Дмитрий ВЕРЕСОВ, Феликс РАЗУМОВСКИЙ
СЕРДЦЕ ЛЬВА

ПРОЛОГ

   Июля дня 20-го года 1768-го уже под вечер со стороны Пупковой горы показался четырехконный экипаж. Не останавливаясь, без бережения, пролетел кордон, что у Средней Рогатки, и предерзко, поднимая пыль столбом, подался в Московскую слободу. Кони вороные, сытые, цугом, карета семистекольная, добрая, крашенная под лак, не иначе иоахимовской работы — мастер Иоахим считался лучшим, карета его работы стоила, почитай, не менее ста рублей, бешеные деньги. А кучер на козлах — сущий эфиоп. Сажённого роста, в жёлтом полукафтане, с лицом, будто изволоченным сажей. Рожа кирпича просит, сапогом лоснится, глазищи, как яичные белки. Смотреть жутко.
   — Тьфу ты, пакость какая!
   Стражники, оторвавшись от зерни, глянули карете вслед, сплюнули через левые плечи, квартальный же, отставной пехотный прапорщик, троекратно перекрестил пупок.
   — Пресвятая Богородица, спаси, не вьщай… Голубушка, Приснодева наша!
   Не с пустого места помянул Божью Матерь, не с пустого.
   То ведь проехал новый хозяин сельца Кикерейского, что на Лягушачьих Топях, боярин иноземный де Гард, человек весьма опасный, учёности лихой, пользующийся дурною славой. Поговаривали, и упорно, будто бы занимается он чем-то нехорошим — разжигает на Коеровских пустошах кострищи, кликушествует дурными голосами, ворошит могилы на Волковом погосте. Как видно, пробавляется волшбой, насылает порчу, мор, соблазн адский, прельщение бесовское. Древорубы из деревни Пулково раз застали этого де Гарда в естестве своём и блудном непотребстве с девками, а звонарь с Кузьминской церкви видел столп огня, не иначе сатанинского, поднимающийся в небо с Лягушачьих Топей. Не зря земля слухами полнится, ох, не зря… Не зря. В петербургском обществе, к примеру, только и было разговоров, что о бароне де Гарде: у княгини Бобринской он извёл воздушный пузырёк в рубине, бригадирше Зуевой явил тень её покойного мужа, игроку Зоричу показал верную масть, а графине Рокотовой изгнал трехмесячный плод, с отменной ловкостью, чем привлёк внимание самой пресветлой государыни. Хоть и не жаловала матушка императрица заезжих-то волшебников, но чтобы вот так, на тринадцатой неделе, и без последствий… Силён, силён, весьма искусен, к тому ж такой шарман и симпатик…
   Экипаж между тем с грохотом трясся по просторам Московской части. Дорога была премерзкой: ухабы, рытвины, пески, несмотря на лето, глубокие промоины с густой, жирно чавкающей грязью. Карету немилосердно мотало, не по-нашему ругался эфиоп на козлах — ехали тягостно. Наконец перевалили старый Саарский мост через Фонтанную реку, на набережной забрали налево и под стук копыт о мостовую — где каменную, где бревенчатую — покатили по направлению к Коломне. Солнце к ветреному дню медленно садилось в облака, отражаясь от поверхности воды, било красными лучами в окна дач, загородных резиденций, богатых домов, несмотря на вычурность фасадов — двух-, трехэтажных, не выше Зимнего дворца. Уже запели, перекликаясь среди листвы, ночные птахи, столбом роилась над осокой мошкара, заливисто, на все лады раскатывались лягушки. Текла себе меж берегов, одетых в древо, сонная река, шептались с ней о чем-то белокожие, как бабы, ивы. А кругом — болотина, низина, сырость… Ижорская земля, край Ингерманляндский, не наша сторона. Может, куда-то не туда занесла нелёгкая чертушку Петра?
