Страница:
Теодор давно не испытывал такого чувства угнетения и подавленности. Он был близок к тому, чтобы признать, что молодое человек вышел победителем в их споре.
Что, если действительность и в самом деле существует и за условной видимостью явлений крутится безжалостное, неотвратимое, великое колесо судьбы, к которому подбираются, чтобы ухватиться за него, все эти суровые и упрямые тяжелодумы, эти молодые ученые? Что, если действительно можно достигнуть таких знаний, которые дают власть?..
Давнишний, созданный его воображением страх перед этими Наследниками, о которых когда-то в детстве рассказывал отец, снова зашевелился в нем, страх перед этой новой и ужасной породой людей, которые изгоняют всякую мечту, всякое чувство и всякую свободную веру. Коммунисты, некоторые из них, должно быть, ужасно похожи на этих Наследников, если судить по их жестокости и бесчеловечности. И среди них притаился Тедди Брокстед; этот не пойдет ни на какие уступки, он обтесывает и обтачивает свои идеи, словно какой-то безжалостный враг, человек каменного и вместе с тем грядущего века, высекающий свое оружие.
Он проснулся с ощущением кошмара; ему снилось, что за ним гонятся; во сне все эти его противники превратились в какое-то страшное полчище — они настигали его. Грохот молочных бидонов был грохотом разрывающихся бомб, летевших из вражеского стана этих неуязвимых Наследников.
Даже и теперь, уже совершенно проснувшись, Теодор все еще не мог отделаться от этого ощущения погони.
«Мы идем», — сказал молодой человек, и что-то он еще прибавил. «Неужели вы думаете, что мы отступим после того, как мы уже двинулись?»
Да, так вот он и сказал.
В страшном прозрении бессонницы эти Наследники уже не казались жалкой кучкой хвастунов, отщепенцев общества, какими они представлялись ему, когда он сошел с поезда на вокзале Виктория.
В том угнетенном состоянии, в котором сейчас находился наш Теодор, ему казалось не только вероятным, но и вполне возможным, что этот новый мир действительно возникает, медленно, но верно кристаллизуясь из хаоса современности! В то время как он разглагольствовал и писал о всяких новых течениях в искусстве и литературе, которые в редкие минуты такого злосчастного просветления, как сейчас, представлялись ему не чем иным, как смесью глупости, шарлатанства и претенциозности, Тедди и его друзья, Маргарет со своим молодчиком, и этот юноша, и множество других — все это, разумеется, гнусные отщепенцы, но число их все растет и растет, — пробивались к чему-то реальному, что-то подготовляли, закладывали шнур, чтобы взорвать все преграды, расчистить путь человечеству к новому строю, в осуществление которого они так твердо верили, взорвать вместе со всем остальным и тот мир, который создал для себя Теодор.
Что, если на самом деле в этом старом мире готовится сейчас нечто невиданное? Нечто такое, о чем раньше и подумать было нельзя? Что, если эти люди не просто мечтатели, а на самом деле их глаза ясны, и ум их ясен, и цели ясны? Что, если они правы? И, наконец, что, если «пробуждение» мира совсем близко? И величественная страница поворачивается — вот сейчас?
Он лежал обессиленный, не будучи в состоянии бороться со всеми этими мучительными предположениями. Неужели он выбрал для себя неверный путь в жизни или просто не сумел найти верного? Неужели он — неужели это возможно? — загубил даром свою жизнь? В течение нескольких горьких мгновений он видел себя без всяких прикрас.
«Индивидуальность — это опыт», — так сказал Тедди много лет тому назад. И это вонзилось, как заноза, в сознание Теодора — чуждая мысль, вокруг которой образовался маленький очаг интеллектуального воспаления. И теперь этот очаг снова вспыхнул. И эта фраза и связанные с ней представления снова ожили. Он чувствовал себя пробиркой, которую держат на беспощадном свету и внимательно разглядывают. Он видел бесчисленное множество таких пробирок, тысячи, миллионы, и каждая из них представляла собой жизнь. От времени до времени экспериментатор брал одну, другую, поднимал на свет и внимательно разглядывал, одни он откладывал в сторону для каких-то дальнейших экспериментов, другие, после краткого осмотра и нестерпимо длительного мгновения проверки, выливал в раковину и прополаскивал. И вот теперь его тоже взяли и подняли на свет. Он был холодный и ясный, этот свет, и пронизывал его насквозь.
Он ворочался с боку на бок на жесткой маленькой постели лондонской гостиницы, так что простыня под ним сбилась в комок. К его упрекам самому себе примешивалось возмущение при мысли, что Тедди идет по правильному пути, и потому он, Тедди, останется опытом, который стоит продолжать, а вот для него, Теодора, приближается момент, когда его признают ненужным и выплеснут. А ко всему этому примешивалась мучительная мысль о том, что Маргарет была его собственная, предназначенная ему судьбой женщина, и он потерял ее. Другой заполучил ее и отнял у него.
Он стонал и разражался громкими проклятиями. В Париже он давным-давно похоронил все эти обиды. Неужели он вернулся в Англию для того, чтобы воскресить их?
На некоторое время воображением его завладел фантастический проект отыскать Маргарет, пойти к ней открыто и сказать совершенно умопомрачительную вещь:
— Ты принадлежала мне до начала времен. Ты мне нужна. Всегда, Маргарет, я нуждался в тебе. Я не понимал этого. Я смиренно сознаюсь в этом. Открыто признаю это. Я совершил ошибку, покинув тебя. Ты всегда была моим символом. Без тебя я погиб. Все мои великие дарования пропадают даром. Вернись… То, что было между нами, — вечно. Души, Маргарет, — это нечто вечное. Помнишь эти слова: «Я был царем в Вавилоне, ты — христианкой-рабыней»?
Сможет ли она устоять? Разве прежние чары не подействуют снова? Тогда начнется чудесная любовная поэма. Может быть, произойдет дуэль с этим субъектом или развод. Он должен был драться с ним еще тогда. Должен был драться непременно. Его захватили врасплох. Он был слишком податлив. Ему следовало хорошенько проучить этого молодчика, вышвырнуть его вон. В воображении его пронеслись картины драки, поединка.
