Она кивнула, вопросительно глядя на него.
   Он тоже кивнул. Только чтобы ответить. И хотел уйти.
   Тогда она улыбнулась и прижалась к нему. Левой рукой с трудом расстегнула его вытертый жилет.
   Он отпрянул к печке. И оказался в тупике — что его теперь ждет: он задохнется, сгорит или исчезнет с лица земли? От него пахло лошадьми. Дина жадно вдыхала этот запах. Ее ноздри дрожали.
   Он еще раз кивнул. Его охватило глубокое отчаяние.
   Это было невыносимо. Время остановилось. Неожиданно для себя он наклонился, открыл дверцу печки и бросил в огонь смолистый корень. Потом три сырых шипящих березовых полена. Выпрямиться и встретить ее взгляд было выше его сил.
   Внезапно он почувствовал прикосновение ее губ. Руки у нее были гибкие, как ветви ивы, полные ароматных весенних соков. От этого запаха он невольно закрыл глаза.
   О таком он и не мечтал! Даже в самых дерзких мечтах под своим ветхим одеялом. И тем не менее он здесь, и то, что сейчас произойдет, уже не в его власти!
   Цветная вышивка на Динином халате, золотистые стены с узором из стеблей, широкие потолочные балки, кроваво-красные занавески — все мерцало и сливалось друг с другом. Ткань сливалась с тканью. Тело — с телом. Движения людей, мебель, воздух, кожа.
   Фома как будто покинул свое тело. И вместе с тем остался в нем. Запах тел и шорох тяжелых движений.
   Двухголосое громкое дыхание. Она положила руки ему на грудь и стала расстегивать пуговицу за пуговицей. Сняла с него одежду. Все до нитки. Словно проделывала это тысячу раз.
   Он ссутулился, руки висели как плети. Точно ему было стыдно, что белье на нем не совсем чистое и что на рубахе недостает трех пуговиц. На самом же деле он не понимал, где он и что с ним происходит.
   Наконец Дина поцеловала раздетого парня, распахнула халат и прижалась к нему своим большим, крепким телом.
   Его бросило в жар, и он сразу осмелел. Искры, летящие от ее кожи, кололи его. Он стоял зажмурившись, но видел каждый изгиб и каждую пору на ее белом теле, пока разум не отказался повиноваться ему.
   Они сидели голые на овчине перед круглой печкой, и он надеялся, что она сейчас заговорит. От смущения и страсти у него все плыло перед глазами. Семь горящих перед зеркалом свечей пугали его как напоминание об аде. Отражение колеблющегося пламени разоблачало все.
   Ее руки скользили по его телу. Сперва медленно и осторожно. Потом все быстрей. Точно ее гнал неутолимый голод.
   Сначала он испугался. Он и не знал, что голод бывает таким неутолимым. Наконец всхлипнув, он упал навзничь на шкуру, не мешая ей подливать масла в огонь, какой ему и не снился.
   Придя на мгновение в себя, он с ужасом обнаружил, что прижимает ее к себе и делает то, чему его никто не учил.
   В комнате пахло женщиной.
   Страх его был огромен, как море. А страсть — необъятна, как небеса.
 
   На кладбище гроб опустили в могилу вместе с цветами. И с земными останками хозяина постоялого двора, шкипера Иакова Грёнэльва.
   Из надгробного слова пробста [2] явствовало, что покойник легко получит доступ к вечному блаженству и что ему не грозит геенна огненная. Конечно, пробст знал, что хотя Иаков и был добрым человеком, однако не столь невинным, как полевой цветок. Впрочем, такого конца он все же не заслужил.
   Одни из провожавших стояли с посеревшими лицами. Другие гадали, не переменится ли погода к их возвращению домой. Ну а третьи, те только присутствовали, их сердца остались безучастными. Но холодно было всем одинаково.
   Сказав все, что положено, пробст во имя Божье бросил в могилу несколько скупых пригоршней земли. Все было кончено.
   Обветренные, серьезные мужчины мечтали о пунше. Заплаканные женщины — о бутербродах. Служанки рыдали не таясь. Покойник был им всем добрым хозяином.
   Матушка Карен была еще бледнее и прозрачнее, чем в карбасе. Сухие глаза, черная с кистями шаль. Андерс и ленсман поддерживали ее с двух сторон, сунув под мышки свои шляпы.
   Пение псалмов тянулось бесконечно долго, и не все псалмы были красивы. Однако благодаря пономарю с его доморощенным басом они все-таки звучали пристойно. Пономарь все делал на совесть.
 
