Он снова посмотрел на мое эссе.
   — И этот список математиков с философами, что прожили по восемьдесят и более... Я б мог тебе перечислить десятки тех, кто достиг лишь среднего возраста, а то и вовсе умер молодым. Как насчет Эддингтона [106]— он умер в шестьдесят два? Джинс [107]— не дотянул до семидесяти. Я обоих их знал. Даже Эйнштейн прожил где-то лишь до семидесяти пяти. Уж кому бы по праву было доказать правдивость твоей теории, так это Эйнштейну...
   — Я не отрицаю. И, опять же, нельзя отмахиваться от статистики. Она показывает, что математики живут дольше других.
   Прочитав еще с час, Литтлуэй закончил эссе. Отложив его в сторону, сказал:
   — Да, что-то у тебя есть. Что-то есть. Но черт меня дери, если хоть что-то напрашивается, как все это проверить. Ничего, ни единого эксперимента на ум не идет, чтобы можно было все тобой сказанное подтвердить или опровергнуть. А вот опыты мои с мышами...
   Он описал опыт, который провел его коллега, выясняя, зависит ли у мышей жажда лидерства от физических размеров. Оказалось, нет. В клетку посадили несколько мышей, и началась обычная борьба за преобладание — укусы в хвост и тому подобное, пока среди них не появился лидер. Физически он был не сильнее остальных. Это подтвердилось после того, как их посадили на безвитаминную диету, пока все не умерли от голода. Мышь-лидер продержалась дольше всех, хотя силой от других не отличалась. Повторные опыты это подтвердили. С другой стороны, стоило убрать лидера от сородичей и поместить в отдельную клетку, он умирал быстрее (мне эксперимент показался никчемно жестоким, но вслух я об этом Литтлуэю не сказал: уж я знаком с логикой ума ученого). Очевидно, пребывание среди подвластных сородичей поддерживало в лидере «боевой дух».
   Было ясно, что имеет в виду Литтлуэй. Привить человеку (а то и мыши) цель — вопрос очень непростой, зависящий от множества различных факторов. Привить храбрость — не одно и то же, что привить корь, здесь прививкой не обойдешься. Очень многое зависит от собственной воли.
   — И вместе с тем, — сказал Литтлуэй, — что-то у тебя здесь есть. Я сниму копию и отошлю Марксу. Он будет в восторге. Может, отыщет какой-нибудь способ проверить это на практике.
   На вокзале в Лестере нас встречала машина. По дороге в Грейт Глен (семь миль) Литтлуэй сказал:
   — Лучше сразу предупредить. В доме у меня живет еще брат Роджер, у себя, понятно, на половине. Он... гм... совсем... не такой, как я. Тебе он покажется довольно странным. Хотя с ним все в порядке... — Литтлуэй подался вперед к сидящему за рулем садовнику. — Как там мистер Роджер, Фред?
   — А, да все такой же. Что с ним сделается. — В замечании я уловил тяжелый сарказм.
 
   Дом Литтлуэя, Лэнгтон Плэйс, находился в полумиле за поселком — привлекательное строение красного кирпича, когда-то, очевидно, дом священника. Газоны и клумбы ухожены. По размеру хотя и уступает Снейнтону, но внутри на удивление просторно. Литтлуэй указал на крыльцо пристроенное к южной стороне дома.
   — Брат живет вон там.
   Человек, фланирующей походкой вышедший нам на встречу по газону, внешностью, на первый взгляд, не впечатлял: высокий, с соломенными волосами и морщинистым лицом, на котором внимание привлекал лишь увесистый нос. Одет он был в несвежее трико, на ногах — штиблеты с порванными резинками.
   — Привет, дорогуша, — обратился он к Литтлуэю, меня не удостоив своего внимания. И тут, не поинтересовавшись, ни как у брата дела, ни как прошла поездка, пустился излагать какой-то суровый разговор с местным фермером насчет дерева, которое фермер никак не дает срубить.