А когда Маргарет станет его неотъемлемой собственностью, он будет смело смотреть в лицо фактам, он усвоит идеи и взгляды Наследников, он станет в их ряды и будет работать с упорной и суровой настойчивостью. И вскоре он станет среди них руководящей фигурой, своего рода Мирабо Наследников…
Что, если действительность и в самом деле существует и за условной видимостью явлений крутится безжалостное, неотвратимое, великое колесо судьбы, к которому подбираются, чтобы ухватиться за него, все эти суровые и упрямые тяжелодумы, эти молодые ученые? Что, если действительно можно достигнуть таких знаний, которые дают власть?..
Давнишний, созданный его воображением страх перед этими Наследниками, о которых когда-то в детстве рассказывал отец, снова зашевелился в нем, страх перед этой новой и ужасной породой людей, которые изгоняют всякую мечту, всякое чувство и всякую свободную веру. Коммунисты, некоторые из них, должно быть, ужасно похожи на этих Наследников, если судить по их жестокости и бесчеловечности. И среди них притаился Тедди Брокстед; этот не пойдет ни на какие уступки, он обтесывает и обтачивает свои идеи, словно какой-то безжалостный враг, человек каменного и вместе с тем грядущего века, высекающий свое оружие.
Он проснулся с ощущением кошмара; ему снилось, что за ним гонятся; во сне все эти его противники превратились в какое-то страшное полчище — они настигали его. Грохот молочных бидонов был грохотом разрывающихся бомб, летевших из вражеского стана этих неуязвимых Наследников.
Даже и теперь, уже совершенно проснувшись, Теодор все еще не мог отделаться от этого ощущения погони.
«Мы идем», — сказал молодой человек, и что-то он еще прибавил. «Неужели вы думаете, что мы отступим после того, как мы уже двинулись?»
Да, так вот он и сказал.
В страшном прозрении бессонницы эти Наследники уже не казались жалкой кучкой хвастунов, отщепенцев общества, какими они представлялись ему, когда он сошел с поезда на вокзале Виктория.
В том угнетенном состоянии, в котором сейчас находился наш Теодор, ему казалось не только вероятным, но и вполне возможным, что этот новый мир действительно возникает, медленно, но верно кристаллизуясь из хаоса современности! В то время как он разглагольствовал и писал о всяких новых течениях в искусстве и литературе, которые в редкие минуты такого злосчастного просветления, как сейчас, представлялись ему не чем иным, как смесью глупости, шарлатанства и претенциозности, Тедди и его друзья, Маргарет со своим молодчиком, и этот юноша, и множество других — все это, разумеется, гнусные отщепенцы, но число их все растет и растет, — пробивались к чему-то реальному, что-то подготовляли, закладывали шнур, чтобы взорвать все преграды, расчистить путь человечеству к новому строю, в осуществление которого они так твердо верили, взорвать вместе со всем остальным и тот мир, который создал для себя Теодор.
Что, если на самом деле в этом старом мире готовится сейчас нечто невиданное? Нечто такое, о чем раньше и подумать было нельзя? Что, если эти люди не просто мечтатели, а на самом деле их глаза ясны, и ум их ясен, и цели ясны? Что, если они правы? И, наконец, что, если «пробуждение» мира совсем близко? И величественная страница поворачивается — вот сейчас?
Он лежал обессиленный, не будучи в состоянии бороться со всеми этими мучительными предположениями. Неужели он выбрал для себя неверный путь в жизни или просто не сумел найти верного? Неужели он — неужели это возможно? — загубил даром свою жизнь? В течение нескольких горьких мгновений он видел себя без всяких прикрас.
«Индивидуальность — это опыт», — так сказал Тедди много лет тому назад. И это вонзилось, как заноза, в сознание Теодора — чуждая мысль, вокруг которой образовался маленький очаг интеллектуального воспаления. И теперь этот очаг снова вспыхнул. И эта фраза и связанные с ней представления снова ожили. Он чувствовал себя пробиркой, которую держат на беспощадном свету и внимательно разглядывают. Он видел бесчисленное множество таких пробирок, тысячи, миллионы, и каждая из них представляла собой жизнь. От времени до времени экспериментатор брал одну, другую, поднимал на свет и внимательно разглядывал, одни он откладывал в сторону для каких-то дальнейших экспериментов, другие, после краткого осмотра и нестерпимо длительного мгновения проверки, выливал в раковину и прополаскивал. И вот теперь его тоже взяли и подняли на свет. Он был холодный и ясный, этот свет, и пронизывал его насквозь.
Он ворочался с боку на бок на жесткой маленькой постели лондонской гостиницы, так что простыня под ним сбилась в комок. К его упрекам самому себе примешивалось возмущение при мысли, что Тедди идет по правильному пути, и потому он, Тедди, останется опытом, который стоит продолжать, а вот для него, Теодора, приближается момент, когда его признают ненужным и выплеснут. А ко всему этому примешивалась мучительная мысль о том, что Маргарет была его собственная, предназначенная ему судьбой женщина, и он потерял ее. Другой заполучил ее и отнял у него.
Он стонал и разражался громкими проклятиями. В Париже он давным-давно похоронил все эти обиды. Неужели он вернулся в Англию для того, чтобы воскресить их?
На некоторое время воображением его завладел фантастический проект отыскать Маргарет, пойти к ней открыто и сказать совершенно умопомрачительную вещь:
— Ты принадлежала мне до начала времен. Ты мне нужна. Всегда, Маргарет, я нуждался в тебе. Я не понимал этого. Я смиренно сознаюсь в этом. Открыто признаю это. Я совершил ошибку, покинув тебя. Ты всегда была моим символом. Без тебя я погиб. Все мои великие дарования пропадают даром. Вернись… То, что было между нами, — вечно. Души, Маргарет, — это нечто вечное. Помнишь эти слова: «Я был царем в Вавилоне, ты — христианкой-рабыней»?
Сможет ли она устоять? Разве прежние чары не подействуют снова? Тогда начнется чудесная любовная поэма. Может быть, произойдет дуэль с этим субъектом или развод. Он должен был драться с ним еще тогда. Должен был драться непременно. Его захватили врасплох. Он был слишком податлив. Ему следовало хорошенько проучить этого молодчика, вышвырнуть его вон. В воображении его пронеслись картины драки, поединка.