   А в зале за задернутыми занавесками горел огнем конюх Фома. От блаженства он вознесся на небеса. Хотя и не умер.
   Пар, поднимавшийся от их тел, оседал на окнах, на зеркале. Запах впитался в шкуру, расстеленную на полу, в обивку кресел, в занавески.
   Зала приняла конюха Фому так же, как она когда-то приняла и Иакова Грёнэльва, которому вдова из Рейнснеса в свое время оказала гостеприимство.
   Вдову звали Ингеборг. Она умерла в одночасье, наклонившись, чтобы погладить кошку. Теперь она будет там не одна.
   В зале свистело прерывистое дыхание, кожа пылала. Кровь грохотала в жилах. Стучала в висках. Тела были подобны коням на необъятных равнинах. Они неслись и неслись. Женщина была привычной наездницей. Но не отставал и он. Половицы пели, плакали потолочные балки.
   Семейные портреты и картины покачивались в своих темных овальных рамах. Простыни на постели чувствовали себя лишними. Печь перестала гудеть. Откровенно и беззастенчиво она следила за происходившим из своего угла.
   Внизу в ожидании томились бутерброды и рюмки. В ожидании чего? Чтобы Дина, хозяйка Рейнснеса, съехала по деревянным перилам лестницы? Нагая, с черными волосами, прикрывавшими ее большое благоуханное тело, словно полураскрытый зонтик? Да!
   А за ней, немного испуганный, скорее во сне, чем наяву, полный богатырских сил Фома, завернувшийся в простыню с французскими кружевными прошивками? Да!
   Его волосатые ноги с большими пальцами и грязью под ногтями быстро сбежали по лестнице. От него шел такой пряный дух вспаханного по весне поля, что все благопристойные запахи испуганно отпрянули прочь.
   Дина с Фомой унесли к себе наверх вино и бутерброды. Большой бокал и большой графин. С каждого блюда они стащили по одному бутерброду, чтобы никто не обнаружил пропажу. Они играли, будто им не разрешают есть.
   Дина осторожно раздвинула бутерброды, чтобы загладить следы пропажи. Длинными ловкими пальцами, пахнувшими соленой землей и выпотрошенной рыбой. И наконец опять прикрыла блюда салфетками с монограммой.
   Точно воришки, они прокрались обратно в залу. Устроились на шкуре перед печкой. Фома оставил дверцу открытой.
   Рядом с ними вышитые Леда и лебедь казались их бледными двойниками. Вино искрилось.
   Дина с жадностью накинулась на копченую лососину, на соленое мясо. Крошки сыпались на полную грудь и круглый живот.
   Фома вдруг проникся сознанием, что находится в комнате хозяйки. Он ел аккуратно, не спеша. Но глаза его пили Динино тело, он вздыхал и глотал слюну.
   Глаза их блестели над общим бокалом. Это был высокий зеленый бокал, который Ингеборг и ее первому мужу в свое время подарили на свадьбу. Бокал был не из дорогих. В то время карбасы, сушеная рыба и крупные связи в Бергене и Трондхейме еще не принесли в этот дом богатства.
 
