Страница:
— Возможно, ты и прав, — сказал я. Но я был уверен, что Литтлуэй еще недостаточно к себе присмотрелся.
В Грейт Глен мы прибыли ранним рождественским утром. Видеть это место вновь казалось странным, все равно что возвратиться в другую жизнь. Роджер жил все там же, да еще поселил у себя итальянку по имени Кларета, молодую женщину с темными глазами и крупными бедрами. Нрав у нее был бурный, и она, похоже, держала своего мужчину под каблуком, Я уже успел изжить мою неприязнь к Роджеру; загнанный в мирок, слепленный по его собственному образцу, этот человек вызывал скорее жалость, все равно что дитя трущоб, выросшее себе на злосчастье.
Литтлуэй стал проявлять неожиданный интерес к философии. Рождество он с явной зачарованностью провел за чтением двух толстенных томов «Великих философов» Ясперса [124]. Со мной он поделился, что после операции с изумлением вдруг понял, насколько далеко, оказывается, продвинулось человечество, даже наполовину не используя кору фронтальных долей. Попытка Ясперса рассматривать все многообразие философских учений как огромное единство стоит внимания. Заинтересовался он также Уайтхедом и Гегелем — еще двое философов с видением единства.
Только я хотел глубже разобраться в посетившем меня озарении. Как можно пробраться под внешний фасад личности, к скрытым уровням, изъявляющимся лишь во время сна или напряженного творческого порыва? Я смутно догадывался, что дело здесь в релаксации. Чем сильнее мы одержимы сиюминутными задачами, тем сильнее сужаемся, воспринимая мир как данность. Поэзия — это расслабление, релаксация, когда в забытые умственные каналы как бы втекает кровь, все равно что в затекшую руку, которую отлежали во время сна. Сознание становится «тенетным».
Тогда теоретически тенетное сознание должно постепенно раскрывать и более глубокие уровни ума «transcendental ego» Гуссерля, скрытое Я. Так вот, Рождество я провел, интенсивно вызывая в себе тенетное сознание. Рождественским утром я окольными тропами пешком отправился в сторону Хьютона-на-Холме. Стоял промозглый холод, небо было свинцово-серым, даже в полдень с травы и изгородей не сходил иней. И тут до меня неожиданно дошло, что популярность Рождества в общем-то основана на тенетном сознании. В пору Рождества мы с детства привыкли отдыхать и расслабляться, забывать мелкие заботы с неурядицами и во всем видеть уют укромного счастья. Так что для большинства людей Рождество ближе всего стоит к мистическому состоянию; вспоминается Диккенс и «Брэйсбридж Холл» Ирвинга [125].
Так, прогуливаясь безлюдными тропами, я постепенно полностью расслабился, раскрылся душой. Даже серость неба показалась невыразимо красивой, прямо-таки благодеянием. Через поле виднелись домики с вертикальными струйками дыма из труб, слышался отдаленный гудок поезда. Тут до меня как-то разом дошло, что по всей Англии кухни сейчас полны запаха печеного картофеля, начинки, жареной индюшки, в пабах полно людей, выпивающих (сегодня можно) чарку крепкого и радующихся, что жизнь порой объявляет-таки перемирие. А следом пришла и мысль, что все же, видно, наш мир — красивейший из всех в Солнечной системе. Меркурий — сплошь раскаленный добела камень, Венера — тяжелое облако с поверхностью чересчур жаркой для поддержания органической жизни (довольно странно, но интуитивно я внятно чувствовал, что жизнь на Венере есть, только она каким-то образом парит в атмосфере), Марс — ледяная пустыня с тщедушной атмосферной оболочкой, а Юпитер немногим отличается от странного газового шара. Бесплодные, голые, изрытые метеорами, металлические скалы скучно вращаются вокруг косматого, слепящего Солнца. А здесь, на Земле — деревья, трава, реки, изморозь зимним утром и роса — летним. А мы-то, люди, тем временем обитаем по нечистым, узким щелям, опасливо косясь друг на друга, спорим о политике, сексуальной свободе и расовой проблеме. Несомненно, близится пора Великих Перемен.
Прошу прощения, что звучит несколько нравоучительно. Но, не прибегая к менторству, и не выразить ничего, кроме посредственности.
После получаса такого напряжения в мозгу автоматически сработал ограничитель. Я начинал тратить чересчур много энергии. А к проникновению сквозь свои всегдашние уровни туда, к себе более глубокому, я, похоже, так и не приблизился.
Через неделю после Рождества я поехал в Хакналл навестить свою родню. Место хотя и сильно изменилось со времени моего детства, тем не менее все еще полно было воспоминаний. А способность воссоздавать детские воспоминания с интенсивностью Пруста означала, что я мог запросто отрешиться от тридцати с лишним лет и снова стать ребенком. Тем самым выявлялась вся загадка личности, ведь становилось очевидным, что существо, которое я обычно воспринимаю как «себя», сложено из тектонических — слой за слоем — напластований ассоциаций, стереотипов привычки. Возвратиться в детство было все равно что наполовину раздеться. Но при этом еще и сознавать, что семена недоверия к жизни прорастают в нас очень рано и постоянно тормозят рост большинства людей.
После недели, проведенной в Хакналле, и одного дня в Снейнтоне (удостоверившись предварительно, что леди Джейн находится в Южной Америке со своим новым мужем) я наведался в эссексский коттедж. Он был весь пропитан сыростью, оконные рамы от морской влаги облезли, шторы сопрели. Дом, похоже, кишел большущими пауками — у меня несколько дней ушло на то, чтобы переловить их всех в картонную коробку и выбросить в сад (они там наверняка погибли, но я слишком четко улавливал ужас этих маломерок, чтобы лупить их свернутой в трубку газетой). С вмешательством местной уборщицы и жарким огнем камина место вскоре обрело сносный вид; тем временем купили оконные занавески, а рамы на окнах заменили на алюминиевые.
Здесь я был несказанно счастлив. Энергия мозга била через край, так что приходилось заниматься некоторого рода йогой, чтобы засыпать по ночам. Если доводилось просыпаться среди ночи, мир вдруг начинал казаться таким завораживающе таинственным, что я невольно поднимался и бродил по берегу. Мне с огромной ясностью открылось, что из всех живых существ человек — первое объективноеживотное. Все прочие ютятся в субъективном мирке инстинкта, от которого им некуда деться; лишь человек, глядя на звезды или камни, может сказать: «Как интересно...», разом одолевая барьер самой своей сущности. Это первый шаг к становлению божеством.