   В доме накрыт был холодный ужин. За едой Роджер Литтлуэй вызвал у меня определенную неприязнь. Говорил он затянуто и бессвязно, с неожиданными паузами: теперь, дескать, вы со своей болтовней из меня и слова не вытянете. Вопросы он брату задавал насчет нравов и привычек американцев.
   — Американцы, они и вправду стали более материалистичны и коррумпированы при Джонсоне [108]?
   Литтлуэй ответил, что не имеет представления, внимания как-то не обращал, но, похоже, нет. Роджер истомленно пожал плечами и сказал уже мне:
   — Типичный Генри. Никогда ничего не замечает, одни обобщения. Спросишь, идет ли на улице снег, так он вынет логарифмическую линейку и скажет: «Сомневаюсь».
   Литтлуэй улыбнулся добродушно и сказал:
   — Ну уж это, неправда, знаешь ли.
   Точно так же он улыбнулся, когда Роджер сказал:
   — Слышал тут твои литтские лекции или, по крайней мере, пару их. Сплошная дребедень.
   Когда Роджер спросил, что я думаю делать в Лэнгтон Плэйс, я думал, Литтлуэй отделается от него парой обтекаемых фраз, но он, как видно, привык по-другому. Он начал обстоятельно, в деталях раскладывать мои идеи, а я сидел и внутренне сжимался, видя на лице у Роджера выражение брюзгливой тоски и насмешливости. Когда Литтлуэй закончил, Роджер повернулся ко мне:
   — Это, конечно же, полнейшая ерунда. Если экстаз продлевает человеческую жизнь, романтики должны были жить дольше всех. Вы знаете музыку Скрябина? — Я ответил, что да, и в глазах у Роджера мелькнуло удивление, во всяком случае, он обидно дал понять, что сомневается в моих словах. — Ну так вот, конкретный пример. Вся музыка здесь экстаз, он даже третью свою симфонию так и назвал — «Поэма экстаза».
   — Это не третья, это у него четвертая, — уточнил я.
   Роджер осекся и впервые за все время посмотрел на меня с некоторым уважением.
   — Конечно же, как глупо с моей стороны. Так вот, он умер совсем молодым. А Делиус тоже — еще один композитор, творивший сплошь на экстазе. То же самое и Вагнер, если уж на то пошло. Нет, ваша идея просто не выдерживает критики.
   Его манера изъясняться свысока настолько выводила из себя, что я решил не спорить, заметил только, что были, видимо, особые причины, объясняющие крушение жизни этих композиторов.
   — Ах да, — отозвался Роджер сквозь зевок, — думаю, у вас особые причины заготовлены на всех подряд, кто не вписывается в вашу теорию.
   Иногда в нем проскальзывало что-то от Обри Лайелла, только без обаяния последнего, а, наоборот, агрессивное и бесцеремонное.
   После ужина Литтлуэй повел меня показать лабораторию в углу сада, большое бетонное здание. Именно здесь он проводил исследования по мозгу, удостоившись через это известности в послевоенные годы. Я восхищен был его электроэнцефалографом и собственным изобретением, прибором для измерения «мозговых волн». Работа Литтлуэя по вызыванию эпилептических припадков электронным стробоскопом теперь широко применяется в лечении эпилепсии. Работа по восприятию у собак с мозговыми повреждениями тоже стала классикой (хотя опять-таки сознаюсь, некоторые из его экспериментальных методов вызывали у меня брезгливость). Литтлуэй продемонстрировал мне энцефалограф, показал еще всякие визуальные иллюзии, которые использовал в более поздней работе по трансакционному анализу [109]. К десяти мы вернулись в дом, и Литтлуэй сказал, что устал и думает ложиться спать. Я сказал, что последую, пожалуй, его примеру. И в этот момент снова явился Роджер и спросил, не желаю ли я посмотреть на его стереоаппаратуру. Отказываться едва ли было вежливо.
   — Только не очень допоздна, он устал, — заметил Литтлуэй и отправился спать.
