Страница:
Во-первых, между убийством эрцгерцога и покушением на Распутина прошел не один день, а две недели, хотя надо признать, что под гипноз рокового стечения и мнимой одномоментности этих событий попал не один С. Кремлев. «Поразительно, что в день покушения на Распутина в с. Покровском в Сараево сербским масоном Г. Принципом был убит другой противник войны, который так же, как и первый, мог реально воспрепятствовать ее началу, – австрийский эрцгерцог Франц Фердинанд, – пишет С. В. Фомин и далее ссылается еще на один, более сенсационный вывод: – Как показали исследования Колина Уилсона, покушение на Распутина было совершено не только в тот же день, когда был убит Франц Фердинанд, но, пожалуй, даже в тот же час (в пересчете поясного времени)» (Бауер В., Дюмоц И., Головин С. Энциклопедия символов. М.: Крон-пресс, 1995. С. 481 со ссылкой на кн.: ColinWilson. Rasputin and the Fall of the Romanovs. London, 1964).
Все это, безусловно, чрезвычайно занимательно, только эрцгерцог был убит 28 июня 1914 года по европейскому (григорианскому) стилю. А покушение на Распутина произошло 29 июня по старому (юлианскому) стилю, по европейскому же – 12 июля, и даже с учетом поясного времени разница между двумя событиями составила 312 часов. Это не отменяет гипотетической связи между двумя покушениями, но точность есть точность.
А во-вторых, Хиония, если верить материалам следствия (а не верить им основания нет), «охотилась» за своей жертвой в течение нескольких месяцев, и предполагать, что она, равно как настроивший ее Илиодор, были звеньями в цепи некоего грандиозного заговора и что они ожидали специальной команды свыше убить Распутина не позднее, но и не раньше такого-то срока, а ровно в тот день и час, когда будет застрелен в Сараеве Франц Фердинанд, значит вопреки принципу «лезвия Оккамы» умножать число сущностей сверх необходимого. Это так же возможно, как и то, что она была «Гришкиной любовницей». Но самое главное даже не это. Пусть Григория хотели убить, чтобы он не сорвал вовлечение России в Первую мировую войну, и подослали к нему религиозную фанатичку. Важно, что когда война все же началась, сибирский странник при всем своем пацифизме и мужицком здравомыслии и сметливости изменил к ней отношение. Это хорошо видно и по дневнику Палеолога, и по другим, более авторитетным источникам.
«Суббота, 12 сентября 1914 г.
Распутин, выздоровевший после нанесенной ему раны, вернулся в Петроград. Он легко убедил императрицу в том, что его выздоровление есть блистательное доказательство божественного попечения.
Он говорит о войне не иначе, как в туманных, двусмысленных, апокалиптических выражениях; из этого заключают, что он ее не одобряет, и предвидят большие несчастия», – записывал в дневнике, опираясь на распространявшиеся в свете слухи, Палеолог.
Однако, судя по дневнику того же автора, Распутин быстро сориентировался и поменял свои взгляды.
«Воскресенье, 27 сентября.
Я завтракаю у графини Б., сестра которой очень хороша с Распутиным. Я спрашиваю ее о старце <…>
– Действительно ли Распутин утверждал государю, что эта война будет губительна для России и что надо немедленно же положить ей конец?
– Я сомневаюсь в этом… В июне, незадолго до покушения Гусевой, Распутин часто повторял государю, что он должен остерегаться Франции и сблизиться с Германией; впрочем, он только повторял фразы, которым его с большим трудом учил старый князь Мещерский. Но со времени своего возвращения из Покровского он рассуждает совсем иначе. Третьего дня он заявил мне: "Я рад этой войне; она избавила нас от двух больших зол: от пьянства и от немецкой дружбы. Горе царю, если он согласится на мир раньше, чем сокрушит Германию".
– Браво! Но так же ли он изъясняется с монархами? Недели две тому назад мне передавали совсем иные слова.
– Может быть, он их говорил… Распутин не политический деятель, у которого есть система, есть программа, которыми он руководствуется при всех обстоятельствах. Это – мужик, необразованный, импульсивный, мечтатель, своенравный, полный противоречий. Но так как он, кроме того, очень хитер и чувствует, что его положение во дворце пошатнулось, я была бы удивлена, если бы он открыто высказался против войны».
«Неправда то, что писали про отца, будто бы он стоял во время войны за мир с Германией. Он говорил нам с сестрой: "Меня тогда не послушались, теперь ничего сделать нельзя"», – показывала на следствии Матрена.
А вот что вспоминал П. Г. Курлов:
«При этом свидании Распутин живо интересовался войной и, так как я приехал с театра военных действий, спрашивал мое мнение о возможном ее исходе, категорически заявив, что он считал войну с Германией огромным бедствием для России. В дальнейшей беседе он впервые коснулся своих отношений к Царскому Селу. Говорят, что он тщетно убеждал Государя Императора не вступать в эту войну, – это еще раз подтверждает отсутствие исключительного влияния Распутина в делах государственных. Будучи противником начатой войны, он с большим патриотическим подъемом говорил о необходимости довести ее до конца, в уверенности, что Господь Бог поможет Государю и России. Таким образом, у Распутина было гораздо более развито национальное чувство, чем у многих его обвинителей в стремлении к сепаратному миру и влиянии в этом отношении вместе с "немцем" Штюрмером на Императрицу. Из этого следует, что обвинение Распутина в измене было столь же обосновано, как и опровергнутое уже обвинение Государыни. Я не забуду очень характерную фразу, которая сорвалась у Распутина в этом разговоре: "Иногда целый год приходится упрашивать Государя и Императрицу для удовлетворения какого-нибудь ходатайства".
Несоизмеримо далеко до "исключительного" влияния!»
Своя логика была и в рассуждениях С. С. Ольденбурга: «Распутин, сам весьма заботившийся о том, чтобы поддержать легенду о своем влиянии (она давала ему "вес" и многие мелкие выгоды), – и не имевший определенных воззрений, обычно старался "говорить в тон" Государю и Государыне, приспособлялся к их воззрениям, как и желаниям <…> Характерна для Распутина, не желавшего "оказаться неправым", его позиция перед войной. Он писал 16 июля, через А. А. Вырубову, следующую двусмысленную телеграмму: "Не шибко беспокойтесь о войне, время придет, надо ей накласть, а сейчас еще время не вышло, страдания увенчаются". Из этой телеграммы затем заключали, что Распутин "умолял не объявлять войну". На самом деле, не зная, чего в данное время хочет Государь, Распутин просто боялся определенно высказаться».
