Страница:
— Недели у меня нет. За это время библиотека может сгореть дотла.
— А, да вы уже и эту новость знаете?
— Насчет чего?
— Эта ваша шутка вчера ночью чуть не сбылась. Один из сторожей почуял запах бензина и увидел, как какой-то сумасшедший из студентов разливает его по лужайке у библиотеки. Он вытащил пистолет, когда сторож попытался его схватить. К счастью, кто-то случайно забыл укатить машину для стрижки газонов; он запнулся и упал спиной. Позднее выяснилось, что этот сумасшедший разлил по библиотечному зданию без малого два галлона.
— И что случилось?
— Так, ничего особенного. Мы не устраиваем из-за этого переполох. У того студента в комнате нашли прощальную записку: он думал застрелиться после того, как подожжет библиотеку. Статистика у нас, боюсь, тревожная: за прошлый семестр, знаете ли, пять самоубийств. Переутомление, тревога насчет успеваемости. Это первый случай, чтобы кто-то собирался прихватить с собой библиотеку.
— Может, лучше не предавать это огласке. А то еще у кого-нибудь появится соблазн.
— У нас тоже такое чувство. Все равно, сходите познакомьтесь с Джулианом Лангом. Это племянник Джона Ланга. Он убежден, что дядя у него был сумасшедшим...
Джулиан Ланг работал в одном кабинете с еще двумя ассистентами; здесь также толпились студенты. Он предложил мне спуститься в факультетский кафетерий на кофе. Это был рослый серьезного вида молодой человек с классическим профилем и короткой стрижкой. Фримен распрощался, у него были занятия.
— Откуда у вас такая мысль, что рукопись Войнича могла быть «Некрономиконом»? Вы с моим дядей встречались?
— Нет. Это чистое совпадение. — Я рассказал ему, как нашел ссылки на «Некрономикон» в книге Евангелисты, для полноты подбросив еще несколько выдуманных источников. Он слушал очень серьезно, с явной обеспокоенностью.
— Вы меня встревожили.
— Почему?
Он поведал мне полную историю о своем дяде Джеймсе Данбаре Ланге, одном из самых выдающихся специалистов по Эдгару По, и его «переводе» рукописи Войнича. Ланг резонно заметил, что если даже с пергамента отшелушились почти все чернила, какие-нибудь незначительные следы все равно должны остаться. Он увеличил до огромных размеров их фотоснимки и заявил, что это дало ему «завершить» поврежденные знаки. Затем, по словам племянника, он открыл, что рукопись написана средневековым арабским алфавитом на смеси греческого с латынью. Переведя рукопись, он обнаружил, что это — знаменитый «Некрономикон» или, по крайней мере, его часть. Тогда он проникся убеждением, что оставшаяся часть рукописи находится в Англии, поскольку-де рассказы уэлльсского писателя Артура Макена доказывают: Макен когда-то изучил полный текст «Некрономикона». В городке на родине Макена Ланг познакомился еще с одним оккультистом, сумасшедшим полковником по имени Уркварт, главным, по словам племянника, злодеем во всей драме. Поскольку сумасшедший полковник каким-то образом убедил Ланга, что легенда Макена о странном древнем народе, якобы обитающем под землей в Черных Холмах, — правда, в буквальном смысле. И вот с той поры, объяснил Джулиан Ланг, дядя стал жертвой навязчивой идеи — твердой веры, что эти странные люди (или «силы», поскольку он полагал, что они бесплотны) думают завладеть Землей. Ом начал писать письма знаменитостям, призывая очнуться перед лицом опасности. В конце концов ему пришло в голову, что президент Соединенных Штатов смог бы спасти мир, распорядившись насчет серии подземных ядерных взрывов. Семья Ланга предупредила всех, включая секретаря президента, что старик не в своем уме, но не буйный. И когда частный самолет с Лангом и полковником Урквартом на борту исчез при перелете из Шарлоттсвиля в Вашингтон, семья втайне почувствовала облегчение. Ланг, очевидно, успел что-то накропать об этой «нежити», которая думает поработить весь мир, во время гибели профессора рукопись находилась в руках одного шарлоттсвильского издателя. Семья не думала отменять издание; его решили выпустить ограниченным тиражом с комментарием о фатальном недуге ученого, но пожар в издательстве сам по себе устранил причину спора.
— А как загорелось издательство? — поинтересовался я.
— Да какой-то сумасброд подпалил, из недовольных. Работал в нем и был уволен за мошенничество...
Заканчивать историю Лангу не было смысла. Остальное я знал.
Ланг-племянник сказал, что изучил увеличенные фотоснимки манускрипта и убедился, что дядино «завершение» расшифровки — самообман. Сам по себе перевод он никогда не видел, поэтому представления не имел, расценивать ли его вообще как серьезную научную работу. Теперь же мой приезд заставлял задуматься, не придется ли теперь пересматривать все дело заново. Ланг рассмеялся с некоторой растерянностью.
— Я, разумеется, не считаю, что у дяди в мыслях было что-то насчет чудовищ с глазами-плошками. И полковника того я много раз видел; вел он себя достаточно разумно. Просто плут он, вот и все, черт бы его. Это он изобрел всю эту галиматью насчет подземных чудовищ. И все же если рукопись Войнича и есть«Некрономикон», то получается, мой дядя был в общем-то в своем уме, пока не поехал в Уэлльс.
— А что случилось с переводом?
— Я более чем уверен: моя мать его уничтожила.
— А отпечатки?
— Их тоже уничтожили. Но если вам интересно, у меня есть кое-что из дядиных заметок. Я в них никогда не заглядывал. Желаете изучить — пожалуйста.
— Очень бы хотелось. Но что я действительно хочу видеть, так это саму рукопись Войнича.
— Безусловно. Тогда пойдемте вниз. Познакомлю вас с библиотекарем.
Так что через полчаса я сидел один на один с раскрытой рукописью в кабинете библиотекаря. Рукопись состояла из ста шестнадцати тяжелых листов, исписанных черными чернилами, отливающими бурым и лиловым.
Что было совершенно предсказуемо, так это то, что рукопись не выдавала вообще никаких «вибраций». Я мог вызвать в себе полную отрешенность — ничего так и не появлялось, даже слабых вибраций, что исходят от базальтовой фигурки. Абсолютная, стопроцентная интерференция.
Растерянность вызывало еще и то, что я не сознавал «их» присутствия в помещении. Это навело меня на подозрение, что интерференция неактивна. Рукопись была попросту «омертвлена», чтобы не выдать намека на свое происхождение.
