Хорст не вмешивался — пусть побесится, отведёт душу напоследок, все равно нужно убираться, так и не открыв загадочную дверь в подводной пирамиде…

Тим (1979)

   Проснулся Тим от громовых раскатов — ба-ахнуло где-то совсем рядом, между щетинистых верхушек сосен. «Люблю грозу в начале мая», — он зевнул, лениво потянулся и, нехотя открыв глаза, разочарованно фыркнул — все вокруг было серо словно штаны пожарного. Серый полумрак комнаты, серый в полумраке кот, серая рубашка Лены спавшей «лягушкой», на животе. А снаружи было ещё хуже, иссиня-фиолетово, невыразимо мрачно, дождь выстукивал на хай-хэте крыши грустную свингово-блюзовую тему: «Скоро осень, за окнами август… Хрен вам, а не ностальгически-романтический медовый месяц на берегу реки детства. И чтобы жизнь мёдом не казалась, идите-ка растапливайте печь».
   Снова громыхнуло, но деликатнее, глуше. Ветер зашумел верхушками сосен, хлопнул резко полузакрытой рамой и погнал лиловые сполохи дальше.
   Гроза уходила прочь.
   — Правильно, завтра докуем. — Лена улыбнулась во сне, перевернулась на спину, открыв глаза, и крепко прижалась к Тиму. — Расслабься, тебе все это снится.
   В кои-то веки они выбрались на дачу к Лене — подышать воздухом детства, побродить, взявшись за руки, по берегам сонной Оредежи и вот — низкая облачность, осадки по колено, промозглая не по сезону свежесть вечером. Гроза в начале мая это, может, и хорошо, а вот весь август напролёт — сыровато для ног и утомительно для души. Приходилось днями, на радость Тихону, ловить на удочку пескарей, искать моховики и красненькие в лесу или самозабвенно сплетаться в объятиях под стук барабанящего по крыше дождя. Однако одной любовью сыт не будешь — после баловства Лена шла на кухню возиться с керосинкой, Тим садился поближе к свету и с видом академика на отдыхе листал какую-нибудь заумную книжонку.
   В июне он прибился на практику к смежникам археологам, провёл полтора месяца в поле на раскопках гнездовских курганов под Смоленском и в душе начал считать себя заправским археологом. Теперь его идеалом, объектом преклонения и подражания стал Игнатий Стелецкий, прославившийся исследованиями подземной Москвы. Вот кто истинный учёный, положивший всю свою жизнь на алтарь науки. Не какая-нибудь там кабинетная крыса, вроде папочки-академика!
   Управившись, Лена звала его за стол, накрываемый обычно на веранде, затем они сражались то в шахматы, то в шашки, то в подкидного дурака, разговаривали ни о чем и снова шли сплетаться в неистовых объятиях…
   А запевала-дождь все барабанил и барабанил по крыше. Словом, как-то монотонно, невесело было в просторном доме с запущенным яблоневым садом, построенном, если верить Лене, ещё во времена молодости её бабушки-колдуньи.
   Вечерами она топила круглую железную печурку, подолгу сидела у раскрытой дверцы, глядела в огонь, и его неверные отблески плясали в её бездонных глазах.
   А Тим, отложив книгу, глядел на неё. И все не мог наглядеться, растягивая мгновения, чище и прекраснее которых — он знал это наверняка — в жизни его уже не будет.
   — Никогда… — чуть слышно прошептал он. Но она услышала, вопросительно повернула голову. Тень пламени переметнулась на щеку, волшебство истаяло.
   — Ленка… — сказал он тихо. — Ленка… Я хочу быть с тобой… Я люблю тебя, я не могу без тебя… Выходи за меня. Я понимаю, я пока ещё никто, мальчишка…
   — Мальчишка… — задумчиво повторила она. — вот именно… Сколько тебе лет?
   Тим вскинулся.
   — Двадцать один! И что?!
   — А мне — двадцать семь скоро. Через десяток лет я буду весить центнер. Как мамочка. А ты — красивый тридцатилетний доцент — будешь стыдиться меня и изменять направо-налево со смазливыми студенточками. Мерси!