Косвенно это подтверждает и телеграмма, посланная Распутиным Царю. Текст ее содержится в письме Императрицы от 20 октября 1914 года: «Пусть небесная сила в пути с вами ангелы в ряды воинов наших спасенье непоколебимых героев с отрадой и победой».
А вот еще два свидетельства распутинской гибкости в военном вопросе:
«31-го августа приехал в Петроград Распутин. Он, так энергично стоявший против войны, теперь говорил, что раз ее начали, надо биться до конца, до полной победы. Во дворце им были недовольны, к нему охладели; многие же дельцы, спекулянты, поставщики стали пользоваться им для проведения своих дел. Старец стал приобретать новое значение», – вспоминал генерал Спиридович.
«Я до войны был за дружбу с немцами, – говорил Распутин А. Мосолову. – Это было лучше для Государя. А раз началась война, то надо добиваться победы: а то государю будет плохо».
«Относясь очень отрицательно к самому факту войны с Германией, утверждая даже, что, если бы он был при Царе в дни, предшествовавшие войне, он убедил бы его войны отнюдь не допускать, Распутин наряду с этим говорил, что, коль скоро войну начали, необходимо довести ее до победы», – писал Гурко.
Мнение Гурко подтверждается еще одной записью из дневника Палеолога, где рассказывается о единственной встрече французского посла с сибирским крестьянином.
«Среда, 24 февраля 1915 г.
Сегодня днем, когда я, наконец, наношу визит г-же О., которая деятельно занимается благотворительными делами, внезапно с шумом открывается дверь гостиной. Человек высокого роста, одетый в длинный черный кафтан, какие носят в праздничные дни зажиточные мужики, обутый в грубые сапоги, приближается быстрыми шагами к г-же О., которую шумно целует. Это – Распутин.
Кидая на меня быстрый взгляд, он спрашивает:
– Кто это?
Г-жа О. называет меня. Он снова говорит:
– Ах, это французский посол. Я рад с ним познакомиться; мне как раз надо кое-что ему сказать.
И он начинает говорить с величайшей быстротой. Г-жа О., которая служит нам переводчицей, не успевает даже переводить. У меня есть, таким образом, время его рассмотреть. Темные волосы, длинные и плохо причесанные, черная и густая борода; высокий лоб; широкий и выдающийся нос, мясистый рот. Но все выражение лица сосредоточивается в глазах, в голубых, как лен, глазах со странным блеском, с глубиною, с притягательностью. Взгляд в одно и то же время пронзительный и ласковый, открытый и хитрый, прямой и далекий. Когда его речь оживляется, можно подумать, что его зрачки источают магнетическую силу.
В коротких отрывочных фразах, с множеством жестов, он набрасывает предо мною патетическую картину страданий, которые война налагает на русский народ:
– Слишком много мертвых, раненых, вдов, сирот, слишком много разорения, слишком много слез… Подумай о всех несчастных, которые более не вернутся, и скажи себе, что каждый из них оставляет за собою пять, шесть, десять человек, которые плачут. Я знаю деревни, большие деревни, где все в трауре… А те, которые возвращаются с войны, в каком состоянии, Господи Боже! искалеченные, однорукие, слепые! Это ужасно! В течение более двадцати лет на русской земле будут пожинать только горе.
– Да, конечно, – говорю я, – это ужасно; но было бы еще хуже, если бы подобные жертвы должны были остаться напрасными. Неопределенный мир, мир из-за усталости, был бы не только преступлением по отношению к нашим мертвым: он повлек бы за собою внутренние катастрофы, от которых наши страны, может быть, никогда бы более не оправились.
– Ты прав… Мы должны сражаться до победы.
– Я рад слышать, что ты это говоришь, потому что я знаю нескольких высокопоставленных лиц, которые рассчитывают на тебя, чтобы убедить императора не продолжать более войны.
Он смотрит на меня недоверчивым взглядом и чешет себе бороду. Затем, внезапно:
– Везде есть дураки!
– Что неприятно – так это то, что дураки вызвали к себе доверие в Берлине. Император Вильгельм убежден, что ты и твои друзья употребляют все ваше влияние в пользу мира.
– Император Вильгельм? Но разве ты не знаешь, что его вдохновляет дьявол? Все его слова, все его поступки внушены ему дьяволом. Я знаю, что говорю, я это знаю! Его поддерживает только дьявол. Но в один прекрасный день, внезапно, дьявол отойдет от него, потому что так повелит Бог, и Вильгельм упадет плашмя, как старая рубашка, которую бросают наземь.
– В таком случае, наша победа несомненна… Дьявол, очевидно, не может остаться победителем.
– Да, мы победим. Но я не знаю, когда… Господь выбирает, как хочет, час для своих чудес. И мы еще далеки от конца наших страданий: мы еще увидим потоки крови и много слез…
Он возвращается к своей начальной теме – необходимости облегчить народные страдания:
– Это будет стоить громадных сумм, миллионы и миллионы рублей. Но не надо обращать внимания на расходы… Потому что, видишь ли, когда народ слишком страдает, он становится плох; он может быть ужасным, он доходит иногда до того, что говорит о республике… Ты должен был бы сказать обо всем этом императору.
– Однако же я не могу говорить императору плохое о республике.
– Конечно, нет! Но ты можешь ему сказать, что счастье народа никогда не оплачивается слишком дорого и что Франция даст ему все необходимые деньги… Франция так богата.
– Франция богата потому, что она очень трудолюбива и очень экономна… Еще совсем недавно она дала большие авансы России.
– Авансы? Какие авансы? Я уверен, что это еще один раз деньги для чиновников. Из них ни одна копейка не достанется крестьянам, нет, поверь мне. Поговори с императором, как я тебе сказал.
– Нет, ты сам скажи ему. Ты видишь его гораздо чаще, чем я.
