Я услышал, как трубку повесили на аппарат, и разговор прекратился».
   Говорил Столыпин слова о правоте Илиодора или нет? Было или нет в духе шпионского романа телефонное указание, о ком можно, а о ком нельзя с Государем говорить? Испугался ли Председатель Совета министров Григория Распутина или же порешил, что в данном случае упоминание его имени будет вмешательством в частную жизнь Государя? Кто скажет?
   «Столыпин действовал против царского сердца и потерпел поражение», – писал лучше всех понявший и изобразивший Столыпина Солженицын. Но поражение потерпел не только Столыпин. В его противостоянии с Илиодором открыто столкнулись не просто разные политические силы, но низость и благородство, тщеславие и забота о государстве, хаос и порядок, зло и добро.
   Когда, называя среди главных врагов Столыпина петербургские сферы и высшее чиновничество («Эта среда не отличается стальной упругостью, но – болотной вязкостью»), Солженицын писал о том, что «государево чиновничество не смело открыто сопротивляться законной правительственной власти – так сопротивление Столыпину неожиданно прорвалось через церковь», здесь надо уточнить одну вещь. Церковь Илиодора не поддерживала. Она страдала от его самоуправства в еще большей степени, чем сам Столыпин, и премьер это хорошо понимал.
   «Вашему Величеству известно, что я глубоко чувствую синодальную и церковную нашу разруху и сознаю необходимость приставить к этому человека сильной воли и сильного духа, – обращался Столыпин в письме к Государю 26 февраля 1911 года. – Поэтому всякую перемену в эту сторону я считал бы благом для России. Но большою бедою было бы, если бы перемены в столь важной области, как церковная, общество связывало бы с политикой или партийностью <…>.
   Между тем, вчера, по возвращении из Царского я думал, что в городе уже говорят об уходе С. М. Лукьянова и толкуют это как последствие мер, принятых против иеромонаха Илиодора.
   Сегодня я узнал, что иеромонах Илиодор приезжает завтра в Петербург. Несомненно, что если уход обер-прокурора состоится теперь же, немедленно, то этот дерзновенный монах будет громко приписывать эту отставку себе. Так ее поймут все!
   Я считаю направление проповедей Илиодора последствием слабости Синода и Церкви и доказательством отсутствия церковной дисциплины. Но при наличии факта, факта возвеличивания себя монахом превыше царя, поставления себя вне и выше государства, возмущения народа против властей, суда и собственности, я первый нашел, что если правительство не остановит этого явления, то это будет проявлением того, что в России опаснее всего – проявлением слабости.
   Поэтому я, Ваше Величество, неоднократно заявлял, что за действия по отношению к Илиодору, в период его открытого возмущения против Синода и даже Вашей царской воли, ответственен исключительно я. Это было известно и С. М. Лукьянову.
   Если теперь вся видимость обстоятельств (хотя по существу это и не так) сложится таким образом, как будто С. М. Лукьянов отставлен за Илиодора, то совесть моя будет меня мучить, что я не отстоял перед Вашим Величеством. Для государственного человека нет большего проступка, чем малодушие».
   Это замечательное письмо можно считать своего рода символом веры государственного человека, в нем сказался весь Столыпин с готовностью взять на себя всю полноту ответственности, но в Царском Селе его слова не были услышаны. Пренебрегший мнением Синода касательно нарушившего обет послушания монаха и мнением Столыпина касательно смены обер-прокурора, чья отставка в мае того же 1911 года была воспринята в обществе как наказание за противодействие Илиодору (Распутина тогда еще всерьез не рассматривали), Государь совершил одну из самых крупных ошибок своего царствования. Стремоухов вспоминал свой разговор с Государем:
   «– Ваше Величество, мне нужно еще доложить Вам об Илиодоре.
   Я заметил, как у Государя задергался мускул на щеке.
   – Тут говорить не о чем. Я его простил.
   – Пусть так, В. В. (я впервые узнал о прощении Илиодора), но после Вашего прощения, вместо того, чтобы быть благодарным, он продолжает свои безобразия.