   Задолго до возвращения людей, провожавших на кладбище Иакова Грёнэльва, Дина и Фома убрали в чулан с одеждой бокал и остатки вина.
   Двое детей, один испуганный, другая легкомысленная, они обманули взрослых. Китайские игральные кости, которые когда-то привез Иаков, снова были уложены в обтянутую шелком шкатулку. Последние следы преступления уничтожены.
   И вот уже одетый Фома с шапкой в руке стоял у двери. Дина написала несколько слов на грифельной доске, которая всегда была у нее под рукой, дала Фоме прочесть и тщательно стерла.
   Он кивнул и беспокойно выглянул в окно. Прислушался, не слышно ли ударов весел. Кажется, слышно. Только теперь он понял, что натворил. Он принял вину на себя. И уже ощутил на плечах хлыст Всевышнего. Губы у Фомы задрожали. Но он ни в чем не раскаивался.
   В темном коридоре до него дошло, что больше нет силы, хранившей его. Он, как гладиатор, с радостью шел навстречу гибели. Ради одного-единственного мгновения! Слишком большого, чтобы можно было дать ему имя.
   Он был приговорен месяц за месяцем ворочаться на своем соломенном тюфяке и чувствовать на лице дыхание женщины. Лежать с открытыми глазами и переживать все заново. Залу. Запах.
   И тонкое одеяло шевелилось над его молодой мечтательной страстью.
   Он был приговорен также всегда помнить лицо Иакова, лежавшего в гробу. Оно качалось вместе с ним. И большая волна, поднимавшаяся в Фоме, подхватывала и швыряла его прямо в северное сияние. Волна изливалась в его постель, и он ничего не мог с этим поделать.
 
   Когда лодки вошли в бухту, Дина уже напудрилась и успокоилась. Она легла в постель, и больше никто не требовал, чтобы она спустилась к гостям на поминки.
   Вернувшись от Дины, матушка Карен подробно сообщила всем о ее состоянии. Голос матушки Карен бальзамом пролился на душу ленсмана. Нежный и легкий, он смешался с горячим пуншем.
   Теперь, когда Иаков был отправлен туда, куда долг обязывал их отправить его, всем стало легче нести свое горе. Смирение и мысли о земных тяготах, тревога о завтрашнем дне незаметно вплелись в тихие разговоры.
   Все рано отправились на покой, как и подобало в этот день. Тогда Дина встала и, сев за стол из орехового дерева, начала раскладывать пасьянс. После третьей попытки он сошелся. Дина зевнула и погасила лампу.

КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА 1

   Так презрен, по мыслям сидящего в покое, факел, приготовленный для спотыкающихся ногами.
Книга Иова, 12:5

   Я Дина. Я просыпаюсь от крика. Он звучит у меня в голове. Иногда он вгрызается в мое тело.
   Образ Ертрюд вспорот, будто брюхо овцы. Лицо ее — крик, оттуда начинается все.
 
   Все началось с того, что ленсман, вернувшись с осеннего тинга [3], привез с собой этого человека. Не кузнец, а находка! Из Трондхейма. Золотые руки!
   Бендик мастерил что душа пожелает. Любой инструмент для любой работы.
   Он сделал приспособление, которое крепилось над точилом, и через каждые десять оборотов камня из него на лезвие косы выливалось семь столовых ложек воды. Он ковал замки, которые сами спускали предохранитель, если их пытался открыть непосвященный. Ну а уж о плугах и сбруях и говорить нечего, они были отменной работы.
   Прозвище у него было Сухощекий.
   Обитатели усадьбы с первого дня решили, что оно как нельзя лучше подходит ему. У него было длинное худое лицо и живые темные глаза.
   Дине только что стукнуло пять лет. Она вскинула на вошедшего светло-серые глаза, словно в чем-то хотела опередить его. Испугаться его она не испугалась. Но и признать не спешила.
   Этот темноглазый человек, которого все приняли за цыгана, смотрел на жену ленсмана так, словно любовался дорогой вещью, которую только что приобрел. Ей это как будто даже нравилось.
   Очень скоро ленсман попытался избавиться от кузнеца, сочтя, что тот слишком много себе позволяет.
   Но Бендику покровительствовала добрая улыбка Ертрюд.
   Он ковал свои хитрые замки к дверям и шкафам и приспособления для поливки точила. Последнее, что он сделал, — новые ручки к большому чану, в котором женщины варили щелочь и кипятили белье.
   К ручкам он приладил особое устройство, благодаря которому большой чан легко наклонялся и щелочь из него выливалась постепенно. Устройство приводилось в действие с помощью особого рычага.
   Теперь женщины без труда управлялись с этим опасным чаном. Благодаря изобретательности кузнеца он послушно опускался, наклонялся и опрокидывался.
   Женщины уже не опасались, что их обварит паром или кипящей щелочью.
 
