«Проверим, проверим. — Хорст осторожно вытащил иглу, взглянул на розовеющие щеки Воронцовой, усмехнулся. — Давай, давай, просыпайся, спящая красавица. Труба зовёт. Посмотрим, как там у тебя с маткой».
   С маткой у Воронцовой было все в порядке — сладко потянувшись, она вздрогнула всем телом, судорожно выгнулась и медленно, со стоном, разлепила глаза.
   — Ты? Ты!
   Странно, в голосе её не чувствовалось ненависти, только удивление да воркующие нотки, как у мартовской загулявшей кошки. Правда, зрачки у неё были не узкие, вертикальные — огромные, мутными блинами расплывшиеся во весь глаз.
   — Расскажи, что тебе известно об Оке Господнем? — ласково, но твёрдо попросил её Хорст и накрыл ладонью высокий, тщательно подбритый треугольник лобка. — Ну-ну, будь же хорошей девочкой.
   Все тело Воронцовой била частая нутряная дрожь, но она все ещё боролась, не поддаваясь действию наркотика, а потому ответила с издевательской ухмылкой:
   — О каком, о правом или левом? Ты ещё не понял, что этот бог слеп?..
   — Ты хочешь сказать, что камня два? Хорст наклонился к ней, требовательно сжал пальцы, но Воронцова сразу переменила тему — выгнувшись, она облизнула губы и сделала бёдрами жадное, откровенное движение.
   — Ну иди ко мне! Ну иди же ко мне! По её плоскому животу пробежала судорога, тело поднялось и опустилось, как бы подхваченное невидимой волной, — это молотом стучал в серое вещество гипоталамуса разработанный немецким гением чудо-афродизиак. Только, похоже, умельцы из Шангриллы погорячились, снадобье было больше для бешенства матки, чем для растормаживания подкорки: с грехом пополам Хорст смог выяснить, что маг и чудотворец Брюс родил волшебника барона де Гарда, тот в свою очередь произвёл на свет чаровника и оккультиста барона фон Грозена, от которого-то и произошла полковница Елизавета Федоровна, с коей вместе полковница Валерия Евгеньевна жить категорически не желает. Потому как та ведьма и знатно испоганила ей, Валерии Евгеньевне, жизнь — во-первых, вынудила идти в охранку, во-вторых, выскочить за мудака Тихомирова, а в-третьих, рыскать за этими чёртовыми камнями, дающими, по слухам, мировое могущество. Зачем ей эти камни?.. Зачем могущество?.. Мужика бы, мужика! Больше ничего членораздельного вытянуть из Воронцовой не удалось. Она стонала, похотливо извивалась и беспрестанно повторяла: «Ну возьми меня! Ну возьми же меня! Ну возьми!»
   Словом, вела себя как заурядная менада — увитая плющом, сексуально необузданная жрица дионисийского культа. Те, помнится, вводили наркотическое снадобье прямо во влагалище и, полубезумные, едва прикрытые лохмотьями, держа в руках задушенных змей и искусственные, позже трансформированные в ритуальные свечи фаллосы, гонялись себе по просторам Греции в поисках мужчин, а бывало, и жеребцов. Буйствовали, неистовствовали, вытворяли черт знает что, рвали все живое на части, пили кровь своих жертв.
   Хорошо, что Воронцова была крепко связана и распята на кухонном столе. По идее теперь надо было бы вытащить другой шприц, всадить иглу — куда, не важно, лишь бы поглубже, коротко нажать на шток… Затем отвязать холодеющее тело, бережно опустить его в ванну, тщательно замести следы.
   Чтобы полковника Воронцову нашли потом скончавшейся от внезапного инфаркта. Такую молодую сгоревшую на страже родины… В задумчивости Хорст смотрел на корчащееся тело, на выпуклую метку на округлом плече, оставленную некогда его ножом. Нажать на шток — и не будет ни этих великолепных бёдер, ни каменно-твёрдых, похожих на виноградины сосков, ни чувственных губ, ни алчущих глаз, ни пламенных горячечных стонов. И чего ради? Ради торжества ублюдков, отнявших у него Марию? Придумали тоже — фашизм, социализм, коммунизм. Онанизм. Будь ты хоть в СС, хоть в КПСС — кровушка-то у всех на разрезе одного цвета, красная. И почему это люди не могут быть просто людьми? Так что не стал убивать Хорст Валерию Воронцову. Развязал её, отнёс в комнату, бросил на широкую кровать. Да и сам пристроился рядом. И полетели ко всем чертям и противостояние двух систем, и мировая напряжённость, и преимущество идей социализма перед догмами агонизирующего нацизма. Не осталось ничего, только губы, прижатые к губам, судорожно сплетённые тела, стоны упоения и восторга. Ещё — жалобные скрипы готовой развалиться кровати. И так всю ночь.
