— И поэтому, мне кажется, особенно обязаны выказать учтивость. Но простите мне упоминание слова, которое, пожалуй, стало достоянием одних собирателей древностей. Я ведь человек старой школы, когда

 
… три графства проезжали, чтобы
Царицу бала навестить
И о здоровье расспросить.

 
   — Что ж, если… если вы думаете, что от меня этого ожидают… Но, я полагаю, мне лучше не ходить.
   — Нет, нет, дорогой друг, я не так уж старомоден, чтобы настаивать на чем-либо неприятном для вас. Достаточно того, что есть какая-то remora note 78, какая-то удерживающая вас причина, какое-то препятствие, о котором я не смею спрашивать. А может быть, вы все еще чувствуете усталость? Ручаюсь, я найду средства развлечь ваш ум, не утомляя тела. Я сам не сторонник большой затраты сил; прогулка раз в день по саду — вот достаточный моцион для всякого мыслящего существа. Только дурак или любитель охоты на лисиц может требовать большего… Так чем же мы займемся? Можно бы начать с моего очерка об устройстве римских лагерей, но я держу его in petto note 79 на сладкое после обеда. Может быть, показать вам мою переписку с Мак-Крибом насчет поэм Оссиана? Я стою за авторство хитрого оркнейца, он же защищает подлинность поэм. Наш спор начался в мягких, елейных, дамских выражениях, но теперь становится все более едким и язвительным. Он уже начинает напоминать стиль старика Скалигера. Боюсь, как бы негодяй не пронюхал об истории с Охилтри! Впрочем, на худой конец, у меня такой козырь, как случай с похищением Антигона. Я покажу вам последнее письмо Мак-Криба и набросок моего ответа. Ей-богу, я готовлю ему хорошую пилюлю!
   С этими словами антикварий открыл ящик стола и начал рыться во множестве всевозможных бумаг, старинных и современных. Но, на свою беду, этот ученый джентльмен, подобно многим ученым и неученым, часто в таких случаях страдал, как говорит Арлекин, от embarras de richesse note 80, другими словами — от изобилия своей коллекции, которое мешало ему найти нужный предмет.
   — Черт бы побрал эти бумаги! — рассердился Олдбок, шаря по всему ящику. — Можно подумать, что они отращивают себе крылья, как кузнечики, и улетают. Но вот пока что взгляните на это маленькое сокровище!
   И он вложил в руку Ловела дубовый футляр с серебряными розами на одном углу и красивыми гвоздиками по краям.
   — Нажмите эту пуговку, — сказал Олдбок, заметив, что Ловел возится с застежкой.
   Тот послушался, и крышка открылась, явив их глазам тоненький том in quarto note 81, изящно переплетенный в черную шагрень.
   — Перед вами, мистер Ловел, сочинение, о котором я говорил вам вчера вечером, редкий экземпляр «Аугсбургского исповедания», одновременно основы и оплота Реформации. Оно написано ученым и достопочтенным Меланхтоном; защищалось от врагов курфюрстом Саксонским и другими доблестными мужами, готовыми постоять за свою веру даже против могущественного и победоносного императора, и напечатано едва ли менее почтенным и достойным похвал Альдобрандом Олденбоком, моим счастливым предком, во время еще более тиранических попыток Филиппа Второго подавить всякую светскую и религиозную свободу. Да, сэр, за напечатание названного сочинения этот выдающийся человек был изгнан из своего неблагодарного отечества и вынужден поселить своих домашних богов здесь, в Монкбарнсе, среди развалин папского суеверия и засилья. Взгляните на его портрет, мистер Ловел, и проникнитесь уважением к его благородному занятию: он изображен здесь у печатного станка, где трудится, способствуя распространению христианских и политических истин. А здесь вы можете прочесть его излюбленный девиз, характерный для его независимого нрава и уверенности в себе. Эти качества побуждали его с презрением отклонять непрошеное покровительство. Его девиз отражает также твердость духа и упорство в достижении цели, рекомендуемые Горацием. Поистине это был человек, который не дрогнул бы, если бы вся его типография, станки, кассы с крупным и мелким шрифтами, сверстанный набор разлетелись и рассыпались вокруг него. Прочтите, повторяю, его девиз, ибо в пору, когда только еще зарождалось славное типографское искусство, у каждого печатника был свой девиз. У моего предка он был выражен, как вы видите, тевтонской фразой: «Kunst macht Gunst» note 82, другими словами — ловкость и осторожность при использовании наших природных талантов и благоприятных качеств должны обеспечить благосклонность и покровительство, даже когда вам в них отказывают из предубеждения или по невежеству.
   — Вот что значат эти немецкие слова, — задумчиво помолчав, сказал Ловел.
