Фоме вдруг захотелось уйти в море. Однако для этого было слишком много преград. Прежде всего на нем лежала ответственность за пожарные посты. Потом старые родители. И маленькие сестры.
   Он долго сидел на сеновале, уткнувшись подбородком в колени. Наконец он принял решение. Ему надо поговорить с Диной. Заставить ее обратить на него внимание. Хорошо бы заманить ее на охоту.
 
   Лодка пробста отошла уже так далеко, что на причале могли начаться танцы.
   Фома побывал в пакгаузе Андреаса и отправил на пост последнего человека.
   После этого он вернулся на кухню к Олине. Помог ей убрать в погреб остатки еды. Принес еще вина. А также воды и дров.
   Несколько раз Олине отрывалась от работы и внимательно смотрела на него.
   — Теа и Аннетте пошли танцевать, — пробуя почву, сказала она.
   Он не ответил.
   — А ты не пойдешь? — Нет.
   — У тебя тяжело на душе?
   — Да просто устал, — небрежно ответил он.
   — И не расположен к беседе?
   — Честно говоря, не очень.
   Он кашлянул и вышел в сени с пустым ведром. Наполнил доверху стоявшие там ведра и бак в плите. Аккуратно сложил в углу дрова. Хворост на растопку лежал отдельно в ящике.
   — Посиди со мной, — пригласила его Олине.
   — А ты спать не собираешься?
   — Сегодня можно не торопиться. — Угу.
   — Что скажешь насчет чашечки кофе с ликером?
   — Кофе с ликером — это хорошо.
   Они сидели за большим столом, погруженные в свои мысли.
   Распогодилось. О ветре напоминал лишь слабый шорох, который доносился в открытое окно кухни. Стояла синяя, пряная августовская ночь.
   Фома тщательно размешивал в чашке сахар.

ГЛАВА 11

   Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность…
Книга Песни Песней Соломона, 8:6

   При ночном освещении Жуковский выглядел лучше, чем при свете лампы. Дина без стеснения разглядывала его. Они шли по хрустящему песку, смешанному с ракушками. Он — в одной рубашке и жилете. Она — в красной шелковой шали, накинутой на плечи.
   — Вы родились не в Норвегии?
   — Нет.
   Молчание.
   — Вам не хочется говорить о вашей родине?
   — Не в этом дело. Это долгая история. У меня две родины и два языка. Русский и норвежский. — Он как будто смутился. — Моя мать была норвежка, — объяснил он почти с вызовом.
   — Что вы делаете, когда не путешествуете?
   — Пою и танцую.
   — На это можно прожить?
   — Некоторое время.
   — Откуда вы приехали?
   — Из Петербурга.
   — Это очень большой город, правда?
   — Очень большой и очень красивый, — ответил он и начал рассказывать о соборах и площадях Петербурга.
   — Почему вы так много ездите? — спросила Дина через некоторое время.
   — Почему? Нравится, наверное… А кроме того, я ищу.
   — Чего же вы ищете?
   — Того же, что и все.
   — И что же это?
   — Правда.
   — Правда? Какая правда?
   Он удивленно, чуть ли не презрительно поглядел на нее:
   — А вы никогда не ищете правды?
   — Нет, — коротко ответила она.
   — Как же можно жить без правды?
   Дина немного отстала. Между ними тут же возник Иаков. Он был доволен.
   — Для правды еще придет время, — тихо сказал Жуковский. Потом решительно взял Дину под локоть и вытеснил Иакова из времени и пространства.
   Они шли мимо обгоревшего хлева. Внутри громко мычали коровы. Но вообще было тихо. Их встречал запах сгоревшего сена и дерева.
   Через белую калитку они вошли в сад. Дина хотела показать Жуковскому беседку, которая была как бы вплетена в зелень сада. Белая, украшенная изящной резьбой. Восьмиугольный домик с головами дракона на каждом углу. Беседка хорошо сохранилась. Хотя зима и унесла несколько цветных стекол.
   Жуковскому пришлось наклониться, когда он входил в дверь. Дина засмеялась. Ей тоже приходилось наклоняться.
   Внутри царил сумрак. Они сели рядом. Он расспрашивал ее о Рейнснесе. Она отвечала. Тела их были совсем близко друг от друга. Его руки лежали на коленях. Неподвижно. Как спящие животные.
   Жуковский держался достаточно учтиво. Иаков следил за каждым его движением. Словно почувствовав это, Жуковский сказал, что уже поздно.
   — Да, день был долгий, — согласилась Дина.
   — Это был незабываемый день.
   Он встал, наклонился и поцеловал ей руку. Губы у него были горячие и влажные.
 