Мое сопротивление ему не нравится. Поднимая голову и сжимая губы, он отвечает почти дерзким тоном:
– Эти дела меня не касаются. Я – не министр финансов императора: я – министр его души.
– Хорошо. Пусть будет так! Во время моей следующей аудиенции я буду говорить с императором в том смысле, как ты желаешь.
– Спасибо, спасибо… Еще последнее слово. Получит ли Россия Константинополь?
– Да, если мы победим.
– Это наверно?
– Я твердо в это верю.
– Тогда русский народ не пожалеет о том, что он столько страдал, и согласится еще много страдать.
После этого он целует г-жу О., прижимает меня к своей груди и уходит большими шагами, хлопнув дверью».
Надо признать, что если тут есть хоть капля правды (трудно поверить, чтобы Распутин говорил о себе, что он «министр души Государя»), то эта капля скорее говорит в пользу Распутина, а не против него. Сибирский крестьянин сквозь весь напущенный Палеологом дым предстает здесь как человек здравого смысла, политически проницательный и неравнодушный к повседневным нуждам и страданиям своего народа. Да и письма Александры Федоровны мужу свидетельствуют о том же самом.
10 апреля 1915 года: «Гр. несколько расстроен "мясным" вопросом – купцы не хотят понизить цены на мясо, хотя правительство этого требует, и было даже нечто вроде мясной забастовки. Наш Друг думает, что один из министров должен был бы призвать к себе нескольких главных купцов и объяснить им, что преступно в такое тяжелое время повышать цены, и устыдить их».
27 августа 1915 года: «Он (Распутин) думает, что было бы хорошо отправить на войну некоторые категории арестантов…»
Иногда Императрица и без Распутина смотрела на положение дел его глазами:
19 сентября 1915 года: «Такой позор – ни здесь, ни в городе нельзя достать муки! Перед магазинами на улицах стоят длинные очереди. – Отвратительно все организовано! Надо предвидеть вещи, а не ждать, пока они случатся».
4 октября 1915 года: «Он просил меня тебе передать, что неладно с бумажными деньгами, простой народ не может понять, – у нас довольно чеканной монеты, и это может повлечь недоразумения. Я думаю, следует сказать Хвостову, чтобы он поговорил с Барком об этом».
«Я забыла тебе сказать, что наш Друг просил тебя сделать распоряжение, чтобы не повышали цен за трамвайный проезд в городе – сейчас вместо пяти копеек приходится платить 10 копеек. Это несправедливо по отношению к бедному народу – пусть облагают богатых, но не тех, которым приходится ежедневно, притом неоднократно, ездить в трамвае».
10 октября 1915 года: «… Другой вопрос Его сильно мучит… Дело в том, что ты должен приказать, чтобы непременно пропускали вагоны с мукой, маслом и сахаром. Ему ночью было вроде видения – все города, железные дороги и т. д. Трудно передать Его рассказ, но Он говорит, что все это очень серьезно – и тогда не будет забастовок <…> Он предлагает, чтобы в течение 3-х дней приходили исключительно вагоны с мукой, маслом и сахаром. Это в данную минуту даже более необходимо, чем снаряды или мясо <…> Недовольство будет расти, если положение не изменится…»
1 февраля 1916 года: «…в городе настоящий скандал, и цены стали невозможными… Наш Друг встревожен мыслью, что если так протянется месяца два, то у нас будут неприятные столкновения и истории и в городе. Я это понимаю, потому что стыдно так мучить бедный народ…»
Если вспомнить, что именно нехватка продовольствия и очереди за хлебом вызвали беспорядки в феврале 1917 года в Петрограде, то в «видениях» Григория действительно было что-то неслучайное.
«Он… просит… издать приказ, чтобы в булочных все было заранее развешено, так чтобы требуемое соответствующей цены и веса было наготове, тогда работа пойдет быстрее и исчезнут эти длинные очереди на улицах».
«Когда в Петербурге стали появляться "хвосты", отец страшно возмущался этим и говорил, что прежде всего народу нужен хлеб и что эти хвосты до добра не доведут. Государь возражал отцу, что есть хлеб и никаких хвостов нет; что так Ему докладывают министры. Отец из-за этого и вздорил с Государем», – рассказывала на следствии Матрена.
«Несколько раз пришлось мне говорить с Распутиным и в последние месяцы его жизни, – вспоминал П. Г. Курлов. – Я встречался с ним у того же П. А. Бадмаева и поражался его прирожденным умом и практическим пониманием текущих вопросов даже государственного характера. Он был ярым сторонником продолжения работ Государственной Думы, несмотря на ее антиправительственные выходки, и каждый раз повторял о необходимости наладить продовольственный вопрос, правильное разрешение которого, по его мнению, являлось единственным средством спокойствия в стране».
Как очень точно заметил Гурко, «вред, нанесенный Распутиным, огромный, но старался он работать на пользу России и династии, а не в ущерб им. Внимательное чтение писем Императрицы, заключающих множество преподанных Распутиным советов, приводит к убеждению, что среди этих советов, в большинстве случаев азбучных и наивных, не было ни одного, в котором можно усмотреть что-либо мало-мальски вредное для России.
Действительно, что советовал Распутин? "Не ссориться с Государственной Думой", "заботиться о народном продовольствии", "увеличить боевое снабжение армии", "беречь людской состав армии до достаточного снабжения войска оружием" <…>
В вопросах чисто военных он тоже проявлял обыкновенный здравый разум. Словом, при всем желании найти в его советах что-либо, подсказанное врагами России, – этого не удается».
И в этом тоже заключен некий горький парадокс. Гурко тут же пишет о том, что для него «личные качества Распутина имеют значение второстепенное. Будь он чист как голубь, вред, им наносимый, от этого ничуть не уменьшается. Посторонние влияния на ход государственного правления, в особенности если они исходят не только от людей безответственных, но еще к тому же совершенно некомпетентных, – неизменно приводят к крушению существующего строя».