   Она засмеялась, мелодично, как китайский колокольчик, смехом своим разряжая взрывоопасную ситуацию.
   Он засмеялся вместе с ней, легко встал, играючи взял на руки будущий центнер, завалил на продавленный диван и младым вампиром впился в её пухлые алые губы…
   Но в этот вечер что-то лопнуло между ними.
   Невозвратно, как лопается гитарная струна.
   Оба почувствовали это — и оба не подали виду… И вот медовая ностальгия закончилась. Тим довёз до места жительства кота в лукошке, трогательно попрощался с Леной и почему-то с лёгким сердцем отправился домой. Знать бы ему, какая там собиралась буря…
   Зинаида Дмитриевна в выходном халате налила ему чай, придвинула тарелку с бутербродами, села рядом. В полнейшем гробовом молчании. Тиму, хоть и был он изрядно голоден, кусок в горло не полез.
   — Мам, случилось что? — встревоженно спросил он.
   Выдержав паузу, сделавшую бы честь Вере Комиссаржевской, Зинаида Дмитриевна с трагическими модуляциями произнесла:
   — И он ещё спрашивает! Примерный сын, добрый сын!.. Отец!
   На кухню со зловещим видом выплыл академик Метельский.
   — Папа, привет! Я и не знал, что ты дома…
   Не говоря ни слова, Антон Корнеевич хлопнул о стол книжкой в красной обложке.
   — Что это? Я спрашиваю, что это такое?!
   — Это? — Тим поднял на отца удивлённый взгляд. — Это «Мастер и Маргарита».
   — Это книга антисоветского издательства «Посев», найденная матерью в твоём столе, когда она прибирала у тебя в комнате, — отчеканил Антон Корнеевич.
   — Никто не просил её лазать в мой стол! — выкрикнул Тим. — Это моё дело, что я там держу!
   — Ах, дело! — Отец побагровел. — По такому делу недолго и на Колыму загреметь!.. А если бы эту антисоветчину нашли в моем доме, в доме академика Метельского?! Ты не подумал, что это могла быть спланированная провокация против меня? От кого ты получил это издание?
   — Вообще-то я не обязан говорить, но если на то пошло — Лёвка подарил, Напал. Перед отъездом.
   — Так я и знал! Какому-то диссидентствующему жиду дали задание меня скомпрометировать, а за это выпустили из страны!
   — Господи, отец, да что с тобой? Кому это надо?
   — Кому? — Метельский горько усмехнулся. — Моим недругам, завистникам, интриганам… Которые хотят отобрать у меня кафедру, вычеркнуть из списка на квартиру в академическом доме!
   — А эту пакость, что ты притащил в дом, я немедленно сожгу! — гордо пообещала Зинаида Дмитриевна. — Я не позволю тебе порочить доброе имя отца!
   — Ты позоришь род Метельских! — с пафосом произнёс Антон Корнеевич и манерно, театральным жестом указал на дверь. — Иди откуда пришёл!
   Тим хотел было что-то заорать в ответ, но сдержался, молча развернулся и так хлопнул дверью, что из квартиры напротив высунулся сосед, респектабельный, в очках и с трубкой в зубах.
   Тим вихрем слетел вниз по лестнице, пробкой вывинтился из подъезда и некоторое время шёл без мыслей, на автомате, куда глаза глядят. Было обидно, до слез жалко книги и — голодно.
   У метро, после двух пирожков с мясом и трех с морковью, двух стаканов газировки и выкуренной «Примы» ситуация показалась Тиму не такой уж и безнадёжной. Он набрал номер Лены — ау май лав выручай. Странно, но той, несмотря на воскресенье, дома не оказалось. Тэкс. У Юрки Ефименкова было постоянно занято, видимо, плохо лежала трубка. А книжка с телефонами прочих друзей-приятелей осталась дома. И Тим, особо не раздумывая, подался к Андрону.
   Слава Богу, тот оказался дома, с тщанием красил в жёлтое массивные входные двери.