   – Я все знаю и простил его».
   Император не просто простил Илиодора, он пригласил его отслужить всенощную в дворцовой церкви и прослушал его проповедь. Что должны были думать об этом архиереи или тот же Столыпин и не в пику ли им было сделано это приглашение?
   Опять же вопрос – в чем причина такого решения Императора?
   Здесь надо сделать одно отступление. Те противоречия, которые существовали между Государем Николаем Александровичем и Святейшим синодом – признанный историками факт, но вот ответственность за это противостояние Императора и Церкви возлагается разными людьми на противоположные стороны.
   Митрополит Вениамин (Федченков), размышляя о взаимоотношениях церковной и государственной властей в России в послепетровские времена, с горечью писал в своих мемуарах:
   «Люди ошибочно привыкли считать, что в царских домах живет счастье. Думаю, едва ли не самая тяжелая жизнь в чертогах! Особенно в предреволюционное время, когда дворцам отовсюду грозили беды, покушения, взрывы, бунты, вражда, ненависть. Нет, "тяжела шапка Мономаха". И как легко понять, что этим людям в такую трудную годину хотелось иметь в ком-нибудь опору, помощь, утешение. Мы, духовные, – причин немало, и не в одних нас были они, – не сумели дать этого требуемого утешения: не горели мы. А кто и горел, как о. Иоанн Кронштадтский, то не был в фаворе, потому что давно, уже второе столетие, с Петра Великого, духовенство там вообще было не в почете. Церковь вообще была сдвинута тем государем с ее места учительницы и утешительницы. Государство совсем не при большевиках стало безрелигиозным внутренне, а с того же Петра, секуляризация, отделение ее, – и юридическое, а тут еще более психологически жизненное – произошло более двухсот лет тому назад. И хотя цари не были безбожниками, а иные были даже и весьма религиозными, связь с духовенством у них была надорвана. Например, нельзя было представить себе, чтобы царь или царица запросто, с любовью и сердечным почтением могли пригласить даже Санкт-Петербургского митрополита к себе в гости для задушевной беседы или даже для государственного совета. Никому и в голову не могло прийти такое дружественное отношение! А как бы были рады духовные! Или уж нас и в самом деле не стоило звать туда, как бесплодных?.. Нет, думаю, тут сказался двухвековой отрыв государственной власти от Церкви. Встречи были лишь официальные: на коронациях, на царских молебнах (и то не сами цари на них бывали в соборах), на погребении усопших, на святочных и пасхальных поздравлениях. Вот и все почти. Даже в прямых церковно-государственных делах Церковь не могла сноситься с царем-правителем непосредственно, а было поставлено средостение в виде "ока государева", светского министра царева, обер-прокурора Синода.
   Господство государства над Церковью в психологии царских и высших кругов действительно было, к общему горю. А царь Павел даже провозгласил себя главою Церкви. Конечно, никто и никогда из верующих, начиная с митрополитов и кончая простым селяком, не только не признавал на деле, но даже и в уме не верил этому главенству, как веруют, например, католики в своего папу. А мы в селах даже никогда не слыхали об этой дикой вещи; если же бы и услышали, то нам она показалась нелепой и пустой: мирянин, без рясы, хоть бы и сам царь, да какой же он глава Христовой Церкви?! Смешно! И напрасно католики обвиняют нашу Церковь в цезарепапизме, будто главой ее был цезарь, царь, и что без царя Церковь и жить не сможет. Никогда мы, Церковь, этому не верили! Я в детстве и юности даже не слышал об этом. А когда узнал из книжек, то не обратил ни малейшего внимания, как на негодную и мертвую попытку вмешаться не в свое дело, а мужики и совсем не слыхали. Пришла революция, ушли цари, а Церковь живет по-прежнему, к недоумению обвинителей-католиков.
   Но в высших кругах действительно была утеряна связь с духовенством; там крепко жила идея, что государство выше всего, а в частности и Церкви. А за придворными кругами шли аристократические по подражанию и ради выгод».