   Следом за Роджером Литтлуэем я через обитую зеленым сукном дверь прошел в соседнее крыло дома. Мебель была модерновая и дорогая, приятно глазу. Картины на стенах указывали на хороший вкус; как сказал Роджер, это в основном работы мидлэндских художников. Аппаратура была по последнему слову; он проиграл мне последнюю запись «Парсифаля» на полной громкости; я в это время сидел в кресле-качалке, чувствуя себя как-то глупо и нервозно. После этого Роджер поставил любовную сцену из «Пелеаса» Дебюсси. Окна были открыты настежь, и в комнату струился запах цветов и свежескошенной травы. Я спросил, не потревожит ли кого такая громкость. Он пожал плечами.
   — Любой, кому не дает заснуть такая музыка, должен быть благодарен. Я понимаю, если спать не дает электродрель... — Роджер стоял, вперясь в ночь пустым взором. Над деревьями мрела луна. — Да, очень мирно здесь. Но, как обычно, в умиротворении столько пакости...
   — Вы о местном фермере?
   — О, нет. В нем-то пакости хватает, но есть вещи куда хуже. На той неделе деревенскую девушку изнасиловали и убили, всего в полумиле отсюда. Довольно странно, нашли ее почти на том же месте, где в 1895-м была убита еще одна.
   Он теперь оседлал своего любимого конька: порок, скандал, а то и с садистским душком. Весь следующий час рассказ велся в целом об одном и том же: история этой местности, причем изложенная так, будто речь идет о воровском квартале в Порт-Саиде. Викарии и мальчики из хора, начальники скаутских отрядов-мазохисты, фермеры-кровосмесители, даже молочница-садистка, которую в конце концов залягала до смерти корова... Я вежливо выслушивал, изнывая от скуки, но по-своему довольный, что человек сейчас хоть выговорится. Вслед за этим Роджер начал рассказывать о своей коллекции порнографии, а кончил тем, что и показал ее. Подборка была, безусловно, примечательная, хотя и показалась мне сравнительно безобидной: издание скабрезных песен Бернса с ксилографиями, французский вариант «Фанни Хилл» с далекими от реальности иллюстрациями девятнадцатого века, де Сад [110]в выпусках «Олимпия Пресс» и так далее. Прежде чем мне уйти, он даже спросил осторожно, не желаю ли я посетить в Лестере некий дом. Я вежливо ответил, что наука для меня интереснее секса. Роджер, похоже, не обиделся — улыбнулся только и пробормотал что-то насчет Иосифа и жены Потифара [111].
   Лежа в постели с чувством, будто прикоснулся к чему-то липкому и дурно пахнущему, я вдруг вспомнил замечания Роджера насчет Скрябина и Делиуса. Душу внезапно заполнил безудержный, искристый такой восторг, и ощущения гнилостности как не бывало. Разумеется, мои идеи должны представляться ему ахинеей, а как же иначе! Представить только, что такой вот человек будет жить бесконечно! Всех ему, конечно, благ, но чем скорее от такого избавится Земля, тем лучше, есть в нем, может, и положительные черты — у кого их нет, — но интересы бесконечно тривиальны, пошлы и убоги.
   Мысль эта, понятно, была для меня не нова: что-то близкое есть даже в моем эссе. Вместе с тем, это был один из конкретных случаев, когда мысль полыхнула словно вспышка, став центром внимания, как нечто само собой разумеющееся. Есть совершенно убедительная причина, почему большинство людей умирает сравнительно рано. Их присутствие лишь тяготило бы землю. Посмотреть на нынешнего человека — и напрашивается мысль: а с какой стати ему вообще заживаться дольше семидесяти? Для большинства и пятидесяти хватило бы за глаза.
   Тут я впервые со всей отчетливостью увидел ту колоссальную моральную нагрузку, сопряженную с вопросом долголетия в целом. Проглянули и последствия. Если по какой-то случайности мне каким-либо образом удастся открыть некий метод, продлить срок человеческой жизни, его надо будет держать в тайне. Поскольку воспользуются им явно не те: властолюбцы, боссы гигантских корпораций, бесящиеся с жиру старухи с виллой где-нибудь в Каннах, а другой на Ямайке.