   На другое утро они стояли в коридоре на втором этаже. У самой лестницы.
   Там было темно, пахло сном, мылом, ведрами с нечистотами.
   Жуковский последним из приезжих покидал дом. Остальные уже спускались к лодкам.
   — Я вернусь еще до начала зимы… — Он вопросительно поглядел на нее.
   — Милости просим, — сказала Дина, как сказала бы любому.
   — Тогда вы сыграете мне на виолончели?
   — Может быть. Я играю почти каждый день. — Она протянула ему руку.
   — Но вчера не играли?
   — Нет, вчера не играла.
   — Не было настроения? Я понимаю, пожар…
   — Да, пожар.
   — Теперь вам придется делать новую крышу?
   — Придется.
   — У вас на плечах большая ответственность? Сколько человек работает в Рейнснесе?
   — Почему вы об этом спрашиваете? В эту минуту?
   Его шрам изогнулся. Улыбка стала явной.
   — Тяну время. Все не так просто. Разве вы не видите, что вы мне нравитесь?
   — Варавва к такому не привык?
   — Не очень… Значит, я Варавва?
   Оба засмеялись, обнажив зубы. Две собаки, что играют в тени, меряясь силами.
   — Варавва!
   — Варавва был разбойник! — прошептал он и придвинулся к Дине.
   — Но его же освободили! — выдохнула она.
   — Да, и вместо него пришлось погибнуть Христу.
   — Христу всегда приходится погибать…
   — Помашите мне, — шепотом попросил Жуковский, он был немного растерян.
   Дина не ответила. Схватила его руку обеими руками и сильно укусила за средний палец. Он вскрикнул от неожиданности и от боли.
   Все смешалось. Жуковский притянул ее к себе и прижался лицом к ее груди. Он тяжело дышал.
   Мгновение они стояли неподвижно. Потом он выпрямился, поцеловал ей руку и надел шляпу.
   — Я вернусь еще до начала зимы, — хрипло сказал он.
   Ступенька за ступенькой начали разделять их. Несколько раз он обернулся и посмотрел на нее. Входная дверь захлопнулась.
   Он исчез.
 
   Пароход задержался на сутки.
   Жуковский стоял на мостике, подняв руку в знак прощания. Было тепло. Он стоял в одной рубашке. Отутюженные, застегнутые на все пуговицы пассажиры рядом с ним выглядели нелепо.
   Дина следила за пароходом из окна залы. Он знал, что она стоит у окна.
 
   Я Дина. Мы плывем вдоль берега. Рядом. Его шрам — факел среди водорослей. Глаза — зеленое море. Свет над отмелями, который что-то открывает мне. А что-то скрывает. Он уплывает от меня. За мысы. За горы. Потому что не знает Ертрюд.
 
   Юхан стоял на одном из прибрежных камней и что-то кричал вслед пароходу. Жуковский кивнул ему и приподнял шляпу.
   Пароход загудел. Лопасти заработали быстрее. Голоса потонули в шуме. Зеленые глаза Дина повесила себе на шею.
 