Я решил, что пора бы расширить и круг своих научных интересов, несколько сузившийся за последние годы. Я послал заявку на приложения к «Нэйче» и «Сайентифик Америкэн» за последние несколько лет и методично их читал, выискивая новые направления, разгадки сущности творческого того волнения, которое, чувствовалось, будоражит меня изнутри. Я обратился к математике, убедиться, улучшились ли математические способности за счет моих новых сил соотносительности. Оказалось, да, хотя и не в такой степени, как я ожидал. У меня получалось просматривать интересные отношения между различными дисциплинами — теорией чисел, теорией функций, неевклидовой геометрией и так далее. Я добился замечательных результатов, разрабатывая алгоритмы решения задач, из-за совершенно новой способности видеть, например, как определенные переменные можно заменить функциями других переменных. Только сознавал я и то, что это все игра, что хорошо разбираться в математике немногим отличается от, скажем, знания наизусть греческих драматургов или примерного знания пятнадцати языков. Настолько в стороне стоят от этих абстракций подлинные проблемы людей. Основная беда большинства — вседовлеющее желание безопасности. Им нужна домашняя безопасность, сексуальная безопасность, финансовая безопасность, и в гонке за ними проходит вся их жизнь, пока однажды не становится ясным, что смерть отрицает всякуюбезопасность, и лучше было бы вообще не загромождать ею себе голову с самого начала. Не удивительно, отчего философия и искусство по большей части так пессимистичны. По статистике, из каждого миллиона людей 999.999 транжирят свои жизни настолько попусту, что могли бы себе еще и сэкономить, если б не рождались вообще.
Великий прорыв произошел весной.
Я тогда несколько недель жил у Литтлуэя, который писал в ту пору монументальную книгу под названием «Микрокосмос», которой суждено было пойти дальше Гегеля и Уайтхеда. Мы отъезжали в купленном Литтлуэем огромном подержанном «Бентли», чтобы добраться до полудня до какого-нибудь крупного города. Ноттингем, Дерби, Бирмингем, Честер, Бат, Челтнем, Личфилд, Херефорд, Глостер, Бристоль, Ковентри, Эксетер — мы их буквально исколесили. Целью неизменно служили книжные лавки, в особенности со старыми книгами. Лавки те мы прочесывали в поисках философских трудов, загружали книгами заднее сиденье и ехали обратно. Библиотека Литтлуэя разрослась неимоверно. Мы отыскивали странные, полузабытые имена мыслителей, таких как Лотце [126], Дэустуа [127], Эдуард Гартман, Эйкен, Вайхингер [128], Шлейермахер [129]. А потом дни напролет проводили в библиотеке перед камином, молча читая, причем я делал краткие записи по прочитанному.
Как-то раз теплым, дождливым апрельским днем, когда мы проезжали мимо Стратфорд-он-Эйвона, Литтлуэй неожиданно проронил:
— А жива еще, интересно, старенькая мисс Хинксон?
Я поинтересовался, кто это; он ответил, что она служила гувернанткой у его жены (которая умерла в 1951-м году). Мы повернули на юг в направлении Ившема, и в миле от главной магистрали подъехали к небольшой уорикширской [130]деревушке, умещенной в глубокой лощине. Мисс Хинксон жила на окраине, в коттедже. Она оказалась приятной старушкой лет около восьмидесяти, с густой благообразной сединой. Жила она с сестрой, лет на несколько помладше. Обе старушки были очаровательны. Жили они, очевидно, в достатке; коттедж, фактически представлял собой домик в тюдорском стиле, с прилегающим акром земли, отведенной в основном под ухоженную лужайку. На лужайке они накрыли столик к чаю. Дул невесомый ветерок, и пахло сиренью. Поскольку говорил в основном Литтлуэй, я постепенно погрузился в легкую, дремотную расслабленность и, глядя на старушек, подумывал, что им, как и нам, должно быть, удается вот так иногда поблаженствовать. Домик был из теплого серого камня, с типично тюдорскими балками-лучами. Литтлуэй с любопытством спросил, не появлялся ли призрак; из разговора я понял, что в прихожей иногда возникает силуэт женщины в голубом с черной собачкой на руках. При виде этого тихого сада до меня дошло, что, видимо, вот отчего в романтизме столько печали — в самой мысли, что всей этой гармонией мы можем наслаждаться лишь считанные годы. Сам я, наслаждаясь окружающей красотой, был теперь свободен от таких мыслей, от скрытно гнетущего чувства, что в сердцевинке счастья всегда гнездится печаль. Романтики, как они были близко, они исподволь чувствовали, что способность наслаждаться красотой ради нее самой указывает, что мы достигли решающей грани, отделяющей животное от божества. Только до них никогда не доходило, что мы в таком случае можем находиться к божеству ближе, чем сами то сознаем.
Старушки захотели показать Литтлуэю новую клумбу и еще дать на дорогу свежей мяты; я остался сидеть на лужайке.
Мой взгляд упал на неглубокую канавку, плавным изгибом опоясывающую дом примерно там, где заканчивалась лужайка. И тут с абсолютной ясностью (все равно что кто-то сказал на ухо) я узнал в ней остатки рва. Я попытался представить, как выглядел этот сад, когда окружен был рвом, — эдак неспешно, без особых усилий. Результат оказался удивительным: ров словно наполнился водой. Не скажу, что я увиделэту воду в буквальном смысле. Но это не было обманом зрения. Я представлял увиденное, но представлял как во сне, так что все четко представлялось внутреннему взору. Более того, с той же достоверностью просматривался и мост через ручей, примерно в сторону садовых воротец, и голая земля вместо травы между деревьями, с редким вкраплением колокольчиков.
Я затаил дыхание, опасаясь, что эта едва оформившаяся четкость сейчас минет. Я глядел на дом и, используя свою эрудицию и знание той эпохи, пытался представить, как бы этот дом выглядел четыре столетия назад. Балки, скорее всего, были бы не крашеные, а просмоленные. Крыша была бы покрыта соломой, а еще вероятнее, деревянными балясинами вместо теперешней кирпичного цвета черепицы. Опять же вид был удивительно наглядным, будто я совершенно внезапно погрузился в дремоту и виделэтот дом во сне.