   Однажды, незадолго до Рождества, Дина пошла с матерью в прачечную. В усадьбе была большая стирка. Стирали сразу четверо женщин, а работник таскал воду.
   Ведра были покрыты ледяной коркой, в воде плавали кусочки льда. С веселым звоном вода выливалась из ведер в большие кадки у двери. Потом лед таял в чане, и пар, словно ночной туман, затягивал все помещение.
   На прачках были одни рубахи, лифы они расстегнули. Голые ноги, деревянные башмаки, засученные рукава. Руки у них были красные, как ошпаренные молочные поросята. Прачки отжимали белье и колотили его вальками.
   Сдвинутые на глаза платки скрывали их лица. По щекам и шее бежали ручейки пота. Они собирались в единый поток между грудями и исчезали под сырой одеждой, устремляясь к неведомому.
 
   Пока фру Ертрюд давала распоряжения одной из прачек, Дине захотелось рассмотреть устройство, которое все так хвалили.
   Чан уже кипел. В запахе щелочи было что-то вечное и надежное, как в запахе отхожих ведер, что стояли в коридоре теплыми летними утрами.
   Дина схватилась за рычаг обеими ручками. Ей хотелось только потрогать его.
   Ертрюд сразу увидела опасность и бросилась к дочери.
   Дина не знала, что прачки, берясь за рычаг, обматывали его мешковиной. Она обожглась и отдернула руки.
   Но рычаг уже стронулся с места и переместился на два деления.
   Для Ертрюд это оказалось роковым.
   Из чана вылилось ровно столько щелочи, сколько и должно было вылиться при этом наклоне. Ни больше ни меньше. Потом чан выпрямился. И продолжал кипеть дальше.
 
   Струя щелочи с безукоризненной точностью выплеснулась на лицо и на грудь Ертрюд. Оттуда кипящие реки устремились по всему телу.
   Женщины бросились к ней. Стянули с нее платье.
   Дина оказалась в самом центре сумятицы и пара. Она видела, как вслед за пропитанным щелочью платьем с Ертрюд слезают кожа и живая плоть.
   Однако половина лица у Ертрюд не пострадала. Словно было очень важно, чтобы Господь Бог узнал ее, когда она предстанет перед Ним.
   Дина кричала:
   — Мама! Мама!
   Но никто не отвечал ей. Ертрюд сама кричала.
 
   Пятно красной, обваренной плоти росло на глазах по мере того, как с Ертрюд стягивали одежду, за которой тянулась и кожа. Вот уже оно закрыло ее целиком. Кто-то ведро за ведром лил на нее ледяную воду.
   В конце концов Ертрюд опустилась на грубый деревянный пол, и больше уже никто не решался помочь ей. К ней нельзя было прикоснуться — кожи на ней уже не осталось.
   Голова Ертрюд треснула, и трещина становилась все больше и больше. Крик летел, словно нож, пущенный в цель. И поражал всех.
 