   — Несомненно! И вы видите, как они хорошо вяжутся с сознанием своего достоинства и своей значительности в полезном и почтенном деле. В те времена, как я вам уже рассказывал, у каждого печатника был свой девиз, своя — как я бы ее назвал — impresa note 83, совсем как у храбрых рыцарей, съезжавшихся на состязания и турниры. Мой предок гордился своим девизом не менее, чем если бы победоносно выставил его на поле боя, хотя девиз говорил лишь о пролитии света, а не крови. Впрочем, по семейному преданию, Альдобранд Олденбок избрал его при более романтических обстоятельствах.
   — Что же это были за обстоятельства, дорогой сэр? — полюбопытствовал его юный друг.
   — Видите ли, они не очень лестны для репутации моего почтенного предка как человека осторожного и мудрого. Sed semel insanivimus omnes note 84. Всякий в свое время валял дурака. Рассказывают, что мой предок в годы ученичества у одного из потомков старого Фуста — того Фуста, которого народная молва послала к черту под именем Фауста, — увлекся неким ничтожным отпрыском женской породы, дочкой хозяина, по имени Берта. Они разломали кольца или проделали какую-то другую нелепую церемонию, обычную в тех случаях, когда дают бессмысленные клятвы в вечной любви, и Альдобранд отправился путешествовать по Германии, как подобало честному Handwerker'y note 85. Ибо, по обычаю того времени, молодые люди из сословия ремесленников, прежде чем окончательно обосноваться где-нибудь на всю жизнь, должны были обойти всю империю и поработать некоторое время во всех крупнейших городах. Это был мудрый обычай. Собратья по ремеслу всегда охотно принимали таких странников, и поэтому они обычно имели случай приобрести новые знания или поделиться своими. Когда мой предок возвратился в Нюрнберг, то узнал, что его старый хозяин незадолго перед тем умер и несколько молодых щеголей, в том числе два-три голодных отпрыска дворянских фамилий, ухаживают за Jungfrau note 86 Бертой, чей отец, как было известно, оставил ей наследство, стоящее дворянства в шестнадцатом колене. Но Берта — неплохой пример для девиц! — поклялась выйти замуж только за того, кто сумеет работать на станке ее отца. В те времена редко кто владел этим искусством, и все только дивились ему. Кроме того, такое решение сразу избавляло Берту от «благородных» поклонников, которые умели обращаться с верстаткой не более, чем с магическим жезлом. Кое-кто из простых типографов сделал попытку посвататься, но ни один из них не владел тайнами ремесла достаточно свободно… Впрочем, я утомил вас.
   — Нисколько! Пожалуйста, продолжайте, мистер Олдбок. Я слушаю вас с живейшим интересом.
   — Ах, все это довольно глупая история! Так вот, Альдобранд явился в обычном платье странствующего печатника, том самом, в котором он скитался по всей Германии и общался с Лютером, Меланхтоном, Эразмом и другими учеными людьми, не смотревшими свысока на него и его полезное для просвещения искусство, хотя это искусство и было скрыто под такой скромной одеждой. Но то, что было почтенным в глазах мудрости, благочестия, учености и философии, представлялось, как легко угадать, низменным и отвратительным в глазах глупой и жеманной особы, и Берта отказалась признать прежнего возлюбленного, пришедшего к ней в рваном камзоле, косматой меховой шапке, заплатанных башмаках и кожаном переднике странствующего ремесленника. И когда остальные претенденты либо отказались от состязания, либо предъявили такую работу, которую сам черт не мог бы прочесть, хотя бы от этого зависело его прощение, глаза всех устремились на незнакомца. Альдобранд легкой походкой вышел вперед, набрал шрифт, не пропустив ни одной буквы, дефиса или запятой, заключил форму, не сместив ни одной шпации, и оттиснул первую гранку, чистую, совсем без опечаток, как будто она прошла троекратную правку! Все аплодировали достойнейшему преемнику бессмертного Фуста. Покраснев от смущения, девица признала, что ошиблась, поверив своим глазам больше, чем разуму, и с тех пор ее избранник сделал своим девизом подходящие к случаю слова: «Искусство порождает благосклонность». Но что с вами? Вы не в духе? Ну, ну! Я же говорил вам, что это довольно пустой разговор для мыслящих людей… Кстати, вот и материалы к спору об Оссиане.
   — Прошу простить меня, сэр, — сказал Ловел, — я боюсь показаться вам, мистер Олдбок, глупым и непостоянным, но вы, кажется, думали, что сэр Артур, по правилам вежливости, будет ждать от меня визита?
   — Вздор, вздор! Я могу от вашего имени попросить извинения. И если вам необходимо покинуть нас так скоро, как вы сказали, не все ли равно, какого мнения будет о вас его милость? .. Предупреждаю вас, что очерк об устройстве римских лагерей очень обстоятелен и займет все время, которое мы можем посвятить ему после обеда. Таким образом, вы рискуете упустить спор об Оссиане, если мы не отдадим ему утро. Пойдем же в вечнозеленую беседку, под мой священный падуб, вон туда, и пребудем fronde super viridi note 87.