А когда Маргарет станет его неотъемлемой собственностью, он будет смело смотреть в лицо фактам, он усвоит идеи и взгляды Наследников, он станет в их ряды и будет работать с упорной и суровой настойчивостью. И вскоре он станет среди них руководящей фигурой, своего рода Мирабо Наследников…
4. Образцовый коттедж с одним-единственным недостатком
Должно быть, Теодор заснул на рассвете, потому что, когда он совсем проснулся, было уже утро. А проснувшись утром, он опять почувствовал себя самим собою, а весь этот призрачный рой самоугрызений и опасений исчез, оставив после себя только смутное чувство подавленности. Больше всего ему запомнилось, что он тосковал по Маргарет и даже строил какие-то сумбурные, фантастические планы заставить ее вернуться к нему. Но утром здравомыслие взяло верх и заставило его вполне разумно и основательно предположить, что она, вероятно, живет теперь своим домом и у нее, должно быть, есть дети. Зачем разрушать ее налаженную жизнь? К тому же Лэверок пренеприятный малый, — ему-то это достаточно хорошо известно, — невоспитанный, лишенный всякого великодушия, и он, конечно, не остановится ни перед чем, чтобы помешать этому.
Капитан Блэп-Бэлпингтон чувствовал усталость после вчерашнего путешествия и бессонной ночи и был далеко не в радужном настроении. Но после того, как он встал, совершил свой туалет, цель его возвращения из Парижа снова отчетливо выступила в его сознании. В дневном свете эти подкрадывающиеся и злоумышляющие Наследники уже не казались такими страшными, как в темноте.
Во время бритья он произвел смотр всем тем фактам, которые он установил относительно себя. Капитан Блэп-Бэлпингтон возвратился в Англию из добровольно предписанного себе самому изгнания в чужие края. Он вернулся на родину, чтобы отдохнуть душой в родной атмосфере, на родной земле. Он выполнил несколько серьезных задач, неважно каких, он пережил несколько необычайных приключений. Это пока не стоит уточнять. Внешняя сторона его парижской жизни, литературная и художественная деятельность, как они ни были замечательны, были всего лишь видимостью того, что он представлял собой на самом деле.
Причесавшись, побрившись и восстановив все свои жизненные ценности, Теодор отправился с чемоданом в Паддингтона. Он позавтракал в поезде, но на этот раз ему не посчастливилось встретить никого, кто мог бы разделить с ним столик. Не представилось удобного случая для разговора. Поэтому он внимательно прочел «Таймс» и «Морнинг пост» и восстановил в себе подлинный английский дух. «Морнинг пост» особенно отрадно и убедительно писала о безумии, охватившем американские финансовые круги, об окончательном провале пятилетнего плана и о необходимости твердой политики в Индии. «Панча» не оказалось в киоске, и, прочитав обе газеты, Теодор вынул из чемодана остроумную маленькую книжечку Т.С.Элиота о конференции в Ламбете и с удовольствием стал читать ее. Она оказалась лучшим тоническим средством. Невозможно было не заразиться уверенностью Элиота, что в английском мире все обстоит благополучно. Самая его манера подсмеиваться внушала уверенность в том, что все это реально и значительно и продолжает оставаться таким же и по сию пору. Все реальное и значительное навсегда останется реальным и значительным. Епископы будут епископами «in saecula saeculorum»[18], а бог — богом.
Теодор добрался до своего коттеджа в Девоншире как раз вовремя, чтобы увидать его в мягком свете заката. Он оказался именно таким, каким должен быть девонширский коттедж. Он назывался Помона-коттедж и вполне заслуживал это название. Тетя Белинда очень предусмотрительно выбрала участок, разделала и украсила его с заботливым артистизмом. Кругом были яблони в цвету, изгороди из цветущего боярышника, синели распускающиеся колокольчики, а в саду по краям дорожки стояли желтые нарциссы. Старая улыбающаяся экономка миссис Грейсон была искренне рада, что наследником оказался такой приятный джентльмен. После смерти тети Белинды дом остался на ее попечении, она кормилась при нем; но она не прочь была бы получать хоть маленькое жалованье. Коттедж был в образцовом порядке.
Человек, который привез его со станции на двуколке — на этой дурацкой маленькой станции все еще были двуколки, — внес пальто и чемодан и почтительно поблагодарил за лишний шиллинг. Миссис Грейсон носила величественный чепчик с розовыми лентами и маленький фартучек поверх серого платья; она встретила Теодора как раз на должном расстоянии между дверью дома и воротами.
Дорожка к дому была вымощена красной черепицей; светлая с низкими потолками передняя, с полом, выложенным из красных плиток, была устлана мохнатыми ковриками, красивая широкая темного дерева лестница вела на площадку, где стояли дедовские часы. Всюду блестело красное дерево, нежно мерцал старинный хрусталь, а по стенам висели гравюры: морская битва, какой-то баронет и несколько западных английских городков. Миссис Грейсон проводила Теодора наверх в спальню с покатым, как крыша, потолком; здесь стояли кресло и кушетка, обитые ситцем, а на комоде красовалось очаровательное шератоновское зеркало. Из спальни дверь вела в маленькую ванную комнату, которая своей белизной и чистотой приятно напоминала молочную.
— Когда вы вымоете руки, я вам подам чай в гостиной внизу. У вас только этот чемодан, сэр? Я надеялась, что вы приедете с вещами и останетесь здесь подольше.
— Так я и сделаю, так и сделаю, — сказал Теодор.
Сидя в глубоком кресле перед камином, где потрескивали поленья, и попивая чай из чашки королевского фарфора Дерби, он окидывал оценивающим взглядом настоящее старинное серебро чайного сервиза и приходил к заключению, что тетя Белинда умела жить в свое удовольствие. Комната была обита веселеньким ситцем и обильно, но отнюдь не неприятно для глаз увешана картинками работы тети Белинды, — весьма неплохой работы в своем роде. Тут же стояла пианола и книжный шкаф, в котором, наверно, были настоящие книги. А в стеклянной горке красовалась небольшая коллекция хорошего граненого хрусталя. Пристройку с мастерской и остальные помещения дома ему еще предстояло осмотреть.