   Тем временем экипаж, набирая ход, пролетел Вознесенскую перспективу и остановился у массивного двухэтажного особняка в семь осей по фасаду — чёрного карельского камня, с флюгером в виде длиннохвостого пса. Дом этот внешне ничем не выделялся среди прочих, однако люди знающие, будь то благородного или подлого происхождения, обходили его стороной и в окна — Боже упаси! — старались не заглядывать. Впрочем, что там увидишь — занавеси всегда опущены, двери закрыты. Дом казался нежилым, заброшенным, но только на первый взгляд, а обретался в нем известный фармазон, отставной кавалергард граф Куракин, волшебник, чернокнижник и алхимик. Много чего говорили про него — и будто бы Яков Брюс, генерал-фельдмаршал, пользовавшийся при жизни репутацией непревзойдённого мага, завещал ему свою чёрную, дьяволом писанную книгу, и что граф Сен-Жермен в бытность свою в Петербурге открыл ему секрет философского камня, и что владеет он эликсиром бессмертия, а в подручных у него подвизаются Люцифер с Астаротом. Чего не болтают только на балах и за зелёным сукном, да ещё после Доброй чарки старого венгерского! Однако сказка ложь, да в ней… Боялись Куракина, обходили дом его за версту, даже имени старались не поминать — опасный он, на одном коньке с сатаной сидит.
   Только кавалер, прибывший в экипаже, был не из пугливых. Не дожидаясь, пока арап откроет дверцу, он вылез из кареты, глубоко втянул болотный воздух и, держа под мышкой что-то завёрнутое в холст, быстро и легко поднялся на крыльцо. Постоял мгновение, успокаивая дыхание, и отрывисто, негромко постучал. Тростью, на особый манер, троекратно. Осмотрелся неприметно, не поворачивая головы, и замер, вслушиваясь, — словно соляным столбом врос в крыльцо. Странного вида он был человек, наружности необычайной и запоминающейся. Лицом горбоносый и зловещий, фигурой осанистый и статный, двигающийся легко и резво, словно юноша. И одет не по-нашему и не по погоде — бархатный камзол с брандебурами с меховой опушкой, ботфорты на высоком каблуке, крагины с отворотами, шляпа с позументом, плащ. Вместо шпаги — индусский пюлуар, кривая сабля, на рукояти коей играли разноцветьем камни. На груди кавалер носил блошную ловушку, да не маленькую и нарядную, какими щеголяют модницы, а огромную, из слоновой кости, в какую может попасться и мышь. Смотреть на него было жутко и притягательно.
   В доме наконец послышались шаги, лязгнули тяжёлые засовы, дверь со скрипом открылась — щелью, на длину цепочки. Из темноты по-птичьи блеснули глазом, с опаской, насторожённо, недобро, тут же раздался невнятный звук, то ли кашлянули, то ли подавились, то ли горлом поперхали — не понять. И дверь открылась. Глухонемой слуга, и на слугу-то не похожий, зверообразный, при тесаке, с поклонами отпрянул в сторону, на изменившемся лице его застыло выражение испуга. Массивный, с сиротливой свечкой, канделябр в его руке едва заметно дрожал.
   — К хозяину веди! — Кавалер вошёл и нетерпеливо тряхнул париком. — Живо!
   Его накладные волосы были огненно-рыжими, хорошо расчёсанными, до плеч. Голос низкий, раскатистый, словно львиный рык. Слуга снова поклонился, закрыл на все запоры дверь и, мыча что-то, показывая вверх, повёл гостя к лестнице на второй этаж. Вокруг было сумрачно и неуютно, будто в римских катакомбах первых дней христианства. Все великолепие вестибюля — лепнина потолков, напольные вазы с украшениями из бронзы, скульптуры из паросского мрамора, светильники из чёрного хрусталя — все терялось в полумраке, казалось нереальным и призрачным. Воздух был затхл, отдавал плесенью и пылью, из камина, выложенного изразцами, тянуло холодом и кладбищенской сыростью. Чувство было такое, что время здесь остановилось и загнило…
   — Все, иди.