 
Запоем и пойдем в рощу падуба.
Дружба — часто обман, любовь — пагуба.

 
   Но, право, — продолжал старый джентльмен, — приглядываясь к вам, я начинаю думать, что вы, может быть, смотрите на все это иначе. Скажу от всего сердца: аминь.
   Я никому не мешаю садиться на своего конька, если только тот не скачет наперерез моему. Если же он себе это позволит, я ему спуска не дам. Ну, что же вы скажете? Изъясняясь на языке света и пустых светских людей — если только вы можете снизойти до такой низменной сферы. — Оставаться нам или идти?
   — На языке эгоизма, каковой, конечно, и есть язык света, непременно пойдем!
   — Аминь, аминь, как говорил лорд-герольдмейстер, — отозвался Олдбок, меняя домашние туфли на пару крепких башмаков с черным суконным верхом, которые он называл штиблетами. Они отправились, и Олдбок лишь раз отклонился от прямого пути, свернув к могиле Джона Гернела, о котором сохранилась память как о последнем экономе аббатства, проживавшем в Монкбарнсе.
   Под древним дубом на полого спускавшемся к югу пригорке, с которого за двумя или тремя богатыми поместьями и Масселкрейгским утесом открывался вид на далекое море, лежал поросший мхом камень. На нем в честь усопшего была высечена надпись, полустертые буквы которой, по утверждению мистера Олдбока (хотя многие его оспаривали), можно было прочесть следующим образом:

 
Здесь Джон Гернел спит, навек сокрытый от всех,
Он в гробу лежит, как в скорлупке орех.
При нем все куры неслись каждое утро в клети.
К печке в доме любом теснились дети.
Делил он пива ведро на пять, по кварте, частей.
Четыре — для церкви святой, одну — женам бедных людей.