   Успокоилась Лера лишь под утро, превратившись из разъярённой львицы в ласковую и кроткую усталую овечку. Уж больно дрессировщик был хорош.
   — Ну и что теперь? — спросила она Хорста, благодарно обнимая его широкую, с рельефной мускулатурой грудь. — Ты меня задушишь? После того, что я тебе наболтала, так будет лучше для всех.
   Что-то в её воркующем голосе не чувствовалось ни намёка на испуг.
   — Я тебе что, Отелло? — Хорст криво усмехнулся, зевнул и похлопал её по ягодице. — Да и Дездемоне до тебя… А не махнуть ли нам куда-нибудь на океанский берег, продолжить наши романтические отношения? Судя по тому, как ты дурачишь родину, особая любовь к отечеству тебя не обременяет… Ну, куда бы тебе хотелось — на Гаваи, на Канары, на Багамы?
   Он уже все рассчитал — вдвоём они горы свернут. И кроме того — эти бедра, ягодицы, плечи. А умна, а шикарна…
   — Да, дорогой, ты явно не Отелло, тот не был наполовину славянином. — Фыркнув, Воронцова рассмеялась и, вроде бы играючи, но больно, щипнула Хорста за сосок. — А значит, не сподобился бы никогда найти янтарную комнату и загнать её под носом у всех американскому миллиардеру. Это у нас с тобой, дорогой, наследственное, от скифов, те тоже, говорят, были нечисты на руку. А что касаемо романтики, здесь я предпочитаю Багамы. Куча приятных воспоминаний. — Она потёрла рубчик на плече, чмокнула Хорста, встала и с лёгкостью двадцатилетней подошла к окну. — Ого, уже утро. Ах, как скоро ночь минула. Только что-то птички не поют, какой-то паразит весь сквер перекопал. Ты, случаем, не знаешь, кто? — Снова фыркнула, снова рассмеялась и, сверкая ягодицами, отправилась в ванную.
   А спустя три недели из Москвы-реки, аккурат напротив Кремля, рыбаки выловили утопленницу — грудастую широкобёдрую блондинку с объеденным до неузнаваемости лицом, подушечками пальцев и правым плечом. Наверное, раки постарались. Утопленница была одета в форму полковника ГБ, вооружена пистолетом Макарова и имела при себе служебное удостоверение на имя Валерии Евгеньевны Воронцовой. В красную книжечку была вложена записка, расплывшаяся, химическим карандашом: «Устала… Нервы… Ухожу… Прошу никого не винить. Дочке не говорите, не надо». А ещё через день к полковнику в отставке Елизавете Федоровне Воронцовой, урезающей малину на своей даче в Сиверской, подвалил какой-то странный, видимо, глухонемой человек.
   — Ы-ы-ы! А-а-а! У-у-у! — знаками он подманил её к забору, сунул в щель между штакетинами записку и поковылял прочь.
   — У, оглашённый. — Вздохнув, Елизавета Федоровна поднялась на крыльцо, предчувствуя недоброе, развернула послание и, побледнев, изменилась в лице — это был личный шифр графини Воронцовой, составленный по её просьбе ещё бароном фон Грозеном.
   «Ох ты батюшки, не иначе что с Леркой», — Елизавета Федоровна, сдерживая себя, шмыгнула в дом, сняла с книжной полки томик Мопассана, быстро нашла страницу, заветный абзац, ключевое слово. — Призадумалась, пошевелила губами и прочла:
   «Мама, не верь слухам, мы ещё увидимся. Позаботься о Ленке. Р. S. Я не могу иначе…»
   Ох верно говорят, малые детки — малые бедки..

Братья (1979)

   — Ну, зятёк дорогой, будем! — Иван Ильич налил, с щедростью расплёскивая «Ахтамар», чокнулся, выпил и, пустив слезу, по-родственному облобызался с Андроном. — За вас с Анжелкой! За внуков!