   Забрав у провожатого светильник, кавалер ступил на витую, ведущую на второй этаж лестницу и начал резво подниматься по мраморным ступеням, ботфорты его размеренно скрипели, тяжёлые, затейливой работы ножны бились об ажурное литьё перил. Скоро он уже был у входа на чердак и опять-таки особым образом, троекратно, постучал в дубовую дверь. Не сразу, но она открылась, и на пороге показался человек с фонарём. Если бы не кожаный до пят фартук, его можно было бы принять за сибаритствующего помещика — шёлковый шлафрок, подбитый мехом, розовый платок вместо галстуха, белый вязаный колпак, из-под которого торчали длинные седые волосы.
   — Гекам Адонаи! Гекам! Месть! — сделав непонятный жест, сказал вместо приветствия гость, и в негромком голосе его послышалась сталь. — Не так ли, досточтимый Брат Хранитель?
   — Гекам! — хрипловато отозвался человек с фонарём и так же на чудной манер пополоскал рукой. — Амез, великолепный Брат Магистр, так и будет. Гекам и Мискор, месть и справедливость! Прошу.
   Он сделал приглашающее движение и отодвинулся, пропуская гостя на чердак, где была устроена алхимическая лаборатория: верстак, колбы, реторты, змеевики. Центральное место занимал хрустальный сосуд, называемый ещё «яйцом», который, будучи нагреваем на «бессмертном» очаге атаноре, и должен породить в конце концов вожделенный философский камень. Воздух был ощутимо плотен, густо пропитан дымом, парами влаги, вонью серы, купороса и магнезии. А ещё говорят, что презренный металл не пахнет!
   — Никак Великое Деланье? — Гость без интереса осмотрелся, вытащив из-под мышки свёрток, бережно опустил его на край стола, ухмыльнулся криво. — Отделяете тонкое от плотного? Давайте, давайте, sic habelis gloriam totius mundi, так обретается мирская слава.
   Хранитель, улыбаясь, промолчал, закрыл на все запоры дверь и спросил с полупоклоном:
   — Могу я знать, что привело вас в эти стены, великолепный Брат Магистр?
   Как он ни старался, но под маской вежливости явственно угадывался страх.
   — Ну разумеется, разумеется. — Магистр вдруг раскатился смехом и, ловко развернув, жестом фокусника сдёрнул грязный холст со свёртка. — Силь-вупле!
   В воздухе словно повеяло затхлым ветром, и огни свечей, чудом не погаснув, отразились от нефритового ларца. На крышке его были начертаны четыре буквы, скрывающие истинное имя Божье, их пересекала пара скрещивающихся мечей. Формой ларец напоминал гроб.
   — О боги! — Хранитель непроизвольно придвинулся к ларцу и, не решаясь дотронуться, поднял глаза на магистра. — Неужели это…
   В голосе его, упавшем до шёпота, слышались испуг и восхищение.
   — Setair, брат, молчание, не забывайте о pericula occulta[1], — сразу прервал его Магистр и машинально обхватил рукоять сабли. — Prudentia, prudentia и ещё раз осторожность! Даже у этих стен есть уши. Sic mundus creatus est — так устроен мир.
   Он замолчал, побарабанил пальцами по хрусталю реторты и сказал без всякого перехода, будничным тоном:
   — У его сиятельства графа Орлова совершенно невыносимые манеры, в душе он плут, каналья и хам. А потому умирать будет трудно, уж я постараюсь… Жаль, что это случится ещё не скоро… В общем, дорогой Брат, мне нужно уехать и как можно скорее, вчера во сне мне был явлен signe de detresse, знак бедствия. По праву hierarchia occulte оставляю это вам, надеюсь, вы не забудете, что есть jus preprietatis, право собственности.
   С этими словами Магистр взял ларец и, протягивая его Хранителю, усмехнулся:
   — Да не бойтесь вы, он омыт кровью девственности и запечатан именем Невыразимого. Берите, берите, главное, не пытайтесь открыть крышку.
   Все в нем выражало тревогу, торопливость и облегчение.