 
   — Вы видите, как скромен был автор этой посмертной хвалы: он говорит нам, что честный Джон умел делать из одного ведра пять кварт вместо четырех; что пятую кварту он отдавал женщинам своего прихода, а в остальных четырех отчитывался перед аббатом и капитулом; что в его время куры прихожанок постоянно несли яйца; и что, к удовольствию дьявола, женам прихожан доставалась пятая часть доходов аббатства; а также, что судьба неизменно благословляла детьми семейства всех почтенных людей — еще одно чудо, которое они, как и я, должны были считать совершенно необъяснимым. Однако пойдем, оставим Джона Гернела и двинемся к желтым пескам, где море, как разбитый неприятель, отступает теперь с поля того сражения, которое оно дало нам вчера.
   С этими словами он повел Ловела к пескам. На дюнах виднелось несколько рыбачьих хижин. Лодки, вытащенные высоко на берег, распространяли запах растопленной жарким солнцем смолы, который соперничал с запахом гниющей рыбы и всяких отбросов, обычно скопляющихся вокруг жилья шотландских рыбаков. Не смущаясь этим букетом зловонных испарений, у двери одной из хижин сидела женщина средних лет с лицом, обветренным жестокими бурями. Она чинила невод. Туго повязанный платок и мужская куртка делали ее похожей на мужчину, и это впечатление еще усиливалось крепким сложением, внушительным ростом и грубым голосом этой женщины.
   — Чем нынче я могу служить, ваша милость? — сказала или, вернее, прокричала она, обращаясь к Олдбоку. — Могу предложить свежую треску и мерлана, камбалу и круглопера.
   — Сколько за камбалу и круглопера? — спросил антикварий.
   — Четыре шиллинга серебром и шесть пенсов, — ответила наяда.
   — Четыре черта и шесть бесенят! — воскликнул антикварий. — Ты думаешь, я с ума спятил, Мегги?
   — А вы думаете, — подбоченясь, перебила его бой-баба, — что мой хозяин и сыновья обязаны выходить в море в такую погоду, как вчера, да и сегодня еще, да при такой волне, и ничего не получать за свою рыбу, а только выслушивать ругань — так, что ли, Монкбарнс? Ведь вы не рыбу покупаете, а жизнь людей!
   — Ладно, Мегги, я дам тебе хорошую цену: шиллинг за камбалу и круглопера, или по шесть пенсов за штуку. И если ты всю свою рыбу сбудешь так же выгодно, твой хозяин, как ты его называешь, и сыновья останутся довольны уловом.
   — Будут довольны, черта с два! Лучше бы их лодку разбило о Беллскую скалу. Шиллинг за две такие чудесные рыбины! Надо же додуматься!
   — Хватит, хватит, старая ведьма! Снеси свою рыбу в Монкбарнс и посмотри, что тебе даст за нее моя сестра.
   — Ну, нет, Монкбарнс, черта с два! Лучше я сторгуюсь с вами. Уж на что вы скупы, а мисс Гризи еще скупее. Я отдам вам рыбу, — продолжала она более мягким тоном, — за три с половиной шиллинга.
   — Полтора шиллинга! Не хочешь — не надо!
   — Полтора шиллинга! — громко выразила Мегги свое изумление и горестно произнесла, когда покупатель повернулся, чтобы уйти: — Видно, вам вовсе не нужно рыбы! — Но, заметив, что он решительно удаляется, она сейчас же закричала вдогонку: — Я дам вам еще… Еще полдюжины крабов на соус за три шиллинга и рюмку бренди.
   — Хорошо, Мегги, полкроны и рюмку бренди!
   — Ну что ж, вашей милости непременно нужно поставить на своем! Впрочем, рюмка бренди сейчас стоит денег. Винокуренный завод не работает.
   — Надеюсь, он и не будет работать, пока я жив, — сказал Олдбок.
   — Ах, легко вашей милости и другим джентльменам так говорить, когда у вас дом — полная чаша, и дрова есть, и сухое платье, и вы можете уютно посиживать у камина. А если бы у вас не было ни дров, ни мяса, ни сухой одежды, и вам приходилось бы работать на холоду, да еще, не дай бог, у вас была бы тоска на душе и всего два пенса в кармане, — разве вам не захотелось бы купить на них рюмку бренди, чтобы забыть про старость и согреться, потом поужинать и проспать с легким сердцем до утра?
   — Это хорошее оправдание, Мегги! Неужели твой хозяин сегодня вышел в море после вчерашних трудов?
   — Еще бы не вышел, Монкбарнс! В четыре часа утра его и след простыл, когда от вчерашнего ветра море вздулось, как тесто, и наша лодчонка прыгала на нем, как пробка.
   — Да, он трудолюбивый малый. Ну, снеси рыбу в Монкбарнс.
   — Снесу, снесу! А не то пошлю маленькую Дженни — она скорей добежит. А вот за рюмочкой я зайду к мисс Гризи сама и скажу, что вы меня послали.
   Существо неопределенного вида, которое могло сойти за русалку, плескавшуюся в луже между скал, было вызвано на берег пронзительными криками своей мамаши и приведено, как это называла мать, в «приличный вид», для чего поверх короткой, до колен юбчонки, составлявшей единственное одеяние девочки, был накинут красный плащик. После этого она была отправлена с рыбой в корзинке и поручением передать от имени Монкбарнса, чтобы рыбу приготовили к обеду.
   — Редко случается моим женщинам, — с немалым самодовольством заметил Олдбок, — так удачно купить рыбу у этой старой сквалыги, хотя они иногда битый час спорят с ней под окном моего кабинета, и кричат, и верещат, как три чайки при сильном ветре. Однако пора нам направить свой путь к Нокуинноку.


ГЛАВА XII



   Что? .. Нищие? .. Да нет средь нас свободней!

   Неведомы им подати, законы.

   Не чтят властей и верят только в то,

   Что из преданий древних почерпнули.

   Все правда, но… не бунтари они.