   — А, здорово, — обрадовался он, опустил макитру и участливо посмотрел на Тима. — Что-то, брат, не выглядишь ты посвежевшим и вообще сбледанул с лица. Горячая телка попалась? Ладно, дадим сейчас последний штрих и будем тебя откармливать. Кстати, как тебе колер, впечатляет?
   Он окончательно выжелтил двери, полюбовался на работу и, подхватив ведро, повёл Тима прямиком к столу.
   — Будь как дома, брат. Сейчас картошки поставим, «уху камчатскую» откроем, за пивком рванём. Захочешь, ещё пельмени есть, пожарим в шесть секунд. Надо, надо тебя поправлять.
   Так и поступили. Собственно, хлопотал Андрон — варил картошку в мундире, бегал с бидоном к ларьку, жарил каменно-твёрдые, будто вылепленные из гипса, «останкинские». Тим же сидел, не шевелясь, в странном оцепенении и слышал, как у радио рассказывали о белом медвежонке, из которого ничего уже путного не вырастет. Экипаж атомного ледокола «Арктика» напоил его допьяна спиртом со сгущёнкой, лыка не вяжущего взял на борт, а по прибытии в Ленинград подарил зоопарку. Новосёл получил имя Миша, быстро освоился в новых условиях и чувствует себя как дома. Плещется в тёплой луже вместо Северного Ледовитого и жрёт казённую пайку взамен парной нерпы…
   — Ты, брат, давай наворачивай. — Андрон, ни о чем не спрашивая, подкладывал ему в тарелку, от души подливал пивка и себя не забывал, за ушами трещало.
   Настроение у него было ровным и безмятежным, все в жизни казалось ясным, преисполненным смысла и определённости. Завтра они с Анжелой идут на «Старшего сына» с Ларисой Луппиан, через неделю прибывает мать с единорогом и детьми, а годиков этак через шесть, если все сложится благополучно, понесёт его с песнями по морям, по волнам. Самый главный майор Семёнов своё слово милицейское сдержал, правда, частично и пристроил Андрона, ни больше ни меньше, как в Институт водного транспорта, на вечерний. «Ты, Лапин, держи сфинктер-то по ветру, — сказал он Андрону веско, с авторитетным видом, — и думай головой, а не анусом. Закончишь судомех, получишь визу, подмахнёшь за кордон. Будешь моряк — в жопе ракушки. По морям по волнам, нынче здесь, завтра там. В общем, грудь моряка лучше жопы старика. Иди учись. Как классик завещал». Эх! И если бы ещё не экзамены эти дурацкие. Правда, майор Семёнов сказал scko, на полном серьёзе — ты, главное, приди, а то они тебя сами в жопу поцелуют. Сынок главнокомандующего из приёмной комиссии нынче стрелам патрульным у Сотникова бегает…
   Съели картошку с «камчатской ухой», прикончили поджаристые, с хрустящей корочкой пельмени, не побрезговали и холодцом «любительским» называемым в народе волосатым. Однако только собрались пить чай, как на улице забибикали в клаксон, напористо, занудно, как болельщики на хоккее: тра-та-та-та-та-тра-та.
   — Ты смотри, явился не запылился. — Андрон удивлённо хмыкнул, снял с плитки кипящий чайник и вытер ладонью губы. — Это барыга за триппером. Ты здесь посиди пока, не высовывайся. А то начнутся вопросы: кто? что? откуда? Объясняйся, почему и по облику, и по рожам завсегда мы с тобой были схожи. В общем, не скучай.
   Он подмигнул, пригладил коротко остриженные волосы и, приосанившись, пошёл встречать Сяву Лебедева — наконец-то тот сподобился почтить вниманием, не прошло и полгода.
   — Здорово, здорово! Ну показывай, что тут у тебя, только в темпе, меня люди ждут!