   Прозвучало это у него примерно как «За родину! За Сталина!» Очень по-командирски, пронзительно и впечатляюще. А что, хорошо у человека на душе, не фиг собачий, только что дочку замуж выдал. Любимую, Анжелочку. Эх ма, горько, горько! Ишь какая гладкая определилась, прямо королева. И жених, то бишь зятёк, не подкачал, орёл. Сокол. Беркут. Надо с ним ещё выпить коньячку, на брудершафт. Андрюха, ты меня уважаешь? То-то, наливай.
   Да, отшумела свадьба. Отпела, отплясала, отгудела. Первый день — с размахом в «Застолье», следующие два — дома, по-семейному, в своём кругу. А своих — не меньше полуроты, в ванне отклеившихся этикеток плавает словно осенних листьев. Эх, хорошо… Да, крепко было выпито, изрядно. Только делу время, а потехе час. Погуляли, погуляли — и будя.
   — Да, хорош коньячок, вырви глаз. — Иван Ильич взял ветчины, с чувством пожевав, придвинул заливного судака. — Такой небось на инженерские гроши лакать не будешь. Ряженку, и то по праздникам. А ты, зятёк, что, все думаешь по институтской части? Водоплавающим?
   — Ну да, — Андрон потянулся было к бутерброду с икрой, но передумал, загарпунил вилкой маринованный грибок, — получу диплом, Бог даст завизируюсь, за кордон буду ходить. А что, валютные сутки, опять-таки чеки, боны, «Берёзки», «Альбатросы», чем плохо-то?
   — Чеки! Боны! Тьфу! — Иван Ильич, вдруг разъярившись, с шумом отодвинул тарелку, и обычно добродушное лицо его сделалось злым. — Ты ведь, Андрюха, уже женатый мужик, а до сих пор все не понял — у нас как ни вкалывай на государство, все равно оно тебя оставит с голой жопой. На себя надо работать, зятёк, на себя. И вот на них, — он как-то сразу подобрел и кивнул в сторону Анжелы, с ленцой ковырявшейся ложкой в шоколадном пломбире. Талия её уже заметно округлилась.
   Иван Ильич знал, что говорил, долгую жизнь прожил. Насмотрелся на этот мир предостаточно — и из бронещели танка, и с госпитальной койки, и с высоты начальственного кресла. Так уж получилось, что всех людей он делил на своих и чужих, и в жизни вёл себя словно на поле боя: пленных не брал — брал трофеи. Работал в таксопарке начальником шинного цеха. Долго, пока враги не подсидели. Чуть не кончилось тюрьмой, но вмешались старые друзья-однополчане — кто генерал, кто полковник, кто пенсионер союзного значения, и Иван Ильич отделался испугом. Да собственно, он в жизни и не боялся ничего, потому как знал, что цена ей копейка. Отомстил врагам, пображничал с друзьями и пошёл себе трудиться контролёром на рынок. Точнее, в цветочный филиал — пятьдесят столов под тентами аккурат напротив метро. Работа живая, с людьми, опять-таки на свежем воздухе. К тому же сезонная. После летней трудовой вахты зимой можно и отдохнуть. По-стариковски. Не думая о деньгах.
   — Ладно, после поговорим, на прямые извилины. — Шмыгнув свекольным носом, Иван Ильич вытащил «беломор», протянул Андрону. — Пойдём-ка лучше засмолим. Что, бросил? Зря, зря. Кто не курит и не пьёт, обязательно помрёт. Закон природы, Ломоносов открыл. Ладно, курну индивидуально. — Он похлопал Андрона по плечу и, покачиваясь, поднялся, однако дошёл только до дивана — выругался, грузно повалился и через минуту захрапел. Да, гады годы…
   — Привет! Я уж боялся, что не застану тебя… — Тим, взъерошенный и запыхавшийся, ввалился в миниатюрную прихожую, торопливо чмокнул Лену в щёчку. — Представляешь, что я надыбал!..
   — Вообще-то мы на сегодня не договаривались… — начала она, но он, не слыша её, вбежал в комнату, на ходу расстёгивая портфель.
   — Ты сейчас ахнешь!
   — Ну, ах…
   Сижу я утром в читалке, литературу по диплому рою — и тут эта статья… Дрожащими руками он вытащил из портфеля пластиковую папку.
   — Дорогой, все это, конечно, очень интересно, не могла бы твоя статья подождать до завтра? Уменя, видишь ли, другие планы…
   Её прохладный тон остудил Тима, он поднял голову, посмотрел на Лену. Она была в халате, с мокрыми волосами. На столе горкой лежала приготовленная к глаженью одежда.