   Семья ленсмана рано уехала домой. Андерс и Нильс повезли их на лодке. Они все равно собирались в Страндстедет, чтобы закупить все необходимое для ремонта. О том, чтобы найти что-то в собственном лесу, нечего было и думать. Материала требовалось много, и сухого.
   Они взяли карбас, чтобы сразу же привезти все в Рейнснес. Работнику из Фагернессета пришлось по жаре одному возвращаться с лошадьми через горы.
   Матушка Карен пробовала вести с Юханом беседу о смысле жизни. О смерти. О будущем. И о его призвании.
   Дина поехала прогуляться верхом. Одна. Вернулась она уже к вечеру.
   Фома усмотрел в этом дурной знак. И решил отложить свой разговор с нею до другого дня.
 
   В суматохе, вызванной пожаром и приездом Юхана, никто не сказал Дине, что с пароходом в Рейнснес на ее имя прибыл большой длинный ящик.
   Когда посыльный из лавки сообщил ей об этом, она пошла в пакгауз Андреаса. Шаг у нее был широкий и легкий.
   Там же, на причале, Дина раскрыла ящик. Он ждал ее целые сутки.
   Лорк чувствовал, что его предали. Но он не упрекал Дину. Рядом с виолончелью его запах стал более явственным. Виолончель была тщательно упакована.
   Дина осторожно вынула ее из ящика. И тут же хотела настроить.
   Струны плакали, но не настраивались. Дина сказала об этом Лорку. Она очень волновалась. Подкрутила колки, попробовала еще раз. И опять услышала тот же жалобный плач.
   Под причалом бились мелкие волны. Они беззаботно плескались и заглядывали в щели между досками.
   Дина застонала от бешенства и досады.
   Она решила отнести виолончель к себе в залу. Там, дома, виолончель, конечно, позволит себя настроить.
   Но когда Дина вынесла виолончель на солнце, она сразу все поняла. Виолончель не выдержала путешествия. Она умерла. Случилось непоправимое — виолончель треснула!
   Матушка Карен пыталась утешить Дину. Объясняла случившееся перепадом температур и влажностью.
   Дина поставила виолончель в зале. В углу. Бок о бок со своей. Живую и мертвую. Рядом.

ГЛАВА 12

   Я томился днем от жара, а ночью от стужи; и сон мой убегал от глаз моих.
Бытие, 31:40

   Была передышка между сенокосом и уборкой картофеля. Ею следовало воспользоваться для ремонта крыши, пока люди не приступили к другой работе.
   Местные рыбаки начали привозить вяленую рыбу. Ее сортировали и прессовали в связки по сорок килограммов на верхнем ярусе одного из морских пакгаузов. Рыбу отправляли в Берген, она шла за границу.
   Из печени, что привозили вместе с рыбой, всю осень топили рыбий жир. Все кругом пропахло рыбьим жиром. Этот запах донимал всех. Он пропитывал волосы и выстиранное белье. Точно злой дух метил несчастных, работавших на жиротопне.
   Все делалось в свой черед. На все требовались руки. Но эта работа приносила деньги и достаток всем обитателям Рейнснеса.
 