Но было кое-что, чего «они» предотвратить не могли. Моей повышенной чувствительности было легко «довершать» символы. Стоило навести лупу на один из чернильных завитков и сосредоточиться на нем, как становилось вдруг ясным, как он выглядел до того, как чернила облупились. Дело здесь вовсе не в «видении времени» или интуиции, просто способность к критическому сопоставлению, обострившаяся до чрезвычайной тонкости. Возле меня на столе лежал еще и алфавит арабского языка, поэтому достаточно, было вглядеться на несколько секунд в страницу, чтобы в уме отложился всякий символ. Техника, очень близкая к обычному «скоростному чтению». После этого несложно было уловить соответствие в рукописи Войнича.
Ближе к полудню Джулиан Ланг съездил к себе домой и возвратился с заметками дяди. Они находились в двух красных папках-скоросшивателях. Заметки были чисто рабочие, вспомогательные. Ланг знал латынь и греческий, но не знал арабского, так что страницы были посвящены кропотливому копированию с арабского алфавита и словаря.
Вызвав у себя созерцательную объективность, я смог по двум папкам составить довольно-таки подробное представление о Ланге. Человек он был довольно желчный и нетерпеливый, но, по сути, нежный и самоуничижительный. Первая тетрадь и половина второй были написаны на корабле в Атлантике; оставшаяся часть второй — в номере лондонского отеля и далее в отеле Кэрлиона-он-Аск [231]. Все было написано до того, как Ланг заподозрил об «их» существовании. Детальный перевод находился, очевидно, в третьей тетради, которую уничтожила мать Джулиана Ланга, но и в этих тетрадях содержалось много интересных отрывков. А где-то посередине первой тетради приводилась буквальная транскрипция — арабскими буквами — первой страницы рукописи Войнича, давшая мне возможность сверить собственные результаты. Я сделал довольно много ошибок, многие из них — из-за различия между средневековым и современным арабским, но на восемьдесят процентов все оказалось точно.
Что сразу же стало ясным, это что книга была не самим «Некрономиконом», а комментарием к нему, составленным неким монахом тринадцатого столетия, которого Ланг именует Мартин-Садовник. Но там содержалось столько продолжительных цитат из «Некрономикона», что из нее, несомненно, складывалась очень полная и точная картина той книги.
Начальная страница в переводе Ланга гласит следующее: «Книга черного имени, содержащая историю того, что пришло до человека. Великие Старые были разом и одним, и многим. Они не были раздельными душами подобно людям, вместе с тем они были раздельными волями. Одни говорят, они явились со звезд; иные говорят, они были душою Земли, когда оная образовалась из облака. Ибо вся, жизнь происходит извне, где сознания нет. Жизни нужно зеркало, потому она вторглась в мир материи. Там она стала своим собственным врагом, ибо они (тела?) обладают формой. Великие Старые хотели избежать формы, следовательно они отвергали тяжелый материал тела. Но потом они утратили способность действовать. Следовательно, они нуждались в слугах».
И когда я читал это, на меня медленной волной нахлынул восторг, предвкушение, потаенная уверенность. Двусмысленности здесь не было, облекалось в слова то, что я уже подозревал. В фундаментальном смысле это утверждение философии Шоу и Бергсона. Кратко это можно передать следующим образом: параллельно вселенной материи простирается еще одна вселенная, вселенная чистой жизни. И жизнь заполонила материю — вначале голимой силой (как в растении или амебе), затем с использованием озарения или хитрости, через сознание мозга.
Так вот, индивидуальное сознание, типичное в людях, имеет великие преимущества и великие недочеты. Индивидуальность означает сужение, а сужение может быть полезным. Она хороша при работе вблизи. Увеличительное стекло и микроскоп мы изобрели для того, чтобы сужать свое зрение, поскольку узость компенсирует точность. Однако узость означает и изъян в цели, ущербность воли, ибо цель зависит от широкого видения, ясного охвата задачи.
В таком случае, по рукописи Войнича, самая ранняя попытка «вторгнуться в материю» не является усилием одиночки. Плацдармом такого вторжения была избрана газообразная материя звезд. Потому «существа», обитавшие в межзвездных пространствах, мало отличались от агрессивных облаков жизненной энергии (у Лавкрафта об одном из таких «существ» есть интересный рассказ «Сияние извне»). Вместе с тем, как газообразные облака конденсировались в планеты, существа эти начали уяснять, что сфера действия у них ограничена. Отсюда и слова Ватиканского манускрипта: «И так жили семьсот восемьдесят тысяч катун, пока облако стало Землей, а их тела стали из земли».
Все это, должно быть, происходило до возникновения «жизни» в том виде, в каком сознаем ее мы начиная с докембрийской эры: до того, как моря скопились и остыли достаточно, чтобы в них существовать простейшим микроорганизмам. И когда постепенно сформировались те первые бессмертные организмы, жизнь взяла иной курс, курс на обособленность. И миллионы, а то и миллиарды лет «наблюдателям» казалось, что обособленность себя так и не оправдает. Жизнь оставалась статичной — до той поры, пока какая-то случайная мутация не повлекла за собой смерть. Так со смертью возникла возможность воспроизводства, с воспроизводством же — новые мутации. Начала разворачиваться эволюция. Однако минуло еще пятьсот миллионов лет, прежде чем возникли существа, развитые достаточно, чтобы годились в качестве слуг, возможно, прав был Болк, и человека создали, каким-то образом застопорив развитие зародыша обезьяны.
Но что потом? Приводилась ли в рукописи Войнича остальная часть повествования? Я рылся в тетрадях Ланга, стягивая кое-как воедино разрозненные сентенции. Мифический аспект рукописи интересовал Ланга не так, как научный. В ней полно было набросков, из которых одни явно астрономического и астрологического характера, а другие смотрятся гораздо таинственней. Там есть рисунок, в котором Ньюболд верно распознал человеческий сперматозоид. Это доказывало, что неизвестный гений, написавший рукопись Войнича, изобрел микроскоп на четыре столетия раньше Левенгука. Также по Лангу, некоторые из рассуждений древних астрономов предвосхищают новейшие теории двадцатого века.
Используя его заметки как ориентир, я приступил к транскрибированию рукописи на греческом. Я лишь брался за вторую страницу, когда. рабочие часы библиотеки закончились.
Литтлуэй подоспел в гостиницу к ужину. Он также разволновался, когда я показал ему тетрадь Ланга и сбивчиво прочел наспех сработанный перевод половины второй страницы. Звучало разочаровывающе. Монах-летописец, очевидно, чувствовал, что мысль о том, будто люди созданы Великими Старыми, полностью противоречит Книге Бытия, и поэтому принимается оспаривать, что существа, созданные Старыми, были не людьми; но демонами, «по цвету бурыми и кожею шершавою от языков пламени адского».