   Эти мемуары и в особенности то место, где Вениамин рассуждает о намерении Павла Первого стать главой Русской церкви, чрезвычайно важны. Существует предположение, что по пути Павла собирался пойти и Николай Второй, хотя схема предлагалась несколько другая.
   Хорошо известно, что вскоре после событий 1905 года Государь объявил о намерении созвать поместный Собор и избрать Патриарха. Хорошо известно, что у этой идеи были свои сторонники и свои противники, и, наконец, известно, что по разным причинам ничего из этого не вышло, и Собор собрался и Патриарх был избран лишь после революции.
   Церковные историки, сами деятели церкви всегда писали об этой неудаче с большим сожалением и укоризной. «Еще совсем недавно один из иерархов писал мне, что "Господь покарал Государя и Государыню, как некогда праведнейшего Моисея, и отнял у них царство, что они противились Его воле, ясно выраженной Вселенскими Соборами касательно Церкви", причем такой упрек был брошен Монарху в связи с отношением Государя к вопросу о восстановлении патриаршества», – вспоминал князь Жевахов.
   Однако существует иная точка зрения. Она была, в частности, высказана современным монархистом С. В. Фоминым, утверждающим, что Государь оттого не соглашался на проведение Собора и избрание Патриарха, что сам хотел стать предстоятелем Русской церкви. Доказательство тому Фомин находит в нескольких источниках и прежде всего в работах С. Нилуса.
   Последний писал: «…Было это во дни тяжелого испытания сердца России огнем Японской войны. В это несчастное время Господь верных сынов ее утешил дарованием Царскому Престолу, молитвами Преподобного Серафима, Наследника, а Царственной Чете – сына-Царевича – Великого Князя Алексия Николаевича. Государю тогда пошел только 35-й год. Государыне-супруге 32-й. Оба были в полном расцвете сил, красоты и молодости. Бедствия войны, начавшиеся нестроения в государственном строительстве, потрясенном тайным, а где уже и явным, брожением внутренней смуты – все это тяжелым бременем скорбных забот налегло на Царское сердце.
   Тяжелое было время, а Цусима была еще впереди.
   В те дни и на верхах государственного управления и в печати, и в обществе заговорили о необходимости возглавления вдовствующей Церкви общим для всей России главою-Патриархом. Кто следил в это время за внутренней жизнью России, тому, вероятно, еще памятна та агитация, которую вели тогда в пользу восстановления Патриаршества во всех слоях интеллигентного общества.
   Был у меня среди духовного Mipa молодой друг, годами много меня моложе, но устроением своей милой христианской души близкий и родной моему сердцу человек. В указанное выше время он в сане иеродиакона доучивался в одной из древних академий, куда поступил из среды состоятельной южно-русской дворянской семьи по настоянию весьма тогда популярного архиерея одной из епархий юга России. Вот какое сказание слышал я из уст его:
   – Во дни высокой духовной настроенности Государя Николая Александровича, – так сказывал он мне, – когда под свежим еще впечатлением великих Саровских торжеств и радостного исполнения связанного с ними обетования о рождении ему Наследника, он объезжал места внутренних стоянок наших войск, благословляя их части на ратный подвиг, – в эти дни кончалась зимняя сессия Св. Синода, в числе членов которой состоял и наш Владыка. Кончилась сессия: Владыка вернулся в свой град чернее тучи. Зная его характер и впечатлительность, а также и великую его несдержанность, мы, его приближенные, поопасались на первых порах вопросить его о причинах его мрачного настроения, в полной уверенности, что пройдет день-другой, и он не вытерпит – сам все нам расскажет. Так оно и вышло.