   — Fiat justitia, pereat mundus[2]. — Хранитель осторожно, на вытянутые руки, принял шкатулку, покачал, прикидывая вес, и внезапно мстительно, взахлёб, рассмеялся: — И поделом, и поделом…
   — Предчувствие подсказывает мне, что ждать этого уже недолго, — с пугающей серьёзностью сказал Магистр, подскочил к окну, выглянул на улицу, ругнулся, дёрнул париком и стал откланиваться. — Прощайте, достопочтенный Брат Хранитель. Я непременно вернусь.
   Блажен, кто верует, — не вернулся. Сгинул где-то, то ли в неметчине, то ли в аглицких землях. Да и фармазон-то Куракин, если бы знал наперёд, что к чему, не сидел бы сиднем в хоромах на Фонтанной. И года не прошло, как он был брошен в крепость, по приговору тайного суда казнён, труп его — сожжён, а прах развеян выстрелом из пушки. Вот тебе и hierarcnia occulte, вот тебе и предчувствие. Судьба. От неё не уйдёшь.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОТЦЫ И ДЕТИ

Лев (1929)

   Костлявый лысоватый мужчина поставил на листе жирную точку, отложил авторучку, устало откинулся в кресле, потёр длинными пальцами виски, закинул руки за голову и с хрустом потянулся. Все. На сегодня хватит. Сейчас спуститься в гаштетную, заказать добрую порцию боквурста с тушёной капустой, пивка — кружечку, рюмочку шнапса, сигарку — и спать, спать. Остальное подождёт до утра.
   Мужчина заложил кожаной закладочкой страницу толстой книги, лежащей рядом с рукописью, и с видимым облегчением захлопнул её. Этот Люден-дорф? Национальный герой, спору нет, однако какая мука — выудить из толщ генеральского словоблудия крупицы здравых суждений… «Мысли в голове солдата подобны булыжникам в его ранце». На поверхностный взгляд — концепция вполне троглодитская, но ведь по сути старый вояка прав. Мыслительная деятельность толпы лишь засоряет пространство духа, и вымести этот мусор способна только жёстко поставленная общая цель. Почти безразлично, какая именно…
   Мужчина чуть заметно улыбнулся, припомнив, как в далёком уже двадцатом году истово трудился в составе Ивановской партячейки, внедряя в недоразвитые славяно-пролетарские умы азы большевистской премудрости. Роман с большевиками был недолог, но весьма поучителен, весьма!.. С интернационалом воспрянет… Тьфу! Но что поделать, ежели только такими песнопениями можно подвинуть человеческое стадо на сколько-нибудь решительное действие? Не беда, мы сложим свою, новую Песнь могущества! Ах, где вы, гении прошлого? Ницше, Чемберлен — хоть и чванливый англосакс, но какой ум! — божественный Иоганн Вольфганг… Как там у него — ты знаешь землю, где цветёт лимон… Кстати, завтра же пересадить лимонное деревце в свежую землю, а то начинает чахнуть, болеть…
   Его размышления прервал осторожный стук в дверь. Мужчина недовольно обернулся.
   — Да?
   В приотворившуюся дверь заглянула седая полная женщина в кружевном белоснежном фартуке.
   — Слушаю вас, фрау Михлер.
   — Херр доктор, к вам баронесса фон Кнульп. С ней какой-то господин.
   Ох, эта неугомонная Марго! Не иначе как с очередным прожектом. Но её энергия так заразительна…
   — Проводите ко мне, фрау Михлер. Знакомый стук бойких каблучков по коридору. И скрип половиц под тяжёлой основательной поступью неведомого господина.
   — Альхен!
   Поджарая длинноносая шатенка в строгом серо-клетчатом костюме мгновенно и невесомо преодолела две трети просторного кабинета и ткнула сухими губами во впалую щеку херра доктора.
   — Альхен, милый, я привела тебе потрясающий экземпляр!
   Херр доктор поднял водянистые глазки. У порога переминался с ноги на ногу молодой белокурый гигант. Мощные жилистые ладони смущённо теребили суконную полувоенную кепку, прозванную народом «жопа с ручкой». Под дешёвым мятым пиджачишком бугрились мускулы.
   — Где ты раздобыла это чудо? — кисло осведомился доктор.