Ужин заказали в номер (мы остановились в одном) и вечер провели за чтением тетрадей Ланга. В аэропорту Кеннеди Литтлуэй успел угодить в историю с пьяным американским матросом, которому не понравился акцент Литтлуэя; «им» вполне было по силам науськать на нас кого-нибудь из постояльцев, поэтому мы заперлись в номере. Наутро ровно в девять мы снова были в библиотеке. Литтлуэй прихватил свой фотоаппарат для микрофильмирования документов — наподобие того, который использовался у шпионов в войну, — и утро мы провели, снимая каждую страницу рукописи на случай, если оригинал вдруг окажется уничтожен. Затем оба приступили к транскрибированию и переводу, каждый взяв отдельную страницу.
Обедать не стали (пища несколько туманит ясность мозга), но где-то к часу прервались на кофе.
Литтлуэй высказался в том духе, что содержание рукописи Войнича отличается от Ватиканского манускрипта тем, что в рукописи ничего не говорится о темном боге со звезд, который явился на Землю, вступив в соперничество с Великими Старыми. Он перевел еще с полстраницы, где приводилось уже знакомое высказывание, что Старые практиковали меж собой черную магию. Я предположил, что, возможно, майя хотели польстить своим богам потому, что боялись их — как, допустим, современные историки зачастую выдают тиранов за «добродетельных». Поэтому они выдумали врага, ответственного за все зло на свете.
Но и при этом объяснение их падения черной магией выглядело бессмыслицей. Ведь черная магия, безусловно, человеческое изобретение, означающее попытку людей единиться с Великими Старыми.
Мы оба, расслабившись, потягивали кофе, давая умам временно «побездельничать», при этом глаза задумчиво смотрели на рукопись. У обоих была одна и та же мысль: если б только прекратилось вмешательство, с тем чтобы можно было прояснить что-нибудь из ее истории...
— Я думаю, ты, пожалуй, прав насчет вмешательства, — оборвал тишину Литтлуэй. — Оно чисто автоматическое.
Мы оба силились «разглядеть» историю рукописи, но с таким же успехом можно пытаться свалить каменную стену.
— Ведь знаешь, если оно автоматическое, у нас должно хватить сил что-нибудь с ним сделать.
— Что?
— Ну, допустим, мы бы вместе попытались ухватиться. Двое умов должны быть вдвое сильнее одного.
Такое мне в голову не приходило, поскольку я никогда не рассматривал это как вопрос силы.
— Давай попробуем.
Мы оба, сосредоточившись над рукописью, прониклись отрешенностью, как бы пытаясь «дистанцироваться» от нее. Поначалу никакой перемены заметно не было. Но вот примерно через минуту я определенно уловил значение. Литтлуэй тоже: в его взгляде мелькнул триумф. Мы сосредоточились с новой силой. По лбу у меня струился пот, все мышцы оцепенели в напряжении. И тут произошла интересная вещь. Помимо своей, я стал осознавать и сосредоточенность Литтлуэя. Объяснить это можно лишь вот как. Представьте себе двоих людей, плечом к плечу пытающихся сдвинуть вросший в землю огромный камень. Камень остается абсолютно незыблемым, и из тех двоих никто не сознает усилия друг друга, поскольку каждый всецело сосредоточен на своем усилии. Тот камень начинает слегка поддаваться, и оба напрягаются еще сильнее. Камень поддается еще, и теперь каждый из них сознает помощь соседа, поскольку камень теперь отзывается на их давление и каждый может чувствовать отдачу от усилия соседа.
Вот что произошло с нами. Мы стали сознавать умы друг друга в попытке протолкнуться за барьер. И подобно толкающим камень, мы перестали двигаться обособленно, сомкнув умы так, что усилия объединились.
И вот — медленно-премедленно — барьер-камень начал поддаваться. Значение начало прорезаться все больше и больше. Это был уже не просто ворох желтого от времени пергамента; вокруг стала сгущаться аура его истории. Волнующее ощущение, все равно что открыть окно и почувствовать, как в комнату врывается легкий ветерок с запахом тающего снега и весенних цветов. Наши умы могли двигаться, и я понял, что «барьер» — это некоего рода замок, запирающий ум. Совершенно просто. Рукопись лучилась, воздействуя в мозгу на центр сна. Хотя неправильным будет полагать, что это излучение — в некотором роде исходящий от рукописи аромат, — он был бы постоянен; нет, это излучение «дремало» до тех пор, пока не было попытки «вглядеться» в историю рукописи. Похоже на охранную сигнализацию, где датчик не срабатывает, пока кто-нибудь не пытается «вломиться». Мы с Литтлуэем просто форсировали ее до предела: представьте сигнализацию, трезвонящую все громче по мере того, как грабитель пытается прорваться внутрь.
Совершенно внезапно всякое сопротивление прекрати лось; история рукописи лежала перед нами как на ладони. И в то же мгновение мы оба уяснили и кое-что еще – то, что на время уничтожило к рукописи всякий интерес. «Датчик» пробудил нечто. Мы поняли это в единый миг. А заодно и то, что ни один из нас не имел дела с Великими Старыми напрямую, лишь с их слугами-полуроботами.
Описать происшедшее совершенно невозможно, поскольку это была прямая интуиция или чувство, все равно что сидеть на коряжине и обнаружить вдруг, что это крокодил. Чтобы передать кое-что из охватившего меня в тот момент ужаса, приведу вот какое сравнение: представьте, как в небе над Филадельфией прорезается вдруг громадная черная образина, громадный лик с желтыми глазами и клыками зверя. Мы пробудили некую гигантскую спящую силу, движение которой было подобно психическому взрыву, некое громадное землетрясение духа.
Мы оба застыли. Чувство такое, будто входишь в пещеру, и натыкаешься вдруг на какое-то спящее чудовище, которое, глухо урча, начинает грузно ворочаться во сне. Мне внезапно открылся смысл строки из Лавкрафта: «У себя в дому, в Рльех, мертвый Стулу ждет, видя сны». Не удивительно, что Лавкрафту виделись кошмары, обернувшиеся потерей здоровья; посредством некоего странного дара второго зрения он понимал непосредственные размер и мощь Старых.
Никто из нас не осмеливался дышать; хотелось затаиться, укрыться полностью. Ибо это, похоже, обладало громовой силой, способной сотрясти Землю; мощь, способная смести Филадельфию подобно человеку, наступающему на муравейник.