В этой приятной обстановке последние следы его ночной депрессии рассеялись, как дым. Какой реальной и прочной оказывается настоящая Англия, когда уедешь из Лондона на запад или на юг! Как она уничтожает все призраки и разгоняет ночные страхи! Он чувствовал, что будет спокойно спать в этой маленькой спаленке. Он с благодарностью думал о восемнадцатом столетии, которое делало возможным существование таких коттеджей и такой обстановки, и о тете Белинде, которая создала этот уют, сначала, правда, для себя, но в конечном счете для него. Он все больше и больше сознавал преимущество быть единственным отпрыском и законным наследником всех десяти сестер Спинк. Если наследство старого Спинка, разделенное на десять частей, оказалось довольно-таки невесомым, то теперь оно снова приобретало весьма солидный вес, собираясь в одни руки. Капитан все яснее и яснее отдавал себе отчет в том, до какой степени он устал от парижской атмосферы и в особенности от своей довольно-таки тесной, неопрятной и не очень благоустроенной парижской квартиры. Только мы, англичане, понимаем, что такое комфорт, говорил он себе, и где еще в мире можно найти такое уютное существо, как миссис Грейсон? Эти ее маленькие лепешечки — он взял еще одну — так и тают во рту.
Он уже представлял себе, как он великолепно устроится в этом убежище. Он бросит Париж и будет жить и работать здесь. Если вначале эта жизнь и будет казаться ему несколько одинокой, холостяцкой, всегда можно сесть в поезд, и через какие-нибудь четыре часа он уже в Лондоне, а в Лондоне существуют литературные кружки, и ведь не везде же, в самом деле, путаются эти Наследники. «Наследники наследникам рознь», — сказал он, поглядывая на сверкающие каминные щипцы.
Он чувствовал, что стечение обстоятельств, которое привело его сюда, было нечто большее, чем простой случай. В этом был перст провидения. Наследство досталось ему как нельзя более кстати и как раз в тот момент, когда стало совершенно ясно, что «Стопы юношей» уже отслужили свою службу. Здесь он может вступить в новую фазу своей карьеры, начать новую кампанию в своей беспощадной борьбе против угрожающего цивилизации материализма. Он дал миру критику, спасительную критику. Его «Заметки» были великолепны. Это признавали многие и, между прочим, кое-кто из весьма авторитетных судей. Он оказал большое влияние. Теперь, в этой атмосфере, он сможет перейти в наступление, он будет распространять положительные идеалы. Он сможет облечь реакцию в романтическую форму. В Париже это было всего лишь модным течением. Здесь, в этом оплоте Девона, это открывало возможности, более чем возможности: это становилось призванием. Здесь он начнет труд, которого ждет выздоравливающий мир. Он создаст новую историческую легенду.
Он сделает для девятнадцатого столетия то, что сэр Вальтер Скотт сделал для восемнадцатого. Он воскресит его скрытое очарование. Он положит начало новому романтическому движению, и, подобно тому, как Скотт и Байрон возродили скрытый в каждом человеке аристократизм духа и тем самым подавили дурные инстинкты в бунтарском движении, возникшем после наполеоновских войн, так и он возродит к жизни отважного рыцаря-аристократа, который скрывается в каждом представителе наиболее обеспеченных классов в эпоху восстановления.
У него будет более обширная, более тонкая канва, чем у автора «Уэверли». Она охватит нечто большее, чем елизаветинскую эпоху. Он расскажет о крестоносцах всего мира. Его рыцари и отважные исследователи будут основателями империй, полем действия будут семь океанов, а фоном будет вся земля. Он сделает королеву Викторию богиней своей легенды, не богиней-девственницей, но гораздо больше, почти символически плодоносной и благодетельной. Принц-консорт будет королем Артуром этой романтической плеяды. Мельбурн, Пальмерстон, Гладстон, Дизраэли, Сесиль Родс, генерал Гордон — все будут тайно влюблены в королеву — героические рабы ее чарующего врожденного величия.
Эдуард VII может быть вторым принцем Гарри[19], он будет появляться мельком в ночном Лондоне девяностых годов, в его свите будут Бирбом Три (скажем, в качестве Фальстафа), Оскар Уайльд, Артур Роберте, Фрэнк Гаррис, Джордж Мур и пестрая толпа веселого разношерстного сброда. Какой это будет тонкий гротеск — соединить все эти противоречивые фигуры в шекспировской оргии ослепительных выпадов и острот! Какое яркое, широкое полотно! Для контраста рядом с этим блеском Пикадилли Сэркес можно показать Ливингстона в сумраке тропического леса, восстание в Индии, полярные экспедиции! И на фоне этого мощно развертывающегося империализма — жестокие и холодные силы злоумышляющего врага — грубый реализм науки. Можно показать зловещую фигуру Круппа в зареве мрачно пылающих плавильных печей и дать беглую картину страшных германских химических заводов. Кайзера Вильгельма можно изобразить царственным, но слабым человеком, стремящимся вырваться из-под колес викторианской триумфальной колесницы, орудием бесчестных, стремящихся к разрушению людей. А на заднем плане Америка, стремящаяся задушить всех своей гигантской, массовой продукцией, — духовный вассал Европы, жаждущий господства. И вот, наконец, мы подходим к кульминационному пункту — к Великой войне.
Он улыбался, перебирая все эти картины. Он нарисует их ярко, отчетливо, резко, в современном стиле, не гонясь за достоверностью. Для чего же и существует романтика, если нельзя свободно обращаться с историей? Он уже видел, как его эпопея превращается в сверкающий поток стремительно нарастающего романтического повествования. Это будет Скотт, Дюма в своем роде. Людям приелся реализм и цинизм; как радостно встретят они эту исправленную интерпретацию событий! Как радостно будут приветствовать нового мага, «Северного чародея», капитана Блэп-Бэлпингтона! А впоследствии сэра Теодора Блэп-Бэлпингтона.
В этом доме, в этой простой, домашней, английской атмосфере, создать такое произведение не только можно, но естественно и необходимо.
Он вдруг увидал себя в золотом, пурпурном Бэкингемском дворце.
— Наши обязанности оставляют нам мало времени для чтения, — говорит ему августейшая особа, — но в вашей великолепной исторической эпопее мы наслаждаемся каждым оттенком вашего живописного слова, и королева и я.
А вот перед ним учебники истории литературы. Он читает главу под названием «Конец периода после военного декаданса. Оздоровление. Новое романтическое движение».