   — Я надолго не задержу тебя. Уверяю, тебе будет интересно. Автор этой статьи — фон Грозен! И Тим с торжествующим видом извлёк из папки несколько ветхих, пожелтевших листочков.
   — Та-ак… — протянула Лена. — Экспроприация на корню. Вандализм во храме науки…
   — Для блага науки же! В последний раз этот сборник заказывали в двадцать седьмом году, я по карточке проверил.
   Лена вздохнула.
   — Поступим так, — постановила она. — Читай вслух, а я буду дела делать. Тим уселся на диван, откашлялся… Чтение происходило в несколько этапов: сначала Лена гладила и слушала, потом поила притомившегося чтеца кофе и, не тратя времени даром, читала сама, потом вновь передала листки Тиму принаряжалась, делала причёску, прихорашивалась под аккомпанемент его хрипнущего от переработки голоса.
   Заинтересовался и Тихон. Слез со своего любимого кресла и тёплой муфтой улёгся на колени чтеца. Слушал внимательно, полузакрыв жёлтые глаза, Даже не мырчал.
   А текст и вправду того заслуживал.
   «К Метаистории Санкт-Петербурга 1. Предыстория
   Более четырех тысяч лет назад Литориновое море поспешно отступило с территории нынешней Приневской низменности, каковая в ту пору, разумеется, не слыла Приневской, поскольку Нева ещё не родилась. О причинах отступления моря, уровень воды в котором был на 7 — 9 м выше, чем в существующем Балтийском, разумно поспрошать в Асгарде или тому подобных местах. Так или иначе, море ушло не добровольно, а по принуждению, и мечта о возвращении не покидала его долго, а скорее всего не покинула и до сих пор. Сейчас трудно судить, были ли многочисленные цверги, населяющие болота и впадины низменности, оставлены с умыслом, чтобы подготовить возвращение моря, или же они не поспели за торопливым откатом воды, а то и просто не захотели покидать насиженное дно: цвергу в душу не заглянешь по причине отсутствия таковой. Однако в последующих событиях им суждено было сыграть роль немаловажную и вполне определённую: храня память о море, они ненавидели все, пришедшее ему на смену, — и сушу, и реку, и, превыше всего прочего, город. Разумеется, четыре тысячи лет не пустяк и для цверга. Время так или иначе затрагивает все, и цверги менялись вместе со средой обитания, однако их ненависть, то приглушённо тлеющая, то прорывающаяся в неожиданных (неожиданных ли?) катаклизмах, остаётся неизменной. И сбрасывать её со счётов не стоит.
   Люди пришли в долину, как только отступило море, но в описываемый период решительно никакой роли не играли. Ни морю, ни цвергам не было до них никакого дела, поскольку разрозненные племена с весьма слабой магией не имели возможности как бы то ни было влиять на ход событий.
   А потом родилась река. Событие сие произошло не так уж давно даже по людскому счёту, во времена вполне исторические, однако по не вполне понятным причинам не оставило ни малейшего следа в преданиях. Пожалуй, единственным таким следом можно признать название, да и то если принять трактовку имени Нева, в различных вариантах произношений как «новая». Существуют и другие трактовки. По-видимому, в тот период в наших краях безразличие людей, стихий и духов друг к другу было взаимным. Слишком редкое население на огромной территории имело свободу выбора. В густонаселённых районах Земли дело обстояло иначе: достаточно вспомнить, что период утверждения Невы в нынешнем русле совпадает со временем расцвета Афин. Родившаяся река существенно изменила облик покинутой морем низменности. Вместе с ней из Ладоги явилось множество альдогов — духов, принявших новую сущность и отправившихся вместе с ней на новое место обитания. Цвергам, разумеется, пришлось несладко. Само собой, за тысячи лет обитания по мшаникам, они вполне приспособились к пресной воде, но к воде застойной. Мощное течение оказалось им не по вкусу. Не говоря уж об альдогах: пользуясь поддержкой доминирующей стихии, агрессивные пришельцы вытеснили аборигенов всеми возможными способами. И потеснили изрядно, хотя полностью не изжили. Не говоря уж о бесчисленных болотах, омутах, прудах и тому подобных обиталищах, цверги по необходимости стали осваивать сушу. Впрочем, так Хе как и альдоги. Забегая вперёд, можно сказать, что многие из последних со временем превратились в гениев места, духов-охранителей города. Что же до Цвергов… те озлобились ещё пуще,
   Река обживалась на новом месте около тысячи лет — промывала русло, намывала острова, формировала дельту, — и все это время испытывала постоянные удары. Попытки великого возвращения не удавались, но приходившая с Балтики длинная Волна, ярость которой поддерживали цверги, частенько сводила на нет труды Невы и альдогов.
