Вначале мы занялись одним закоренелым алкоголиком, который часто фигурировал у нас в сеансах гипноза и которого мы частично излечили.
   Вживление электродов происходило сравнительно просто — местный наркоз, после чего в лобной кости высверливались два тончайших отверстия. Пациент сидел вертикально, с головой, зажатой в тиски с мягкой подкладкой, чтобы не повредить мозга в случае внезапного движения.
   Через неделю после начала экспериментов Литтлуэй заметил, что цереброспинальная жидкость, похоже, оказывает на сплав Нойманна некоторое воздействие: он чуть заметно потемнел. Тщательное тестирование показало, что он стал еще и легче, на какую-то долю миллиграмма. Отрицательного воздействия здесь, судя по всему, не было, так что, когда эксперимент достиг решающей стадии, мы решили двигаться дальше.
   После эксперимента электроды взвесили снова. На этот раз один из них оказался легче почти на миллиграмм. Осмотр под микроскопом показал, что от кончика электрода отломился небольшой кусочек. Эксперименты были приостановлены, испытуемый несколько дней находился под особым наблюдением. Причины для серьезного беспокойства не было. Уж если человек выживает после того, как ударом лома ампутируется большая часть передних долей, то от тысячной доли грамма мягкого металла ущерб должен быть и в самом деле небольшой. Не заметив по прошествии нескольких суток никаких симптомов ухудшения, мы решили продолжить. (Ждал продолжения и подопечный: ему хорошо платили, а эффект «электротерапий», надо полагать, сказывался как нельзя благоприятно; пациент уже выглядел на несколько лет моложе и восстановил способность связно мыслить).
   Применили ток, и результат оказался ошеломляющим. Мы пристально следили за лицом испытуемого, чтобы в случае чего вовремя отключить. Возраста испытуемый уже был немолодого (я приведу здесь имя этого человека из-за места, которое он невольно занял в истории науки: Захария Лонгстрит, из Гранд Рапидс, штат Иллинойс). К первой нашей встрече ему было пятьдесят девять, и он только что освободился после трех лет в исправительной колонии, где сидел за кровосмесительство. Это был, что называется, «алкоголик со стажем», он по-прежнему жил с женой, и за лечением к Гарви Гроссману (нашему другу-психиатру) обратился по ее настоянию. Гипноз пошел Лонгстриту на пользу, а живой интерес с нашей стороны сказался на нем положительно во всех отношениях. Глаза утратили омертвелую, недобрую стылость, убавилась амплитуда тета-ритмов. Однако стоило предоставить его самому себе примерно на месяц, как он снова запил, а там и втянулся в половую распущенность.
   Когда проводился эксперимент со сплавом Нойманна, Лонгстриту был шестьдесят один год; здоровье в целом удовлетворительное.
   Почти одновременно с включением тока лицо у него обрело задумчивость, он словно силился припомнить выскользнувшее из памяти имя. Мы пристально следили, ожидая, что Лонгстрит скажет. Однако сосредоточенные складки на лице не сглаживались, и остановившийся взгляд устремлен был вдаль. Прежде эксперименты нагоняли на Лонгстрита дрему, почти как под гипнозом.
   Выражение сосредоточенности еще и углубилось. И тут он вдруг отчетливо произнес:
   — Достаточно. Убавьте. Слишком сильно.
   Литтлуэй не рассуждая повиновался, сдвинув регулятор реостата, при этом удивленно глянул на меня.
   — Как ощущение? — спросил он у Лонгстрита.
   — Интересно. Крайне интересно.
   Мы опять переглянулись. Таких фраз в лексиконе у Лонгстрита раньше просто не замечалось. Обычно он говорил что-нибудь вроде «Здорово», а то и вовсе жаргонные словечки типа «Я балдею»,
   — «Интересно» в каком смысле? — осведомился Литтлуэй.
   Лонгстрит, осклабившись, ответил:
   — Я отыскал тот ваш обломок сплава.
   По диктофонной записи того сеанса чувствуется, что из нас двоих ни один не осмыслил слов Лонгстрита с должной быстротой — настолько обворожила перемена, буквально на глазах произошедшая с Лонгстритом. Нам, пожалуй, надо было предусмотреть не только звукозапись, но и еще отснять все на пленку. Увидя выражение лица Лонгстрита, мы не усомнились в том, что происходит что-то важное.