— Мы переходим к началу новой великой эры, наступает новый золотой век, — шептал Теодор, но тут вошла миссис Грейсон и спросила, не желает ли он сейчас обойти свои владения, а то скоро стемнеет и нельзя будет осмотреть дворовые постройки.
Он одобрил все. Кухня была созданием рук миссис Грейсон, которым она особенно гордилась, а двор — верхом совершенства. Тетя Белинда красиво вымостила его раздобытой откуда-то галькой, и даже выкрашенные в ярко-голубую краску столбы у навесов были приятны для глаз. Стеклянная дверь из гостиной вела прямо в маленький и, по-видимому, созданный по всем правилам искусства цветник, а оттуда калитка открывалась на длинную, прямую дорожку, обсаженную фруктовыми деревьями, которая резко обрывалась у живой изгороди, отделявшей усадьбу от раскинувшегося на пологом склоне красноватого распаханного поля; над ним, пламенея на западе, простирался широкий купол неба. Причудливо искривленная яблоня каким-то непостижимым образом напомнила ему сэра Гарри Лоудера в пору его расцвета. Мастерская оказалась действительно прекрасной просторной мастерской с превосходным освещением и очень уютной изразцовой бельгийской — а может быть, швейцарской — печью. Можно без особого труда превратить это помещение в отличный рабочий кабинет — убрать мольберты — или нет! — лучше оставить их на всякий случай; может быть, ему иной раз вздумается пописать — и внести длинный дубовый письменный стол.
— Здесь можно хорошо работать, — сказал он миссис Грейсон. — Такое уединение и покой.
И вдруг среди всех этих счастливых открытий, с которыми он то и дело себя поздравлял, Теодор неожиданно наткнулся на одну неприятную подробность.
Это было в безукоризненной во всех других отношениях, низенькой, полутемной столовой. По какому-то злосчастному совпадению вкусов тетя Белинда разделяла его юношеское восхищение Микеланджело, и главным украшением панелей были большие сероватые фотогравюры с Сикстинской капеллы. Там было «Сотворение Адама», «Кумская Сивилла» над прекрасно убранным буфетом и напротив кресла, в котором ему, естественно, надлежало сидеть, — предмет его прежнего восхищения — «Дельфийская Сивилла». Пробормотав себе что-то под нос, Теодор подошел к картине и стал рассматривать эти давно знакомые черты. Они уже давным-давно потеряли для него свое волшебное очарование. Он видел теперь, что это не что иное, как хорошенькая натурщица с наивным выражением лица, девушка с довольно мускулистыми руками, которую великий мастер из какого-то каприза увековечил, вознеся ее на свой величественный плафон. В ней не было — он вгляделся в нее пристальнее — ни утонченности, ни духовной силы. Некоторая откровенная простота, честность, если угодно.
— Нравятся вам эти картины, сэр? — спросила миссис Грейсон.
Это был удобный момент. Он понял, но уже несколько поздно, что ему надо было сразу ответить «нет» и распорядиться убрать их. Но у него не хватило предусмотрительности.
— Да, да, — сказал он с деланным безразличием, и сам осудил себя на пытку. Он отвернулся и стал разглядывать другие предметы.
— Какие замечательные бронзовые подсвечники!
Таким образом Теодор вступил во владение и обосновался в этом образцовом коттедже, приняв его целиком с этой его единственной неприятной подробностью — маленькой занозой, которой суждено было впиваться в него все глубже и глубже, пока, наконец, дело не кончилось катастрофой. Сначала его только слегка раздражало это бестактное вторжение Маргарет. Он думал, что свыкнется с этим напоминанием о ней и в конце концов перестанет замечать его. Но он увидал, что с каждым днем ему становится все трудней не замечать ее. Фотография обладала гораздо большей силой воскрешать воспоминания, чем он думал вначале. Ощущение, что он в самом деле завтракает и обедает визави с Маргарет, усиливалось с каждым днем. Когда он поймал себя на том, что ведет с ней воображаемые разговоры, говорит ей, какой Тедди дурак, каким он всегда был грубым, неповоротливым тугодумом, тупицей, и из-за этих разговоров пребывает в полном бездействии, он понял, что ему надо что-то предпринять.
Она висела в точно такой же рамке, как ее Кумекая старшая сестра. Он перевесил их, чтобы ему по крайней мере можно было сидеть к ней спиной. На следующее утро он обнаружил, что миссис Грейсон перевесила их на прежние места. Он позвал ее и сказал, что предпочитает, чтобы они висели там, где он повесил.
— Но ведь вам придется тогда смотреть на эту старуху вместо хорошенькой молодой леди!
— Для меня, — сказал капитан, — эта закутанная задумчивая фигура гораздо красивее, чем эта… эта девчонка с ничего не выражающим лицом.
— Конечно, у каждого свой вкус, сэр, — рассудительно ответила миссис Грейсон.
Он нагнул голову набок, как бы сравнивая относительные достоинства обеих фигур.
— Это прорицательницы, — объяснил он, — и книги, которые они держат в руках, заключают в себе тайны прошлого и будущего. Эта вот переворачивает последний лист. Она исполнена сокровенного знания. В этом есть какая-то торжественность, величие. А эта смотрит в будущее. Вот в чем весь смысл. Она переворачивает чистую страницу. Но на самом деле она вовсе и не смотрит в книгу. На самом деле она ничего не знает. Ровно ничего. Так, простодушная крестьянская девушка. Ждет, чтобы что-нибудь случилось, потому что, вы понимаете, будущего еще нет. Оно ничто. Оно не наступило. Ведь это просто выдумки, будто мы наследуем будущее. Разве вам не кажется, что у нее пустое лицо?
— Хорошенькое личико, — сказала миссис Грейсон и тоже, нагнув голову набок, посмотрела на нее.
— У моей двоюродной сестры дочку зовут Сибиллой, — прибавила она после нескольких секунд созерцания. — Ну, та совсем в другом роде. Ох, и проказница!
Он молчаливо дал понять, что у него нет никакого желания слушать о дочке двоюродной сестры миссис Грейсон.
Однако он не сделал попытки избавиться от этой картины. По-видимому, стремление сделать это было недостаточно сильно, чтобы преодолеть нежелание выдать в какой-то мере свои чувства этой болтливой экономке. Это женщина такого сорта, что, пожалуй, может и спросить его, почему он убрал картину.