Тогда я понял нечто настолько очевидное, что готов был расхохотаться в голос. Люди абсолютно заблуждаются насчет природы чувств. Или уж, если до предела примитивно: чувства предназначены не впускать, а сдерживатьприток извне. Именно поэтому, кстати, мы стоим выше животных. Большинству животных в той или иной степени свойственно «второе зрение»; это отметит большинство владельцев собак. Тот же борзой щенок Ричардсона, садовника в Лэнгтон Плэйс: собачонок рычал на угол, где раньше находилась корзина со спаниелем. Не то, чтобы он видел призрак спаниеля, просто с ним происходило примерно то же самое, что сейчас со мной, щенок смутно чуял, что в углу находился спаниель, и выказывал на то свое недовольство, чувствуя все с непосредственностью, в сравнении с которой человеческое сознавание покажется абстрактным и немощным. То же самое — инстинкт пространственной ориентации — использование какого-то незамысловатого, элементарного чувства места и времени, которое людьми уже утрачено. Голуби как по наводке пролетают до места через сотни и сотни миль; морские угри проделывают путь через всю Атлантику от самого Саргассова моря; лемминги безошибочно возвращаются к месту обитания. Аарон Маркс, прежде чем заняться исключительно психотерапией, изучал поведение животных и как-то раз целый вечер приводил пример за примером, доказывая, что животным присущ некий «психический радар». Человек его утратил — потому именно, что сам к тому стремился. Чересчур сильное второе зрение сводит на нет практическую деятельность. Это куда как наглядно демонстрирует Дик О'Салливан; повреждение черепа, давшее ему возможность второго видения и почти беспрерывное состояние экстаза, одновременно лишило его способности делать самую обычную работу, все равно что пьяный, у которого пропала сосредоточенность. Человек сузил свое восприятие, поскольку узреть — синоним сосредоточенности. А чтобы возместить утрату прямого восприятия многоплановости, он создал живопись, литературу, музыку и науку.
Но вот настал период эволюции, когда можно уже позволить себе расслабиться, вновь расширить диапазон чувств. Этим и объясняется мое «видение» дома эпохи Тюдоров. Я уже обмолвился, что у моего видения был налет сна, что в точности и объясняет происшедшее. Днем снов обычно не бывает, так как чересчур сильно сенсорное восприятие, и воображение в сравнении с ним тускнеет. Воображение берет свое во сне, когда не противостоит альтернативой реальности. Моя способность управлять корой фронтальных долей увеличила те самые силы, которые зовутся «воображением», так что и дневная реальность не имеет достаточно силы ее поглотить.
Я говорю «силы, которые зовутся воображением» потому, что это не «воображение» в обычном смысле — способность грезить наяву. Воображение — это способность охватывать реальность факторов, фактически неразличимых чувствами. В действительности эти факторы существуют, так что освоение их сродни тому же зрению или осязанию, а не грезам. Это сила, проникающая сквозь обычную реальность подобно радару, пронзающему облака. Человек медленно развивает у себя ментальную силу, аналогичную радару; она освободит его от добровольно избранной узости восприятия.
Так, глядя на светло-серый камень дома в лучах золотистого предвечернего света, я вспомнил отрывок из Рильке, где он говорит о тишине недвижной, как внутренность розового бутона, о том, как стоит, прислонясь к развилке дерева, и тут вдруг на него находит глубочайший покой, навевающий мистическое единение с природой. Мне это напомнило о том, что у человека всегда случались яркие просверки сил, которые когда-нибудь станут его неотъемлемой частью.
Я подумал о призраке женщины в голубом, несущей черную собачку. Вот она выходит из парадной двери и направляется к воротцам. Я посмотрел в ту сторону; мое воображение, однако, очертило ее выходящей из боковой двери дома (как раз видно с того места, где сидел я) и идущей в сторону старого моста через ров. Черная собачка была не на руках, а бежала впереди.
Возвратился Литтлуэй с двумя нашими хозяюшками. Посмотрел на меня с любопытством: он стал чувствителен к переменам моего настроения. Пройти в дом на джин с лаймом мы вежливо отказались, и старушки пошли проводить нас до машины. Я как бы невзначай поинтересовался, не была ли раньше эта канавка рвом; мисс Хинксон ответила, что именно так.
— Интересно, как же тогда через него переходили? По какому-нибудь подьемному мосту? — спросил я.
— Нет-нет, это был не такой уж ров. Тут мосточек был, вон там, кажется. А вон там в семнадцатом веке были воротца: у нас в доме висит гравюра той поры. В следующий раз как приедете, посмотрите.
Я пожалел, что мы не обмолвились об этом раньше; очень хотелось удостовериться, насколько соответствовала истине моя умозрительная картина этого местечка. Когда садились в машину, я спросил:
— Если ворота в сад были там, то как туда ходила ваша леди в голубом?
— Из той вон боковой двери. Эмили как-то с год назад ее видела, так ведь, дорогая?
Ее сестра, посмотрев на меня с затаенной настороженностью, спросила:
— А вы что, ее увидели?
— Да нет, — хохотнул я, — я еще не такой сумасброд.
— А я вот да, — печально вздохнула Эмили.
Я колебался, говорить или нет про это Литтлуэю. Голова у него была полностью занята великим гегелевским синтезом, и было жаль отвлекать его от этого. Поэтому я помалкивал и невозмутимо слушал рассуждения Литтлуэя о Лотце. Однако, испытав это сокровенное озарение, я думал теперь о нем день и ночь. Такое не совсем просто понять большинству людей, непривычных к тому, что все наши чувства — своего рода радар. Мы не видимзеленое дерево. Глаз фиксирует световую волну определенной частоты и характерное очертание, известное как «дерево». Когда на соседней улице становится виден отсвет фар проезжающей машины, глаза улавливают волны в воздухе, примерно как рыбы боками — перемену давления воды, предупреждающую о появлении врага. Мы — небольшие сгустки чувствительности, улавливающие всевозможного вида вибрации окружающей Вселенной. При наличии вибраций предела чувствительности у нас фактически нет. Более того, начиная еще от Грея и Купера, человек за последние несколько веков развил у себя необычную силу восприятия природы — те странные моменты глубокой связи с «чуждыми видами бытия». Уж что как не это, например, объясняет странный случай, произошедший в 1901 году в Версале с мадам Моберли и мадам Журден — женщинами, которых, судя по их словам, перенесло по времени в эпоху Марии Антуанетты. К чему выдавать за сверхъестественное и «петлю во времени», существование которой предполагает Дж. Данн [131]? Все пережитое ими является предвестием сил, которыми в свое время будут обладать все люди.