   Сидим мы у него как-то вскоре после его возвращения из Петербурга, беседуем, а он, вдруг, сам заговорил о том, что нас более всего интересовало. Вот что поведал он тогда:
   – Когда кончилась наша зимняя сессия, мы – синодалы, во главе с первенствующим Петербургским митрополитом Антонием (Вадковским), как по обычаю полагается при окончании сессии, отправились прощаться с Государем и преподать ему на дальнейшие труды благословение, то мы, по общему совету, решили намекнуть ему в беседе о том, что нехудо было бы в церковном управлении поставить на очереди вопрос о восстановлении Патриаршества в России. Каково же было удивление наше, когда, встретив нас чрезвычайно радушно и ласково, Государь с места сам поставил нам этот вопрос в такой форме:
   – Мне, – сказал он, – стало известно, что теперь и между вами в Синоде и в обществе много толкуют о восстановлении Патриаршества в России. Вопрос этот нашел отклик и в моем сердце и крайне заинтересовал и меня. Я много о нем думал, ознакомился с текущей литературой этого вопроса, с историей Патриаршества на Руси и его значения во дни великой смуты междуцарствия и пришел к заключению, что время назрело, и что для России, переживающей новые смутные дни, Патриарх и для Церкви, и для государства необходим. Думается мне, что и вы в Синоде не менее моего были заинтересованы этим вопросом. Если так, то каково ваше об этом мнение?
   Мы, конечно, поспешили ответить Государю, что наше мнение вполне совпадает со всем тем, что он только что перед нами высказал.
   – А если так, – продолжал Государь, – то вы, вероятно, уже между собой и кандидата себе в Патриархи наметили?
   Мы замялись и на вопрос Государя ответили молчанием. Подождав ответа и видя наше замешательство, он сказал:
   – А что, если я, как вижу, вы кандидата еще не успели себе наметить или затрудняетесь в выборе, что, если я сам его вам предложу – что вы на это скажете?
   – Кто же он? – спросили мы Государя.
   – Кандидат этот, – ответил он, – я! По соглашению с Императрицей я оставлю Престол моему Сыну и учреждаю при нем регентство из Государыни Императрицы и брата моего Михаила, а сам принимаю монашество и священный сан, с ним вместе предлагая себя вам в Патриархи. Угоден ли я вам, и что вы на это скажете?
   Это было так неожиданно, так далеко от всех наших предположений, что мы не нашлись, что ответить и… промолчали. Тогда, подождав несколько мгновений нашего ответа, Государь окинул нас пристальным и негодующим взглядом: встал молча, поклонился нам и вышел, а мы остались, как пришибленные, готовые, кажется, волосы на себе рвать за то, что не нашли в себе и не сумели дать достойного ответа. Нам нужно было бы ему в ноги поклониться, преклоняясь пред величием принимаемого им для спасения России подвига, а мы… промолчали!
   – И когда Владыка нам это рассказывал, – так говорил мне молодой друг мой, – то было видно, что он, действительно, готов был рвать на себе волосы, но было поздно и непоправимо: великий момент был непонят и навеки упущен – "Иерусалим не познал времени посещения своего"… (Лк. 19, 44).
   С той поры никому из членов тогдашнего высшего церковного управления доступа к сердцу Цареву уже не было. Он, по обязанностям их служения, продолжал по мере надобности принимать их у себя, давал им награды, знаки отличия, но между ними и его сердцем утвердилась непроходимая стена, и веры им в сердце его уже не стало, оттого, что сердце Царево, истинно, в руце Божией, и благодаря происшедшему въяве открылось, что иерархи своих си искали в Патриаршестве, а не яже Божиих, и дом их оставлен был им пуст. Это и было Богом показано во дни испытания их и России огнем революции. Чтый да разумеет (Лк. 13, 35)».
   Рассказ С. А. Нилуса одновременно и подтверждается, и опровергается Л. Тихомировым, который 21 сентября 1916 года сделал запись в дневнике:
   «Вчера Нилус рассказал мне "чудо", как он выразился. И вправду чудо, хотя я сомневаюсь, чтобы оно было в действительности. Узнал он это от какого-то человека (имени которого не открыл), который слышал это будто бы от [архиепископа] Антония Храповицкого, лично участвовавшего в деле. В то время, когда возник вопрос о восстановлении Патриаршества и созвании Церковного Собора, архиереи, как известно, собрались у Государя, и он, выразив свое сочувствие этому, спросил владык, намечали ли они между собою кандидата на Патриарший Престол? Владыки (среди которых чуть ли не каждый мечтал быть Патриархом) – молчали. После тщетных попыток добиться у них какого-нибудь мнения, Государь будто бы сказал: "Тогда, владыки, выслушайте мое мнение, и скажите, согласны ли вы на мое предложение". И затем он будто бы сообщил им такой неожиданный план: он, Государь, отказывается от Престола в пользу сына, разводится с женой, поступает в монахи – и его выбирают в Патриархи. Одобряют ли владыки такой план?