И не одна миссис Грейсон могла заинтересоваться этим. На этой же улице по соседству жили две леди, большие приятельницы его тетушки, которые чуть ли не в первый же день явились к нему с визитом. Они тоже могли поднять разговор.
А что, если ему съездить в Векстер или в Лондон на денек и раздобыть там несколько действительно великолепных гравюр?
Вот было бы ловко. Потому что, конечно, настоящие гравюры здесь будут более уместны. И тогда уж здесь будут судачить не о том, что он снял картину, а что он повесил какие-то новые.
Капитан Блэп-Бэлпингтон чувствовал усталость после вчерашнего путешествия и бессонной ночи и был далеко не в радужном настроении. Но после того, как он встал, совершил свой туалет, цель его возвращения из Парижа снова отчетливо выступила в его сознании. В дневном свете эти подкрадывающиеся и злоумышляющие Наследники уже не казались такими страшными, как в темноте.
Во время бритья он произвел смотр всем тем фактам, которые он установил относительно себя. Капитан Блэп-Бэлпингтон возвратился в Англию из добровольно предписанного себе самому изгнания в чужие края. Он вернулся на родину, чтобы отдохнуть душой в родной атмосфере, на родной земле. Он выполнил несколько серьезных задач, неважно каких, он пережил несколько необычайных приключений. Это пока не стоит уточнять. Внешняя сторона его парижской жизни, литературная и художественная деятельность, как они ни были замечательны, были всего лишь видимостью того, что он представлял собой на самом деле.
Причесавшись, побрившись и восстановив все свои жизненные ценности, Теодор отправился с чемоданом в Паддингтона. Он позавтракал в поезде, но на этот раз ему не посчастливилось встретить никого, кто мог бы разделить с ним столик. Не представилось удобного случая для разговора. Поэтому он внимательно прочел «Таймс» и «Морнинг пост» и восстановил в себе подлинный английский дух. «Морнинг пост» особенно отрадно и убедительно писала о безумии, охватившем американские финансовые круги, об окончательном провале пятилетнего плана и о необходимости твердой политики в Индии. «Панча» не оказалось в киоске, и, прочитав обе газеты, Теодор вынул из чемодана остроумную маленькую книжечку Т.С.Элиота о конференции в Ламбете и с удовольствием стал читать ее. Она оказалась лучшим тоническим средством. Невозможно было не заразиться уверенностью Элиота, что в английском мире все обстоит благополучно. Самая его манера подсмеиваться внушала уверенность в том, что все это реально и значительно и продолжает оставаться таким же и по сию пору. Все реальное и значительное навсегда останется реальным и значительным. Епископы будут епископами «in saecula saeculorum»[18], а бог — богом.
Теодор добрался до своего коттеджа в Девоншире как раз вовремя, чтобы увидать его в мягком свете заката. Он оказался именно таким, каким должен быть девонширский коттедж. Он назывался Помона-коттедж и вполне заслуживал это название. Тетя Белинда очень предусмотрительно выбрала участок, разделала и украсила его с заботливым артистизмом. Кругом были яблони в цвету, изгороди из цветущего боярышника, синели распускающиеся колокольчики, а в саду по краям дорожки стояли желтые нарциссы. Старая улыбающаяся экономка миссис Грейсон была искренне рада, что наследником оказался такой приятный джентльмен. После смерти тети Белинды дом остался на ее попечении, она кормилась при нем; но она не прочь была бы получать хоть маленькое жалованье. Коттедж был в образцовом порядке.
Человек, который привез его со станции на двуколке — на этой дурацкой маленькой станции все еще были двуколки, — внес пальто и чемодан и почтительно поблагодарил за лишний шиллинг. Миссис Грейсон носила величественный чепчик с розовыми лентами и маленький фартучек поверх серого платья; она встретила Теодора как раз на должном расстоянии между дверью дома и воротами.
Дорожка к дому была вымощена красной черепицей; светлая с низкими потолками передняя, с полом, выложенным из красных плиток, была устлана мохнатыми ковриками, красивая широкая темного дерева лестница вела на площадку, где стояли дедовские часы. Всюду блестело красное дерево, нежно мерцал старинный хрусталь, а по стенам висели гравюры: морская битва, какой-то баронет и несколько западных английских городков. Миссис Грейсон проводила Теодора наверх в спальню с покатым, как крыша, потолком; здесь стояли кресло и кушетка, обитые ситцем, а на комоде красовалось очаровательное шератоновское зеркало. Из спальни дверь вела в маленькую ванную комнату, которая своей белизной и чистотой приятно напоминала молочную.
— Когда вы вымоете руки, я вам подам чай в гостиной внизу. У вас только этот чемодан, сэр? Я надеялась, что вы приедете с вещами и останетесь здесь подольше.
— Так я и сделаю, так и сделаю, — сказал Теодор.
Сидя в глубоком кресле перед камином, где потрескивали поленья, и попивая чай из чашки королевского фарфора Дерби, он окидывал оценивающим взглядом настоящее старинное серебро чайного сервиза и приходил к заключению, что тетя Белинда умела жить в свое удовольствие. Комната была обита веселеньким ситцем и обильно, но отнюдь не неприятно для глаз увешана картинками работы тети Белинды, — весьма неплохой работы в своем роде. Тут же стояла пианола и книжный шкаф, в котором, наверно, были настоящие книги. А в стеклянной горке красовалась небольшая коллекция хорошего граненого хрусталя. Пристройку с мастерской и остальные помещения дома ему еще предстояло осмотреть.
В этой приятной обстановке последние следы его ночной депрессии рассеялись, как дым. Какой реальной и прочной оказывается настоящая Англия, когда уедешь из Лондона на запад или на юг! Как она уничтожает все призраки и разгоняет ночные страхи! Он чувствовал, что будет спокойно спать в этой маленькой спаленке. Он с благодарностью думал о восемнадцатом столетии, которое делало возможным существование таких коттеджей и такой обстановки, и о тете Белинде, которая создала этот уют, сначала, правда, для себя, но в конечном счете для него. Он все больше и больше сознавал преимущество быть единственным отпрыском и законным наследником всех десяти сестер Спинк. Если наследство старого Спинка, разделенное на десять частей, оказалось довольно-таки невесомым, то теперь оно снова приобретало весьма солидный вес, собираясь в одни руки. Капитан все яснее и яснее отдавал себе отчет в том, до какой степени он устал от парижской атмосферы и в особенности от своей довольно-таки тесной, неопрятной и не очень благоустроенной парижской квартиры. Только мы, англичане, понимаем, что такое комфорт, говорил он себе, и где еще в мире можно найти такое уютное существо, как миссис Грейсон? Эти ее маленькие лепешечки — он взял еще одну — так и тают во рту.