Однако эти рассуждения противоречат той позиции здравого смысла, которую Распутин занимал и которая могла бы если не определять, то хотя бы корректировать политику правительства. Нечто вроде обратной связи между властью и повседневными нуждами людей. Если допустить, что вместо Распутина был бы кто-то другой, кто лечил бы наследника, имел здравые суждения, не боялся авторитетов, не брал взяток… Если бы был кто-то, за кем не тянулся зловещий шлейф слухов, большей частью вздорных, но и частично подтвержденных. То же самое относится и к более глубинным сторонам этого явления и этого человека: если бы пророк был подлинный, а не ложный…
Историк Иоффе, на которого мы уже ссылались, писал: «Так была ли у Распутина "политика", опиравшаяся на некие "темные силы"? "Политика" была. Она, по словам 3. Гиппиус, сводилась к следующему: "Чтобы жить мне привольно, ну и конечно, в почете; чтобы никто не мог мне препятствовать, а чтобы что я захочу, то и делаю. А другие пусть грызут локти, на меня глядя". Никакой другой политики у Распутина не было.
Ужас русской жизни состоял в том, что человек с такой "политикой" сумел добраться до трона, а силы, стоявшие по левую и правую сторону от него, превратили его в "запальник" костра, в котором погибли почти все».
Про Гиппиус все верно. Она действительно так писала. Для нее весь Распутин – это смесь «похоти, тщеславия и страха» в «девственном, нетронутом виде и в русской, острой, безмерности, бескрайности», «он тычется в разгул, в похабство, знай наших, все прочь с дороги!», «пьянство его – русское гомерическое, с плясом диким и с гиком, непременно со скандалом… и с "бабами"».
У Гиппиус этот «мужичонка» вызывает брезгливость, но сам Распутин все же сложнее и в столь примитивную формулу – жить привольно в почете и ни до кого нет дела – не укладывается, и были, к слову сказать, писатели, которые это хорошо понимали.
«Потом она (Гиппиус. – А. В.) читала Яну (Бунину. —
A. В.), что она написала о Распутине, – записала в дневнике
B. Н. Муромцева-Бунина, – "Самый обыкновенный мужик, юрод". И это знаменитая писательница! Она ничего не понимает в людях. Мужик он недюжинный, и совсем не юрод».
Клюев в «Гагарьей судьбине» приводит свой разговор с Распутиным:
«"Неладное, – говорю, – Григорий Ефимович, в народе-то творится… Поведать бы государю нашу правду! Как бы эта война тем блином не стала, который в горле колом становится?"…
"Я и то говорю царю, – зачастил Распутин, – царь-батюшка, отдай землю мужикам, не то не сносишь головы!"»
Едва ли что-то подобное в действительности было, но Клюев обозначил ту роль, которую Распутин, по его мнению, был призван сыграть: роль мужика при царе, правдолюбца, пророка.
Эту мысль высказывали самые разные люди.
«Отец упорно говорил Государю, что Он должен быть как можно ближе к народу, что Царь – отец народа, что народ должен Его видеть как можно чаще, должен любить Царя, как отца, а между тем Государь держит Себя так, что Его народ не видит и лишь боится Его имени; что если бы народ Его видел, знал, то он бы Его не боялся, а любил», – показывала на следствии Матрена Распутина.
«…в этом роковом влиянии более всего сказался исторический характер, даже значительность последнего царствования. Царь взыскал пророка теократических вдохновений, – ведь это ему и по соловьевской схеме полагается! Его ли одного вина, что он встретил в ответ на этот свой зов, идущий из глубины, только лжепророка? Разве здесь не повинен и весь народ, и вся историческая церковь с первосвященниками во главе? Или же никто лично здесь не виноват, и если уж можно говорить о вине, то только трагической, точнее о судьбе, о некой жертвенной обреченности, выпадающей на долю достойнейших, а отнюдь не бездарностей».
Эту сентенцию вложил в уста одного из участников своих «диалогов», опубликованных в сборнике «Из глубины», С. Н. Булгаков[43], а еще позднее он же сформулировал свою мысль еще более четко и эмоционально уже лично от себя:
«Это был – позор, позор России и царской семьи, и именно как позор переживался всеми любящими Царя и ему преданными. И вместе с тем это роковое влияние никак нельзя было ни защищать, ни оправдывать, ибо все чувствовали здесь руку дьявола. Про себя я Государя за Распутина был готов еще больше любить, и теперь вменяю ему в актив, что при нем возможен был Распутин, но не такой, какой он был в действительности, но как постулат народного святого и пророка при Царе. Царь взыскал пророка, говорил я себе не раз, и его ли вина, если вместо пророка он встретил хлыста. В этом трагическая вина слабости Церкви, интеллигенции, чиновничества, всей России. Но что этот Царь в наши сухие и маловерные дни возвысился до этой мечты, смирился до послушания этому "Другу" (как в трагическом ослеплении зовет его Царица), это величественно, это – знаменательно и пророчественно. Если Распутин грех, то – всей русской Церкви и всей России, но зато и самая мысль о святом старце, водителе монарха, могла родиться только в России, в сердце царевом. И чем возвышеннее здание, тем ужаснее падение. Таково действительное значение Распутинства в общей экономии духовной жизни русского народа. Но тогда это был страшный тупик русской жизни и самое страшное орудие в руках революции».
Этот всплеск чувств и своеобразный «христианский романтизм» отца Сергия любопытно сопоставить с трезвой оценкой профессионала сыска генерала Глобачева:
«Распутин не представлял собой какой-либо крупной величины былых фаворитов, был простым умным мужиком, попавшим в случай и потому пользовавшимся своим положением, но в том окружении, которое создалось около него, он представлял уже крупное зло, компрометируя престиж царского достоинства и ореол величия царя в глазах народа. Для революционеров жизнь Распутина была, может быть, драгоценнее, чем для царской семьи, и ни один из них не рискнул бы покуситься на эту жизнь, зная, что тем самым преждевременно наносит величайший вред делу революции. Распутин только и мог быть убит, как это и случилось, лицами правого лагеря и даже близко стоящими к трону».
В последнем оба мемуариста замечательно совпадают: Распутин нес в себе революцию. Но не только ее.
Известно предание о том, что Распутин собирался поехать в действующую армию и в этом ему воспрепятствовал Великий Князь Николай Николаевич, бывший с начала военных действий и вплоть до августа 1915 года главнокомандующим.