   Новая скотница боялась старой коровы-вожака, той, у которой на шее всегда висел колокольчик.
   После пожара вдруг обнаружилось, что скотница и эта корова не терпят друг друга. Почти каждый день корова опрокидывала подойник с молоком и скотница в слезах прибегала на кухню к Олине.
   Однажды вечером Дина, услыхав голоса, вошла в кухню и узнала, что корова опять опрокинула подойник.
   — А доить-то ты умеешь? — спросила Дина у скотницы.
   — Да, — всхлипнула она.
   — Я спрашиваю: умеешь ли ты доить капризных коров?
   — Да. — Девушка сделала реверанс.
   — Расскажи, как ты доишь.
   — Сажусь на скамеечку, ставлю подойник между колен…
   — А корова? Что ты делаешь с коровой?
   — Я… мою ей вымя… Вы же знаете…
   — А еще что?
   — Еще?..
   — Да. Ты же доишь живое существо.
   — Больше ничего.
   — С коровой надо обращаться как с человеком. Понятно?
   Девушка испуганно поежилась:
   — Она такая злая…
   — Она злая только с тобой.
   — Сперва она такой не была.
   — Она стала злой после пожара?
   — Да. Не понимаю почему.
   — А потому, что ты вечно спешишь, торопишься в людскую, — вдруг там без тебя произошло что-нибудь интересное. Ты для нее все равно что пожар.
   — Но…
   — Поверь мне! А сейчас идем в хлев!
   Дина вышла в сени и нашла рабочую одежду. Потом они вместе пошли к мычащей корове.
   Дина оставила скамеечку и подойник в проходе. Потом подошла к стойлу и положила руку корове на шею. Тяжело и спокойно.
   — Тихо, тихо, успокойся, — негромко приговаривала она и гладила храпящую корову.
   — Осторожно, она злая! — испуганно сказала девушка.
   — Я тоже. — Дина продолжала гладить корову.
   Скотница с изумлением смотрела на нее. Дина вошла в стойло и поманила к себе девушку. Та нехотя подошла к ней.
   — Вот так. А теперь погладь корову, — приказала Дина. Девушка повиновалась. Сперва боязливо. Потом страх прошел.
   — Посмотри ей в глаза! — велела Дина.
   Девушка опять подчинилась. Корова постепенно затихла и принялась за сено.
   — С ней надо разговаривать как с человеком! — сказала Дина. — Можешь рассказывать ей о погоде, о лете.
   Девушка заговорила с коровой. Сперва ее голос звучал неуверенно, почти жалобно, но потом в нем зазвучали даже сердечные нотки.
   — Теперь покажи ей подойник и тряпку, но продолжай рассказывать, — велела Дина и, не спуская глаз с девушки и с коровы, вышла из стойла.
   В конце концов корова повернула голову и с интересом смотрела, как скотница доит ее.
   Девушка радовалась. Молоко текло тугими белыми струями, с краев подойника падала пена.
   Дина ждала, пока девушка кончит доить.
   Когда они возвращались с полными подойниками, Дина посоветовала скотнице:
   — Можешь рассказывать корове о всех своих делах! О своем любимом! Коровы любят такие рассказы.
   Девушка, которая уже собиралась поблагодарить Дину за помощь, испуганно остановилась:
   — А если меня кто-нибудь услышит?
   — Того поразят молния и несчастья! — серьезно сказала Дина.
   — Но он может успеть до этого разнести все по приоду?
   — Не успеет, — твердо обещала Дина.
   — Где вы все это узнали? — спросила девушка.
   — Где узнала? Да я росла у ленсмана вместе с коровами и лошадьми, — коротко объяснила Дина. — Только никому про это не говори. Ленсман опасней, чем любая злая корова.
   — Вы там и доить научились?
   — Нет, доить я научилась, когда жила у нашего арендатора. У него была одна корова.
   Девушка с удивлением посмотрела на Дину и больше ничего не спросила.
 
   Молоденькая скотница не могла умолчать о своей хозяйке. Она рассказывала про нее всем подряд. Как хозяйка ловко обращается с животными. Какая она добрая. Как всем помогает.
   Она приукрасила историю, и та пошла гулять по усадьбам. Это было торжеством Дины, скотницы и коровы.
   Да, Дина из Рейнснеса знает не только «Отче наш». Она всегда на стороне маленьких людей. Вспомнили историю Фомы, с которым Дина вместе росла. Теперь он пользуется уважением и ведет все хозяйство в Рейнснесе.
   А лопарка Стине. С ее двумя незаконными детьми, одним покойным и одним живым. Ее приняли в семью. И она держала маленького Вениамина в церкви, когда его крестили.
   Люди украшали эти истории своими подробностями, которые свидетельствовали об отношении Дины к беднякам. О ее справедливости. О ее большом и щедром сердце.
   Нелестные истории про Дину потеряли свою силу. Стали просто некоей причудой, отличавшей Дину от других хозяек. Подчеркивали ее силу и исключительность.
 