   — В «Людвигпаласте». Мы с Максом заехали туда выпить по бокальчику мозельвейна и попали как раз на его номер. Жонглировал гирями, вертел штангу… Альхен, это что-то поразительное! Потом я прорвалась к нему в уборную и чуть не силой уволокла сюда.
   — Охотно верю. Только при чем здесь я?
   — Эй, вы! — обратилась баронесса к гиганту. — Подойдите сюда, покажите себя господину доктору.
   Гигант послушно двинулся и замер прямо под люстрой. Доктор подошёл к нему, похлопал по спине, пощупал бицепсы, бесцеремонно взял за нижнюю губу, отогнул, поглядел на зубы.
   — М-да, впечатляет, — пробормотал он. — Один, Тор, нибелунги… Только это не по моей части. Кадрами я не занимаюсь, ты же знаешь. Я теоретик, кабинетная крыса.
   Доктор ухмыльнулся, сделавшись на секунду страшен, и обвёл рукой кабинет.
   — Так покажи его своим друзьям. Эрни, Руди, этому, как его?.. Йозефу…
   — Бычку из Бабельсберга? — Доктор оживился. — А что, такой подарочек придётся нашему недоростку по нраву… Эй, любезнейший, я вам говорю, ну что, желаете послужить новой Германии?
   — Я… это… у меня контракт на пять лет, — промямлил гигант.
   — С кем?
   — Ну, как же, с господином Шмоилисом, с кем же ещё?
   — Шмоилисом… — повторил доктор, брезгливо кривя тонкие губы. — С самим господином Шмоилисом, изволите видеть… Который обдирает немецких артистов до последнего пфеннинга, а сам раскатывает на чёрном «паккарде» и курит гаванские сигары за двадцать марок…
   — Точно, — оживился гигант. — Выходит, вы знакомы с господином Шмоилисом? А вы что, тоже импресарио?
   — Нет, я не импресарио, а таких знакомых у меня нет и быть не может, — отрезал доктор. — И у вас их тоже не должно быть!
   — Но как же…
   — А вот так… Ваше имя?
   — Лев. Зденек Лев.
   — Зденек Лев? — Доктор недовольно посмотрел на баронессу. — Ладно ещё, что не Леви… Он что, славянин?
   Баронесса взяла доктора под руку, отвела к окну, под лимонное деревце и горячо зашептала:
   — Добропорядочное крестьянское семейство из Каринтии. Корни моравские. В цирке с десяти лет. Сейчас ему двадцать два. Холост. Малограмотен.
   — Заметно… Но мы же его не в писари берём. А с именем что-нибудь придумаем. Звучный арийский псевдоним… Ну, Зигфрид — это само собой. Лев, на немецкий манер Лёве… Лёвенброй? Нет, это пиво… Есть! Зигфрид Лёвенхерц! Фон Лёвен-херц! Как тебе?
   Баронесса наморщила длинный породистый носик.
   — Отвратительно! Вульгарно! Зигфрид Львиное Сердце! Как скаковой жеребец! Ты бы его ещё «Грёзой Адольфа» окрестил!
   — Ax, Марго, милая Марго, лучше бы тебе прикусить свой аристократический язычок, не то после нашей победы найдётся немало охотников его подрезать. Пойми дорогая: ту пошлость, что в крови у наших филистеров, можно победить лишь одним оружием — ещё большей пошлостью… Лучше скажи мне, кроме как давить штангу, твоё сокровище ещё что-нибудь умеет?
   — Натюрлих, либер Альхен! В детстве няня уронила его головкой — и с тех пор он умеет читать мысли!
   Доктор захохотал и игриво шлёпнул баронессу по костлявому заду.
   — Ах, Марго, Марго, ты неисправима! Вечно у тебя то евреи-оккультисты, то ясновидящие славяне!
   — Если ты про этих Лаутензаков, то с ними я давно… — начала баронесса, гневно сверкнув глазами, но доктор уже не слушал её.
   Все его внимание было сосредоточено на Зденеке-Зигфриде, который мялся у дверей кабинета. Брезгливо выпятив губу, доктор осведомился:
   — Надеюсь, любезнейший, госпожа баронесса не введена в заблуждение относительно ваших… способностей?