Очевидно, по логике, в этом месте можно возразить. Согласимся, что, воссоздавая прошлое в прежнем виде, я мог бы возвратиться в него и каким-нибудь чувственно-умозрительным инсайтом, подобно тому как палеонтолог восстанавливает скелет доисторического животного из нескольких имеющихся в наличии костей не с помощью абстрактного мышления, а гораздо более тонким интуитивным чутьем. Но даже и это далеко от того, чтобы воочию увидеть стоящих возле Пти Трианона [132]Марию Антуанетту и графа де Водрея.
Это опять-таки исходит из нашей предрасположенности к «естественному» подходу, отталкиваясь от повседневного жизненного мира. Вдуматься на секунду: глядя через открытую дверь на свою лужайку, где на деревьях распускается зеленая листва и песней заливается дрозд, сада-то я на самом деле не вижу, я воспринимаю определенные световые волны и определенной частоты звук, а более светлую зелень лип от более темной зелени фуксий я различаю так, как хороший музыкант мгновенно различает звучание альт- и тенор-саксофона или пикколо и флейты. На мои чувства проецируется не что иное, как энергия; это уже яоблекаю ее в цвет, звук или тепло. Это чудо; более простой «раскладки» здесь уже и не подыщешь. Очевидно, наши силы синтезировать «реальность» из неживой энергии поистине невероятны. Взгляните на газетный снимок через увеличительное стекло. Единственное, что при этом различается, это черные и белые точки. Уберите стекло, и станет видно лицо смеющегося ребенка, на котором — выражение неподдельного веселья. Как могут эти грубые точки — причем в таком малом количестве — передавать такое неуловимо тонкое выражение? Будь инопланетяне размером с блошку и мы пустили бы одного такого прогуляться по странице с фотоснимком, инопланетянин заверил бы, что нам просто мнится, будто мы различаем выражение детского лица. Откуда у черных и белых этих точек может взяться выражение?
Так и мы, видя мир «вблизи», считаем, что он состоит максимум из предметов: камней, деревьев, домов. Глядя на него пристально, мы утверждаем: «Нет, не может быть, чтобы кто-торазличал во всем этом нечто большее, чем я. Всякий, кто так говорит, просто дает непомерную волю своему воображению».
Добравшись до Лэнгтон Плэйс, я попробовал повторить «трюк» с воображением, переносящим назад во времени. Ничего не вышло, и понятно почему. Я был утомлен. Более того, к «скачку» надо было подготовиться, как тогда, у тюдорского коттеджа: расслабиться, погрузиться глубоко в себя, сплотить силы.
Эта способность каким-то образом связываться с прошлым, очевидно, представляла собой следующую стадию развития, выходящую за пределы обычного использования фронтальных долей. А представить себе, что это еще не предел, что дальше — новые горизонты?
Мы на славу поужинали (сердечки артишока и сыр пармезан — одно из моих любимых блюд, изобретение нашего с Литтлуэем повара-француза), За ужином выпили немного хорошего вина — не для того, чтобы подействовало, а так, для вкуса. А там, сев перед большим, жарко пылавшим камином в библиотеке, взялись разбирать находки дня, в их числе несколько ранних переводов Канта, среди которых и «Сын Пророка-Призрака» [133]. Библиотека представляла из себя приятную комнату с высоким потолком, хотя и чересчур просторную для уюта в зимний вечер. Я невольно заинтересовался висящим в углу над креслом Литтлуэя портретом какого-то бородача. Я снова сделал попытку «спроецироваться». И на долю секунды мне это удалось. Я увидел — или представил с подобной сну ясностью — ту же библиотеку, как бы она выглядела примерно два столетия назад, в конце восемнадцатого века. Огонь полыхал, только не на угле, а на дровах, причем было что-то странное в их расположении: не как обычно, штабелем, а эдак ровно, образуя в камине три стенки, посреди которых резвился огонь. Рояля в дальнем углу, само собой, не было. Комната освещалась свечами. И бородатый сидел у камина в кресле с высокой спинкой, на вид ужасно неудобном, и читал небольшой квадратный томик; возле локтя возвышалась стопка книг. Все это было лишь мимолетное, поверхностное видение, чересчур короткое, чтобы что-либо осмыслить. Я, безусловно, не смог разглядеть деталей, даже если бы у меня получилось удержать на какое-то время образ. Невозможно изучить воображаемый объект, как внимательно его не разглядывай. Добиться этого — значит изобрести увиденное. Если бы я хотел воссоздать более детальное изображение, у меня ушло бы гораздо больше сил на создание более емкогообраза, что повлекло бы и большее число деталей.
— Генри, — обратился я к Литтлуэю, — ты что-нибудь знаешь об этом человеке на портрете?
— Не особо. Он сделал состояние на угле: промышленная революция. А что?
— Ты не знаешь, например, не было ли у него странной такой привычки складывать дрова в камине не просто, а в виде стенки?
Литтлуэй посмотрел на меня с любопытством.
— Нет, не знаю. Наверху, может быть, в сундуках есть письма и старые дневники, если ты желаешь этим заняться. А в чем дело-то?
— Какая-то вспышка интуиции при взгляде на портрет, — обмолвился я.
— Чудить начинаешь на старости лет, — сухо заметил Литтлуэй.
Примерно с полчаса мы сидели в молчании. Затем я сказал:
— Да, странным окажется, если кора передних долей выдаст нам секрет путешествия во времени.
В глазах Литтлуэя мелькнуло замешательство.
— Ты что такое говоришь? Путешествие во времени? Ты знаешь, что это невозможно.
— Ты и насчет деятельности передних полушарий говорил то же самое.
— Не отрицаю, милый мой Генри. Только сейчас-то мы рассуждаем на совсем ином уровне. Путешествие во времени годится для научных фантастов, но это явное языковое несоответствие. Время как таковое не существует. Ну вот, допустим, есть у нас слово для описания падения воды в водопад — назовем его «блюм». И когда произносишь «вода блюмает», у людей сразу возникает ассоциация с падением в водопаде. Так что из того, что есть существительное «блюм», еще неизвестно, что именно ему соответствует. Оно охватывает множество понятий: воду, скалы, кинетическую энергию и так далее. Или, допустим, люди рождались бы в поездах и придумали бы слово, которым можно описывать, как мимо окон при движении тянется медленно пейзаж... Как бы его?.. Ну, допустим, «сайм». Когда поезд стоит на станции, они говорят: «Сайм прекратился». Но если начать говорить при этом о «путешествии в сайме», это будет явной лингвистической ошибкой.