   Ошарашенные владыки хранили глубокое молчание. Государь переспросил, но у них языки не могли пошевельнуться… Тогда Государь, помолчав, повернулся и ушел, оставив владык в их оцепенении.
   [Архиепископ] Антоний, будто бы, потом рвал на себе волосы из досады, что они пропустили такой случай получить для Церкви такого Патриарха, который имел бы даже большее значение, чем [святитель] Филарет Романов. Но момент был упущен.
   Никогда ничего подобного я доселе не слыхал, и, признаюсь, не верю. Мысль Государя, – если это имело место, – это была бы единственная комбинация, при которой Патриаршество восстало бы из могилы в небывалом величии. Однако, нельзя не сказать, что [Царь] Михаил Романов, при всей юности своей, все-таки уже имел царский возраст, тогда как Наследник Цесаревич Алексей – тогда был еще совсем ребенком, и стало быть Россия должна была иметь Регента. Это значительно изменяло бы положение Патриарха.
   Впрочем, повторяю, я совершенно не верю этому рассказу. Если бы что-либо подобное произошло, то я бы, конечно, слыхал от кого-либо».
   Сразу надо сказать, что это история воспринимается не только Тихомировым, но и большинством других серьезных мемуаристов, а также современных исследователей как апокрифическая[32]. Я привожу ее лишь в качестве одного из возможных объяснений, почему Государь зачастую шел поперек решений Синода и прежде всего против митрополита Антония (Банковского) как самого авторитетного на тот момент русского иерарха, который и должен был стать первым русским предстоятелем после синодального периода. И дело здесь даже не в том, прав С. Фомин или нет, когда говорит об оскорбленности Государя равнодушием Синода по отношению к его намерению отречься от царства и стать Патриархом (или, точнее говоря, прав ли был С. Нилус, на которого Фомин ссылается и который заключал: «…с той поры никому из членов тогдашнего высшего церковного управления доступа к сердцу Цареву уже не было»). И даже не в том, было ли такое намерение на самом деле или это прекрасная (?) легенда.
   Речь о том, что отмена Государем решения Синода и оставление в Царицыне Илиодора по воле императора и вынужденное согласие с этим решением Антония – а казалось бы, какая мелочь на фоне таких важных событий! – имели независимо от степени ответственности Государя и Синода как для монархии, так и для Церкви самые трагические последствия.
   Распутин с Илиодором, эти два еще не самых влиятельных в 1911 году исторических деятеля, два еще почти частных лица, расшатывали и без того не очень сильное доверие между Государем и Синодом (а заодно между Государем и Столыпиным, который также не мог не воспринимать отмену своего решения как проявление личного к нему недоверия, и Гучков, когда говорил о подавленности премьера, не лгал). И отсюда становятся ясной и та резкость, с которой к Распутину отнесся митрополит Антоний, и та обида и нежелание входить с Антонием в объяснения по поводу Распутина, которую проявил Государь. Но и Синод, не поддержавший в начале того же, 1911 года епископа Феофана, пожинал плоды своего невмешательства: события развивались по нарастающей, и сибирский крестьянин попадал в самый эпицентр, в больной нерв великой страны, о чем мало кто, включая самого Николая II, считавшего, что Распутин – это его частное, семейное дело, догадывался.