   Он был необыкновенно крут, шикарен и действовал с размахом. Взял, особо не торгуясь, весь товар, оглядел с видом знатока чердак, где была расчищена лишь малая толика — пятачок перед боксёрской грушей, хмыкнул, с неодобрением покачав головой, закурил и выразил своё неудовольствие:
   — Ты что-то, Андрюха, старый стал, ленивый! Надо рыть дальше! Это же Клондайк, золотое дно! И вообще домик-пряник, мечта поэта. С ним надо работать и работать. Латунные щеколды и бронзовые дверные ручки, мраморные подоконники и дубовые рамы. А в чердачной пыли мухи не е..лись самое малое лет сто. А может, двести. Чудеса…
   Он вдруг замолчал, и голос его из начальственно-покровительственного сделался вкрадчивым и таинственным.
   — А знаешь, домик-то наверняка заговорённый, может, даже и с привидениями. Я сам один такой знаю, на бывшей Большой Дворянской. Ещё не дай Бог, — он как-то опасливо огляделся кашлянув, перешёл на шёпот, — здесь есть «синий фон».
   — Что есть? — не понял Андрон.
   — Синий фон. Вроде как языки синего пламени из газовой горелки. Кто такой повстречает — сразу в панику, с ума сходит, внутренности через рот выдавливаются, череп лопается… Ладно, Андрюха, я пошёл, береги себя.
   Андрон проводил его, задраил дверь и, торжествуя, с видом разгулявшегося купчины веером швырнул на стол дензнаки.
   — Теперь, брат, живём, барыга не подвёл, схавал все разом. И туману напустил — у вас-де домик заговорённый, с привидениями, с каким-то там синим фоном. Хорошо, что не с голубым. В общем, херня, опиум для народа.
   — Может, и не херня. — Тим зевнул, усевшись на кровати, откинулся к стене. — В старых местах особая энергетика. А если ещё и спрятано что-то, вообще атас. У нас мужики приехали из-под Херсона с практики, такого порассказали…
   И он принялся живописать Андрону о заговорённых сокровищах скифских курганов. Много золота покоится в херсонской земле, но попробуй-ка его возьми. Нарушители заклятия погибают от ударов молний, от укусов змей, от несчастных случаев и загадочных болезней. Страшнее всего, когда охотников за скифскими сокровищами настигают куренные оборотни. Днём эти чудища парят в небе коршунами или рыщут в степи волками, а ночью устраивают расправу с осквернителями курганов. Нет ничего страшнее их жуткой мести. Меркнут звезды и луна, гаснут фонари у злосчастных похитителей, из-под земли поднимается чёрный, непроглядный туман, мерзкий запах которого сводит людей с ума. Они слышат звуки, от которых стынет в жилах кровь, и цепенеют от ужаса самые отчаянные храбрецы. Словом — жуть.
   — Вот такие, брат, пироги с котятами. — Тим по новой зевнул, сполз головой на подушку и трудно приоткрыл красные, слипающиеся глаза. — Слушай, я покемарю чуток?
   — Дави харю, дави, небось не треснет. Андрон усмехнулся, убрал несъеденный харч в холодильник и с грохотом понёс посуду в мойку.
   Таким вот макаром Тим и остался — по принципу: так есть хочется, что и переночевать негде. На следующий день, ни о чем не спрашивая, Андрей побеспокоился о второй плацкарте, застелил её казённым, выбеленным хлоркой бельём, и на этом процедура водворения закончилась — живи. А всякие там россказни о чудесах, привидениях и заговорённых домах забылись сразу. Правда, ненадолго.

Хорст (1970)

   В Париже стояла жара. Солнце отражалось в радиаторах машин, в зеркальном нагромождении вывесок, воздух был горяч, словно в римской бане, женщины проваливались каблучками в мягкий, будто восковой асфальт. Август веял духотой и зноем, но это были вздохи умирающего. Лето кончалось, облетали каштаны. Не за горами были осенние дожди, уличная сырость и промозглые ветра. Пока же — голые коленки женщин, приторное благоухание далий, выгоревшие тенты кафе на раскалённых парижских тротуарах. Увы, ни что не вечно под луной…
   «Ну и пекло, этот чёртов кондиционер пора на свалку», — Хорст вылез из необъятной, времён Марии-Антуанетты, кровати, сам, не вызывая горничную, налил огромную, из каррарского мрамора ванну. Побрился, привёл себя в порядок, надел халат и ровно в восемь тридцать уже спускался в Зеленую столовую. Сегодня он опять завтракал один — Ганс неделю был в отъезде, а херр Опопельбаум с лаборантом ещё с вечера забрался под землю. На то был свой резон: третьего дня Хорст облагодетельствовал старого клошара, но, как оказалось, клошара не простого, а внука легендарного бродяги, знакомившего ещё Гюго с бескрайними подземельями древней Лютеции. И тот в знак благодарности открыл секретный вход в сложное переплетение коридоров, раскинувшихся под лесным массивом Фонтенбло. Более того — показал огромный алтарный зал, на одной из стен которого Хорст узрел ту самую восьмиконечную звезду, некогда привидевшуюся ему на Кольском, а потом в Египте. Пусть теперь ею любуется херр Опопельбаум.