В Грейт Глен мы прибыли ранним рождественским утром. Видеть это место вновь казалось странным, все равно что возвратиться в другую жизнь. Роджер жил все там же, да еще поселил у себя итальянку по имени Кларета, молодую женщину с темными глазами и крупными бедрами. Нрав у нее был бурный, и она, похоже, держала своего мужчину под каблуком, Я уже успел изжить мою неприязнь к Роджеру; загнанный в мирок, слепленный по его собственному образцу, этот человек вызывал скорее жалость, все равно что дитя трущоб, выросшее себе на злосчастье.
Литтлуэй стал проявлять неожиданный интерес к философии. Рождество он с явной зачарованностью провел за чтением двух толстенных томов «Великих философов» Ясперса [124]. Со мной он поделился, что после операции с изумлением вдруг понял, насколько далеко, оказывается, продвинулось человечество, даже наполовину не используя кору фронтальных долей. Попытка Ясперса рассматривать все многообразие философских учений как огромное единство стоит внимания. Заинтересовался он также Уайтхедом и Гегелем — еще двое философов с видением единства.
Только я хотел глубже разобраться в посетившем меня озарении. Как можно пробраться под внешний фасад личности, к скрытым уровням, изъявляющимся лишь во время сна или напряженного творческого порыва? Я смутно догадывался, что дело здесь в релаксации. Чем сильнее мы одержимы сиюминутными задачами, тем сильнее сужаемся, воспринимая мир как данность. Поэзия — это расслабление, релаксация, когда в забытые умственные каналы как бы втекает кровь, все равно что в затекшую руку, которую отлежали во время сна. Сознание становится «тенетным».
Тогда теоретически тенетное сознание должно постепенно раскрывать и более глубокие уровни ума «transcendental ego» Гуссерля, скрытое Я. Так вот, Рождество я провел, интенсивно вызывая в себе тенетное сознание. Рождественским утром я окольными тропами пешком отправился в сторону Хьютона-на-Холме. Стоял промозглый холод, небо было свинцово-серым, даже в полдень с травы и изгородей не сходил иней. И тут до меня неожиданно дошло, что популярность Рождества в общем-то основана на тенетном сознании. В пору Рождества мы с детства привыкли отдыхать и расслабляться, забывать мелкие заботы с неурядицами и во всем видеть уют укромного счастья. Так что для большинства людей Рождество ближе всего стоит к мистическому состоянию; вспоминается Диккенс и «Брэйсбридж Холл» Ирвинга [125].
Так, прогуливаясь безлюдными тропами, я постепенно полностью расслабился, раскрылся душой. Даже серость неба показалась невыразимо красивой, прямо-таки благодеянием. Через поле виднелись домики с вертикальными струйками дыма из труб, слышался отдаленный гудок поезда. Тут до меня как-то разом дошло, что по всей Англии кухни сейчас полны запаха печеного картофеля, начинки, жареной индюшки, в пабах полно людей, выпивающих (сегодня можно) чарку крепкого и радующихся, что жизнь порой объявляет-таки перемирие. А следом пришла и мысль, что все же, видно, наш мир — красивейший из всех в Солнечной системе. Меркурий — сплошь раскаленный добела камень, Венера — тяжелое облако с поверхностью чересчур жаркой для поддержания органической жизни (довольно странно, но интуитивно я внятно чувствовал, что жизнь на Венере есть, только она каким-то образом парит в атмосфере), Марс — ледяная пустыня с тщедушной атмосферной оболочкой, а Юпитер немногим отличается от странного газового шара. Бесплодные, голые, изрытые метеорами, металлические скалы скучно вращаются вокруг косматого, слепящего Солнца. А здесь, на Земле — деревья, трава, реки, изморозь зимним утром и роса — летним. А мы-то, люди, тем временем обитаем по нечистым, узким щелям, опасливо косясь друг на друга, спорим о политике, сексуальной свободе и расовой проблеме. Несомненно, близится пора Великих Перемен.
Прошу прощения, что звучит несколько нравоучительно. Но, не прибегая к менторству, и не выразить ничего, кроме посредственности.
После получаса такого напряжения в мозгу автоматически сработал ограничитель. Я начинал тратить чересчур много энергии. А к проникновению сквозь свои всегдашние уровни туда, к себе более глубокому, я, похоже, так и не приблизился.
Через неделю после Рождества я поехал в Хакналл навестить свою родню. Место хотя и сильно изменилось со времени моего детства, тем не менее все еще полно было воспоминаний. А способность воссоздавать детские воспоминания с интенсивностью Пруста означала, что я мог запросто отрешиться от тридцати с лишним лет и снова стать ребенком. Тем самым выявлялась вся загадка личности, ведь становилось очевидным, что существо, которое я обычно воспринимаю как «себя», сложено из тектонических — слой за слоем — напластований ассоциаций, стереотипов привычки. Возвратиться в детство было все равно что наполовину раздеться. Но при этом еще и сознавать, что семена недоверия к жизни прорастают в нас очень рано и постоянно тормозят рост большинства людей.
После недели, проведенной в Хакналле, и одного дня в Снейнтоне (удостоверившись предварительно, что леди Джейн находится в Южной Америке со своим новым мужем) я наведался в эссексский коттедж. Он был весь пропитан сыростью, оконные рамы от морской влаги облезли, шторы сопрели. Дом, похоже, кишел большущими пауками — у меня несколько дней ушло на то, чтобы переловить их всех в картонную коробку и выбросить в сад (они там наверняка погибли, но я слишком четко улавливал ужас этих маломерок, чтобы лупить их свернутой в трубку газетой). С вмешательством местной уборщицы и жарким огнем камина место вскоре обрело сносный вид; тем временем купили оконные занавески, а рамы на окнах заменили на алюминиевые.
Здесь я был несказанно счастлив. Энергия мозга била через край, так что приходилось заниматься некоторого рода йогой, чтобы засыпать по ночам. Если доводилось просыпаться среди ночи, мир вдруг начинал казаться таким завораживающе таинственным, что я невольно поднимался и бродил по берегу. Мне с огромной ясностью открылось, что из всех живых существ человек — первое объективноеживотное. Все прочие ютятся в субъективном мирке инстинкта, от которого им некуда деться; лишь человек, глядя на звезды или камни, может сказать: «Как интересно...», разом одолевая барьер самой своей сущности. Это первый шаг к становлению божеством.