   Кто-то увел Дину из прачечной. Но крик разносился по всей усадьбе. От него звенели стекла. И ломкие ледяные кристаллы в снежных сугробах. Вместе с густым дымом он поднимался из печных труб. Фьорд замер и слушал.
   На востоке небо прорезала слабая розовая полоска, словно на зимнее небо тоже плеснули щелочью.
 
   Дину увезли к соседям, где все с изумлением разглядывали ее. Будто искали щель, через которую можно проникнуть внутрь.
   Одна из служанок принялась с ней сюсюкать и кормила ее медом прямо из кринки. Дина объелась, и ее вырвало тут же на кухне. Служанка брезгливо подтерла пол. Ее гнев испуганным сорочонком стрекотал под матицей.
 
   Три дня дочь ленсмана жила с людьми, которых раньше никогда не видела. И которые относились к ней словно к существу из иного мира.
   Время от времени она засыпала, утомленная этими любопытными взглядами.
   Наконец работник ленсмана приехал за ней на санях. Дину укутали в овчину и увезли домой.
   В усадьбе ленсмана было тихо.
   Позже, сидя под столом в людской, забытая всеми, Дина узнала, что Ертрюд кричала еще целые сутки, потом она решилась ума и наконец преставилась. С одной половины лица у нее сошла вся кожа. С правой руки, с шеи и с живота — тоже.
   Дина не совсем понимала, что значит «решиться ума», зато очень хорошо знала, что такое «ум».
   Его Ертрюд никогда не теряла, это Дина знала твердо. Ертрюд сохраняла его всегда, особенно когда бушевал отец.
   «Ум от Бога». «Человек все получает от Бога». «Священное Писание — слово Божье». «Библия — великий дар Божий». Все это она каждый день слышала от Ертрюд.
   С ее смертью еще можно было бы примириться. Но забыть ее крик и вид обваренной плоти, с которой сошла кожа, было куда труднее.
   Ведь животные тоже умирали. В усадьбе у ленсмана то и дело появлялись новые коровы, овцы и лошади. Они были так похожи на своих предшественников, что как будто и не менялись год от года.
   Но Ертрюд не вернулась.
   Дина долго хранила в памяти ее образ, похожий на вспоротое брюхо овцы.
 
   Дина была не по возрасту крупной. И сильной. У нее хватило сил, чтобы стать причиной гибели Ертрюд. Но их было недостаточно, чтобы справиться с тем, чему свидетельницей она оказалась.
   Люди легко пользовались словами. Точно лили масло в разбушевавшиеся волны. В их действительности слова были. В Дининой — их не было. Ее самой там не было.
 
   Ленсман запретил все разговоры о «том случае». И все-таки они велись. Работники и служанки пользовались своим неотъемлемым правом шушукаться о запретном. Главное — шепотом. Когда дети засыпали ангельским сном, взрослые как будто уже не несли за них никакой ответственности.
   Говорили, что с тех пор Сухощекий больше уже не мастерил своих хитроумных устройств. С первым же попутным судном он уехал на юг, в Трондхейм, забрав все свои злосчастные инструменты. Но молва опередила его. Молва о кузнеце, что мастерит смертоносные приспособления. Говорили, будто он даже тронулся от этого. И стал опасным для окружающих.
 
   Ленсман велел сровнять с землей и кузницу, и прачечную вместе с печью.
   Четверо работников разбирали строения. Четверо других на тележках возили обломки на старый каменный мол, защищавший пристань. Мол стал длиннее на целый локоть.
   Когда же земля оттаяла, ее засеяли травой. А потом на этом месте густо разросся малинник.
   Летом ленсман с Иаковом Грёнэльвом на его карбасе ушел в Берген и оставался там до осеннего тинга.
   Так и получилось, что за девять месяцев, с того дня как Ертрюд по вине Дины обварилась щелочью и до возвращения ленсмана с тинга, Дина ни разу не разговаривала с отцом.
   Когда ленсман вернулся домой, служанка доложила ему, что Дина вообще перестала говорить.
   Ленсман увидел настоящую дикарку. С бегающими глазами, неприбранными волосами и босую, хотя по ночам уже давно стояли заморозки.
   Когда ей хотелось есть, она хватала что-нибудь на кухне и жевала на ходу. Днем она забавлялась, бросая камни в людей, которые приходили в усадьбу.
   И ясное дело, получала за это оплеухи.
   Дина на свой лад повелевала людьми. Стоило ей бросить камень, и они тут же бежали к ней.
   Бывало, что днем она спала по несколько часов кряду. В конюшне. В кормушках для сена. Лошади привыкли к ней и осторожно объедали сено вокруг спящей Дины. Или толкали ее мягкими мордами, вытаскивая сено из-под нее.
 