   — Бонжур, мсье Жан. — Вышколенный лакей-обершарфюрер ловко отодвинул стул, помогая Хорсту усесться, налил ему кофе, снял с камина и положил на стол севрский поднос с корреспонденцией. — Мечта, мсье.
   — Ладно, ладно, вольно, я сам. Хорст положил салфетку на колени, взялся за еду — овсяная каша поридж, яичница с беконом, безвкусные, в меру подгорелые тосты. В убогой избёнке на Кольском полуострове в компании экс-ссыльнопоселенцев он питался значительно вкуснее. Хоть и в Париже, а ни каких там легкомысленных маседуанов, жареных ракушек и салатов подаваемых в любом бистро. Ничего не попишешь — особая диета, английский стиль. Как и полагается председателю правления крупной оптово-розничной виноторговой фирмы.
   Хорст взял наугад письмо, вскрыл грязной вилкой, бегло прочитал: «…в трех бутылках водки „Московская особая“ из реализованной Вами в шестьсот двадцать мест партии найдено 3 (три) заспиртованные особи насекомых, одна из которых классифицируется как муха зелёная навозная, а две других таракан запечный обыкновенный. В качестве моральной компенсации…» «Нет, пусть уж Ганс разбирается со всем этим. — Хорст отшвырнул письмо, морщась, приложился к кофе. — У него природный дар к торговле, видимо, были евреи в родне. Скорее бы возвращался, что ли».
   Такие вот дела — Ганс спекулирует на ярмарке в Шампани, херр Опопельбаум роется в земле, а он сидит в четырех стенах и есть блевотную овсянку без соли. А как быть, если накопилась работа на дому, срочная и неотложная? Собственно, как на дому — в мрачном трехэтажном особняке с видом на Елисейские поля, просторном, с бетонированным подвалом, с балконами и эркером. Кадрированную роту разместить можно. Плюс хороший ружпарк. Ну, положим, роту не роту…
   Когда дошло до плам-пудинга, Хорст продемонстрировал твёрдость характера, встал, скомкал салфетку и направился к себе. На третий этаж, коего занимал ровно половину. Поднявшись на площадку лестницы, он повернул налево, задумчиво прошёл сквозь анфиладу комнат и отпер дверь последней, угловой, более напоминавшей глухую келью. Окон здесь не было, свободного места тоже — все пространство занимала мощная электронно-вычислительная машина, сделанная на заказ в Америке, Силиконовой долине.