   Вереск окрасил дороги в красно-фиолетовый цвет. Большие капли падали с веток, когда Фома с Диной проезжали под деревьями. Солнечное око лишилось тепла и силы. Папоротник лениво хрустел под копытами лошадей.
   Фома решился заговорить с Диной. Уж слишком давно он чувствовал, что она просто не замечает его.
   — Может, тебе было бы приятней, чтобы я нашел себе другое место? — спросил он.
   Дина придержала лошадь и повернулась к нему. Он понял, что своим вопросом застал ее врасплох.
   — Почему ты заговорил об этом?
   — Не знаю, но.
   — Что ты хочешь сказать, Фома?
   Голос у нее был тихий и вовсе не суровый.
   — Я думал… Я все помню тот день… Охоту на медведя.
   Фома смешался.
   — Ты жалеешь об этом?
   — Нет! Нет! Что ты!
   — Хочешь еще так поохотиться?
   — Да…
   — И как в зале?
   — Да! — твердо ответил он.
   — Ты хотел бы состариться в Рейнснесе, стать стариком и путаться у всех под ногами?
   — Не знаю… — Голос у него сорвался. — Но если б ты хотела… Если б могла…
   Он схватил поводья ее лошади и с мольбой заглянул ей в глаза.
   Фома — лошадь, которая боится препятствий. И все-таки он прыгнул!
   — Ты могла бы? — повторил он.
   — Нет, — жестко сказала она. — Я — это Рейнснес. Я знаю свое место. Ты смелый, Фома! Но ведь и ты тоже знаешь свое место.
   — А если б не это, Дина? Тогда бы?..
   — Нет! — Она откинула с лица волосы. — Тогда бы я уехала в Копенгаген!
   — Зачем тебе Копенгаген?
   — Посмотрела бы на крыши домов. На башни. Училась бы. Мне хочется все узнать о цифрах. Куда они прячутся, когда их не видно? Знаешь, Фома, цифры не обманывают, как слова. Слова постоянно лгут. Говорят ли люди, молчат ли… А цифры! Цифрам можно верить!
   Голос Дины. Ее слова. Они хлестали его как кнут. Она была безжалостна.
   И все-таки она говорила с ним! О своих желаниях, мыслях. Если он не мог попасть к ней в залу, он мог хотя бы узнать, о чем она думает.
   — А Вениамин, Дина?
   — Что Вениамин?
   — Он мой? — прошептал Фома.
   — Нет! — отрезала Дина, ткнула Вороного в бок носком башмака и ускакала прочь.
 
   Я Дина. Живым всегда кто-то нужен. Как и животным. Нужно, чтобы кто-то потрепал их по загривку, поговорил с ними. Фома такой.
   Я Дина. Кто потреплет по загривку меня?
 
   Бугор, на котором стоял флагшток, как будто притягивал Дину. Там, наверху, почти всегда гулял ветер. Все летело и было в вечном движении. Цветы и трава, птицы и насекомые. Метели и сугробы. На этом бугре жили ветры.
   Но сам бугор был незыблем. Зеленый, взлохмаченный, продуваемый ветром, на нем один из бывших владельцев Рейнснеса много лет назад поставил флагшток. И этот флагшток оказался прочнее всех остальных флагштоков на берегу. Хотя и стоял открытый ветрам и беззащитный перед капризами природы.
   Зато флаг приходилось чинить часто. И даже покупать новый. С этим расходом мирились. Потому что флаг Рейнснеса был виден в проливе издалека как с севера, так и с юга.
   Дина всегда была неравнодушна к этому бугру. А в ту осень она словно переселилась туда. Или же хваталась за виолончель. Струны визжали. Люди зажимали уши руками. Матушка Карен выбегала, хромая, в коридор и звала ее вниз.
   Бывало, что Дина забиралась на рябину. Чтобы вызвать Иакова — ей нужно было сорвать на ком-нибудь свою злость.
   Но покойники остерегались являться ей, когда она бывала в таком настроении. Они как будто понимали, что им сейчас нет места в ее мире.
   Что Варавва единственный.
   «Я вернусь еще до начала зимы». Но Дина не могла ждать до зимы. Она была не из тех, кто умеет ждать. Чаще, чем раньше, она гладила морду Вороного. Привязывала к деревьям качели для Вениамина и Ханны. Но стоило в проливе показаться парусу, она поднималась на бугор к флагштоку.
 