   Когда ленсман сошел на берег, в лице у Дины не дрогнул ни один мускул. Она сидела на камне и болтала длинными ногами.
   Ногти на ногах у нее были невероятной длины, грязь под ними въелась в кожу.
   Служанки жаловались, что с нею не было никакого сладу. Дина не выносила воды. Она поднимала крик и убегала, и даже двое взрослых парней не могли удержать ее. Она никогда не входила в кухню, если на большой черной плите что-нибудь кипело.
   Обе служанки, которые постоянно работали в усадьбе, оправдывали друг друга. Дел у них и так выше головы. Найти помощницу невозможно. Где тут еще смотреть за этой дикаркой, лишившейся матери.
   Дина была такая грязная, что ленсман не знал, как к ней подступиться. Через несколько дней он поборол свое отвращение. И попытался обнять это вонючее, непокорное создание, чтобы договориться с ним и вернуть ему христианский вид. Но ленсману пришлось отказаться от своих намерений.
   К тому же он все время видел перед собой свою несчастную Ертрюд. Ее обваренное тело. Слышал безумный крик.
 
   Красивая немецкая кукла с фарфоровой головкой так и осталась лежать там, куда он ее положил. На обеденном столе. До тех пор пока служанке не понадобилось накрыть стол к обеду. Она спросила, что делать с куклой.
   — А кто его знает! — буркнула другая. — Положи к Дине в комнату.
   Через некоторое время работник нашел куклу среди нечистот. Она была изуродована до неузнаваемости. И все-таки эта находка принесла облегчение. Ведь куклу искали уже несколько недель. Ленсман спрашивал у Дины, где кукла, но не получал ответа, и все решили, что кукла пропала. Подозревать в пропаже могли каждого.
   Когда кукла нашлась, ленсман призвал Дину к себе и строго спросил, каким образом кукла могла угодить в нечистоты.
   Дина пожала плечами и хотела уйти.
   Ее наказали. Первый раз Дина узнала, что это такое. Отец положил ее на колено и отшлепал. И эта проклятая, испорченная девка укусила его за руку, как собачонка!
   Однако наказание пошло Дине на пользу. С тех пор она всегда смотрела людям в глаза. Словно сразу хотела понять, будут ли ее бить.
 
   После этого случая Дина не скоро получила от ленсмана новый подарок. Через много лет по просьбе господина Лорка ей подарили виолончель.
   Но у Дины была маленькая, переливающаяся перламутром раковинка величиной с ноготь. Она хранила ее в коробке из-под табака, которую прятала в старый футляр для бритвенных принадлежностей.
   Каждый вечер она доставала свою раковинку и показывала ее Ертрюд, которая сидела отвернув лицо, чтобы скрыть от Дины, как оно изуродовано.
   Однажды эта раковинка сверкнула у Дины перед глазами, когда она бродила по отмели во время отлива.
   Раковинка была испещрена тонкими розовыми бороздками, которые сходились в одну точку, с нижней стороны на ней были слабые пятнышки. И она меняла цвет в зависимости от времени года.
   При свете лампы раковинка почти не переливалась. Зато днем, у окна, она сверкала на ладони у Дины, словно маленькая звездочка. Прозрачная и светлая.
   Пуговка с небесного плаща Ертрюд, брошенная ею Дине на землю!
   Что толку тосковать по Ертрюд? Нельзя тосковать по тому, кто ушел отсюда по твоей же вине.
   Никто не говорил Дине, что это она привела в действие устройство на чане. Но все это знали. В том числе и ленсман. Он сидел в курительной комнате, словно сошел с одного из старинных портретов, что висели в доме. Большой, грузный, насупленный. Лицо у него было непроницаемое. Он не разговаривал с Диной. Не видел ее.
 