   Я первым уловил, что именно. К этому времени мы вызывали состояния П.Ц. настолько часто, что я приноровился распознавать внешние признаки; расслабленность, бешеное упоение экстазом, порой бурные слезы или судорожное излияние эмоций.
   В данном случае это было нечто совершенно иное. Лицо Лонгстрита стало как-то тверже. Глаза, водянисто голубые и обычно чуть тронутые краснотой, неотрывно смотрели сейчас в пространство с устремленностью человека, поглощенного объектом своего внимания. Кого-то (или что-то) он в тот момент мне напомнил. Позднее до меня дошло, кого именно: одну из ранних иллюстраций Шерлока Холмса, где тот сидит, опершись головой о подушку, и играет на скрипке. В глазах читалась та орлиная проницательность, которую описывает доктор Уотсон. Внезапно я осознал, чтопроизошло.
   — Господи, Генри, — сдавленно выговорил я. — Получилось.
   — Что получилось? — не понял Литтлуэй.
   — Мы вызвали настоящее постижение ценности. Созерцательную объективность. Инаковость.
   Так это понял и сам Литтлуэй. Мы оба вперились Лонгстриту в лицо. Откровение было почти пугающим; во всяком случае, таким светлым, как тогда, в день моего «сна» в Эссексе.
   — Вы можете описать, что с вами происходит? — спросил я у Лонгстрита.
   — Нет.
   — Вы сказали, что нашли тот кусочек сплава. Что вы имели в виду?
   Лонгстрит сделал нетвердую попытку взнять к лицу руки, надежно зафиксированные манжетами подлокотников.
   — Он вот он, здесь. Угнездился в этой передней части... Как там она у вас: полушарие?
   Литтлуэй:
   — Какое он производит ощущение?
   — Не могу описать. Я раскрываюсь.
   — Каким образом?
   Лонгстрит лишь улыбнулся — жалостливо, хотя без высокомерия. Он мог лишь снисходительно нам сочувствовать, что до нас не доходит сокровенная суть его ощущения.
   Дыхание Лонгстрита сделалось удивительно спокойным и ровным, а там и вообще еле уловимым, хотя он и был в полном сознании. Наши вопросы он игнорировал. Лишь когда Литтлуэй несколько раз повторил: «Что вы видите?», коротко отозвался:
   — То же, что и вы.
   Он жестом велел подкатить тележку, на которой находился реостат. Литтлуэй заколебался, но я выполнил эту просьбу. Лонгстрит, оказывается, хотел лишь убавить ток. Так он просидел с четверть часа, снизив ток до минимума — настолько, что частота «вспышек» была едва ли больше одной за пару секунд.
   Затем он вновь попытался прибавить ток, но крупно вздрогнул, как от непомерно сильного, и свел его вообще на нет.
   — Выньте эти штуковины у меня из головы.
   Все это мы сделали, отверстия в черепе заклеили лейкопластырем и препроводили Лонгстрита на кресло. Лицо у него за этот короткий промежуток смягчилось; теперь оно выражало глубокую печаль. Минут десять мы дали Лонгстриту отдохнуть, не донимая вопросами.
   — Забавная штука. А то все как-то не доходило.
   После этого мы не могли добиться от него никакой внятности. Он стал вялым, глаза посоловели, и с явным облегчением согласился, когда ему было предложено перебраться в постель. Не успели прийти санитары с носилками, как он уже спал, тихонько похрапывая.
   — Но как, черт возьми, могло такое произойти? — растерянно спросил Литтлуэй.
   — У меня лишь одно предположение, дикое, — сказал я. — Тот кусочек проник каким-то образом в кору передних долей.
   — Ну и что с того?
   — То же самое могу спросить и я, доводов у меня не больше, Может, прикрыло синапс [118]?
   — Такое невозможно. В них ширины всего несколько ангстремов. Представляешь себе — кусище, который в сотню раз крупнее. Да и если на то пошло, нервные импульсы на редкость постоянны. Они и по прохождении через синапс не теряют силы.
   Тут мы спохватились, что забыли остановить запись, и выключили диктофон. Слушая пленку, я с удивлением сознаю, насколько быстро мы уловили суть происшедшего. Возможно, Лонгстрит, случайно обмолвившись, что отыскал тот кусочек металла, тем самым и подсказал отгадку.