   Такое высказывание, казалось бы, противоречит моим более ранним наблюдениям, что эволюция благосклонна лишь к тем, в ком существует безотчетная тяга к самосовершенствованию. Это так, но лишь тогда, когда эволюция предоставлена самой себе. Эксперимент Маркса со стариками, например, в большинстве увеличил последним срок жизни; такой же эффект можно было бы произвести и на переутомленного бизнесмена или страдающую от нервов самодовольную миллионершу. И хотя я ничего не имел (и не имею) против переутомленных бизнесменов, интуиция подсказывала, что правильнее всего здесь будет начать с небольшой, тщательно подобранной группы, игнорируя обвинения в элитарности.
   Я заснул, размышляя с нелегкой душой о мире, в котором гангстеры, диктаторы и сексуальные маньяки смогут жить по сотне лет. Но усталость пересилила беспокойство.
 
   Довольно странно, но на метод, который мы искали, нас навел как раз Роджер Литтлуэй, В Лэнгтон Плэйс я жил уже три дня, с Литтлуэем у нас шли плодотворные беседы.
   Мы расположились перекусить в лаборатории, когда в дверь без стука вальяжной походкой вошел Роджер.
   — Я тут слышал кое о чем, что может вас заинтересовать, — сказал он.
   Литтлуэй, судя по всему, не особо поверил, но предложил подсесть.
   — Надо было тогда вечером за ужином вспомнить. Тут в Хьютоне живет один молодой парень, у него голова, представляете, угодила в комбайн: верх черепа проткнуло и вошло в мозг. Что странно — его не убило, хотя он потерял очень много этой самой жидкости. — Роджер постучал пальцем себе по голове.
   — Цереброспинальная жидкость.
   — Да. И с той вот самой поры он в постоянном состоянии экстаза. Работать не может, все у него какие-то видения.
   В волнение сразу никто из нас не пришел. Звучало привлекательно, но, как знать, действительно ли это все интересно. Роджер уточнил, что услышал эту историю в пабе. Сейчас было два часа, полчаса до закрытия. Так что я повез Литтлуэя в Хьютон-на-холме, небольшую деревушку на Аппингэм Роуд. Зашел Литтлуэй один (я не употреблял в обеденное время) и возвратился через несколько минут. Роджер в кои-то веки передал все без искажений. Дело обстояло примерно так, как он описал, и работник — юноша по имени Дик О'Салливан — жил в поселке со своей женой, в флигеле. Мы отправились по адресу — флигель у них примыкал к ферме. Дверь открыла молодая женщина довольно приятной наружности. Литтлуэй, представившись, спросил, дома ли ее муж. Та ответила, что нет, но пригласила войти — видно, Литтлуэй произвел впечатление. Жилье было невзрачное, хотя чисто, опрятно. Сев в потертые кресла, мы попросили хозяйку подробнее рассказать о происшествии. Тема, очевидно, угнетала ее; не успев толком начать, она уже расплакалась. Мы попросили согреть чая, после чего женщина вроде как отошла. Есть у Литтлуэя манера общения с пациентами, причем такая, что, будь он доктором, — получал бы тысячи в год.