Бром



   С разрешения читателей, мы опередим шествовавшего медленным, хотя и твердым шагом антиквария, чьи ежеминутные остановки, когда он оборачивался к своему спутнику, указывая на какую-нибудь достопримечательность ландшафта или развивая какую-либо излюбленную мысль дольше, чем это позволял процесс ходьбы, немало задерживали их продвижение.
   Несмотря на утомление и опасности предыдущего вечера, мисс Уордор нашла в себе силы встать в обычный час и заняться своими повседневными делами, предварительно убедившись, что состояние здоровья отца не внушает опасений. Если сэр Артур и испытывал некоторое недомогание, то только как следствие недавних больших волнений, но этого все же было достаточно, чтобы удерживать его в спальне.
   Когда Изабелла оглядывалась на события предшествовавшего дня, они вызывали в ней очень неприятные мысли. Она была обязана спасением своей жизни и жизни отца как раз тому, кому она менее всего хотела быть чем-либо обязанной, так как едва ли могла высказать ему даже обычную благодарность, не возбудив в нем надежд, опасных для них обоих. «Почему суждено мне принимать благодеяния, оказанные с таким большим риском, от человека, чью романтическую страсть я непрестанно старалась развеять? Почему случай дал ему это преимущество передо мной? И почему — ах, почему! — полуугасшее чувство в моей груди, вопреки трезвому рассудку, заставляет меня почти что ликовать от того, что все сложилось именно так? »
   Поглощенная этими самообвинениями в своенравной прихоти, мисс Уордор увидела, что по аллее приближается не молодой и страшный для нее спаситель, а старый нищий, игравший такую видную роль в мелодраме вчерашнего вечера.
   Она позвонила горничной.
   — Приведи старика наверх!
   Через минуту служанка вернулась.
   — Он ни за что не хочет идти наверх, мисс! Говорит, что его грязные башмаки за всю его жизнь не ступали по ковру и — с соизволения божия — никогда и не будут. Не прикажете ли отвести его в людскую?
   — Нет, погоди! Я хочу поговорить с ним. Где он? — спросила мисс Уордор, так как потеряла его из виду, когда он подошел к дому.
   — Сидит на солнышке во дворе, на каменной скамье, под окном изразцовой гостиной.
   — Скажи ему, чтоб подождал. Я сойду в гостиную и поговорю с ним через окно.
   Она так и сделала и застала нищего полулежащим на скамье под окном. Эди Охилтри, как он ни был беден и стар, все же, по-видимому, сознавал благоприятное впечатление, производимое его высокой фигурой, властными чертами, длинными седыми волосами и огромной белой бородой. О нем говорили, что его редко можно было увидеть в позе, которая не показывала бы этих его личных достоинств в наиболее выгодном свете. В настоящую минуту, когда он сидел, откинувшись, на скамье, положив подле себя посох и суму и подняв краснощекое, хотя и морщинистое лицо к небу, куда был устремлен внимательный взор его серых глаз, в которых светились житейская мудрость и сарказм, когда он затем быстро оглядел двор и снова поднял глаза, — он мог бы послужить художнику моделью старого философа школы циников, размышляющего о тщете всех людских потуг, о быстротечности всего земного и возносящего взор к единственному источнику, из которого человек может черпать непреходящее благо. Молодая леди, чья высокая и изящная фигура появилась в открытом окне, за решеткой, какими защищали, по обычаю старины, нижние окна замков, представляла иной интерес и при романтически настроенном воображении могла быть принята за пленную деву, повествующую о своих страданиях паломнику, чтобы он мог воззвать к благородству любого встреченного в пути рыцаря, дабы тот освободил ее из тяжкой неволи.
   Высказав в выражениях, казавшихся ей наиболее подходящими, свою благодарность, которую нищий отклонил как далеко превышающую его заслуги, мисс Уордор заговорила языком, который, как она полагала, должен был лучше доходить до сердца старика. Она не знает, сказала молодая леди, что именно отец собирается сделать для того, кто их спас, но, несомненно, сэр Артур избавит его от всяких забот до скончания его дней. И если он хочет жить в замке, она сама даст распоряжение…
   Старик улыбнулся и покачал головой.
   — Я только злил бы и позорил ваших важных слуг, миледи, а я не припомню, чтобы позорил кого-нибудь за всю свою жизнь.