Мы просидели больше часа. Хорошо, что никто не вошел тогда в комнату, это потревожило бы наше безмолвие и, возможно, предупредило «нежить» о нашем присутствии. И тем не менее у меня в мыслях не было, что мы просидели больше часа; казалось, что прошло пять минут. Сосредоточенность была такой интенсивной, что все физические процессы словно остановились.
Мы не представляли, почуяла ли эта «нежить» нас. Я полагаю, что скорее всего нет. Она пошевелилась во сне, мельком огляделась и, не заметив ничего интересного, постепенно опять погрузилась в сон.
И сидя там, мы созерцали одно и то же видение: беспросветный ужас, который воцарился бы, пробудись вдруг эта «нежить». Перед внутренним взором у нас грузно рушились горы, в неимоверный зев разверзлось океанское дно, куда исчезал весь Тихий океан, континенты сминались и рвались, словно бумажные листы. Вся планета сдавливалась с легкостью, с какой сильный человек может сдавить в кулаке спелый апельсин.
Ощущение землетрясения постепенно унялось. Переживать его было жутко: мы с такой ясностью сознавали, что это даже не рассчитанноедвижение, а так, лишь неспокойные шевеления во сне. Пробудись «нежить» чуть сильнее, невозможно и сказать, что бы последовало; даже шевеления были подобны извержению Кракатау [232].
Когда все снова успокоилось, мы оба уяснили, что рукопись Войнича снова «закрылась», став совершенно непроницаемой. Но за те несколько секунд перед тем, как зашевелилась «нежить», я углядел достаточно для того, чтобы вызнать ответы на большинство тех вопросов, что не давали мне покоя.
Да, «они» создали людей себе в услужение. У «них» была сила, но не было точности. И долгие века люди преданно им служили и имели доступ ко многим секретам. А потом Хозяева навлекли на себя небывалое бедствие, нечто такое катастрофическое, от чего оказалось уничтожено большинство человечества. Однако прежде чем впасть в изнеможение, «они» уяснили свою опасность: их слуги могут сами сделаться хозяевами Земли и прознать древние секреты.
Все это я очень четко узрелв те несколько секунд до того, как полностью утратил интерес к рукописи Войнича. Я не уяснил природы катаклизма, едва не уничтожившего планету вместе с самими Старыми, не уяснил это и Литтлуэй. Впрочем, он уловил другие аспекты, он увидел, что Старые создали автоматические силы, которым во время великого сна вменялось сторожить интересы Старых. Предприняли «они» и определенные шаги к тому, чтобы не дать своим бывшим слугам стать чересчур сильными. Самое важное здесь отводилось религии пытки и жертвоприношения. Их целью было превратить людей обратно в зверей. И это было не слишком сложно, поскольку для людей характерна некоторая узость видения, что делает их легкими жертвами обмана. Вслед за падением Великих Старых непосредственно следующая эпоха была эпохой Религий Ужаса. Люди верили, что умилостивить богов можно лишь пыткой и смертью, отчего шли на войны единственно с целью захватить врагов, которых можно замучить до смерти и вслед за тем съесть. Когда врагов в наличии не было, в жертву богам приносились девственницы из племени. Эпоха Религий Ужаса длилась тысячелетия, и отметина ее все еще не сходит с рода человеческого. Великие Старые близко подошли к своей цели превратить своих бывших слуг в род обезьян-убийц. Я уловил темный просверк того ужаса, какой ощутил, когда посещал с Литтлуэем Стоунхендж. Варварства, на которые способны были люди, оставили на человечестве свой стойкий след. Даже в 1830-х годах секта Религий Ужаса по-прежнему существовала в Индии под названием «Тугги-Удушители» [233]. Душители ежегодно месяц отводили убийству путешественников, тела которых погребали. Такие же секты процветали среди инков, ацтеков и майя. Странная подсознательная память тех сект подстрекала нацистов в их рвении истребить евреев.
Пережитое ощущение того дня потрясло нас обоих. Неправдой было бы сказать, что наше любопытство исчезло окончательно, нет, просто оно было придавлено вселившимся страхом. Нечто пошевелилось во сне; когда оно очнется? Сегодня, завтра, через сто лет? Чего стоит в таком случае человеческая эволюция? Проснувшись, «они» уничтожат нас всех.
Оставаться в Филадельфии больше не было смысла. Из рукописи мы узнали все, что хотели. Прежде чем отправиться на ночь, мы забронировали обратные билеты до Нью-Йорка, Оттуда решили отправиться морем. Мчаться домой не было смысла.
В ту ночь впервые после «операции» я спал плохо. Проснулся задолго до рассвета и сел у окна, слушая глухой шум дождя и отгоняя депрессию. Все казалось бессмысленным; я не мог отделаться от мысли о той грозной силе, пошевелившейся во сне. Еще меньше суток назад я считал, что дорога человеческой эволюции беспрепятственно простирается вдаль. Теперь я знал, что она закрыта. Я поймал себя на том, что подумываю, нельзя ли человечеству обосноваться на какой-нибудь другой планете Солнечной системы — Венере, например.
Я невольно вздрогнул, когда из темноты подал голос Литтлуэй; оказывается, он тоже лежал без сна.
— Что, по-твоему, вызвало катаклизм?
— Ты думаешь, от этого какая-то разница?
Но я уловил его линию рассуждения. И хотя это казалось бессмысленной спекуляцией, следующий час я провел в размышлении над этим. Снаружи все казалось необъяснимым. Эти существа не владели индивидуальностью в том смысле, в какой владеем мы. Так, наши человеческие проблемы возникают из-за разобщенности, возникающей на индивидуальной почве, поскольку все наши проблемы можно суммировать одним словом: тривиальность. Мы — жертвы «демона тривиального». Все невзгоды человеческие можно в конечном итоге свести к узости человеческого сознания. Что до этих «сил», то ловушка тривиального им чужда. Они — элементальны.
Но окончательная ли это истина? Они способны рассчитывать. Им хватило разума создать человека, как-то вмешавшись в нормальные биологические процессы. А как может разум существовать без самокритичности, самодисциплины? Например, тупица сталкивается с препятствием и теряет терпение, взрывается — что на препятствии не отражается вообще никак. Разумный человек сдерживает свое отчаяние, изучает препятствие и рассчитывает, как его наилучшим образом устранить. Дело не в том, что ему по природе присуще терпение. Нетерпеливость — признак высокой жизненности, разумность не должна быть более жизненной, чем тупость, никак иначе. Он
— А, да вы уже и эту новость знаете?