«Все с восторгом повторяли "героический" ответ Николая Николаевича Распутину, просившему разрешения приехать в Ставку: "Приезжай – повешу", но никому в голову не приходила мысль, а была ли такая просьба со стороны Распутина и отвечал ли в действительности на нее великий князь? – прокомментировал этот сюжет современный историк П. В. Мультатули. – Но русское общество это не интересовало: оно хотело верить в эти легенды, как хотел в них верить великий князь Николай Николаевич, как хотел в них верить генерал Алексеев, генерал Рузский и другие».
Все это, безусловно, чрезвычайно занимательно, только эрцгерцог был убит 28 июня 1914 года по европейскому (григорианскому) стилю. А покушение на Распутина произошло 29 июня по старому (юлианскому) стилю, по европейскому же – 12 июля, и даже с учетом поясного времени разница между двумя событиями составила 312 часов. Это не отменяет гипотетической связи между двумя покушениями, но точность есть точность.
А во-вторых, Хиония, если верить материалам следствия (а не верить им основания нет), «охотилась» за своей жертвой в течение нескольких месяцев, и предполагать, что она, равно как настроивший ее Илиодор, были звеньями в цепи некоего грандиозного заговора и что они ожидали специальной команды свыше убить Распутина не позднее, но и не раньше такого-то срока, а ровно в тот день и час, когда будет застрелен в Сараеве Франц Фердинанд, значит вопреки принципу «лезвия Оккамы» умножать число сущностей сверх необходимого. Это так же возможно, как и то, что она была «Гришкиной любовницей». Но самое главное даже не это. Пусть Григория хотели убить, чтобы он не сорвал вовлечение России в Первую мировую войну, и подослали к нему религиозную фанатичку. Важно, что когда война все же началась, сибирский странник при всем своем пацифизме и мужицком здравомыслии и сметливости изменил к ней отношение. Это хорошо видно и по дневнику Палеолога, и по другим, более авторитетным источникам.
«Суббота, 12 сентября 1914 г.
Распутин, выздоровевший после нанесенной ему раны, вернулся в Петроград. Он легко убедил императрицу в том, что его выздоровление есть блистательное доказательство божественного попечения.
Он говорит о войне не иначе, как в туманных, двусмысленных, апокалиптических выражениях; из этого заключают, что он ее не одобряет, и предвидят большие несчастия», – записывал в дневнике, опираясь на распространявшиеся в свете слухи, Палеолог.
Однако, судя по дневнику того же автора, Распутин быстро сориентировался и поменял свои взгляды.
«Воскресенье, 27 сентября.
Я завтракаю у графини Б., сестра которой очень хороша с Распутиным. Я спрашиваю ее о старце <…>
– Действительно ли Распутин утверждал государю, что эта война будет губительна для России и что надо немедленно же положить ей конец?
– Я сомневаюсь в этом… В июне, незадолго до покушения Гусевой, Распутин часто повторял государю, что он должен остерегаться Франции и сблизиться с Германией; впрочем, он только повторял фразы, которым его с большим трудом учил старый князь Мещерский. Но со времени своего возвращения из Покровского он рассуждает совсем иначе. Третьего дня он заявил мне: "Я рад этой войне; она избавила нас от двух больших зол: от пьянства и от немецкой дружбы. Горе царю, если он согласится на мир раньше, чем сокрушит Германию".
– Браво! Но так же ли он изъясняется с монархами? Недели две тому назад мне передавали совсем иные слова.
– Может быть, он их говорил… Распутин не политический деятель, у которого есть система, есть программа, которыми он руководствуется при всех обстоятельствах. Это – мужик, необразованный, импульсивный, мечтатель, своенравный, полный противоречий. Но так как он, кроме того, очень хитер и чувствует, что его положение во дворце пошатнулось, я была бы удивлена, если бы он открыто высказался против войны».
«Неправда то, что писали про отца, будто бы он стоял во время войны за мир с Германией. Он говорил нам с сестрой: "Меня тогда не послушались, теперь ничего сделать нельзя"», – показывала на следствии Матрена.
А вот что вспоминал П. Г. Курлов:
«При этом свидании Распутин живо интересовался войной и, так как я приехал с театра военных действий, спрашивал мое мнение о возможном ее исходе, категорически заявив, что он считал войну с Германией огромным бедствием для России. В дальнейшей беседе он впервые коснулся своих отношений к Царскому Селу. Говорят, что он тщетно убеждал Государя Императора не вступать в эту войну, – это еще раз подтверждает отсутствие исключительного влияния Распутина в делах государственных. Будучи противником начатой войны, он с большим патриотическим подъемом говорил о необходимости довести ее до конца, в уверенности, что Господь Бог поможет Государю и России. Таким образом, у Распутина было гораздо более развито национальное чувство, чем у многих его обвинителей в стремлении к сепаратному миру и влиянии в этом отношении вместе с "немцем" Штюрмером на Императрицу. Из этого следует, что обвинение Распутина в измене было столь же обосновано, как и опровергнутое уже обвинение Государыни. Я не забуду очень характерную фразу, которая сорвалась у Распутина в этом разговоре: "Иногда целый год приходится упрашивать Государя и Императрицу для удовлетворения какого-нибудь ходатайства".
Несоизмеримо далеко до "исключительного" влияния!»
Своя логика была и в рассуждениях С. С. Ольденбурга: «Распутин, сам весьма заботившийся о том, чтобы поддержать легенду о своем влиянии (она давала ему "вес" и многие мелкие выгоды), – и не имевший определенных воззрений, обычно старался "говорить в тон" Государю и Государыне, приспособлялся к их воззрениям, как и желаниям <…> Характерна для Распутина, не желавшего "оказаться неправым", его позиция перед войной. Он писал 16 июля, через А. А. Вырубову, следующую двусмысленную телеграмму: "Не шибко беспокойтесь о войне, время придет, надо ей накласть, а сейчас еще время не вышло, страдания увенчаются". Из этой телеграммы затем заключали, что Распутин "умолял не объявлять войну". На самом деле, не зная, чего в данное время хочет Государь, Распутин просто боялся определенно высказаться».