   «Ну давай, давай, включайся», — Хорст повернул пакетник, щёлкнул рубильником, надавил кнопку «Пуск». Вот так, ключ на старт, дай Бог, чтобы полетела. Зашуршали лопастями вентиляторы, завертелись шайбы с магнитной лентой, вспыхнул, начал разгораться бочкообразный иллюминатор монитора. Десять секунд — полет нормальный. «Ну, с Богом», — Хорст устроился на винтовой, словно у рояля, табуретке, клацнув клавишами управления, взял вступительный аккорд, вгляделся. На экране высветилась пышногрудая блондинка, та самая, знакомая и по Египту, и по Багамам, и, наверное, ещё по полудюжине географических названий. Валерия Евгеньевна свет-Воронцова, теперь уже полковник. Вот она, вся как на ладони, стерва. Год рождения, рост, вес, размер ступни, объём бёдер, талии, номер бюста. Венеру Милосскую ваять можно. Вот, вот, руки бы ей и оторвать, чтобы не лезла, куда не надо. Заодно с носом, чересчур длинным. Впрочем, нет, нос совсем не плох — породистый, гордый, правильной формы. Оно и понятно, не с суконной фабрики, из графьев. Муж её, полковник-чекист Тихомиров, занимался поисками золота Роммеля, в Ливии был пленён племенем сенусси, медленно кастрирован, клеймён железом и мученически убит. Мать, почётный чекист полковник Воронцова, знавала ещё Дзержинского, пережила с десяток чисток и ныне благополучно здравствовала в Ленобласти, жируя на персональной пенсии. Семейка, такую мать. Сама же Валерия Евгеньевна жила одна, в строгости, воспитывала дочь, хотя и не чуралась физиологических контактов с нужными для выполнения заданий мужчинами да и женщинами. Питалась исключительно вегетариански, хотя для пользы дела могла и сальца, и буженинки, и поросёночка заливного с холодной водочкой под расстегайчики. С визигой, севрюжинкой, налимьей печенью. Да при зернистой-то икорке…
   Значит, физиологических контактов не чурается? Это хорошо… Хорст, оскалившись, закурил помассировал слезящиеся глаза и принялся вникать дальше. Так, личный номер, крайне положительные характеристики… Дальше, дальше… Владеет в совершенстве холодным и огнестрельным оружием, занимается рукопашным боем по системе Ознобишина, отлично водит машину. Знакома со взрывным делом, работает вслепую на рации, особо опасна при задержании. Ворошиловский стрелок. Особые приметы: три родинки в паху, две на груди, у правого соска, одна, серпообразная, на левой ягодице. Из крепких напитков предпочитает водку, из безалкогольных — томатный сок, из нужных для выполнения задания мужчин — плечистых стройных голубоглазых блондинов. Советская Мата Хари в чекистских полковничьих погонах. Мощно ступает по родительским стопам… Хорст задумчиво заклацкал клавишами, и агрегат показал ему мать Валерии Евгеньевны, Елизавету Федоровну. В годах, но все ещё красивую, с властным и самоуверенным выражением лица. И какого черта было ей, дочери графини Воронцовой-Белозеровой, в карательной организации, аббревиатуру которой расшифровывали в те времена как «всякому человеку капут»? Нет бы куда-нибудь во Францию, в Париж, в Ниццу. Тем более что с Россией уже ничего не связывало — мать её, то бишь бабушка Валерии Евгеньевны, приказала долго жить незадолго до революции. И почему это Елизавета Федоровна в сорок седьмом году при первой же возможности перевелась служить из Москвы в трижды колыбель революции на гораздо менее перспективную должность? Чтобы быть поближе к мамашиной могилке? Так ведь фамильный склеп Воронцовых-Белозеровых разорили ещё при нэпе. Странно, очень странно…
   «Оц-тоц-перевертоц бабушка здорова», — вспомнил Хорст слова русской каторжанской песни и стал разбираться с бабушкой, той самой, из фамильного склепа. Материала было с гулькин хрен. Зацепиться было не за что — старинное, скверного качества фото, биографические данные, вехи жизни, ну там ещё по мелочи. Интерес вызывала лишь копия допроса Гроссмейстера автономного масонского братства некоего Бориса Филогонова. Сей вольный каменщик был известен тем, что склонял своих последовательниц к сексуальному трехплановому посвящению, уверял, что происходит от Наполеона Первого и, обладая гипнотическим влиянием, ловко выколачивал из членов своей ложи деньги и молчание. Пока им не заинтересовалось ОГПУ. Так вот, гроссмейстер этот показал, что до революции самым сильным магом в Петербурге был немец фон Грозен, а ассистентом и медиумом при нем состояла бессменно графиня Воронцова. Причём, конечно же, они были в половой связи, и чтобы посвятить их будущего ребёнка дьяволу, вышеозначенная графиня заклала в жертву своего любовника, какого-то поручика-конногвардейца. А потом естественным путём в срок родила от фон Грозена девочку, которую назвали Лизой. Лизаветой. Полковницей Елизаветой Федоровной…
   Хорст хмыкнул — ни черта не понять, какие-то тайны Мадридского двора. Одно ясно — и полковница-мама, и полковница-дочь что-то ищут. И легче всего это делать, имея на плечах погоны…
   Клацнув клавишами, Хорог запарковал магнитные носители, отдал кнопку «Пуск», скрежетнул рубильником, повернул пакетник — вентиляторы встали, гудение смолкло, экран-иллюминатор погас.