   Она спросила Юхана, куда направился Жуковский. Юхан покачал головой и как-то странно поглядел на нее. Она выдала себя. Он подошел и положил руку ей на плечо.
   — Не жди Лео. Он как ветер. Он никогда не возвращается, — назидательно сказал Юхан.
   Дина резко выпрямилась. Юхан не успел опомниться, как она одним ударом сбила его с ног.
   Секунду она смотрела на него. Потом опустилась на пол и положила его голову к себе на колени. Она всхлипывала, как побитая собака:
   — Ты все-таки пастор, Юхан. Ты не должен обманывать людей. Неужели ты ничего не понимаешь? Ничего…
   Она вытерла кровь, что бежала у него из носа, и помогла подняться. К счастью, никто в это время не вошел в комнату.
   Они никому не сказали об этом случае. Однако у Юхана появилась странная привычка, от которой людей иногда коробило. Стоило Дине неожиданно сделать резкое движение, как Юхан тут же пригибался. И вид у него потом был пристыженный и смущенный.
 
   Назначение Юхану все не приходило. Он ходатайствовал о получении прихода в Нурланде или где-нибудь южнее. Но все как будто забыли о его существовании.
   Дина не вмешивалась в дела матушки Карен и Юхана. Иаков был вялым и равнодушным. Ертрюд без слов скользила среди бухт канатов.
   Вениамин, с удивлением в светлых глазах, позволял брать себя на колени. Но ему быстро надоедало суровое и властное обращение Дины, он спрыгивал на пол и убегал.
   Она была сомнамбула, которая читала черную Книгу Ертрюд. О справедливом и несправедливом.
   Рука у Дины была тяжелая. Дина больно ласкала и больно мстила.
 
   Начались ночные заморозки. Лужи и забытые ягоды красной смородины остекленели. Однажды вечером как бы авансом выпало немного снега, а после него уже грозно дохнуло холодом. «Еще до начала зимы» было совсем близко.
   Обычно Дина боролась с привычкой Олине заблаговременно приносить теплые одеяла и перины, хранившиеся на чердаке и в морском пакгаузе.
   — До зимы еще далеко! — упрямо говорила она.
   Тем самым она непозволительно вмешивалась в чужую вотчину. Олине могла потерять свое достоинство в глазах людей. Дина и Олине были двумя снежными вершинами. Их разделял глубокий фьорд.
 
   Однажды ночью холод закрался в душу, несмотря на ватное одеяло.
   Утром Дина пошла к Фоме. Наклонилась над лошадью, которую он чистил скребницей, и, по своему обыкновению, хлопнула его по плечу.
   Их взгляды встретились. Его — изумленный, ждущий. Ее — сердитый, властный, жесткий. Рыком она приказала ему разобраться на чердаке в морском пакгаузе и принести в дом теплые вещи. Казалось, он впал в немилость.
   — Но, Дина! Это займет у меня весь день и даже вечер!
   — Делай что велят! Он промолчал.
   Зима показала свои зубы.
 
   Фома взял с собой фонарь. Он шел с опущенной головой, не зная, что она ждет его там. Внимательно смотрел под ноги. На полу могло валяться что угодно, тут ничего не стоило загреметь носом в пыль.
   Дина неожиданно выступила из угла.
   Меховые одеяла висели на жердях, словно большие мягкие стены. Они поглощали все звуки. Хоронили их навечно.
   На земле лежал иней, из-под беспокойно бегущих облаков выглядывала круглая луна. При желании найти по следам Фому и Дину не составило бы большого труда.
   Дина злилась.
   «Я вернусь еще до начала зимы!» — кривлялась луна сквозь бегущие облака и старую крышу пакгауза.
   Дина вцепилась в Фому, как изголодавшаяся собака.
   Он не сразу опомнился и задохнулся, когда она впилась зубами ему в шею. И тут же упал вместе с ней на пахнувшие летом бурые овчины. Но фонарь он спас. Теперь фонарь стыдливо смотрел на них.
 