— Насчет чего?
— Эта ваша шутка вчера ночью чуть не сбылась. Один из сторожей почуял запах бензина и увидел, как какой-то сумасшедший из студентов разливает его по лужайке у библиотеки. Он вытащил пистолет, когда сторож попытался его схватить. К счастью, кто-то случайно забыл укатить машину для стрижки газонов; он запнулся и упал спиной. Позднее выяснилось, что этот сумасшедший разлил по библиотечному зданию без малого два галлона.
— И что случилось?
— Так, ничего особенного. Мы не устраиваем из-за этого переполох. У того студента в комнате нашли прощальную записку: он думал застрелиться после того, как подожжет библиотеку. Статистика у нас, боюсь, тревожная: за прошлый семестр, знаете ли, пять самоубийств. Переутомление, тревога насчет успеваемости. Это первый случай, чтобы кто-то собирался прихватить с собой библиотеку.
— Может, лучше не предавать это огласке. А то еще у кого-нибудь появится соблазн.
— У нас тоже такое чувство. Все равно, сходите познакомьтесь с Джулианом Лангом. Это племянник Джона Ланга. Он убежден, что дядя у него был сумасшедшим...
Джулиан Ланг работал в одном кабинете с еще двумя ассистентами; здесь также толпились студенты. Он предложил мне спуститься в факультетский кафетерий на кофе. Это был рослый серьезного вида молодой человек с классическим профилем и короткой стрижкой. Фримен распрощался, у него были занятия.
— Откуда у вас такая мысль, что рукопись Войнича могла быть «Некрономиконом»? Вы с моим дядей встречались?
— Нет. Это чистое совпадение. — Я рассказал ему, как нашел ссылки на «Некрономикон» в книге Евангелисты, для полноты подбросив еще несколько выдуманных источников. Он слушал очень серьезно, с явной обеспокоенностью.
— Вы меня встревожили.
— Почему?
Он поведал мне полную историю о своем дяде Джеймсе Данбаре Ланге, одном из самых выдающихся специалистов по Эдгару По, и его «переводе» рукописи Войнича. Ланг резонно заметил, что если даже с пергамента отшелушились почти все чернила, какие-нибудь незначительные следы все равно должны остаться. Он увеличил до огромных размеров их фотоснимки и заявил, что это дало ему «завершить» поврежденные знаки. Затем, по словам племянника, он открыл, что рукопись написана средневековым арабским алфавитом на смеси греческого с латынью. Переведя рукопись, он обнаружил, что это — знаменитый «Некрономикон» или, по крайней мере, его часть. Тогда он проникся убеждением, что оставшаяся часть рукописи находится в Англии, поскольку-де рассказы уэлльсского писателя Артура Макена доказывают: Макен когда-то изучил полный текст «Некрономикона». В городке на родине Макена Ланг познакомился еще с одним оккультистом, сумасшедшим полковником по имени Уркварт, главным, по словам племянника, злодеем во всей драме. Поскольку сумасшедший полковник каким-то образом убедил Ланга, что легенда Макена о странном древнем народе, якобы обитающем под землей в Черных Холмах, — правда, в буквальном смысле. И вот с той поры, объяснил Джулиан Ланг, дядя стал жертвой навязчивой идеи — твердой веры, что эти странные люди (или «силы», поскольку он полагал, что они бесплотны) думают завладеть Землей. Ом начал писать письма знаменитостям, призывая очнуться перед лицом опасности. В конце концов ему пришло в голову, что президент Соединенных Штатов смог бы спасти мир, распорядившись насчет серии подземных ядерных взрывов. Семья Ланга предупредила всех, включая секретаря президента, что старик не в своем уме, но не буйный. И когда частный самолет с Лангом и полковником Урквартом на борту исчез при перелете из Шарлоттсвиля в Вашингтон, семья втайне почувствовала облегчение. Ланг, очевидно, успел что-то накропать об этой «нежити», которая думает поработить весь мир, во время гибели профессора рукопись находилась в руках одного шарлоттсвильского издателя. Семья не думала отменять издание; его решили выпустить ограниченным тиражом с комментарием о фатальном недуге ученого, но пожар в издательстве сам по себе устранил причину спора.
— А как загорелось издательство? — поинтересовался я.
— Да какой-то сумасброд подпалил, из недовольных. Работал в нем и был уволен за мошенничество...
Заканчивать историю Лангу не было смысла. Остальное я знал.
Ланг-племянник сказал, что изучил увеличенные фотоснимки манускрипта и убедился, что дядино «завершение» расшифровки — самообман. Сам по себе перевод он никогда не видел, поэтому представления не имел, расценивать ли его вообще как серьезную научную работу. Теперь же мой приезд заставлял задуматься, не придется ли теперь пересматривать все дело заново. Ланг рассмеялся с некоторой растерянностью.
— Я, разумеется, не считаю, что у дяди в мыслях было что-то насчет чудовищ с глазами-плошками. И полковника того я много раз видел; вел он себя достаточно разумно. Просто плут он, вот и все, черт бы его. Это он изобрел всю эту галиматью насчет подземных чудовищ. И все же если рукопись Войнича и есть«Некрономикон», то получается, мой дядя был в общем-то в своем уме, пока не поехал в Уэлльс.
— А что случилось с переводом?
— Я более чем уверен: моя мать его уничтожила.
— А отпечатки?
— Их тоже уничтожили. Но если вам интересно, у меня есть кое-что из дядиных заметок. Я в них никогда не заглядывал. Желаете изучить — пожалуйста.
— Очень бы хотелось. Но что я действительно хочу видеть, так это саму рукопись Войнича.
— Безусловно. Тогда пойдемте вниз. Познакомлю вас с библиотекарем.
Так что через полчаса я сидел один на один с раскрытой рукописью в кабинете библиотекаря. Рукопись состояла из ста шестнадцати тяжелых листов, исписанных черными чернилами, отливающими бурым и лиловым.
Что было совершенно предсказуемо, так это то, что рукопись не выдавала вообще никаких «вибраций». Я мог вызвать в себе полную отрешенность — ничего так и не появлялось, даже слабых вибраций, что исходят от базальтовой фигурки. Абсолютная, стопроцентная интерференция.
Растерянность вызывало еще и то, что я не сознавал «их» присутствия в помещении. Это навело меня на подозрение, что интерференция неактивна. Рукопись была попросту «омертвлена», чтобы не выдать намека на свое происхождение.