Он уже представлял себе, как он великолепно устроится в этом убежище. Он бросит Париж и будет жить и работать здесь. Если вначале эта жизнь и будет казаться ему несколько одинокой, холостяцкой, всегда можно сесть в поезд, и через какие-нибудь четыре часа он уже в Лондоне, а в Лондоне существуют литературные кружки, и ведь не везде же, в самом деле, путаются эти Наследники. «Наследники наследникам рознь», — сказал он, поглядывая на сверкающие каминные щипцы.
Он чувствовал, что стечение обстоятельств, которое привело его сюда, было нечто большее, чем простой случай. В этом был перст провидения. Наследство досталось ему как нельзя более кстати и как раз в тот момент, когда стало совершенно ясно, что «Стопы юношей» уже отслужили свою службу. Здесь он может вступить в новую фазу своей карьеры, начать новую кампанию в своей беспощадной борьбе против угрожающего цивилизации материализма. Он дал миру критику, спасительную критику. Его «Заметки» были великолепны. Это признавали многие и, между прочим, кое-кто из весьма авторитетных судей. Он оказал большое влияние. Теперь, в этой атмосфере, он сможет перейти в наступление, он будет распространять положительные идеалы. Он сможет облечь реакцию в романтическую форму. В Париже это было всего лишь модным течением. Здесь, в этом оплоте Девона, это открывало возможности, более чем возможности: это становилось призванием. Здесь он начнет труд, которого ждет выздоравливающий мир. Он создаст новую историческую легенду.
Он сделает для девятнадцатого столетия то, что сэр Вальтер Скотт сделал для восемнадцатого. Он воскресит его скрытое очарование. Он положит начало новому романтическому движению, и, подобно тому, как Скотт и Байрон возродили скрытый в каждом человеке аристократизм духа и тем самым подавили дурные инстинкты в бунтарском движении, возникшем после наполеоновских войн, так и он возродит к жизни отважного рыцаря-аристократа, который скрывается в каждом представителе наиболее обеспеченных классов в эпоху восстановления.
У него будет более обширная, более тонкая канва, чем у автора «Уэверли». Она охватит нечто большее, чем елизаветинскую эпоху. Он расскажет о крестоносцах всего мира. Его рыцари и отважные исследователи будут основателями империй, полем действия будут семь океанов, а фоном будет вся земля. Он сделает королеву Викторию богиней своей легенды, не богиней-девственницей, но гораздо больше, почти символически плодоносной и благодетельной. Принц-консорт будет королем Артуром этой романтической плеяды. Мельбурн, Пальмерстон, Гладстон, Дизраэли, Сесиль Родс, генерал Гордон — все будут тайно влюблены в королеву — героические рабы ее чарующего врожденного величия.
Эдуард VII может быть вторым принцем Гарри[19], он будет появляться мельком в ночном Лондоне девяностых годов, в его свите будут Бирбом Три (скажем, в качестве Фальстафа), Оскар Уайльд, Артур Роберте, Фрэнк Гаррис, Джордж Мур и пестрая толпа веселого разношерстного сброда. Какой это будет тонкий гротеск — соединить все эти противоречивые фигуры в шекспировской оргии ослепительных выпадов и острот! Какое яркое, широкое полотно! Для контраста рядом с этим блеском Пикадилли Сэркес можно показать Ливингстона в сумраке тропического леса, восстание в Индии, полярные экспедиции! И на фоне этого мощно развертывающегося империализма — жестокие и холодные силы злоумышляющего врага — грубый реализм науки. Можно показать зловещую фигуру Круппа в зареве мрачно пылающих плавильных печей и дать беглую картину страшных германских химических заводов. Кайзера Вильгельма можно изобразить царственным, но слабым человеком, стремящимся вырваться из-под колес викторианской триумфальной колесницы, орудием бесчестных, стремящихся к разрушению людей. А на заднем плане Америка, стремящаяся задушить всех своей гигантской, массовой продукцией, — духовный вассал Европы, жаждущий господства. И вот, наконец, мы подходим к кульминационному пункту — к Великой войне.
Он улыбался, перебирая все эти картины. Он нарисует их ярко, отчетливо, резко, в современном стиле, не гонясь за достоверностью. Для чего же и существует романтика, если нельзя свободно обращаться с историей? Он уже видел, как его эпопея превращается в сверкающий поток стремительно нарастающего романтического повествования. Это будет Скотт, Дюма в своем роде. Людям приелся реализм и цинизм; как радостно встретят они эту исправленную интерпретацию событий! Как радостно будут приветствовать нового мага, «Северного чародея», капитана Блэп-Бэлпингтона! А впоследствии сэра Теодора Блэп-Бэлпингтона.
В этом доме, в этой простой, домашней, английской атмосфере, создать такое произведение не только можно, но естественно и необходимо.
Он вдруг увидал себя в золотом, пурпурном Бэкингемском дворце.
— Наши обязанности оставляют нам мало времени для чтения, — говорит ему августейшая особа, — но в вашей великолепной исторической эпопее мы наслаждаемся каждым оттенком вашего живописного слова, и королева и я.
А вот перед ним учебники истории литературы. Он читает главу под названием «Конец периода после военного декаданса. Оздоровление. Новое романтическое движение».
— Мы переходим к началу новой великой эры, наступает новый золотой век, — шептал Теодор, но тут вошла миссис Грейсон и спросила, не желает ли он сейчас обойти свои владения, а то скоро стемнеет и нельзя будет осмотреть дворовые постройки.