Я решил, что пора бы расширить и круг своих научных интересов, несколько сузившийся за последние годы. Я послал заявку на приложения к «Нэйче» и «Сайентифик Америкэн» за последние несколько лет и методично их читал, выискивая новые направления, разгадки сущности творческого того волнения, которое, чувствовалось, будоражит меня изнутри. Я обратился к математике, убедиться, улучшились ли математические способности за счет моих новых сил соотносительности. Оказалось, да, хотя и не в такой степени, как я ожидал. У меня получалось просматривать интересные отношения между различными дисциплинами — теорией чисел, теорией функций, неевклидовой геометрией и так далее. Я добился замечательных результатов, разрабатывая алгоритмы решения задач, из-за совершенно новой способности видеть, например, как определенные переменные можно заменить функциями других переменных. Только сознавал я и то, что это все игра, что хорошо разбираться в математике немногим отличается от, скажем, знания наизусть греческих драматургов или примерного знания пятнадцати языков. Настолько в стороне стоят от этих абстракций подлинные проблемы людей. Основная беда большинства — вседовлеющее желание безопасности. Им нужна домашняя безопасность, сексуальная безопасность, финансовая безопасность, и в гонке за ними проходит вся их жизнь, пока однажды не становится ясным, что смерть отрицает всякуюбезопасность, и лучше было бы вообще не загромождать ею себе голову с самого начала. Не удивительно, отчего философия и искусство по большей части так пессимистичны. По статистике, из каждого миллиона людей 999.999 транжирят свои жизни настолько попусту, что могли бы себе еще и сэкономить, если б не рождались вообще.
Великий прорыв произошел весной.
Я тогда несколько недель жил у Литтлуэя, который писал в ту пору монументальную книгу под названием «Микрокосмос», которой суждено было пойти дальше Гегеля и Уайтхеда. Мы отъезжали в купленном Литтлуэем огромном подержанном «Бентли», чтобы добраться до полудня до какого-нибудь крупного города. Ноттингем, Дерби, Бирмингем, Честер, Бат, Челтнем, Личфилд, Херефорд, Глостер, Бристоль, Ковентри, Эксетер — мы их буквально исколесили. Целью неизменно служили книжные лавки, в особенности со старыми книгами. Лавки те мы прочесывали в поисках философских трудов, загружали книгами заднее сиденье и ехали обратно. Библиотека Литтлуэя разрослась неимоверно. Мы отыскивали странные, полузабытые имена мыслителей, таких как Лотце [126], Дэустуа [127], Эдуард Гартман, Эйкен, Вайхингер [128], Шлейермахер [129]. А потом дни напролет проводили в библиотеке перед камином, молча читая, причем я делал краткие записи по прочитанному.
Как-то раз теплым, дождливым апрельским днем, когда мы проезжали мимо Стратфорд-он-Эйвона, Литтлуэй неожиданно проронил:
— А жива еще, интересно, старенькая мисс Хинксон?
Я поинтересовался, кто это; он ответил, что она служила гувернанткой у его жены (которая умерла в 1951-м году). Мы повернули на юг в направлении Ившема, и в миле от главной магистрали подъехали к небольшой уорикширской [130]деревушке, умещенной в глубокой лощине. Мисс Хинксон жила на окраине, в коттедже. Она оказалась приятной старушкой лет около восьмидесяти, с густой благообразной сединой. Жила она с сестрой, лет на несколько помладше. Обе старушки были очаровательны. Жили они, очевидно, в достатке; коттедж, фактически представлял собой домик в тюдорском стиле, с прилегающим акром земли, отведенной в основном под ухоженную лужайку. На лужайке они накрыли столик к чаю. Дул невесомый ветерок, и пахло сиренью. Поскольку говорил в основном Литтлуэй, я постепенно погрузился в легкую, дремотную расслабленность и, глядя на старушек, подумывал, что им, как и нам, должно быть, удается вот так иногда поблаженствовать. Домик был из теплого серого камня, с типично тюдорскими балками-лучами. Литтлуэй с любопытством спросил, не появлялся ли призрак; из разговора я понял, что в прихожей иногда возникает силуэт женщины в голубом с черной собачкой на руках. При виде этого тихого сада до меня дошло, что, видимо, вот отчего в романтизме столько печали — в самой мысли, что всей этой гармонией мы можем наслаждаться лишь считанные годы. Сам я, наслаждаясь окружающей красотой, был теперь свободен от таких мыслей, от скрытно гнетущего чувства, что в сердцевинке счастья всегда гнездится печаль. Романтики, как они были близко, они исподволь чувствовали, что способность наслаждаться красотой ради нее самой указывает, что мы достигли решающей грани, отделяющей животное от божества. Только до них никогда не доходило, что мы в таком случае можем находиться к божеству ближе, чем сами то сознаем.
Старушки захотели показать Литтлуэю новую клумбу и еще дать на дорогу свежей мяты; я остался сидеть на лужайке.
Мой взгляд упал на неглубокую канавку, плавным изгибом опоясывающую дом примерно там, где заканчивалась лужайка. И тут с абсолютной ясностью (все равно что кто-то сказал на ухо) я узнал в ней остатки рва. Я попытался представить, как выглядел этот сад, когда окружен был рвом, — эдак неспешно, без особых усилий. Результат оказался удивительным: ров словно наполнился водой. Не скажу, что я увиделэту воду в буквальном смысле. Но это не было обманом зрения. Я представлял увиденное, но представлял как во сне, так что все четко представлялось внутреннему взору. Более того, с той же достоверностью просматривался и мост через ручей, примерно в сторону садовых воротец, и голая земля вместо травы между деревьями, с редким вкраплением колокольчиков.
Я затаил дыхание, опасаясь, что эта едва оформившаяся четкость сейчас минет. Я глядел на дом и, используя свою эрудицию и знание той эпохи, пытался представить, как бы этот дом выглядел четыре столетия назад. Балки, скорее всего, были бы не крашеные, а просмоленные. Крыша была бы покрыта соломой, а еще вероятнее, деревянными балясинами вместо теперешней кирпичного цвета черепицы. Опять же вид был удивительно наглядным, будто я совершенно внезапно погрузился в дремоту и виделэтот дом во сне.