Но было кое-что, чего «они» предотвратить не могли. Моей повышенной чувствительности было легко «довершать» символы. Стоило навести лупу на один из чернильных завитков и сосредоточиться на нем, как становилось вдруг ясным, как он выглядел до того, как чернила облупились. Дело здесь вовсе не в «видении времени» или интуиции, просто способность к критическому сопоставлению, обострившаяся до чрезвычайной тонкости. Возле меня на столе лежал еще и алфавит арабского языка, поэтому достаточно, было вглядеться на несколько секунд в страницу, чтобы в уме отложился всякий символ. Техника, очень близкая к обычному «скоростному чтению». После этого несложно было уловить соответствие в рукописи Войнича.
Ближе к полудню Джулиан Ланг съездил к себе домой и возвратился с заметками дяди. Они находились в двух красных папках-скоросшивателях. Заметки были чисто рабочие, вспомогательные. Ланг знал латынь и греческий, но не знал арабского, так что страницы были посвящены кропотливому копированию с арабского алфавита и словаря.
Вызвав у себя созерцательную объективность, я смог по двум папкам составить довольно-таки подробное представление о Ланге. Человек он был довольно желчный и нетерпеливый, но, по сути, нежный и самоуничижительный. Первая тетрадь и половина второй были написаны на корабле в Атлантике; оставшаяся часть второй — в номере лондонского отеля и далее в отеле Кэрлиона-он-Аск [231]. Все было написано до того, как Ланг заподозрил об «их» существовании. Детальный перевод находился, очевидно, в третьей тетради, которую уничтожила мать Джулиана Ланга, но и в этих тетрадях содержалось много интересных отрывков. А где-то посередине первой тетради приводилась буквальная транскрипция — арабскими буквами — первой страницы рукописи Войнича, давшая мне возможность сверить собственные результаты. Я сделал довольно много ошибок, многие из них — из-за различия между средневековым и современным арабским, но на восемьдесят процентов все оказалось точно.
Что сразу же стало ясным, это что книга была не самим «Некрономиконом», а комментарием к нему, составленным неким монахом тринадцатого столетия, которого Ланг именует Мартин-Садовник. Но там содержалось столько продолжительных цитат из «Некрономикона», что из нее, несомненно, складывалась очень полная и точная картина той книги.
Начальная страница в переводе Ланга гласит следующее: «Книга черного имени, содержащая историю того, что пришло до человека. Великие Старые были разом и одним, и многим. Они не были раздельными душами подобно людям, вместе с тем они были раздельными волями. Одни говорят, они явились со звезд; иные говорят, они были душою Земли, когда оная образовалась из облака. Ибо вся, жизнь происходит извне, где сознания нет. Жизни нужно зеркало, потому она вторглась в мир материи. Там она стала своим собственным врагом, ибо они (тела?) обладают формой. Великие Старые хотели избежать формы, следовательно они отвергали тяжелый материал тела. Но потом они утратили способность действовать. Следовательно, они нуждались в слугах».
И когда я читал это, на меня медленной волной нахлынул восторг, предвкушение, потаенная уверенность. Двусмысленности здесь не было, облекалось в слова то, что я уже подозревал. В фундаментальном смысле это утверждение философии Шоу и Бергсона. Кратко это можно передать следующим образом: параллельно вселенной материи простирается еще одна вселенная, вселенная чистой жизни. И жизнь заполонила материю — вначале голимой силой (как в растении или амебе), затем с использованием озарения или хитрости, через сознание мозга.
Так вот, индивидуальное сознание, типичное в людях, имеет великие преимущества и великие недочеты. Индивидуальность означает сужение, а сужение может быть полезным. Она хороша при работе вблизи. Увеличительное стекло и микроскоп мы изобрели для того, чтобы сужать свое зрение, поскольку узость компенсирует точность. Однако узость означает и изъян в цели, ущербность воли, ибо цель зависит от широкого видения, ясного охвата задачи.
В таком случае, по рукописи Войнича, самая ранняя попытка «вторгнуться в материю» не является усилием одиночки. Плацдармом такого вторжения была избрана газообразная материя звезд. Потому «существа», обитавшие в межзвездных пространствах, мало отличались от агрессивных облаков жизненной энергии (у Лавкрафта об одном из таких «существ» есть интересный рассказ «Сияние извне»). Вместе с тем, как газообразные облака конденсировались в планеты, существа эти начали уяснять, что сфера действия у них ограничена. Отсюда и слова Ватиканского манускрипта: «И так жили семьсот восемьдесят тысяч катун, пока облако стало Землей, а их тела стали из земли».
Все это, должно быть, происходило до возникновения «жизни» в том виде, в каком сознаем ее мы начиная с докембрийской эры: до того, как моря скопились и остыли достаточно, чтобы в них существовать простейшим микроорганизмам. И когда постепенно сформировались те первые бессмертные организмы, жизнь взяла иной курс, курс на обособленность. И миллионы, а то и миллиарды лет «наблюдателям» казалось, что обособленность себя так и не оправдает. Жизнь оставалась статичной — до той поры, пока какая-то случайная мутация не повлекла за собой смерть. Так со смертью возникла возможность воспроизводства, с воспроизводством же — новые мутации. Начала разворачиваться эволюция. Однако минуло еще пятьсот миллионов лет, прежде чем возникли существа, развитые достаточно, чтобы годились в качестве слуг, возможно, прав был Болк, и человека создали, каким-то образом застопорив развитие зародыша обезьяны.
Но что потом? Приводилась ли в рукописи Войнича остальная часть повествования? Я рылся в тетрадях Ланга, стягивая кое-как воедино разрозненные сентенции. Мифический аспект рукописи интересовал Ланга не так, как научный. В ней полно было набросков, из которых одни явно астрономического и астрологического характера, а другие смотрятся гораздо таинственней. Там есть рисунок, в котором Ньюболд верно распознал человеческий сперматозоид. Это доказывало, что неизвестный гений, написавший рукопись Войнича, изобрел микроскоп на четыре столетия раньше Левенгука. Также по Лангу, некоторые из рассуждений древних астрономов предвосхищают новейшие теории двадцатого века.
Используя его заметки как ориентир, я приступил к транскрибированию рукописи на греческом. Я лишь брался за вторую страницу, когда. рабочие часы библиотеки закончились.
Литтлуэй подоспел в гостиницу к ужину. Он также разволновался, когда я показал ему тетрадь Ланга и сбивчиво прочел наспех сработанный перевод половины второй страницы. Звучало разочаровывающе. Монах-летописец, очевидно, чувствовал, что мысль о том, будто люди созданы Великими Старыми, полностью противоречит Книге Бытия, и поэтому принимается оспаривать, что существа, созданные Старыми, были не людьми; но демонами, «по цвету бурыми и кожею шершавою от языков пламени адского».