Он одобрил все. Кухня была созданием рук миссис Грейсон, которым она особенно гордилась, а двор — верхом совершенства. Тетя Белинда красиво вымостила его раздобытой откуда-то галькой, и даже выкрашенные в ярко-голубую краску столбы у навесов были приятны для глаз. Стеклянная дверь из гостиной вела прямо в маленький и, по-видимому, созданный по всем правилам искусства цветник, а оттуда калитка открывалась на длинную, прямую дорожку, обсаженную фруктовыми деревьями, которая резко обрывалась у живой изгороди, отделявшей усадьбу от раскинувшегося на пологом склоне красноватого распаханного поля; над ним, пламенея на западе, простирался широкий купол неба. Причудливо искривленная яблоня каким-то непостижимым образом напомнила ему сэра Гарри Лоудера в пору его расцвета. Мастерская оказалась действительно прекрасной просторной мастерской с превосходным освещением и очень уютной изразцовой бельгийской — а может быть, швейцарской — печью. Можно без особого труда превратить это помещение в отличный рабочий кабинет — убрать мольберты — или нет! — лучше оставить их на всякий случай; может быть, ему иной раз вздумается пописать — и внести длинный дубовый письменный стол.
— Здесь можно хорошо работать, — сказал он миссис Грейсон. — Такое уединение и покой.
И вдруг среди всех этих счастливых открытий, с которыми он то и дело себя поздравлял, Теодор неожиданно наткнулся на одну неприятную подробность.
Это было в безукоризненной во всех других отношениях, низенькой, полутемной столовой. По какому-то злосчастному совпадению вкусов тетя Белинда разделяла его юношеское восхищение Микеланджело, и главным украшением панелей были большие сероватые фотогравюры с Сикстинской капеллы. Там было «Сотворение Адама», «Кумская Сивилла» над прекрасно убранным буфетом и напротив кресла, в котором ему, естественно, надлежало сидеть, — предмет его прежнего восхищения — «Дельфийская Сивилла». Пробормотав себе что-то под нос, Теодор подошел к картине и стал рассматривать эти давно знакомые черты. Они уже давным-давно потеряли для него свое волшебное очарование. Он видел теперь, что это не что иное, как хорошенькая натурщица с наивным выражением лица, девушка с довольно мускулистыми руками, которую великий мастер из какого-то каприза увековечил, вознеся ее на свой величественный плафон. В ней не было — он вгляделся в нее пристальнее — ни утонченности, ни духовной силы. Некоторая откровенная простота, честность, если угодно.
— Нравятся вам эти картины, сэр? — спросила миссис Грейсон.
Это был удобный момент. Он понял, но уже несколько поздно, что ему надо было сразу ответить «нет» и распорядиться убрать их. Но у него не хватило предусмотрительности.
— Да, да, — сказал он с деланным безразличием, и сам осудил себя на пытку. Он отвернулся и стал разглядывать другие предметы.
— Какие замечательные бронзовые подсвечники!
Таким образом Теодор вступил во владение и обосновался в этом образцовом коттедже, приняв его целиком с этой его единственной неприятной подробностью — маленькой занозой, которой суждено было впиваться в него все глубже и глубже, пока, наконец, дело не кончилось катастрофой. Сначала его только слегка раздражало это бестактное вторжение Маргарет. Он думал, что свыкнется с этим напоминанием о ней и в конце концов перестанет замечать его. Но он увидал, что с каждым днем ему становится все трудней не замечать ее. Фотография обладала гораздо большей силой воскрешать воспоминания, чем он думал вначале. Ощущение, что он в самом деле завтракает и обедает визави с Маргарет, усиливалось с каждым днем. Когда он поймал себя на том, что ведет с ней воображаемые разговоры, говорит ей, какой Тедди дурак, каким он всегда был грубым, неповоротливым тугодумом, тупицей, и из-за этих разговоров пребывает в полном бездействии, он понял, что ему надо что-то предпринять.
Она висела в точно такой же рамке, как ее Кумекая старшая сестра. Он перевесил их, чтобы ему по крайней мере можно было сидеть к ней спиной. На следующее утро он обнаружил, что миссис Грейсон перевесила их на прежние места. Он позвал ее и сказал, что предпочитает, чтобы они висели там, где он повесил.
— Но ведь вам придется тогда смотреть на эту старуху вместо хорошенькой молодой леди!
— Для меня, — сказал капитан, — эта закутанная задумчивая фигура гораздо красивее, чем эта… эта девчонка с ничего не выражающим лицом.
— Конечно, у каждого свой вкус, сэр, — рассудительно ответила миссис Грейсон.
Он нагнул голову набок, как бы сравнивая относительные достоинства обеих фигур.
— Это прорицательницы, — объяснил он, — и книги, которые они держат в руках, заключают в себе тайны прошлого и будущего. Эта вот переворачивает последний лист. Она исполнена сокровенного знания. В этом есть какая-то торжественность, величие. А эта смотрит в будущее. Вот в чем весь смысл. Она переворачивает чистую страницу. Но на самом деле она вовсе и не смотрит в книгу. На самом деле она ничего не знает. Ровно ничего. Так, простодушная крестьянская девушка. Ждет, чтобы что-нибудь случилось, потому что, вы понимаете, будущего еще нет. Оно ничто. Оно не наступило. Ведь это просто выдумки, будто мы наследуем будущее. Разве вам не кажется, что у нее пустое лицо?
— Хорошенькое личико, — сказала миссис Грейсон и тоже, нагнув голову набок, посмотрела на нее.
— У моей двоюродной сестры дочку зовут Сибиллой, — прибавила она после нескольких секунд созерцания. — Ну, та совсем в другом роде. Ох, и проказница!
Он молчаливо дал понять, что у него нет никакого желания слушать о дочке двоюродной сестры миссис Грейсон.
Однако он не сделал попытки избавиться от этой картины. По-видимому, стремление сделать это было недостаточно сильно, чтобы преодолеть нежелание выдать в какой-то мере свои чувства этой болтливой экономке. Это женщина такого сорта, что, пожалуй, может и спросить его, почему он убрал картину.
И не одна миссис Грейсон могла заинтересоваться этим. На этой же улице по соседству жили две леди, большие приятельницы его тетушки, которые чуть ли не в первый же день явились к нему с визитом. Они тоже могли поднять разговор.
А что, если ему съездить в Векстер или в Лондон на денек и раздобыть там несколько действительно великолепных гравюр?
Вот было бы ловко. Потому что, конечно, настоящие гравюры здесь будут более уместны. И тогда уж здесь будут судачить не о том, что он снял картину, а что он повесил какие-то новые.