Тогда я понял нечто настолько очевидное, что готов был расхохотаться в голос. Люди абсолютно заблуждаются насчет природы чувств. Или уж, если до предела примитивно: чувства предназначены не впускать, а сдерживатьприток извне. Именно поэтому, кстати, мы стоим выше животных. Большинству животных в той или иной степени свойственно «второе зрение»; это отметит большинство владельцев собак. Тот же борзой щенок Ричардсона, садовника в Лэнгтон Плэйс: собачонок рычал на угол, где раньше находилась корзина со спаниелем. Не то, чтобы он видел призрак спаниеля, просто с ним происходило примерно то же самое, что сейчас со мной, щенок смутно чуял, что в углу находился спаниель, и выказывал на то свое недовольство, чувствуя все с непосредственностью, в сравнении с которой человеческое сознавание покажется абстрактным и немощным. То же самое — инстинкт пространственной ориентации — использование какого-то незамысловатого, элементарного чувства места и времени, которое людьми уже утрачено. Голуби как по наводке пролетают до места через сотни и сотни миль; морские угри проделывают путь через всю Атлантику от самого Саргассова моря; лемминги безошибочно возвращаются к месту обитания. Аарон Маркс, прежде чем заняться исключительно психотерапией, изучал поведение животных и как-то раз целый вечер приводил пример за примером, доказывая, что животным присущ некий «психический радар». Человек его утратил — потому именно, что сам к тому стремился. Чересчур сильное второе зрение сводит на нет практическую деятельность. Это куда как наглядно демонстрирует Дик О'Салливан; повреждение черепа, давшее ему возможность второго видения и почти беспрерывное состояние экстаза, одновременно лишило его способности делать самую обычную работу, все равно что пьяный, у которого пропала сосредоточенность. Человек сузил свое восприятие, поскольку узреть — синоним сосредоточенности. А чтобы возместить утрату прямого восприятия многоплановости, он создал живопись, литературу, музыку и науку.
Но вот настал период эволюции, когда можно уже позволить себе расслабиться, вновь расширить диапазон чувств. Этим и объясняется мое «видение» дома эпохи Тюдоров. Я уже обмолвился, что у моего видения был налет сна, что в точности и объясняет происшедшее. Днем снов обычно не бывает, так как чересчур сильно сенсорное восприятие, и воображение в сравнении с ним тускнеет. Воображение берет свое во сне, когда не противостоит альтернативой реальности. Моя способность управлять корой фронтальных долей увеличила те самые силы, которые зовутся «воображением», так что и дневная реальность не имеет достаточно силы ее поглотить.
Я говорю «силы, которые зовутся воображением» потому, что это не «воображение» в обычном смысле — способность грезить наяву. Воображение — это способность охватывать реальность факторов, фактически неразличимых чувствами. В действительности эти факторы существуют, так что освоение их сродни тому же зрению или осязанию, а не грезам. Это сила, проникающая сквозь обычную реальность подобно радару, пронзающему облака. Человек медленно развивает у себя ментальную силу, аналогичную радару; она освободит его от добровольно избранной узости восприятия.
Так, глядя на светло-серый камень дома в лучах золотистого предвечернего света, я вспомнил отрывок из Рильке, где он говорит о тишине недвижной, как внутренность розового бутона, о том, как стоит, прислонясь к развилке дерева, и тут вдруг на него находит глубочайший покой, навевающий мистическое единение с природой. Мне это напомнило о том, что у человека всегда случались яркие просверки сил, которые когда-нибудь станут его неотъемлемой частью.
Я подумал о призраке женщины в голубом, несущей черную собачку. Вот она выходит из парадной двери и направляется к воротцам. Я посмотрел в ту сторону; мое воображение, однако, очертило ее выходящей из боковой двери дома (как раз видно с того места, где сидел я) и идущей в сторону старого моста через ров. Черная собачка была не на руках, а бежала впереди.
Возвратился Литтлуэй с двумя нашими хозяюшками. Посмотрел на меня с любопытством: он стал чувствителен к переменам моего настроения. Пройти в дом на джин с лаймом мы вежливо отказались, и старушки пошли проводить нас до машины. Я как бы невзначай поинтересовался, не была ли раньше эта канавка рвом; мисс Хинксон ответила, что именно так.
— Интересно, как же тогда через него переходили? По какому-нибудь подьемному мосту? — спросил я.
— Нет-нет, это был не такой уж ров. Тут мосточек был, вон там, кажется. А вон там в семнадцатом веке были воротца: у нас в доме висит гравюра той поры. В следующий раз как приедете, посмотрите.
Я пожалел, что мы не обмолвились об этом раньше; очень хотелось удостовериться, насколько соответствовала истине моя умозрительная картина этого местечка. Когда садились в машину, я спросил:
— Если ворота в сад были там, то как туда ходила ваша леди в голубом?
— Из той вон боковой двери. Эмили как-то с год назад ее видела, так ведь, дорогая?
Ее сестра, посмотрев на меня с затаенной настороженностью, спросила:
— А вы что, ее увидели?
— Да нет, — хохотнул я, — я еще не такой сумасброд.
— А я вот да, — печально вздохнула Эмили.
Я колебался, говорить или нет про это Литтлуэю. Голова у него была полностью занята великим гегелевским синтезом, и было жаль отвлекать его от этого. Поэтому я помалкивал и невозмутимо слушал рассуждения Литтлуэя о Лотце. Однако, испытав это сокровенное озарение, я думал теперь о нем день и ночь. Такое не совсем просто понять большинству людей, непривычных к тому, что все наши чувства — своего рода радар. Мы не видимзеленое дерево. Глаз фиксирует световую волну определенной частоты и характерное очертание, известное как «дерево». Когда на соседней улице становится виден отсвет фар проезжающей машины, глаза улавливают волны в воздухе, примерно как рыбы боками — перемену давления воды, предупреждающую о появлении врага. Мы — небольшие сгустки чувствительности, улавливающие всевозможного вида вибрации окружающей Вселенной. При наличии вибраций предела чувствительности у нас фактически нет. Более того, начиная еще от Грея и Купера, человек за последние несколько веков развил у себя необычную силу восприятия природы — те странные моменты глубокой связи с «чуждыми видами бытия». Уж что как не это, например, объясняет странный случай, произошедший в 1901 году в Версале с мадам Моберли и мадам Журден — женщинами, которых, судя по их словам, перенесло по времени в эпоху Марии Антуанетты. К чему выдавать за сверхъестественное и «петлю во времени», существование которой предполагает Дж. Данн [131]? Все пережитое ими является предвестием сил, которыми в свое время будут обладать все люди.