Ужин заказали в номер (мы остановились в одном) и вечер провели за чтением тетрадей Ланга. В аэропорту Кеннеди Литтлуэй успел угодить в историю с пьяным американским матросом, которому не понравился акцент Литтлуэя; «им» вполне было по силам науськать на нас кого-нибудь из постояльцев, поэтому мы заперлись в номере. Наутро ровно в девять мы снова были в библиотеке. Литтлуэй прихватил свой фотоаппарат для микрофильмирования документов — наподобие того, который использовался у шпионов в войну, — и утро мы провели, снимая каждую страницу рукописи на случай, если оригинал вдруг окажется уничтожен. Затем оба приступили к транскрибированию и переводу, каждый взяв отдельную страницу.
Обедать не стали (пища несколько туманит ясность мозга), но где-то к часу прервались на кофе.
Литтлуэй высказался в том духе, что содержание рукописи Войнича отличается от Ватиканского манускрипта тем, что в рукописи ничего не говорится о темном боге со звезд, который явился на Землю, вступив в соперничество с Великими Старыми. Он перевел еще с полстраницы, где приводилось уже знакомое высказывание, что Старые практиковали меж собой черную магию. Я предположил, что, возможно, майя хотели польстить своим богам потому, что боялись их — как, допустим, современные историки зачастую выдают тиранов за «добродетельных». Поэтому они выдумали врага, ответственного за все зло на свете.
Но и при этом объяснение их падения черной магией выглядело бессмыслицей. Ведь черная магия, безусловно, человеческое изобретение, означающее попытку людей единиться с Великими Старыми.
Мы оба, расслабившись, потягивали кофе, давая умам временно «побездельничать», при этом глаза задумчиво смотрели на рукопись. У обоих была одна и та же мысль: если б только прекратилось вмешательство, с тем чтобы можно было прояснить что-нибудь из ее истории...
— Я думаю, ты, пожалуй, прав насчет вмешательства, — оборвал тишину Литтлуэй. — Оно чисто автоматическое.
Мы оба силились «разглядеть» историю рукописи, но с таким же успехом можно пытаться свалить каменную стену.
— Ведь знаешь, если оно автоматическое, у нас должно хватить сил что-нибудь с ним сделать.
— Что?
— Ну, допустим, мы бы вместе попытались ухватиться. Двое умов должны быть вдвое сильнее одного.
Такое мне в голову не приходило, поскольку я никогда не рассматривал это как вопрос силы.
— Давай попробуем.
Мы оба, сосредоточившись над рукописью, прониклись отрешенностью, как бы пытаясь «дистанцироваться» от нее. Поначалу никакой перемены заметно не было. Но вот примерно через минуту я определенно уловил значение. Литтлуэй тоже: в его взгляде мелькнул триумф. Мы сосредоточились с новой силой. По лбу у меня струился пот, все мышцы оцепенели в напряжении. И тут произошла интересная вещь. Помимо своей, я стал осознавать и сосредоточенность Литтлуэя. Объяснить это можно лишь вот как. Представьте себе двоих людей, плечом к плечу пытающихся сдвинуть вросший в землю огромный камень. Камень остается абсолютно незыблемым, и из тех двоих никто не сознает усилия друг друга, поскольку каждый всецело сосредоточен на своем усилии. Тот камень начинает слегка поддаваться, и оба напрягаются еще сильнее. Камень поддается еще, и теперь каждый из них сознает помощь соседа, поскольку камень теперь отзывается на их давление и каждый может чувствовать отдачу от усилия соседа.
Вот что произошло с нами. Мы стали сознавать умы друг друга в попытке протолкнуться за барьер. И подобно толкающим камень, мы перестали двигаться обособленно, сомкнув умы так, что усилия объединились.
И вот — медленно-премедленно — барьер-камень начал поддаваться. Значение начало прорезаться все больше и больше. Это был уже не просто ворох желтого от времени пергамента; вокруг стала сгущаться аура его истории. Волнующее ощущение, все равно что открыть окно и почувствовать, как в комнату врывается легкий ветерок с запахом тающего снега и весенних цветов. Наши умы могли двигаться, и я понял, что «барьер» — это некоего рода замок, запирающий ум. Совершенно просто. Рукопись лучилась, воздействуя в мозгу на центр сна. Хотя неправильным будет полагать, что это излучение — в некотором роде исходящий от рукописи аромат, — он был бы постоянен; нет, это излучение «дремало» до тех пор, пока не было попытки «вглядеться» в историю рукописи. Похоже на охранную сигнализацию, где датчик не срабатывает, пока кто-нибудь не пытается «вломиться». Мы с Литтлуэем просто форсировали ее до предела: представьте сигнализацию, трезвонящую все громче по мере того, как грабитель пытается прорваться внутрь.
Совершенно внезапно всякое сопротивление прекрати лось; история рукописи лежала перед нами как на ладони. И в то же мгновение мы оба уяснили и кое-что еще – то, что на время уничтожило к рукописи всякий интерес. «Датчик» пробудил нечто. Мы поняли это в единый миг. А заодно и то, что ни один из нас не имел дела с Великими Старыми напрямую, лишь с их слугами-полуроботами.
Описать происшедшее совершенно невозможно, поскольку это была прямая интуиция или чувство, все равно что сидеть на коряжине и обнаружить вдруг, что это крокодил. Чтобы передать кое-что из охватившего меня в тот момент ужаса, приведу вот какое сравнение: представьте, как в небе над Филадельфией прорезается вдруг громадная черная образина, громадный лик с желтыми глазами и клыками зверя. Мы пробудили некую гигантскую спящую силу, движение которой было подобно психическому взрыву, некое громадное землетрясение духа.
Мы оба застыли. Чувство такое, будто входишь в пещеру, и натыкаешься вдруг на какое-то спящее чудовище, которое, глухо урча, начинает грузно ворочаться во сне. Мне внезапно открылся смысл строки из Лавкрафта: «У себя в дому, в Рльех, мертвый Стулу ждет, видя сны». Не удивительно, что Лавкрафту виделись кошмары, обернувшиеся потерей здоровья; посредством некоего странного дара второго зрения он понимал непосредственные размер и мощь Старых.
Никто из нас не осмеливался дышать; хотелось затаиться, укрыться полностью. Ибо это, похоже, обладало громовой силой, способной сотрясти Землю; мощь, способная смести Филадельфию подобно человеку, наступающему на муравейник.