   Она рассказала, что с мужем все произошло девять месяцев назад, через несколько недель после свадьбы. До этого он работал у местного фермера, хорошо получал и в деревне считался одним из лучших работников. Единственная слабость у него была к молодому яблочному вину. Как-то раз во время сенокоса он принял за обедом больше обычного. И произошло все именно сразу после обеда. Голова попала между движущимся ремнем и металлической решеткой, и один из шипов проник в верх черепа. Машину сразу же отключили, не то все — замяло бы полностью, — но оказалось, живым его оттуда не вытащить никак. В конце концов с трудом, но пропилили решетку и осторожно вынули беднягу. Он, разумеется, был без сознания, волосы все в крови и той жидкости, что служит «подушкой» для мозга, в которой он, образно говоря, плавает. Помчались в больницу. Два дня пострадавший не приходил в сознание, а врачи в один голос сказали, что мозговая травма в скором времени закончится смертью. Он же очнулся абсолютно веселый, сетовал только на головную боль. В верху черепа была дырка, и трещина в два дюйма тянулась к правому уху. Семье разрешили свидание, но предупредили не говорить больному о степени травмы. Ко всеобщему удивлению, он, похоже, обо всем знал, даже о длине трещины. Подняв взгляд на отца, парень произнес:
   — Ты-то думаешь, я через неделю помру, а?
   Отцу это сказал врач, а так больше никто не знал. Только потом уже, сравнивая записи разговора с сиделкой, вдруг стало ясно, что за всем этим кроется что-то странное. Сиделка божилась, что никто не упомянул о трещине в черепе или о смерти. Тогда кто сказал? Насчет этого его спросила жена, придя вечером на свидание.
   — Никто не говорил, — ответил О'Салливан, — да и не надо было. Я просто знал.
   На другой день в палату к нему ненадолго заглянул один из пациентов.
   — Бедняга парень, — вздохнул О'Салливан, когда тот ушел.
   — Что значит «бедняга»? Он сегодня выписывается, — заметила сиделка.
   — Завтра к утру он будет мертвый.
   В ту ночь выписавшийся умер от кровоизлияния в мозг. Наглядные примеры его «предвидения» множились. Правда, иногда с ошибками. Он точно предсказал, что отец одной из сиделок сломает себе ногу, и вместе с тем проглядел, как чуть не умерла от гриппа родная мать. Брату он сказал, что тот выиграет крупную сумму в футбольную лотерею; тот и вправду выиграл, только совсем немного и на собачьих бегах. Иной раз О'Салливана просто одолевали смутные предчувствия, что с кем-то что-то случится, но без понятия, с кем и что.
   Рентгеновский снимок показывал, что мозг глубоко задет шипом, но по больному сказать об этом было никак нельзя. Память была не нарушена, отличной оставалась координация. А вот темперамент изменился полностью. Прежде О'Салливан был атлетичным, полным энергии, склонен показывать на людях силу и сноровку, любитель практичных шуток. Теперь в нем появилась мечтательность, он словно засыпал на ходу. Добродушным и щедрым он был всегда; теперь же он прямо-таки лучился благодушием и кротостью — в день его выписки кое-кто из сиделок всплакнул. Его абсолютно не занимала никакая форма развлечений, кроме спорта; к спорту он теперь полностью охладел, зато медленно раскачивался в восторженном трансе, когда по радио звучала музыка.
   После четырехмесячного лечения врачи объявили его готовым к работе, предупредив, однако, что любое резкое напряжение может повредить ему мозг. Однако у парня никакой склонности перенапрягаться не было. Работа явно вызывала у него скуку; делал он ее абы как, лишь бы не донимали. Фермер относился к парню с симпатией, но в конце концов вынужден был доверить ему лишь присматривать за овцами да отводить коров на дойку; на большее работник теперь едва ли годился. А теперь вот, посетовала жена, им сказали, что флигель нужен для нового работника, и мужу, если он останется у этого фермера, плату резко понизят. Сама она на четвертом месяце, и боится думать о будущем.
   Литтлуэй ее подбодрил. Он сказал, что хочет изучить случай с ее мужем, будет платить ему жалование и коттедж даст под жилье. А когда закончится обследование, тот сможет помогать садовнику и тем зарабатывать. Женщина пришла в такой восторг, что тут же засобиралась бежать в дом свекрови сообщить обо всем мужу. Мы отвезли ее туда на машине и вошли в дом вместе.