Косвенно это подтверждает и телеграмма, посланная Распутиным Царю. Текст ее содержится в письме Императрицы от 20 октября 1914 года: «Пусть небесная сила в пути с вами ангелы в ряды воинов наших спасенье непоколебимых героев с отрадой и победой».
А вот еще два свидетельства распутинской гибкости в военном вопросе:
«31-го августа приехал в Петроград Распутин. Он, так энергично стоявший против войны, теперь говорил, что раз ее начали, надо биться до конца, до полной победы. Во дворце им были недовольны, к нему охладели; многие же дельцы, спекулянты, поставщики стали пользоваться им для проведения своих дел. Старец стал приобретать новое значение», – вспоминал генерал Спиридович.
«Я до войны был за дружбу с немцами, – говорил Распутин А. Мосолову. – Это было лучше для Государя. А раз началась война, то надо добиваться победы: а то государю будет плохо».
«Относясь очень отрицательно к самому факту войны с Германией, утверждая даже, что, если бы он был при Царе в дни, предшествовавшие войне, он убедил бы его войны отнюдь не допускать, Распутин наряду с этим говорил, что, коль скоро войну начали, необходимо довести ее до победы», – писал Гурко.
Мнение Гурко подтверждается еще одной записью из дневника Палеолога, где рассказывается о единственной встрече французского посла с сибирским крестьянином.
«Среда, 24 февраля 1915 г.
Сегодня днем, когда я, наконец, наношу визит г-же О., которая деятельно занимается благотворительными делами, внезапно с шумом открывается дверь гостиной. Человек высокого роста, одетый в длинный черный кафтан, какие носят в праздничные дни зажиточные мужики, обутый в грубые сапоги, приближается быстрыми шагами к г-же О., которую шумно целует. Это – Распутин.
Кидая на меня быстрый взгляд, он спрашивает:
– Кто это?
Г-жа О. называет меня. Он снова говорит:
– Ах, это французский посол. Я рад с ним познакомиться; мне как раз надо кое-что ему сказать.
И он начинает говорить с величайшей быстротой. Г-жа О., которая служит нам переводчицей, не успевает даже переводить. У меня есть, таким образом, время его рассмотреть. Темные волосы, длинные и плохо причесанные, черная и густая борода; высокий лоб; широкий и выдающийся нос, мясистый рот. Но все выражение лица сосредоточивается в глазах, в голубых, как лен, глазах со странным блеском, с глубиною, с притягательностью. Взгляд в одно и то же время пронзительный и ласковый, открытый и хитрый, прямой и далекий. Когда его речь оживляется, можно подумать, что его зрачки источают магнетическую силу.
В коротких отрывочных фразах, с множеством жестов, он набрасывает предо мною патетическую картину страданий, которые война налагает на русский народ:
– Слишком много мертвых, раненых, вдов, сирот, слишком много разорения, слишком много слез… Подумай о всех несчастных, которые более не вернутся, и скажи себе, что каждый из них оставляет за собою пять, шесть, десять человек, которые плачут. Я знаю деревни, большие деревни, где все в трауре… А те, которые возвращаются с войны, в каком состоянии, Господи Боже! искалеченные, однорукие, слепые! Это ужасно! В течение более двадцати лет на русской земле будут пожинать только горе.
– Да, конечно, – говорю я, – это ужасно; но было бы еще хуже, если бы подобные жертвы должны были остаться напрасными. Неопределенный мир, мир из-за усталости, был бы не только преступлением по отношению к нашим мертвым: он повлек бы за собою внутренние катастрофы, от которых наши страны, может быть, никогда бы более не оправились.
– Ты прав… Мы должны сражаться до победы.
– Я рад слышать, что ты это говоришь, потому что я знаю нескольких высокопоставленных лиц, которые рассчитывают на тебя, чтобы убедить императора не продолжать более войны.
Он смотрит на меня недоверчивым взглядом и чешет себе бороду. Затем, внезапно:
– Везде есть дураки!
– Что неприятно – так это то, что дураки вызвали к себе доверие в Берлине. Император Вильгельм убежден, что ты и твои друзья употребляют все ваше влияние в пользу мира.
– Император Вильгельм? Но разве ты не знаешь, что его вдохновляет дьявол? Все его слова, все его поступки внушены ему дьяволом. Я знаю, что говорю, я это знаю! Его поддерживает только дьявол. Но в один прекрасный день, внезапно, дьявол отойдет от него, потому что так повелит Бог, и Вильгельм упадет плашмя, как старая рубашка, которую бросают наземь.
– В таком случае, наша победа несомненна… Дьявол, очевидно, не может остаться победителем.
– Да, мы победим. Но я не знаю, когда… Господь выбирает, как хочет, час для своих чудес. И мы еще далеки от конца наших страданий: мы еще увидим потоки крови и много слез…
Он возвращается к своей начальной теме – необходимости облегчить народные страдания:
– Это будет стоить громадных сумм, миллионы и миллионы рублей. Но не надо обращать внимания на расходы… Потому что, видишь ли, когда народ слишком страдает, он становится плох; он может быть ужасным, он доходит иногда до того, что говорит о республике… Ты должен был бы сказать обо всем этом императору.
– Однако же я не могу говорить императору плохое о республике.
– Конечно, нет! Но ты можешь ему сказать, что счастье народа никогда не оплачивается слишком дорого и что Франция даст ему все необходимые деньги… Франция так богата.
– Франция богата потому, что она очень трудолюбива и очень экономна… Еще совсем недавно она дала большие авансы России.
– Авансы? Какие авансы? Я уверен, что это еще один раз деньги для чиновников. Из них ни одна копейка не достанется крестьянам, нет, поверь мне. Поговори с императором, как я тебе сказал.
– Нет, ты сам скажи ему. Ты видишь его гораздо чаще, чем я.
Мое сопротивление ему не нравится. Поднимая голову и сжимая губы, он отвечает почти дерзким тоном:
– Эти дела меня не касаются. Я – не министр финансов императора: я – министр его души.
– Хорошо. Пусть будет так! Во время моей следующей аудиенции я буду говорить с императором в том смысле, как ты желаешь.
– Спасибо, спасибо… Еще последнее слово. Получит ли Россия Константинополь?
– Да, если мы победим.
– Это наверно?
– Я твердо в это верю.