Мы просидели больше часа. Хорошо, что никто не вошел тогда в комнату, это потревожило бы наше безмолвие и, возможно, предупредило «нежить» о нашем присутствии. И тем не менее у меня в мыслях не было, что мы просидели больше часа; казалось, что прошло пять минут. Сосредоточенность была такой интенсивной, что все физические процессы словно остановились.
Мы не представляли, почуяла ли эта «нежить» нас. Я полагаю, что скорее всего нет. Она пошевелилась во сне, мельком огляделась и, не заметив ничего интересного, постепенно опять погрузилась в сон.
И сидя там, мы созерцали одно и то же видение: беспросветный ужас, который воцарился бы, пробудись вдруг эта «нежить». Перед внутренним взором у нас грузно рушились горы, в неимоверный зев разверзлось океанское дно, куда исчезал весь Тихий океан, континенты сминались и рвались, словно бумажные листы. Вся планета сдавливалась с легкостью, с какой сильный человек может сдавить в кулаке спелый апельсин.
Ощущение землетрясения постепенно унялось. Переживать его было жутко: мы с такой ясностью сознавали, что это даже не рассчитанноедвижение, а так, лишь неспокойные шевеления во сне. Пробудись «нежить» чуть сильнее, невозможно и сказать, что бы последовало; даже шевеления были подобны извержению Кракатау [232].
Когда все снова успокоилось, мы оба уяснили, что рукопись Войнича снова «закрылась», став совершенно непроницаемой. Но за те несколько секунд перед тем, как зашевелилась «нежить», я углядел достаточно для того, чтобы вызнать ответы на большинство тех вопросов, что не давали мне покоя.
Да, «они» создали людей себе в услужение. У «них» была сила, но не было точности. И долгие века люди преданно им служили и имели доступ ко многим секретам. А потом Хозяева навлекли на себя небывалое бедствие, нечто такое катастрофическое, от чего оказалось уничтожено большинство человечества. Однако прежде чем впасть в изнеможение, «они» уяснили свою опасность: их слуги могут сами сделаться хозяевами Земли и прознать древние секреты.
Все это я очень четко узрелв те несколько секунд до того, как полностью утратил интерес к рукописи Войнича. Я не уяснил природы катаклизма, едва не уничтожившего планету вместе с самими Старыми, не уяснил это и Литтлуэй. Впрочем, он уловил другие аспекты, он увидел, что Старые создали автоматические силы, которым во время великого сна вменялось сторожить интересы Старых. Предприняли «они» и определенные шаги к тому, чтобы не дать своим бывшим слугам стать чересчур сильными. Самое важное здесь отводилось религии пытки и жертвоприношения. Их целью было превратить людей обратно в зверей. И это было не слишком сложно, поскольку для людей характерна некоторая узость видения, что делает их легкими жертвами обмана. Вслед за падением Великих Старых непосредственно следующая эпоха была эпохой Религий Ужаса. Люди верили, что умилостивить богов можно лишь пыткой и смертью, отчего шли на войны единственно с целью захватить врагов, которых можно замучить до смерти и вслед за тем съесть. Когда врагов в наличии не было, в жертву богам приносились девственницы из племени. Эпоха Религий Ужаса длилась тысячелетия, и отметина ее все еще не сходит с рода человеческого. Великие Старые близко подошли к своей цели превратить своих бывших слуг в род обезьян-убийц. Я уловил темный просверк того ужаса, какой ощутил, когда посещал с Литтлуэем Стоунхендж. Варварства, на которые способны были люди, оставили на человечестве свой стойкий след. Даже в 1830-х годах секта Религий Ужаса по-прежнему существовала в Индии под названием «Тугги-Удушители» [233]. Душители ежегодно месяц отводили убийству путешественников, тела которых погребали. Такие же секты процветали среди инков, ацтеков и майя. Странная подсознательная память тех сект подстрекала нацистов в их рвении истребить евреев.
Пережитое ощущение того дня потрясло нас обоих. Неправдой было бы сказать, что наше любопытство исчезло окончательно, нет, просто оно было придавлено вселившимся страхом. Нечто пошевелилось во сне; когда оно очнется? Сегодня, завтра, через сто лет? Чего стоит в таком случае человеческая эволюция? Проснувшись, «они» уничтожат нас всех.
Оставаться в Филадельфии больше не было смысла. Из рукописи мы узнали все, что хотели. Прежде чем отправиться на ночь, мы забронировали обратные билеты до Нью-Йорка, Оттуда решили отправиться морем. Мчаться домой не было смысла.
В ту ночь впервые после «операции» я спал плохо. Проснулся задолго до рассвета и сел у окна, слушая глухой шум дождя и отгоняя депрессию. Все казалось бессмысленным; я не мог отделаться от мысли о той грозной силе, пошевелившейся во сне. Еще меньше суток назад я считал, что дорога человеческой эволюции беспрепятственно простирается вдаль. Теперь я знал, что она закрыта. Я поймал себя на том, что подумываю, нельзя ли человечеству обосноваться на какой-нибудь другой планете Солнечной системы — Венере, например.
Я невольно вздрогнул, когда из темноты подал голос Литтлуэй; оказывается, он тоже лежал без сна.
— Что, по-твоему, вызвало катаклизм?
— Ты думаешь, от этого какая-то разница?
Но я уловил его линию рассуждения. И хотя это казалось бессмысленной спекуляцией, следующий час я провел в размышлении над этим. Снаружи все казалось необъяснимым. Эти существа не владели индивидуальностью в том смысле, в какой владеем мы. Так, наши человеческие проблемы возникают из-за разобщенности, возникающей на индивидуальной почве, поскольку все наши проблемы можно суммировать одним словом: тривиальность. Мы — жертвы «демона тривиального». Все невзгоды человеческие можно в конечном итоге свести к узости человеческого сознания. Что до этих «сил», то ловушка тривиального им чужда. Они — элементальны.
Но окончательная ли это истина? Они способны рассчитывать. Им хватило разума создать человека, как-то вмешавшись в нормальные биологические процессы. А как может разум существовать без самокритичности, самодисциплины? Например, тупица сталкивается с препятствием и теряет терпение, взрывается — что на препятствии не отражается вообще никак. Разумный человек сдерживает свое отчаяние, изучает препятствие и рассчитывает, как его наилучшим образом устранить. Дело не в том, что ему по природе присуще терпение. Нетерпеливость — признак высокой жизненности, разумность не должна быть более жизненной, чем тупость, никак иначе. Он