   Дина дарила либо боль, либо наслаждение. Фоме было безразлично, где он — в зале перед раскаленной чугунной печью или на чердаке морского пакгауза. Если небеса черным ястребом неожиданно обрушиваются на человека, они все равно остаются небесами.
   Дина сорвала с себя шаль, расстегнула лиф. Задрала юбки. И без всякого вступления потянулась к Фоме своим сильным большим телом.
   Стоя на коленях, он смотрел на нее при желтом свете фонаря. Потом скинул с себя самое необходимое. Запутался в спешке, и ей пришлось помогать ему.
   Несколько раз он порывался что-то сказать. Ему хотелось благословить ее. Или прочитать «Отче наш».
   Но Дина покачала головой и бросилась с ним в темноту. Ее тело было гладкой скалой в лунном свете. Его мозг отмечал только ее запах, все остальное было вытеснено. Дрожащие мышцы могли не выдержать в любую минуту. Ярая страсть была неохватна. Лавина стронулась, пошел морской вал. Пенный, могучий, неодолимый.
   Этот вал подхватил Фому. И Фома позволил увлечь себя в пучину. Над его головой сомкнулись волны.
   Время от времени он всплывал на поверхность и пытался усмирить Дину.
   И она покорялась ему. А потом снова увлекала его в пучину. Туда, к промытым соленой водой водорослям и озорным течениям. Она увлекала его на камни, с которых отступило море и где запах бурых водорослей дразнил его ноздри. Она неслась с ним на мель, где бок о бок стояли косяки рыб. Он чувствовал их дыхание. Чувствовал их хвосты, касавшиеся его бедер.
   Дальше шла глубина. И больше Фома не помнил ничего. Могучая сила вытеснила из него воздух и влагу. В паху и в груди кололо, словно в него впились острые крючки для наживки. Диафрагма казалась треснувшим корытом. Он был готов умереть. Он был там, где хотел.
   Но Фома не умер. Дина осторожно отстранилась от него. Вода остановилась на верхней отметке. Он был березовой веткой, сломанной непогодой. На ней еще сохранились зеленые листья. И ничего больше. Она уже все приняла и все отдала.
   Они не произнесли ни слова. За стенами пакгауза стоял фиолетово-синий день. Чайки царапали крышу. Бешенство улеглось. Некрасивое, но сильное, как привидение.
 
   Неожиданно из угла вышла Ертрюд и хотела погасить фонарь. Дина и Фома лежали и переводили дух.
   Ертрюд наклонилась, чтобы задуть пламя. Совсем рядом с Диной. Подол ее юбки коснулся Дининого плеча.
   — Нет! — крикнула Дина. Быстро протянула руку и схватила фонарь.
   Ертрюд отпрянула и исчезла.
   Дина потерла обожженные пальцы.
   Фома сел, чтобы посмотреть, сильно ли она обожглась. Обнял ее. Он шептал ей слова утешения и дул на пальцы. Как будто это был Вениамин.
   Дина одевалась медленно и тщательно. Не глядя на него. Перед уходом он обнял ее, и она на мгновение прижалась лбом к его лбу.
   — Фома! Фома! — только и сказала она.
 
   Меховые одеяла и пуховые перины были доставлены в дом и в этом году.
   Фома носил их, высоко подняв над головой, точно охапки сена на вилах. Он не жалел сил. Не жаловался. Все было закончено еще до ужина. Он разбил тонкую ледяную корку на бочке с водой, что стояла на дворе, и опустил в нее голову и плечи. Раз, другой. Потом надел чистую рубашку и пошел к Олине ужинать.
   Полетел снег. Осторожные белые хлопья. Господь Бог был добр и тактичен. Грех часто оказывается не таким серьезным, каким кажется самому грешнику. Фома был самый счастливый грешник во всем Нурланде.
   Тело казалось разбитым. Ныл каждый мускул. Но Фома наслаждался снизошедшим на него покоем и усталостью.