   Муж сидел в саду на плетеном стуле и робко поднялся поздороваться. До недавних пор он был удивительно привлекательным — эдакой сельской красотой, — только теперь лицо у него исхудало и покрылось морщинами. При ходьбе он одно плечо держал чуть выше другого (единственно различимое последствие происшествия). Улыбка была попросту чарующая — детская, невинная. При разговоре он то и дело легонько кивал, неотрывно глядя мимо нас через ручей, бегущий у стены сада. Создавалось впечатление, что смотрит он и слушает нечто, недоступное его зрению и слуху. Позднее я понял, что он просто вслушивается в журчание воды, насылающее на него некий сладостный транс.
   Он ничего не имел против нашего предложения, так что мы договорились завтра же утром перевезти их в Лэнгтон Плэйс, мебель переправив туда потом на той же неделе. Супруги оставались в поселке должны, и Литтлуэй оставил им денег достаточно, чтобы рассчитаться с долгами.
   На обратном пути он сказал:
   — Это подтверждает мою теорию. Я всегда подозревал, что давление цереброспинальной жидкости на мозг помогает нам оставаться «приземленными». Я слышал о человеке, который дырку себе в голове просверлил, чтоб постоянно чувствовать себя «приподнятым», так что, видно, в какой-то степени оно срабатывало.
   — Ты считаешь тогда, работник этот постоянно находится в той или иной стадии поэтического экстаза?
   — Пока точно не уверен. Я что-то такое подозреваю. Мы не знаем досконально человеческий мозг и стадии его интенсивности. Я, например, считаю, что наркотики вроде мескалина и ЛСД воздействуют как-то на среднюю его часть, ту, что привносит отвлеченность — помогает нам видеть с обратного конца бинокля, как ты говоришь. За это мы расплачиваемся обычным образом: чувством разобщенности, будто между нами и миром оконное стекло. ЛСД эту разобщенность убирает. Р-раз — и ты уже там, в самой толще, и вещи вдруг становятся осязаемо плотными вместо прежней чистой умозрительности. Подозреваю, именно это и произошло с нашим молодым человеком.
   — А насчет «второго зрения» как? Ты считаешь, оно на самом деле есть?
   — Да, безусловно. Я столько перевидал примеров, что отучился быть скептиком насчет таких вещей. Была у меня няня, ирландка, которая всегда знала наперед, когда в семье кто заболеет. Видел я, как собака Ричардсона, садовника, рычала — шерсть дыбом — на угол комнаты, где жена в свое время держала в корзинке щенка спаниеля, который потом попал под машину.
   — Думаешь, это был призрак спаниеля?
   — В призраков я верю не особенно. Может, просто отпечаток его личности на углу комнаты. Ревнивая была тварешка... У животных, в основном у всех, похоже, развито «второе зрение». Что же до ирландцев, то их, боюсь, этот дар едва ли ставит слишком высоко на эволюционной лестнице.
   — А, может статься, наоборот? И конце концов, как знать, вдруг у нас у всех скоро выработается телепатия?
   — Возможно.
   После ужина мы подробно обсудили, как приступать к изучению перемены личности Дика О'Салливана, и несколько часов провели, готовясь к его прибытию. На следующее утро мы спозаранку снова съездили в Хьютон и привезли оттуда с собой чету О'Салливанов. Дик всю дорогу неотрывно смотрел в окно машины с тем самым детски-радостным возбуждением, какое я заметил в нем накануне, и время от времени что-то тихонько себе напевал. Жена его просто млела от счастья, их настроение передавалось и нам. Когда машина остановилась, я вышел открыть для них заднюю дверцу. Миссис О'Салливан вылезла, муж же продолжал сидеть, вперясь восхищенным взором в клумбы. Наконец, он послушался и, будто под гипнозом, походкой лунатика тронулся за нами в дом. В прихожей он вдруг крупно вздрогнул и сказал:
   — Здесь кто-то умер.
   — И даже не один, а много, — заметил Литтлуэй, — дом очень старый.
   — Нет, вот здесь, — О'Салливан указал на пол.