– Тогда русский народ не пожалеет о том, что он столько страдал, и согласится еще много страдать.
После этого он целует г-жу О., прижимает меня к своей груди и уходит большими шагами, хлопнув дверью».
Надо признать, что если тут есть хоть капля правды (трудно поверить, чтобы Распутин говорил о себе, что он «министр души Государя»), то эта капля скорее говорит в пользу Распутина, а не против него. Сибирский крестьянин сквозь весь напущенный Палеологом дым предстает здесь как человек здравого смысла, политически проницательный и неравнодушный к повседневным нуждам и страданиям своего народа. Да и письма Александры Федоровны мужу свидетельствуют о том же самом.
10 апреля 1915 года: «Гр. несколько расстроен "мясным" вопросом – купцы не хотят понизить цены на мясо, хотя правительство этого требует, и было даже нечто вроде мясной забастовки. Наш Друг думает, что один из министров должен был бы призвать к себе нескольких главных купцов и объяснить им, что преступно в такое тяжелое время повышать цены, и устыдить их».
27 августа 1915 года: «Он (Распутин) думает, что было бы хорошо отправить на войну некоторые категории арестантов…»
Иногда Императрица и без Распутина смотрела на положение дел его глазами:
19 сентября 1915 года: «Такой позор – ни здесь, ни в городе нельзя достать муки! Перед магазинами на улицах стоят длинные очереди. – Отвратительно все организовано! Надо предвидеть вещи, а не ждать, пока они случатся».
4 октября 1915 года: «Он просил меня тебе передать, что неладно с бумажными деньгами, простой народ не может понять, – у нас довольно чеканной монеты, и это может повлечь недоразумения. Я думаю, следует сказать Хвостову, чтобы он поговорил с Барком об этом».
«Я забыла тебе сказать, что наш Друг просил тебя сделать распоряжение, чтобы не повышали цен за трамвайный проезд в городе – сейчас вместо пяти копеек приходится платить 10 копеек. Это несправедливо по отношению к бедному народу – пусть облагают богатых, но не тех, которым приходится ежедневно, притом неоднократно, ездить в трамвае».
10 октября 1915 года: «… Другой вопрос Его сильно мучит… Дело в том, что ты должен приказать, чтобы непременно пропускали вагоны с мукой, маслом и сахаром. Ему ночью было вроде видения – все города, железные дороги и т. д. Трудно передать Его рассказ, но Он говорит, что все это очень серьезно – и тогда не будет забастовок <…> Он предлагает, чтобы в течение 3-х дней приходили исключительно вагоны с мукой, маслом и сахаром. Это в данную минуту даже более необходимо, чем снаряды или мясо <…> Недовольство будет расти, если положение не изменится…»
1 февраля 1916 года: «…в городе настоящий скандал, и цены стали невозможными… Наш Друг встревожен мыслью, что если так протянется месяца два, то у нас будут неприятные столкновения и истории и в городе. Я это понимаю, потому что стыдно так мучить бедный народ…»
Если вспомнить, что именно нехватка продовольствия и очереди за хлебом вызвали беспорядки в феврале 1917 года в Петрограде, то в «видениях» Григория действительно было что-то неслучайное.
«Он… просит… издать приказ, чтобы в булочных все было заранее развешено, так чтобы требуемое соответствующей цены и веса было наготове, тогда работа пойдет быстрее и исчезнут эти длинные очереди на улицах».
«Когда в Петербурге стали появляться "хвосты", отец страшно возмущался этим и говорил, что прежде всего народу нужен хлеб и что эти хвосты до добра не доведут. Государь возражал отцу, что есть хлеб и никаких хвостов нет; что так Ему докладывают министры. Отец из-за этого и вздорил с Государем», – рассказывала на следствии Матрена.
«Несколько раз пришлось мне говорить с Распутиным и в последние месяцы его жизни, – вспоминал П. Г. Курлов. – Я встречался с ним у того же П. А. Бадмаева и поражался его прирожденным умом и практическим пониманием текущих вопросов даже государственного характера. Он был ярым сторонником продолжения работ Государственной Думы, несмотря на ее антиправительственные выходки, и каждый раз повторял о необходимости наладить продовольственный вопрос, правильное разрешение которого, по его мнению, являлось единственным средством спокойствия в стране».
Как очень точно заметил Гурко, «вред, нанесенный Распутиным, огромный, но старался он работать на пользу России и династии, а не в ущерб им. Внимательное чтение писем Императрицы, заключающих множество преподанных Распутиным советов, приводит к убеждению, что среди этих советов, в большинстве случаев азбучных и наивных, не было ни одного, в котором можно усмотреть что-либо мало-мальски вредное для России.
Действительно, что советовал Распутин? "Не ссориться с Государственной Думой", "заботиться о народном продовольствии", "увеличить боевое снабжение армии", "беречь людской состав армии до достаточного снабжения войска оружием" <…>
В вопросах чисто военных он тоже проявлял обыкновенный здравый разум. Словом, при всем желании найти в его советах что-либо, подсказанное врагами России, – этого не удается».
И в этом тоже заключен некий горький парадокс. Гурко тут же пишет о том, что для него «личные качества Распутина имеют значение второстепенное. Будь он чист как голубь, вред, им наносимый, от этого ничуть не уменьшается. Посторонние влияния на ход государственного правления, в особенности если они исходят не только от людей безответственных, но еще к тому же совершенно некомпетентных, – неизменно приводят к крушению существующего строя».
Однако эти рассуждения противоречат той позиции здравого смысла, которую Распутин занимал и которая могла бы если не определять, то хотя бы корректировать политику правительства. Нечто вроде обратной связи между властью и повседневными нуждами людей. Если допустить, что вместо Распутина был бы кто-то другой, кто лечил бы наследника, имел здравые суждения, не боялся авторитетов, не брал взяток… Если бы был кто-то, за кем не тянулся зловещий шлейф слухов, большей частью вздорных, но и частично подтвержденных. То же самое относится и к более глубинным сторонам этого явления и этого человека: если бы пророк был подлинный, а не ложный…
Историк Иоффе, на которого мы уже ссылались, писал: «Так была ли у Распутина "политика", опиравшаяся на некие "темные силы"? "Политика" была. Она, по словам 3. Гиппиус, сводилась к следующему: "Чтобы жить мне привольно, ну и конечно, в почете; чтобы никто не мог мне препятствовать, а чтобы что я захочу, то и делаю. А другие пусть грызут локти, на меня глядя". Никакой другой политики у Распутина не было.