   Так что же тогда произошло? Позже, когда рентгеноснимки головы Лонгстрита увеличили в полсотни раз, выяснилось, что Литтлуэй ошибся. Проникшее во внешний слой коры зернышко металла оказалось небольшой частицей кусочка, отколовшегося от электрода, по размерам такого же, как прежде. Зернышко в самом делеугодило в дендриты [119]синапса или оказалось с ними вплотную. Это сработало на то, чтобы нервные импульсы вначале притормозились, а затем высверкнули единым «разрядом». Иными словами, произошло усиление.
   Затем все стало ясно. Поэт развивается своим желаниемсовершенствовать способность к «инаковости». Лобные доли представляют собой колоссальные вместилища памяти и значений, такие, в каких для нашего повседневного существования и надобности-то нет. Более того, они еще и помеха, поскольку отвлекали бы нас от докучливых необходимостей повседневной рутины. Хотя и поэту вовсе непросто отвлекать энергию на эти участки мозга от более практического русла, препятствие здесь составляет наша животная осторожность. Так что странные эти моменты чистого видения, широкого «соотносительного сознания» наступают лишь тогда, когда налицо большой потенциал мозговой энергии, готовой к единому выхлопу, например, в период кризиса: он вынуждает нас сплотиться, призвать из хранилища резервные запасы; тогда кризис исчезает.
   Небольшая частица сплава, усилив какой-то. нервный импульс, оказала стойкий эффект, в результате которого кризис миновал. Причина, почему Лонгстрит не смог описать своего умственного состояния, заключалась в том, что для этого у него просто не находилось слов. Так что, говоря, что он видит «то же, что и мы», Лонгстрит говорил чистую правду. В тот момент он в отличие от всех других людей, взирающих на мир сквозь привычную крохотную линзу, окинул его взором действительным, словно сквозь широкоугольный объектив. Он взглянул на жизнь с высоты птичьего полета — с высоты небес.
   Решение проблемы, к которому я шел, наконец, было найдено: какподхлестнуть «новое измерение», начавшее прорезаться в человеке. Наглядного доказательства, что эксперимент можно повторить с аналогичным результатом, у нас как такового не было, Не было и наглядного свидетельства того, что с Лонгстритом произошло именно то, что считали мы: это могло быть и обычное П.Ц. Однако у нас обоих не было и тени сомнения: мы видели лицо Лонгстрита.
   Не возникало вопроса: самой сложной частью эксперимента будет наложить частицу сплава Нойманна именно на то нервное окончание в коре головного мозга, которое нужно. Насчет этого мы проконсультировались у нейрохирурга, тот подтвердил, что это действительно можно будет сделать, не повредив мозговую ткань. И опять же все оказалось неожиданно просто.
   Лонгстрит с охотой ждал продолжения над собой экспериментов. У нас в целом энтузиазма было меньше: казалось маловероятным, что нам откроется что-то большее, чем в первый раз. Но одно вызывало любопытство: сможем ли мы научитьсяумению вызывать «соотносительное сознание», не прибегая к электростимуляции. После того сеанса Лонгстрит оказался совершенно неспособен воссоздать в памяти тогдашнее свое состояние, не мог даже вспомнить, на что оно походило. Судя по всему, он считал, что «усиление» произошло из-за тока. На мою попытку объяснить, как все было на самом деле, Лонгстрит отреагировал равнодушно. Ему хотелось лишь знать, когда будут возобновлены эксперименты.
   Особой радости это все у нас не вызывало. Порезы у корней волос постепенно заживлялись, мы хотели дать им затянуться полностью. Однако Лонгстрит так настаивал, что второй эксперимент мы провели буквально через пару суток после первого. Результаты оказались почти те же, хотя на этот раз Лонгстрит был более разговорчив. Среди прочего, он заметил:
   — Это действует лучше выпивки.
   И еще одна реплика:
   — Так что же именно не тотворится с людьми?
   Литтлуэй отметил, что Лонгстрит, похоже, по-новой открыл для себя концепцию первородного греха.
   После второго сеанса мы решили дать вначале порезам зарасти и лишь затем продолжать. Тем временем мы совещались с нейрохирургами и искали, на ком еще провести эксперимент. Через десять дней Лонгстриту еще раз сделали рентген черепа. Кусочек сплава сместился, приблизившись к внешней поверхности фронтальной доли. Лонгстрит был срочно доставлен в лабораторию, где мы подсоединили к его фронтальным долям электроды. Смещение металла, судя по всему, никаких перемен не вызвало, эффект оказался таким же, как и прежде! В каком именно участке коры находился сплав, принципиального значения, похоже, не имело. Подача тока сразу же вызвала уже знакомое усиление сосредоточенности. Довольно странно, но и Лонгстрит сознавал, что кусочек металла сместился. Мы приперли Лонгстрита вопросами. Изъяснялся он не совсем четко, но, похоже, металл ощущался им как источник усиления. Из всего, что произошло с начала нашего знаменательного открытия, это было, пожалуй, наиболее волнующим и примечательным. Из чего следовало: неважно, где именно в мозгу угнездился сплав, — воздействие, по сути, те же самое.