   «Государь оставался в этом году до начала января в Ливадии, и оттуда не доносилось никаких сколько-нибудь выдающихся сведений, – писал в мемуарах, относящихся к 1911 году, В. Н. Коковцов, назначенный после смерти Столыпина премьер-министром. – Но здесь, в Петербурге, атмосфера стала постепенно сгущаться. В газетах все чаще и чаще стало опять упоминаться имя Распутина, сопровождаемое всякими намеками на его близость ко Двору, на его влияние при тех или иных начинаниях, в особенности по Духовному ведомству. Начали появляться заметки о его действиях в Тобольской губернии, с довольно прозрачными намеками на разных Петербургских дам, сопровождавших его в село Покровское и посещавших его там; на близость к нему даже разных сановников, будто бы обязанных своим назначением его покровительству. Такие заметки всего чаще появлялись то в газете "Речь", то в "Русском Слове", причем последнее сообщало наибольшее количество фактических сведений, и среди них однажды было напечатано сообщение о том, что на почве отношений к Распутину возникла даже размолвка в Царской семье, причем давалось довольно недвусмысленно понять, что Великая Княгиня Елизавета Федоровна стала в резко отрицательное к нему отношение и из-за этого совершенно отдалилась от Царского Села.
   С газетных столбцов эти сведения постепенно перешли в Государственную Думу, где сначала пошли пересуды в "кулуарах", в свою очередь питавшие этими слухами и намеками думских хроникеров, и затем перешли и на думскую трибуну, с которой левые депутаты и несколько раз Милюков и другие кадеты намекали весьма прозрачно на "темные" силы, в особенности говоря о деятельности Св. Синода и о порядке замещения епископских кафедр <…>
   Мне и А. А. Макарову (министру внутренних дел. – А. В.) все это было крайне неприятно. Мы оба видели ясно, что рано или поздно нам придется встретиться с неудовольствием по этому поводу, и, тем не менее, нам было очевидно наше бессилие повлиять на газеты в этом злополучном вопросе. Все попытки Макарова уговорить редакторов сначала через Начальника Главного Управления по делам печати (графа Татищева), а затем и лично не приводили ни к чему и вызывали только шаблонный ответ: «Удалите этого человека в Тюмень, и мы перестанем писать о нем», а удалить его было не так просто. Мои попытки повлиять на печать также успеха не имели. Я воспользовался визитами ко мне М. А. Суворина и Мазаева и старался развить перед ними ту точку зрения, что газетные статьи с постоянными упоминаниями имени Распутина и слишком прозрачными намеками только делают рекламу этому человеку, но, что всего хуже, – играют в руку всем революционным организациям, расшатывают в корне престиж власти Монарха, который держится, главным образом, обаянием окружающего его ореола, и с уничтожением последнего рухнет и самый принцип власти.
   Оба эти лица со мною согласились, но твердили одно, что они тут ни при чем, что "Новое Время" неповинно в распространении сведений о Распугинском кружке, и когда я привел ряд заметок, перепечатанных и у них же, то они только отмалчивались или кивали на "Речь" и "Русское Слово", которые были действительно главными распространителями этих известий. Для меня было ясно, что и в редакции "Нового Времени" какая-то рука сделала уже свое недоброе дело и что рассчитывать на влияние этой редакции на ее собратий по перу, – не приходится.
   Газетные кампании не предвещали ничего доброго. Она разрасталась все больше и больше, и как это ни странно, вопрос о Распутине невольно сделался центральным вопросом ближайшего будущего и не сходил со сцены почти за все время моего Председательства в Совете Министров…»
   В декабре 1911 года ошибки Синода и бессилие правительства попытался самым решительным образом исправить епископ Гермоген, к глубокому несчастью, повязанный тогда с проходимцем (удивительно единодушие, с каким все – и сторонники Распутина, и его противники – называют этим словом царицынского миссионера) Илиодором.
   Распутин был приглашен к прибывшему на заседание Синода в Петербург епископу на его подворье, и там Гермоген потребовал от него в самой резкой форме навсегда оставить Петербург и царский дворец.
   «Исторический час наступил.
   Гермоген, я, "старец" и все свидетели собрались в парадную красную комнату, – описывал эту знаменитую сцену Илиодор в памфлете «Святой черт». – "Старец" сел на большой диван за круглый стол, потом встал, прошелся и остановился около дверей. Свидетели сидели. Гермоген стоял. Я тоже. <…>