   — Сэр Артур дал бы строгий приказ…
   — Вы очень милостивы, и я вам верю. Но бывает такое, над чем никакой хозяин не властен. Сэр Артур, конечно, запретил бы слугам прикасаться ко мне (да я и не думаю, чтобы кто-нибудь из них отважился), он также приказал бы им давать мне миску каши и кусок мяса. Но разве сэр Артур мог бы запретить им трепать языком и подмигивать за моей спиной? Может он заставить их подносить мне пищу с ласковым лицом, чтобы она хорошо переваривалась? Заставит он их обходиться без шуточек и насмешек, которые для человека хуже прямой брани? Опять же, я самый праздный и неряшливый старик на свете. Я не могу соблюдать часы еды и сна. И, сказать по правде, я служил бы дурным примером в порядочном доме.
   — Ну хорошо, Эди; а что ты скажешь, если тебя поселят в славном маленьком коттедже с садом? Каждый день обед, а работы никакой, только покопаться в саду, если придет охота.
   — И вы думаете, это часто будет, миледи? Может, ни разу от Сретенья до Рождества! И пусть даже для меня все делают другие, как для самого сэра Артура, я не вытерпел бы такой жизни — сидеть сложа руки на одном месте и ночь за ночью видеть над головой все те же балки и стропила. А потом мой нрав хорош только для нищего бродяги, потому как на его слова никто не обижается. У сэра Артура, вы знаете, свои причуды, и я стал бы высмеивать, а то и передразнивать его. Вы бы рассердились, и тогда мне впору было бы только повеситься.
   — Ну, у тебя особые права, — сказала Изабелла. — Мы предоставили бы тебе достаточную свободу. Поэтому лучше позволь нам заботиться о тебе. Вспомни о своих летах!
   — Ну, я еще не настолько сдал, — ответил нищий. — Вчера мне порядком досталось, а вот нынче я опять как рыба в воде. Эх, что бы все стали делать без старого Эди Охилтри, который переносит новости и прибаутки с фермы на ферму, угощает девушек имбирными пряниками, парням помогает чинить скрипки, а хозяйкам — сковороды, ребятишкам делает мечи и гренадерские кивера, выводит блох, лечит коров и лошадей, знает больше старых песен и сказок, чем кто-либо во всей округе, и, придя в дом, всех умеет насмешить. Честное слово, миледи, я не могу отказаться от своего призвания! Это была бы потеря для всего честного народа.
   — Что ж, Эди, если ты считаешь себя таким значительным лицом, что тебя не соблазняет независимое положение…
   — Нет, нет, мисс, как раз сейчас я куда независимее, — ответил старик. — Я нигде не прошу большего, чем обед или даже только кусок мяса. И если мне отказывают в одном месте, я получаю в другом. Выходит, что я завишу не от какого-либо одного человека, а от всех сразу.
   — Ну хорошо, только обещай дать мне знать, если захочешь осесть на месте, когда постареешь и тебе трудно станет совершать обычные обходы. А пока возьми это!
   — Нет, нет, миледи! Я не беру много за один раз — это против наших правил. И еще… может быть, невежливо повторять такие вещи… говорят, что с денежками у самого сэра Артура сейчас туго и что он изрядно запутался со своими свинцовыми и медными рудниками.
   Изабелла уже и раньше с тревогой догадывалась о таком положении дел, но была потрясена, услышав, что затруднения ее отца стали предметом людских пересудов. Да разве сплетня когда-нибудь упустит такую легкую добычу, как неудачи хорошего человека, как падение могущественного или разорение состоятельного!
   Мисс Уордор глубоко вздохнула.
   — Что бы люди ни говорили, Эди, мы еще достаточно богаты, чтобы платить долги, а наш долг перед тобой — один из главнейших. И я настаиваю: возьми то, что я тебе даю.
   — Чтоб меня ночью ограбили и убили в пустынном месте? Или — еще хуже — живи и постоянно этого жди? Я… — Он понизил голос до шепота и пристально поглядел кругом. — Я ведь не без гроша за душой. И хоть я помру в какой-нибудь канаве, люди найдут зашитыми в моем старом голубом плаще деньги, чтобы похоронить меня по-христиански да еще угостить парней и девушек, что пойдут за гробом. На это дело наберется, а больше мне не нужно. Если бы случилось, что я стал менять бумажку, то, как вы думаете, нашлись бы после этого такие дураки, чтобы подавать мне милостыню? Все бы мигом узнали, что старый Эди разбогател, и тогда, будьте покойны, я мог бы выплакать все сердце — и никто не бросил бы мне кости или монеты в два пенса.