   Спустя трое суток рентген показал, что металл вроде как исчез. Предполагая, что он растворился в цереброспинальной жидкости, мы тем не менее решили провести еще один сеанс. Результаты озадачивали, поскольку в точности напоминали предыдущие. Не то металл выработал в коре некоего рода условный рефлекс, срабатывающий под воздействием тока, не то там оставалась еще малая толика металла — настолько мелкая, что на снимке и незаметно, но достаточно сильная для типичной реакции. С течением времени выяснилось, что дело именно в последнем.
   К этому времени у нас для экспериментов появился еще один субъект — двадцатитрехлетняя девушка с ярко выраженной суицидной депрессией. Нам рекомендовал ее Гарви Гроссман, знакомый с результатами наших экспериментов над Лонгстритом. Именно такая пациентка, кстати, и была нам нужна: выпускница колледжа, публикующая стихи во второразрядных журнальцах, интеллигентная и эрудированная. Звали ее Хонор Вайсс. История ее болезни не суть как важна, скажу лишь, что попытки самоубийства начались у нее после аборта.
   Мы не особо распространялись перед ней о своих целях; она же, единственно, поняла, что мы собираемся испытать на ней какую-то новую форму шоковой терапии. Жизненная энергетика у нее была такая низкая, что я заподозрил, что она надеется в ходе эксперимента умереть.
   Использовались те же методы, что и прежде: легкий наркоз (девушка боялась боли, поэтому от новокаина мы решили воздержаться); прорезь в коже в одну восьмую дюйма скальпелем из горячей титановой проволоки. Эту часть операции провел доктор Арнольд Содди: у Литтлуэя хоть и степень доктора медицины, но все же рукам недостает необходимой твердости. Цереброспинальную жидкость откачали, обнажив поверхность мозга. Кусочек сплава был помещен в мозг путем отталкивания: по платиновой проволоке, на которой он находился, пропустили минутный электрический разряд, от которого кусочек сбросило на поверхность мозга. Через пару часов он впитался. Цереброспинальную жидкость вкачали обратно, отверстия залепили. На следующее утро рентгеноснимки показали, что металл проник в глубину на полдюйма. Довольно странно, но попал он почти в то же место, что и у Лонгстрита.
   В тот же день было просверлено второе отверстие. Через два часа, когда девушка полностью пришла в себя после наркоза, мы присоединили электроды и осторожно включили ток.
   Я ожидал определенной реакции, но последовавший всплеск эмоций был поистине неимоверный. Красоткой Хонор Вайсс не назовешь: личико маленькое, вытянутое (мне чем-то напоминало мышку), кожа землистого оттенка. Уже со включением реостата на щеки вернулся румянец. Через полминуты это уже была привлекательная, полная жизненной энергии девушка. У меня сохранилась видеозапись того сеанса — просто ошеломляюще. Преображение полнейшее, человека словно подменили.
   Хонор Вайсс была более подвержена эмоциям, чем Лонгстрит; глаза у нее наполнились слезами. Однако спустя несколько секунд она вроде овладела собой. Лицо постепенно исполнилось уже досконально знакомой сосредоточенности и углубленного покоя. Первое, что она произнесла, это:
   — Спасибо. — И затем: — Почему вы не испытаете это на себе?
   — Мы собираемся, — сказал я.
   — Хорошо. Вы этого заслуживаете.
   Мы задавали ей дежурные вопросы. Хонор Вайсс отвечала вежливо, но в голосе свозила скука.
   Она спросила:
   — Где это? — И когда мы переспросили, что именно, уточнила: — Это. Вы же что-то сюда поместили, я чувствую. (О сплаве Нойманна мы не говорили ей ни слова).
   Литтлуэй задал вопрос:
   — Как бы вы описали то, что сейчас происходит?
   Пациентка: — Я стала живее... Я никогда еще не чувствовала себя такой живой.
   Литтлуэй: — Улучшилась ли у вас от этого память? Можете ли вы вспомнить свое детство, например?