   — Никак нет, херр доктор…
   — В таком случае, господин Лев… Лёвенхерц, не угодно ли вам будет сосредоточиться и определить, о чем я думаю в данный момент. Это касается вас.
   Доктор замер, выпучив бесцветные рыбьи глаза. Гигант, напротив, прищурился, задержал дыхание… Его губы тронула едва заметная улыбка, заметив которую, доктор нахмурился.
   — Ну-с, и что вас так развеселило, позвольте узнать?
   Гигант глубоко вдохнул и неспешно проговорил:
   — На таких условиях, херр доктор, я готов служить хоть самому дьяволу!
   Баронесса хлопнула в ладоши.
   — Что, Альхен, получил?! Доктор расхохотался и, поднявшись на цыпочки потрепал белокурого богатыря по плечу.
   — Далеко пойдёте, бестия вы этакая!.. Завтра в девять ноль-ноль явитесь по этому адресу, скажете, что по рекомендации доктора Альфреда Розенберга. Вас будут ждать.

Тимофей (1974)

   — Итак, Тимофей, — Антон Корнеевич Метельский сурово глянул на сына и требовательно, жестом римского прокуратора, повёл рукой, — показывай.
   Интонация его голоса не предвещала ничего хорошего — видимо, уже был в курсе, Зинаида Дмитриевна сподобилась.
   — Вот, — сын извлёк из портфеля табель, нехотя, с убитым видом, протянул отцу, — папа.
   Сцена композиционно напоминала картину «Опять двойка». Только вместо Жучки-дворняжки участвовал породистый сибирский кот — с достоинством бодал Тимофея лобастой головой в колено.
   — Так. — Антон Корнеевич глянул, густо побагровел, и табель в его руке задрожал. — Ты что же стал позволять себе, сын! Пятёрки по поведению, физкультуре и немецкому! Четвёрка по труду! Остальные… Возмутительно! А ведь через год тебе поступать в институт! Чтобы все было хорошо в этой жизни, нужно учиться, учиться и учиться!
   Закашлявшись, он умолк и гордо огляделся. Вокрyг действительно было очень хорошо — глянцeвая полировка «Хельги», в недрах горки костяной фарфор, чешское стекло, хрусталь, в углу цветная «Радуга» раскорякой на деревянных ножках, на стене аляповатый, траченный котом ковёр. А кухня, оборудованная вытяжкой «Элион», лежачая ванна с непромокаемой занавесью из полиэтилена, чистенький балкон в майском обрамлении лютиков-цветочков… Видимое воплощение преимуществ социализма в реалиях повседневной жизни. Жаль, не велики хоромы, однако хоть и в тесноте, да не в обиде! Слава Богу, Хрущёв успел соединить только ванну с уборной, а не пол с потолком.
   — Да, да, Тимофей, нужно учиться, учиться и учиться. — Антон Корнеевич прокашлялся и с брезгливой миной вернул табель сыну. — Летом никакой гитары, магнитофона и битлов. Книги…
   Сказал и усмехнулся про себя, вспомнив слова из какого-то фильма: «Папаша, вы даёте нереальные планы, папаша!»
   — Хорошо, папа, — сын изобразил мировую, скорбь, шмыгнул носом и отправился к себе. — Никаких битлов. Только «Дип пёрпл», «Лёд зеппелин» и «Юрай хип». И книги.