Ужас русской жизни состоял в том, что человек с такой "политикой" сумел добраться до трона, а силы, стоявшие по левую и правую сторону от него, превратили его в "запальник" костра, в котором погибли почти все».
Про Гиппиус все верно. Она действительно так писала. Для нее весь Распутин – это смесь «похоти, тщеславия и страха» в «девственном, нетронутом виде и в русской, острой, безмерности, бескрайности», «он тычется в разгул, в похабство, знай наших, все прочь с дороги!», «пьянство его – русское гомерическое, с плясом диким и с гиком, непременно со скандалом… и с "бабами"».
У Гиппиус этот «мужичонка» вызывает брезгливость, но сам Распутин все же сложнее и в столь примитивную формулу – жить привольно в почете и ни до кого нет дела – не укладывается, и были, к слову сказать, писатели, которые это хорошо понимали.
«Потом она (Гиппиус. – А. В.) читала Яну (Бунину. —
A. В.), что она написала о Распутине, – записала в дневнике
B. Н. Муромцева-Бунина, – "Самый обыкновенный мужик, юрод". И это знаменитая писательница! Она ничего не понимает в людях. Мужик он недюжинный, и совсем не юрод».
Клюев в «Гагарьей судьбине» приводит свой разговор с Распутиным:
«"Неладное, – говорю, – Григорий Ефимович, в народе-то творится… Поведать бы государю нашу правду! Как бы эта война тем блином не стала, который в горле колом становится?"…
"Я и то говорю царю, – зачастил Распутин, – царь-батюшка, отдай землю мужикам, не то не сносишь головы!"»
Едва ли что-то подобное в действительности было, но Клюев обозначил ту роль, которую Распутин, по его мнению, был призван сыграть: роль мужика при царе, правдолюбца, пророка.
Эту мысль высказывали самые разные люди.
«Отец упорно говорил Государю, что Он должен быть как можно ближе к народу, что Царь – отец народа, что народ должен Его видеть как можно чаще, должен любить Царя, как отца, а между тем Государь держит Себя так, что Его народ не видит и лишь боится Его имени; что если бы народ Его видел, знал, то он бы Его не боялся, а любил», – показывала на следствии Матрена Распутина.
«…в этом роковом влиянии более всего сказался исторический характер, даже значительность последнего царствования. Царь взыскал пророка теократических вдохновений, – ведь это ему и по соловьевской схеме полагается! Его ли одного вина, что он встретил в ответ на этот свой зов, идущий из глубины, только лжепророка? Разве здесь не повинен и весь народ, и вся историческая церковь с первосвященниками во главе? Или же никто лично здесь не виноват, и если уж можно говорить о вине, то только трагической, точнее о судьбе, о некой жертвенной обреченности, выпадающей на долю достойнейших, а отнюдь не бездарностей».
Эту сентенцию вложил в уста одного из участников своих «диалогов», опубликованных в сборнике «Из глубины», С. Н. Булгаков[43], а еще позднее он же сформулировал свою мысль еще более четко и эмоционально уже лично от себя:
«Это был – позор, позор России и царской семьи, и именно как позор переживался всеми любящими Царя и ему преданными. И вместе с тем это роковое влияние никак нельзя было ни защищать, ни оправдывать, ибо все чувствовали здесь руку дьявола. Про себя я Государя за Распутина был готов еще больше любить, и теперь вменяю ему в актив, что при нем возможен был Распутин, но не такой, какой он был в действительности, но как постулат народного святого и пророка при Царе. Царь взыскал пророка, говорил я себе не раз, и его ли вина, если вместо пророка он встретил хлыста. В этом трагическая вина слабости Церкви, интеллигенции, чиновничества, всей России. Но что этот Царь в наши сухие и маловерные дни возвысился до этой мечты, смирился до послушания этому "Другу" (как в трагическом ослеплении зовет его Царица), это величественно, это – знаменательно и пророчественно. Если Распутин грех, то – всей русской Церкви и всей России, но зато и самая мысль о святом старце, водителе монарха, могла родиться только в России, в сердце царевом. И чем возвышеннее здание, тем ужаснее падение. Таково действительное значение Распутинства в общей экономии духовной жизни русского народа. Но тогда это был страшный тупик русской жизни и самое страшное орудие в руках революции».
Этот всплеск чувств и своеобразный «христианский романтизм» отца Сергия любопытно сопоставить с трезвой оценкой профессионала сыска генерала Глобачева:
«Распутин не представлял собой какой-либо крупной величины былых фаворитов, был простым умным мужиком, попавшим в случай и потому пользовавшимся своим положением, но в том окружении, которое создалось около него, он представлял уже крупное зло, компрометируя престиж царского достоинства и ореол величия царя в глазах народа. Для революционеров жизнь Распутина была, может быть, драгоценнее, чем для царской семьи, и ни один из них не рискнул бы покуситься на эту жизнь, зная, что тем самым преждевременно наносит величайший вред делу революции. Распутин только и мог быть убит, как это и случилось, лицами правого лагеря и даже близко стоящими к трону».
В последнем оба мемуариста замечательно совпадают: Распутин нес в себе революцию. Но не только ее.
Известно предание о том, что Распутин собирался поехать в действующую армию и в этом ему воспрепятствовал Великий Князь Николай Николаевич, бывший с начала военных действий и вплоть до августа 1915 года главнокомандующим.
«Все с восторгом повторяли "героический" ответ Николая Николаевича Распутину, просившему разрешения приехать в Ставку: "Приезжай – повешу", но никому в голову не приходила мысль, а была ли такая просьба со стороны Распутина и отвечал ли в действительности на нее великий князь? – прокомментировал этот сюжет современный историк П. В. Мультатули. – Но русское общество это не интересовало: оно хотело верить в эти легенды, как хотел в них верить великий князь Николай Николаевич, как хотел в них верить генерал Алексеев, генерал Рузский и другие».