   Из соседней комнаты вышел Роджер Литтлуэй.
   — Есть легенда, что в том вон углу двое грабителей убили человека.
   — Да, двое убили, — как сквозь сон проговорил Дик. — Они били его палками со свинцовым стержнем для веса, Его жена видела это с лестницы.
   Роджер с интересом оглядывал Нэнси О'Салливан. Тут ее муж, похоже, впервые заметил присутствие вошедшего и непроизвольно отшатнулся. Характерное движение (я не спускал с него глаз), по быстроте и машинальности не похожее на осмысленную реакцию: более похоже на человека, отдергивающего руку от желающей цапнуть собаки. Не укрылось оно и от Роджера, хотя он сделал вид, что не замечает.
   — Вы как, завтракали? — поинтересовался он. — Там еще полно всего осталось. Давайте входите.
   Нэнси О'Салливан была явно очарована (я до сих пор не могу взять в толк, почему); муж ее поддался на дружелюбный тон, хотя Роджер явно не вызывал у него доверия. Мы все прошли в комнату, где накрыт был стол. Там в углу стоял книжный шкаф с подборкой романов и нескольких американских бестселлеров в ярких обложках. Дик, позабыв про недоверие к Роджеру, кинулся их разглядывать.
   — Мать честна, красота-то какая! — медленно протянул он шепотом.
   — Ему нравятся цвета, — пояснила жена. — Так вот все стоит и стоит иногда, когда платье мое выходное старое разглядывает.
   Мы с Литтлуэем следили за лицом Дика. У обоих была одна и та же мысль: перед нами человек, способный мгновенно впадать в экстаз. Вот он — Вордсворт, толком не умеющий связать двух слов, Трахерн, способный лишь шептать: «Мать честна, красота-то какая!»
 
   Отчет Литтлуэя о тех шести месяцах с Ричардом О'Салливаном стал классикой парапсихологии, так что нет смысла повторять здесь его детали. Сознаюсь, впрочем, что мне было бы нелегко описывать наши наблюдения сколь-либо подробно: эксперимент тот я расцениваю как неудачу.
   Об одном Литтлуэй не упоминает в своей книге: Роджер соблазнил Нэнси, не успела она прожить у нас в доме и недели. Ее муж (мы с самого начала запросто звали его Диком) об этом знал. Реакция на это у него была странная. Похоже, неверность жены не вызывала в нем вообще никакого чувства.
   Проведя с Диком какое-то время, невозможно было усомниться, что он по большей части витает в облаках. От этого общение с ним делалось несколько утомительным, все равно что возиться с пьяным. В восторг его повергало решительно все. Очевидно, ему стоило усилий отвечать на вопросы или выполнять несложные задания, которые перед ним ставились. Едва мы начинали давить его вопросами, как на лице у него проступало упрямое, детское недовольство, тут вдруг он вскрикивал: «Гляньте!» и пулей бросался к окну — указать пальцем на бабочку, севшую на цветок. То вдруг временами он погружался в какой-то сладостный транс, часами просиживая с абсолютно блаженным видом.
   В наши эксперименты входило проверить, влияет ли как-то это состояние блаженства на общее самочувствие Дика. До происшествия у него случался бронхит, а зимой простуда, в остальном же он был исключительно здоров. После происшествия бронхит исчез полностью, и простуда почти совсем перестала донимать. Мы решили начать с того, чтобы Дик у нас простудился. Литтлуэй запросил у Бирмингемского исследовательского центра простудные вирусы, и мы ввели Дику солидную дозу. Через полсуток из носа и глаз у него потекло. Мы лечили его обычными средствами: аспирином, витамином С, горячим молоком, и простуда через девять дней прошла. Протекала она у него самым обычным образом, никак не отражаясь на его восприятии музыки и ярких цветов. Дику доставляло удовольствие слушать музыку на очень большой громкости (для этого использовалась аппаратура Роджера), хотя через какое-то время он начинал жаловаться на головную боль и сильно бледнел.