   Дину поселили у одного из арендаторов по соседству. Усадьба называлась Хелле. Детей у арендатора было много, зато всего остального не хватало. Там были рады принять ребенка, за которого платили деньги.
   А ленсман платил щедро. Деньгами, мукой, освобождением от некоторых повинностей.
   Надеялись, что там Дина снова научится говорить. Что ей пойдет на пользу общество других детей. А главное, она не будет каждый Божий день напоминать ленсману о страшном конце бедной Ертрюд.
   Обитатели Хелле один за другим пытались сблизиться с Диной. Но она жила в чужом мире.
   Она относилась к ним как к березам перед домом или как к овцам, что паслись поблизости. Они были всего лишь частицей окружавшей ее невеселой природы. Не больше.
   В конце концов от Дины все отступились и занялись своими делами. Она вошла в их будни как домашнее животное, которое требовало определенного ухода, а во всем остальном предоставлено самому себе.
   Дина не стремилась сблизиться с ними и пресекала любую попытку подружиться с ней. Если к ней обращались, она не отвечала.
   Когда ей исполнилось десять, пастор имел беседу с ленсманом. Он призвал ленсмана забрать дочь домой, дабы она жила в условиях, подобающих ее положению. Ей следует дать приличное воспитание, она должна приобрести необходимые навыки — так считал пастор.
   Ленсман опустил голову и буркнул, что уже думал об этом.
   И Дину, опять же на санях, привезли обратно домой. По-прежнему немую, но немного округлившуюся. Одета она была чисто и аккуратно.
 
   К Дине пригласили домашнего учителя. Звали его господин Лорк, о кончине Ертрюд он не знал ничего.
   Господин Лорк прервал занятия музыкой в Христиании, чтобы навестить на севере своего умиравшего отца. Когда же отец умер, денег на возвращение в столицу у господина Лорка не осталось.
   Он учил Дину считать и писать.
   Учебником Дине служила Библия с витиеватыми буквами, которая принадлежала Ертрюд. Палец Дины скользил по строчкам, словно крысолов, увлекающий за собой буквы.
   Господин Лорк привез с собой старую виолончель, завернутую в потертый плед. Надежные руки вынесли виолончель на берег, словно большого ребенка.
 
   Господин Лорк тут же настроил виолончель и сыграл без нот несколько простых псалмов.
   Дома были одни служанки. Потом они рассказывали всем, кто был готов слушать, подробности этой сцены.
   Не успел господин Лорк заиграть, как глаза у Дины закатились, и всем показалось, что она вот-вот упадет без чувств. По лицу потекли слезы, она с такой силой тянула себя за пальцы, что суставы хрустели в такт музыке.
   Когда Лорк заметил, как музыка действует на девочку, он испугался и перестал играть.
   И тут произошло чудо.
   — Еще! Играй еще! — крикнула Дина.
   Слова вернулись в ее действительность. Дина могла произносить их. Они слушались ее. Она вернулась в действительность!
 
   Господин Лорк научил Дину азам игры. Поначалу пальцы у нее были слишком малы. Но она быстро росла. Вскоре она овладела виолончелью уже настолько, что господин Лорк осмелился предложить ленсману приобрести для дочери виолончель.
   — А зачем, скажите, девочке виолончель? Пусть лучше учится вышивать!