   И вот наступило лето, время отдыха, мух и сезонных поносов. Дачную проблему у Метельских решали основательно и без проволочек — заказывали машину в Лентрансе, грузили незамысловатый скарб и направлялись в посёлок Сиверский, что примерно на полпути между Ленинградом и Лугой. Там, в проулке, неподалёку от реки они снимали уже пятый год две комнаты и веранду в просторном, видевшем и лучшие времена древнем двухэтажном доме с балконами. Хозяин, добрый старикан, жил одиноко навeрху с дряхлым, уже не понять какой породы псом по кличке Рекс и держал его в строгости, привязанным на лестничной клетке. По вечерам степенно пил, все больше «тридцать третий», фальшиво и негромко пел «Катюшу», а набравшись, забывался мёртвым сном, так что не слышал утром ни бряцанья цепи, ни царапанья когтей, ни страстного повизгивания своего питомца. Скулил невыгулянный Рекс, томился, тявкал на судьбу. Бежала по ступеням весёлая струя. И начинался новый день. С птичьим гомоном, жаренной на керосинке яичницей и неизменными, командным голосом, назиданиями Зинаиды Дмитриевны: на солнце не перегреваться, на глубину не заплывать и с окрестной шпаной, тем паче местными шалавами, не водиться. А если небо хмурилось — пузатенький магнитофон «Астра», ми-мажорный «квадрат» на шестиструнке. Ещё как вариант библиотека, где, естественно, ни Сэлинджера, ни Стругацких не найти, старенький кинотеатр со знакомым до слез репертуаром, дальние вояжи на презентованном в честь пятнадцатилетия «Спорт-шоссе». Будничная проза буколического жития. Скучища, тоска собачья…
   Зато в конце недели, как и положено, наступало время веселья. На сцену пятачка, огороженного в городке аттракционов, взбирались парни из ансамбля «Гусляры», вмазав, закусив, брались за гитары, и взлетали над толпой звуки «Сатисфэкшн», «Пейнт ит блэк», а также забойного до жути ля-минорного хита «Портрет Пикассо». Место сие называлось «клетка» и притягивало словно магнитом окрестную молодёжь — брюки, расклёшенные от колена и от бедра, рюши, кружавчики, юбочки-плиссе, нейлоновые рубашки с закатанными рукавами, запах пота, «Шипки», «Серебристого ландыша» и креплёного плодово-ягодного и воздушные волки с окрестного аэродрома.
   Метельский-младший от моды не отставал и приходил на танцы то в белых, выменянных на диск Сан-Т а после перешитых, польских джинсах, то в ведённых до ума вытертых и с бахромой, купленных втридорога «техасах». И все было бы хорошо если бы через неделю на дачу не приезжал отец Метельский-старший. Тут уж не до танцев, только академические разговоры о будущем, степенные прогулки втроём: папа, мама, я — советская семья, и в лучшем случае, если повезёт, унылый культпоход в кино. Отбой в двадцать три ноль-ноль, как и положено для здорового образа жизни.
   Хочешь добра чаду своему — круши ему ребра. Покончив к началу июля с делами в институте, Антон Корнеевич обосновался на даче и занялся вплотную воспитанием сына — подъёмы на заре, непременный физтренаж, обязательное, с последующими комментариями чтение Доде, Диккенса, Золя, Манна, Пушкина, Толстого, Достоевского. В качестве поощрения для полноты картины — Булгаков, Гроссман, Хемингуэй, Ремарк. Общение с природой — рыбалка, катание на лодках, Тимофей на вёслах…
* * *
   И вот как-то субботним вечером отец с сыном возвращались из кино. Смотрели «Мазандаранского Тигра» — волнительную историю о том, как непобедимый чемпион по одному из видов национальных единоборств трогательно и нежно полюбил слепую девушку, изнасилованную жутким подлецом, трусом и приспособленцем, которого, естественно, придушил как собаку в самом хэппи-энде фильма. Шли молча, без обмена впечатлениями. Тимофей мрачно ел мороженое, глазированный пломбир за двадцать восемь копеек, хмурился, вздыхал… Антон Корнеевич, пощипывая бородку, курил цветочный табачок и в душе остро сожалел, что некоторые сцены на экране были на его взгляд уж чересчур натуралистичны.
   Был тёплый июльский вечер, и отдыхающие, дачники и аборигены, самозабвенно предавались веселью. В городке аттракционов взмывали к небу женские подолы, в «шайбах» и ресторане «Голубой Дунай» шло на ура красное креплёное, а томящийся в «клетке» самый главный гусляр выводил в ля-миноре лебединую песню:
 
Не будет у меня с тобою встреч,