   Людей противоборствующие стороны продолжали игнорировать, ибо их возможности воздействия на среду, как физического, так и магического, были Ничтожными. Но возрастали — вместе с ростом численности приневского населения.
   Перелом наступил в эпоху средних веков. Перед Морем открывалась ясная перспектива: размыть постоянными ударами наводнений дельту, а затем и Русло, и вновь заполнить создавшуюся выемку. Аль-Доги искали способ остановить или хотя бы ослабить Натиск враждебной стихии, и такой способ нашёлся. Следовало создать в дельте нечто вроде гигантской охранительной мандалы — город. Построить который могли только люди.
   Приневская низменность оставалась слабозаселенной, но совсем неподалёку уже проживали народы, социально организованные в достаточной степени, чтобы воплотить в жизнь замысел альдогов. Или, напротив, воспрепятствовать его воплощению.
   Сложную судьбу приневского города во многом определило и то, что замысел его создания совпал по времени с отторжением Русью Запада. Давно колебавшаяся между норманнами и кипчаками Русь повернулась к Востоку именно в XIII веке, и осуществил этот поворот Александр Невский, чья Посмертная судьба оказалась парадоксальной: ему выпало оберегать то, создания чего он не допуск При жизни.
   Первые чаяния альдогов были явно связаны с Западом. Точных исторических свидетельств того, что известная экспедиция Биргера была предпринята с целью основания в дельте Невы города, не сохранилось, однако ж иными причинами этот поход объяснить затруднительно — грабить и захватывать в устье Ижоры было решительно нечего, а высаживаться там, имея целью захват любого из городов северо-западной Руси — решительно незачем. Так или иначе, попытка Биргера была сорвана стремительным ударом князя Александра. Причастность цвергов к этому событию не вызывает сомнения, однако происходящее в приневском краю уже вышло за рамки противоборства духов стихий. Пытаясь — и небезуспешно — воздействовать на среду руками людей, эти духи неизбежно и сами оказывались вовлечёнными в дела людские, в частности, в весьма сложные взаимоотношения между Русью и Западом.
   Ещё одна — и отчасти удавшаяся — попытка основать на берегу Невы европейский город состоялась в 1300 году. Ландскрона, основанная шведами в устье Охты, вполне могла вырасти в задуманный альдогами охранительный город, но цверги не дремали, и Русь немедленно нанесла ответный удар. Ожесточённый штурм не увенчался успехом, но спустя год новгородцы захватили-таки Ландскрону — захватили и сожгли. В то время Русь категорически отвергала саму идею закладки города на Неве, доказательством чего является не только Уничтожение Ландскроны, но и закладка русской крепости на Ореховом острове: по условиям расположения эта крепость принципиально не могла превратиться на настоящий город по меньшей мере несколько столетий.
   Ожесточение первых схваток сменилось длитильным затишьем. Русь победила Запад, низменность надолго оказалась под гегемонией Новгорода, а потом (возможно, именно по причине некоторой вестернизации последнего) Москвы. Идея города оказалась под спудом на три столетия, противоборство цвергов и альдогов перешло в астральную и стихийную сферы. С некоторым преимуществом цвергов: море продолжало свои набеги, и противопоставить им было нечего.
   До тех пор, пока путаные отношения Руси с Западом снова не изменили обстановку. Вздумавши, видимо, «побить татар татарином» на манер Ильи Муромца, правители Третьего Рима в своей несказанной мудрости призвали шведов против поляков. В результате территория, облюбованная ещё Биргером, досталась Делагарди без единого выстрела. Что никоим образом не следует считать деянием альдогов: возможности духов местности в их воздействии на человека ограничены локусом обитания, а история не сохранила свидетельств посещения принев-ских земель кем-либо из особ, имевших возможность влиять на принятие решений такого уровня. Таким образом, кремлёвская политическая интрига вновь изменила баланс сил на берегах Невы.