   В спальне заметно посвежело — за окнами было пасмурно, назойливое солнце скрылось из виду. «Смотри-ка ты, был дождь, а я и не заметил. — Хорст вышел на балкон, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью. — Устрою-ка я себе день отдыха. Погода шепчет».
   Парижский воздух был тёплый, парной, наполненный влажной истомой. Снизу, с Елисейских полей, слышался запах листьев, сгоревшего отработанного бензина, терпкой, пробуждающей древние желания сладковатой земляной прели. Тихо шелестели каштаны, томно ворковали парочки, ветер был нежен, как пальцы влюблённой женщины. Только где она, влюблённая женщина?
   Вернувшись в спальню, Хорст снял халат, глянул в необъятное, во всю стену зеркало и, почему-то тяжело вздохнув, начал одеваться — шёлковое бельё, шёлковые носки, шёлковая рубашка. Выбрал кремовый, не бросающийся в глаза тысячедолларовый костюм, надел нубуковые туфли от «Армани», пригладил выбритые в ниточку усы. Снова посмотрелся в зеркало, снова тяжело вздохнул — хорош. Сукин сын… Взял чековую книжку, бумажник, надел шикарный, весь в бриллиантах «Ролекс». Ну вроде все. Теперь — сказать лакею, чтобы никаких обедов, брезгливо отказаться от машины и скучающей походкой вниз, по широкой мраморной лестнице.
   — Ахтунг! — Седой консьерж при виде Хорста подобрался, вскочил как бы подброшенный пружиной, прищёлкнул каблуками и вскинул подбородок. Слава Богу, что не закричал «зиг хайль». Это был ветеран движения, местный активист из парижского «Шпинне», вносящий свою малую посильную лепту в дело возрождения великой Германии.
   — Вольно, вольно, старина, вы ведь не в своём Заксенхаузене…
   Хорст сам открыл массивную, на мощных петлях дверь, непроизвольно тронул галстук-«бабочку» и, подхваченный людским потоком, чинно поплыл по парижским тротуарам. Народу, несмотря на будний день, хватало — потеющие, скучные бульвардье в соломенных немодного покроя шляпах, какие-то быстроглазые молодые личности, юбки, блузки, легкомысленные чулочки, брючки, джинсы, каблуки. Да, что и говорить, женщины были хороши, на любой вкус: аппетитные, грудастенькие, длинноногие, пикантные, румянощекие, цветущие, с соблазнительными бёдрами, волнующими икрами, чувственно манящие, распутно-недоступные и загадочные, как сфинкс. Только Хорогу все их сказочные прелести были пока что побоку — он зверски хотел есть, и всеохватывающее чувство голода заглушало на корню все прочие.
   Вырвавшись из человеческого потока, он свернул на улицу Фобур-Сент-Оноре, быстро миновал ограду церкви Вознесения и увидел вскоре незамысловатый ресторан, над дверьми которого неоново значилось: «Националь алярюс шик гастрономик». На самих дверях было написано по-русски на прибитой гвоздиком аккуратной фанерке: «Обеды как у мамы. Заходи не пожалеешь». Хорст здесь бывал, а потому, сняв слишком уж респектабельный кис-кис и положив в карман до жути заокеанский «Ролекс», он спустился в маленький, с ребристым потолком полуподвал, занял одноместный столик у оконца и заказал всего подряд, по принципу — гуляй, душа. От кручёных блинчиков с икрой до наваристого флотского борща «Броненосец Потёмкин». Под хрустальный звон запотевшего графинчика с чистой, словно слезы Богородицы сорокаградусной благословенной.