   Пациентка: — Если захочу. Только на самом деле не очень хочу. У меня ох есть о чем вспомнить, помимо этого.
   Я: — Что вы думаете о своей попытке самоубийства в прошлом месяце?
   Пациентка: — Я спала.
   Я: — В каком смысле?
   Пациентка (с плохо скрываемым нетерпением): — Как у лунатиков. Все равно что те пловцы в подводном балете.
   В этом месте она задала несколько вопросов относительно операции, на которые мы без утайки ответили. Затем она сказала:
   — Как вы считаете, мы могли бы воздержаться от вопросов минут хотя бы на десять? Мне сейчас очень о многом надо подумать.
   Литтлуэй: — О чем, если не секрет?
   Пациентка: — О своей жизни. У меня никогда не получалось толком подумать. Так много всегда эмоций. А сейчас я как бы освободилась, все равно что на каникулах: куда хочу, туда и иду, и никто не остановит. Хочу использовать возможность побродить налегке.
   Секунду спустя она, не дожидаясь ответа, добавила:
   — Все равно что получить десять минут на приборку бардака, который понаделала за свою жизнь.
   Мы спросили, будет ли она отвечать на вопросы дальше, после того, как получит свои десять минут; показали, как пользоваться реостатом на случай, если вдруг возникнет дискомфорт, и, отойдя на несколько футов, повели между собой негромкий разговор. Хонор Вайсс отрешенно застыла, словно нас с Литтлуэем в комнате не было вообще.
   Прошло десять минут, двадцать, полчаса. Через тридцать семь с половиной девушка подняла глава и сказала:
   — Извините. Я веду себя как эгоистка.
   Мы уверили, что все в порядке. Я осведомился о ее самочувствии.
   — Что-то, боюсь, в сон клонит, — призналась она.
   — У вас не сложилось впечатления, что мысли отнимают много умственной энергии?
   — Не сказать чтобы. Не очень на то похоже. Это такой самозаряжающий процесс. Только я к нему не привыкла.
   Литтлуэй: — Когда вы рассчитываете остановиться?
   Пациентка: — Минут через пять, если не возражаете.
   Литтлуэй: — Я понимаю, вам очень непросто описать свое теперешнее умственное состояние. Но, может, попытаетесь все-таки?
   Пациентка: — Попытаюсь. Только суть здесь на самом деле не в описании. Это не принципиально. Важно то, что я сейчас сознаю.
   Я: — Что вы сознаете?
   Пациентка: — Что-то, о чем я всегда знала и во что мне верилось... Проще всего, наверное, будет сказать: поэты во все времена были правы. Я всегда любила музыку, поэзию, живопись, только на самом деле никак не понимала, что же они пытаются до меня донести. А донести они пытались вот что: в конечном счете именно большое, а не малое сохраняет достоверность (здесь примерно минутная пауза). Это же все, наверное, ужасно просто. Люди — по крайней мере, подобные мне — действительно бьются над ответом, стоит ли все оно того; есть ли и вправду какой-то прок от поэзии и музыки или это все так, подслащенная оболочка пилюли. Но мы всегда так безнадежно утянуты в круговерть обыденщины, что возможность толком рассудить так никогда и не появляется. Обыденщина загораживает вид. Великие поэты — они как оптимисты, которые без устали твердят: лучшие времена грядут. А мы в глубине души им не верим... Поэтому рутина тянет нас вниз, и хочется умереть, чтобы тебя не стало.
   Я (перебиваю): — Как бы вы относились к смерти, если б всегда могли видеть дальше очерченного рутиной круга?
   Пациентка (пауза): — Не знаю. Я думаю, смерть неизбежна. Но самоубийств бы не было, потому что... ну, это было бы ясно как на ладони. До вас бы дошло, чего бездумно лишаешься этим самым самоубийством. Только нам не хватает храбрости, потому и умираем...
   Лицо Хонор на миг исказила боль, и она выдавила из себя:
   — Саднить начинает.
   Мы выключили реостат, отсоединили электроды и помогли ей перебраться в кресло. Едва успев сесть, девушка заснула. От меня не укрылось, что румянец не сходит с ее щек.
   Понятное дело, меня теперь заботило в основном то, как скоро можно будет прибегнуть к операции. А вот Литтлуэй воспринимал эту затею без особого удовольствия. Начать с того, что коренные изменения в поведении произошли у Лонгстрита. Раньше от него буквально отбоя не было, настолько он навязывался для дальнейших экспериментов. Теперь им овладела апатия. Когда я однажды его на этот счет спросил, он ответил:
   — Я б лучше жил как жил. В конце концов, чего уж я такого плохого натворил, а?