   Шведы, не ахти какие придумщики, не нашли ничего лучше, как вернуться к неосуществлённому плану трехвековой давности и порешили превратить в давно задуманный город притулившееся на месте злосчастной Ландскроны ничем не — примечательное сельцо Невское Устье. Каковой процесс и стал разворачиваться со вполне европейской предсказуемой основательностью: в 1623 году Ниен официально получил от короля права города. Город рос и развивался если не стремительно, то достаточно быстро, однако судьбы феерической ему ничто не сулило. И лишь XVIII век переменил всё и вся, переведя на совершенно иной уровень.
   2 История
   Противоречивое отношение Руси к Европе особенно ярко проявилось в XVII столетии. Некогда отгородившаяся от Запада полой ордынского халата (но беспрестанно на тот же Запад из-под означенной полы посматривавшая) страна возмечтала вернуться в Европу. Вернуться, само собой, с шумом и чтобы все видели. Всякого рода внутренние реформы — от заведения полков иноземного строя до постановки Пещного действа пред светлыми очами Алексея Михайловича — проходили на фоне нескончаемых попыток в Европу вломиться, выражавшихся в войнах то с поляками, то со свеями, а то и с теми, и с другими разом.
   Побоище окончилось вничью, но изящная и романтическая мысль — завоевать кусочек Европы и таким манером вступить в европейцы — укоренилась во многих умах достаточно прочно. Ну а все остальное решили потрясающая энергия и необоримая сила воли Петра Алексеевича.
   Примечательно, что ознаменовав конец XVII века началом Великой Северной войны, Пётр и думать не Юмал ни о каком городе на Неве. Городов с выходом дморю имелось более чем достаточно — и городов, заслуживавших внимания. Окажись Нарвский поход Удачным, сумей Пётр овладеть Нарвой, а затем, развив успех, Ригой и Ревелем — все обернулось бы по-другому. Но Нарвская катастрофа не оставила ему выбора. Путь в Европу пролегал по Неве.
   Здесь-то и закручивается самая сложная интрига. Как уже указывалось, Пётр изначально не собирался основывать на Неве никаких городов, а Ниеншанц, благополучно существовавший на месте Разрушенного творения Торкеля Кнутсона, по-видимому, вызывал те же чувства, что и Ландскрона у новгородцев XIV века. Пометим, что и судьба их практически одинакова: Ландскрону срыли до основания, Ниеншанц разобрали, пустив его камни на строительство Петропавловской крепости и прочих сооружений.
   Однако с осени 1702 года (взятие Нотебурга) до весны 1703 многое меняется. Длительное пребыва-ние на Ладоге и Неве не проходит даром: Пётр приходит к выводу о необходимости основания города, а очень скоро (в 1704 году) в письме к Меньшикову называет Санкт-Питербурх своей столицей.
   Весьма сомнительно, чтобы альдоги смогли подчинить своей воле такого человека, как Пётр, — сие выше всяких мыслимых возможностей. Скорее, они просто подсказали ему способ осуществления его собственных чаяний.
   Возник новый город на новом месте, и это событие сопровождалось колоссальным выплеском энергии, никак не сопоставимым по масштабам с имевшими место при закладке Ландскроны или Ниен-шанца, хотя сам город в первый год существования никоим образом Ниеншанца не превосходил. С момента возникновения город существует в союзе с рекой — Нева оберегала Санкт-Петербург, а Санкт-Петербург — Неву. Однако с момента возникновения жителям упорно навязывалось представление о Неве, как о враждебной силе. На приневских землях не бывает паводков, но то, что наводнения порождаются не рекой, а морем, было установлено сравнительно недавно, а большинству горожан неизвестно и по сей день.
   Нельзя не упомянуть имеющиеся пророчества об основании Санкт-Петербурга: «О зачатии и здании царствующего града Санкт-Петербурга», предсказание Иоанна Латоциния и, пожалуй, важнейшее из всех — предречение святителя Митрофания Воронежского, связанное с перенесением в Санкт-Петербург чудотворной Казанской иконы. Во всех пророчествах смущает одно — ни единого текста, относящегося ко временам, предшествовавшим основанию города, не сохранилось, а предречение уже свершившегося особого дара не требует. Впрочем, даже если принять на веру все три, оттуда можно извлечь лишь сведения о том, что город будет заложен, город станет столицей, и что им, при соблюдении определённых условий, никогда не завладеет враг. Ни одно (!) пророчество не упоминало о способности города устоять перед разрушительной силой стихий. Об этом предстояло заботиться и альдогам, и жителям — совместно.