Очевидно, по логике, в этом месте можно возразить. Согласимся, что, воссоздавая прошлое в прежнем виде, я мог бы возвратиться в него и каким-нибудь чувственно-умозрительным инсайтом, подобно тому как палеонтолог восстанавливает скелет доисторического животного из нескольких имеющихся в наличии костей не с помощью абстрактного мышления, а гораздо более тонким интуитивным чутьем. Но даже и это далеко от того, чтобы воочию увидеть стоящих возле Пти Трианона [132]Марию Антуанетту и графа де Водрея.
Это опять-таки исходит из нашей предрасположенности к «естественному» подходу, отталкиваясь от повседневного жизненного мира. Вдуматься на секунду: глядя через открытую дверь на свою лужайку, где на деревьях распускается зеленая листва и песней заливается дрозд, сада-то я на самом деле не вижу, я воспринимаю определенные световые волны и определенной частоты звук, а более светлую зелень лип от более темной зелени фуксий я различаю так, как хороший музыкант мгновенно различает звучание альт- и тенор-саксофона или пикколо и флейты. На мои чувства проецируется не что иное, как энергия; это уже яоблекаю ее в цвет, звук или тепло. Это чудо; более простой «раскладки» здесь уже и не подыщешь. Очевидно, наши силы синтезировать «реальность» из неживой энергии поистине невероятны. Взгляните на газетный снимок через увеличительное стекло. Единственное, что при этом различается, это черные и белые точки. Уберите стекло, и станет видно лицо смеющегося ребенка, на котором — выражение неподдельного веселья. Как могут эти грубые точки — причем в таком малом количестве — передавать такое неуловимо тонкое выражение? Будь инопланетяне размером с блошку и мы пустили бы одного такого прогуляться по странице с фотоснимком, инопланетянин заверил бы, что нам просто мнится, будто мы различаем выражение детского лица. Откуда у черных и белых этих точек может взяться выражение?
Так и мы, видя мир «вблизи», считаем, что он состоит максимум из предметов: камней, деревьев, домов. Глядя на него пристально, мы утверждаем: «Нет, не может быть, чтобы кто-торазличал во всем этом нечто большее, чем я. Всякий, кто так говорит, просто дает непомерную волю своему воображению».
Добравшись до Лэнгтон Плэйс, я попробовал повторить «трюк» с воображением, переносящим назад во времени. Ничего не вышло, и понятно почему. Я был утомлен. Более того, к «скачку» надо было подготовиться, как тогда, у тюдорского коттеджа: расслабиться, погрузиться глубоко в себя, сплотить силы.
Эта способность каким-то образом связываться с прошлым, очевидно, представляла собой следующую стадию развития, выходящую за пределы обычного использования фронтальных долей. А представить себе, что это еще не предел, что дальше — новые горизонты?
Мы на славу поужинали (сердечки артишока и сыр пармезан — одно из моих любимых блюд, изобретение нашего с Литтлуэем повара-француза), За ужином выпили немного хорошего вина — не для того, чтобы подействовало, а так, для вкуса. А там, сев перед большим, жарко пылавшим камином в библиотеке, взялись разбирать находки дня, в их числе несколько ранних переводов Канта, среди которых и «Сын Пророка-Призрака» [133]. Библиотека представляла из себя приятную комнату с высоким потолком, хотя и чересчур просторную для уюта в зимний вечер. Я невольно заинтересовался висящим в углу над креслом Литтлуэя портретом какого-то бородача. Я снова сделал попытку «спроецироваться». И на долю секунды мне это удалось. Я увидел — или представил с подобной сну ясностью — ту же библиотеку, как бы она выглядела примерно два столетия назад, в конце восемнадцатого века. Огонь полыхал, только не на угле, а на дровах, причем было что-то странное в их расположении: не как обычно, штабелем, а эдак ровно, образуя в камине три стенки, посреди которых резвился огонь. Рояля в дальнем углу, само собой, не было. Комната освещалась свечами. И бородатый сидел у камина в кресле с высокой спинкой, на вид ужасно неудобном, и читал небольшой квадратный томик; возле локтя возвышалась стопка книг. Все это было лишь мимолетное, поверхностное видение, чересчур короткое, чтобы что-либо осмыслить. Я, безусловно, не смог разглядеть деталей, даже если бы у меня получилось удержать на какое-то время образ. Невозможно изучить воображаемый объект, как внимательно его не разглядывай. Добиться этого — значит изобрести увиденное. Если бы я хотел воссоздать более детальное изображение, у меня ушло бы гораздо больше сил на создание более емкогообраза, что повлекло бы и большее число деталей.
— Генри, — обратился я к Литтлуэю, — ты что-нибудь знаешь об этом человеке на портрете?
— Не особо. Он сделал состояние на угле: промышленная революция. А что?
— Ты не знаешь, например, не было ли у него странной такой привычки складывать дрова в камине не просто, а в виде стенки?
Литтлуэй посмотрел на меня с любопытством.
— Нет, не знаю. Наверху, может быть, в сундуках есть письма и старые дневники, если ты желаешь этим заняться. А в чем дело-то?
— Какая-то вспышка интуиции при взгляде на портрет, — обмолвился я.
— Чудить начинаешь на старости лет, — сухо заметил Литтлуэй.
Примерно с полчаса мы сидели в молчании. Затем я сказал:
— Да, странным окажется, если кора передних долей выдаст нам секрет путешествия во времени.
В глазах Литтлуэя мелькнуло замешательство.
— Ты что такое говоришь? Путешествие во времени? Ты знаешь, что это невозможно.
— Ты и насчет деятельности передних полушарий говорил то же самое.
— Не отрицаю, милый мой Генри. Только сейчас-то мы рассуждаем на совсем ином уровне. Путешествие во времени годится для научных фантастов, но это явное языковое несоответствие. Время как таковое не существует. Ну вот, допустим, есть у нас слово для описания падения воды в водопад — назовем его «блюм». И когда произносишь «вода блюмает», у людей сразу возникает ассоциация с падением в водопаде. Так что из того, что есть существительное «блюм», еще неизвестно, что именно ему соответствует. Оно охватывает множество понятий: воду, скалы, кинетическую энергию и так далее. Или, допустим, люди рождались бы в поездах и придумали бы слово, которым можно описывать, как мимо окон при движении тянется медленно пейзаж... Как бы его?.. Ну, допустим, «сайм». Когда поезд стоит на станции, они говорят: «Сайм прекратился». Но если начать говорить при этом о «путешествии в сайме», это будет явной лингвистической ошибкой.