   — А дочь ваша? — вставил Литтлуэй.
   — Ну и что, ей разве плохо было? Она сама тоже тащилась. Тогда только сказала, что нет, когда люди пронюхали.
   Литтлуэй воспринял это как признак рецидива. До операции Лонгстрит искренне каялся в содеянном кровосмесительстве, говорил, что был, видимо, не в своем уме, когда совершил его. Теперь же складывалось впечатление, что при возможности он и снова этим займется. Младшая дочь Лонгстрита — девица двадцати трех лет — отличалась на редкость низким уровнем интеллекта.
   Мной беспокойство владело не в такой степени. Я догадывался, что Лонгстрит, видимо, о содеянном на самом деле никогда и не сожалел и теперь говорит начистоту. Кроме того, чувствовалось, что «рецидив» Лонгстрита отчасти можно объяснить и умственным истощением. Мозг постоянно был на взводе, как пружина, теперь он просто отходил в прежнее положение.
   Беспокоило Литтлуэя и то, что Хонор Вайсс по мере увеличения числа тестов тоже стала выказывать все больше и больше напряжения. Спазмы наступали уже в считанные секунды после начала сеанса, Кусочек сплава к этому времени уже вышел из мозга, как и у Лонгстрита.
   Однажды вечером мы с Литтлуэем за ужином об этом поспорили, Он утверждал, что операция может оказаться опасной, напомнил о Дике О'Салливане с его опухолью мозга, спросил, чем я могу объяснить головные боли Хонор Вайсс. Я согласился, что толком ничем, но заметил, что выяснить существует лишь один способ: кому-то из нас двоих подвергнуться операции. Литтлуэй заспорил, что требуются еще тесты и тесты, на что я сказал, что весь необходимый материал у нас уже собран, и теперь пора узнать именно то самое «почему», а не «как». И он, наконец, согласился.
   27 февраля 1971 года Литтлуэй и Содди провели операцию на мне; обрили до темени голову, заморозили новокаином. Я все время пребывал в полном сознании, хотя когда откачали жидкость, перед глазами стало двоиться. Ничего не чувствовалось. Все два часа я неподвижно просидел в кресле, чувствуя небывалую расслабленность, граничащую со сном. Затем жидкость вкачали обратно, отверстия залепили. Рентген показал, что кусочек проник примерно на полдюйма, на этот раз ближе к правой фрактальной доле. (То, как именно сплав проникает в мозг, до сих пор неизвестно, хотя бесспорно, мозг удивительно мягок. Кажется вероятным, что он его каким-то образом впитывает: поверхность мертвого мозга не пропускает и гораздо более крупные частицы; только как именно это происходит, неизвестно).
   Через четыре часа после операции просверлили второе отверстие и вживили электроды. Литтлуэй осторожно включил реостат.
   Первое, что почувствовалось, это сам ток, наводняющий мозг. Ощущение не лишенное приятности: эдакая пузыристость, словно в аквариум наливают воду. Секунду спустя я отчетливо осознал непостижимо обострившуюся чувствительность, охватившую весьмозг. Уловил и местонахождение кусочка сплава, точно так, как угадывается пища в животе после того, как проглатываешь, или продукты выделения в кишечнике.
   Ничего такого уж ошеломляющего в том, что возросла мыслительная способность, и не было. Очень похоже на ощущение, когда вспоминаешь вдруг что-то важное. Чувствовались умиротворенность и облегчение; представьте, например, человека, у которого сильная простуда, напрочь заложен нос, и тут вдруг глубокий вдох разом освобождает носовые проходы.
   Я проделал уже такую бездну работы по феноменологии постижения ценности, что ничего из происходящего со мной сейчас не показалось мне ни странным, ни необъяснимым. Литтлуэй потом сказал, что с виду я не особо и изменился, так что несколько минут он даже сомневался, удался ли вообще эксперимент. Я сознавал, что поднимающиеся во мне силы — мои собственные. Но понятно было и то, почему Лонгстрит считал, что усиление вызвано исключительно током. Для всякого, у кого нет привычки к самоанализу, такое умственное «раскрытие» действует, должно быть, ошеломляюще. Есть в нем что-то от театрального действа; мне вспомнилось открытие рождественских пантомим, на которые меня водили в детстве: поднимается занавес, а там на сцене — и актеры, и костюмы, и декорации!