И не увижу я твоих покатых белых плеч,
Хранишь ты или нет колечко с бирюзой,
Которое тебе я подарил одной весной.
 
 
Как трудно объяснить и сердцу и тебе,
Что мы теперь с тобой чужие люди на века,
Где вишни спелых губ и стебли белых рук,
Прошло все, прошло, остался только этот сон.
 
 
Остался у меня на память от тебя
Портрет твой, портрет работы Пабло Пикассо.
Ла-ла, ла-ла, ла-ла…
 
   Да, такие громкие звуки, должно быть, угнетающе действуют на нервную систему. — Антон Корнеевич вздохнул, затянулся, глубокомысленно качнул головой, а в это время откуда-то вывернулась тётка с повязкой «Контролёр» и цепко с торжествующим видом схватила Тимофея за рукав.
   — Что, попался, засранец! Теперь не уйдёшь! Василь Васильич! Василь Васильич!
   Тут же в тонкогубом рту её оказался свисток, и заливистые милицейские трели внесли свой колорит в балладу о портрете.
   — Постойте, гражданка, постойте! В чем, собственно, дело? Я профессор Метельский!
   Приосанившись, Антон Корнеевич потребовал объяснений, но из-за кустов уже выскочил Василь Васильич, огромный, красномордый, с повязкой «Дружинник» и мощно дыша креплёным красным, заломил Тимофею свободную руку.
   — Готов. Куда его, Анастасия Павловна? А Кологребова вызывать? Эй, Леха, дуй в тир, звони в милицию.
   Вoкруг начал собираться народ. Антон Корнеевич негодовал, пытался показать документы, Тимофей лягался, кричал: «Пусти, сволочь!». Василь Васильич крепил хватку, Анастасия Павловна радовалась вслух:
   — Это он, товарищи, он, у меня глаз алмаз! На той неделе бросил дымовую шашку в «клетку», а потом в сортире спрятаться хотел! Только от нас не уйдёшь, хоть в очко занырни! Из говна достанем!
   — Ах ты, гад! — Толпа вдруг заволновалась, раздалась, и показался военный лётчик в звании капитана. — Да я же тебя…
   Сразу наступила тишина — фуражка покорителя высот была надета на бинты. И судя по выражению его лица, по голове он получил не в небе родины.
   Рявкнула сирена, из-за горки выкатился УАЗ — милицейский, канареечного цвета, с горящим проблесковым маячком. Взвизгнули тормоза, клацнула дверь, и на землю сполз конопатый старшина.
   — Милицию вызывали?
   — Вызывали, Фрол Кузьмич, вызывали. — Тётка со свистком, яростно оскалившись, указала на Тимофея. — Вот, хулигана поймали, того самого, что дымовую завесу поставил. А это пахан его, по кликухе профессор, все пытался меня на понт брать.
   — Пожалеет. — Старшина понимающе кивнул и, гостеприимно распахнув заднюю дверь УАЗа, с мрачным недоброжелательством посмотрел на профессора. — Ну что, сам погрузишься или со скандалом?
   Отца и сына Метельских запихнули в тесный, пропахший рвотой «стакан», Анастасия Павловна, Василь Васильевич и Фрол Кузьмин устроились в кабине, и «чёрный ворон» канареечного цвета с добычей полетел на базу…
   Субботний вечер располагал к веселью, красное креплёное лилось рекой, и поэтому тигрятник в отделении милиции был заполнен до отказа. Метельского с сыном обыскали и без всяких объяснений посадили в клетку.
   Стукнула по нервам решётчатая дверь, резко, будто выстрелил, щёлкнул замок. Вот она неволя… Слева матерится гражданин с лицом, обезображенным побоями, справа ворочается на полу неопрятная старая цыганка, а напротив, на скамейке, развалилась нога на ногу улыбающаяся развратная особа — строит глазки, жеманничает, все выпрашивает закурить. Похоже, совершенно без белья, а на подошве босоножки ближе к каблуку выведено крупно — «З рубля». О времена, о нравы…
   — Тимофей. — Профессор взял сына за плечо, требовательно повернул к себе. — Ты можешь объяснить, что все это значит?
   — Это значит, что ты козлина бородатый. — Трехрублевая вызывающе и паскудно шевельнула бёдрами, поднялась и кокетливо попросилась на оправку. — Товарищ старшина! Фрол Кузьмич! Ну, Фролушка, ну! Мне бы это, по женской части…
   Назад она уже не вернулась, её место на скамейке сразу заняла цыганка.
   Медленно, словно резиновое, тянется в тигрятнике время. Давно уже Анастасия Павловна и Василь Васильич дали объяснение и вернулись на дружинно-контролерскую вахту, соседа слева увезли в больничку, а неопрятную цыганку выдали на поруки в табор, когда светлые милицейские очи обратили свой взор на Метельских. Из-за дверей с надписью «Инспекторы» выскользнул крепыш в индийских джинсах «Мильтонс» и замер.
   — Кузьмич, с уловом тебя, ту ещё рыбину поймали! — Хлопнул себя по ляжкам и с широкой улыбкой указал на Тимофея, подпирающего стену: — Этого кента я срисовал на Белогорке. Он из банды Матачинского…
   Метельский-младший удивился, старший вздрогнул, дежурный сделал удивлённое лицо.
   — Постой, постой, Матачинский же сидит, по сто сорок шестой, седьмая ходка.
   — А братец его младший? У которого на лбу десять лет строгого режима светится? — Крепыш улыбнулся ещё шире, стрельнул у Кологребова «Стюардессу» и, уже выходя, злорадно подмигнул Тимофею. — Скоро всем вашим будет амба. Хата, шконки и параша. Я сказал…
   Профессор Метельский закрыл побледневшее лицо ладонями, он вдруг с убийственной отчётливостью понял, что ни Томас Манн, ни Альфонс Доде, ни Федор Михайлович Достоевский его сыну уже не помогут.
   Милицейские разбирательства закончились поздно ночью. Обошлось, слава Богу, без хаты, шконок и параши.
   — Приношу вам официальные извинения, товарищ профессор, — сказал лысоватый майор и отвёл бегающие вороватые глаза. — Ошибочка вышла. Работа такая.
   Он сильно смахивал на нашкодившего мартовского кота.
   — А вот я вас, профессор, не извиняю, — сказала в свою очередь толстуха-капитан из инспекции по делам несовершеннолетних. — Вы выпестовали хулигана, профессор. Вашему сынку только-только шестнадцать, а он уже вон чего натворил! — Плотная рука её хлопнула по папке с компроматом, губы скривились в мстительную торжествующую усмешку. — Будет что отправить нашим коллегам по вашему месту жительства.
   Зубы у неё были редкие и чёрные, словно подгнивший деревенский частокол.
   Домой Метельские вернулись на рассвете, когда посёлок ещё спал в блаженной тишине летнего утра. У ворот их встретила Зинаида Дмитриевна, мрачная, с ввалившимися глазами, посмотрела подозрительно, спросила с интонацией из всенародно любимого фильма:
   — Откуда?
   — Оттуда, — ответил ей в тон Антон Корнеевич и вдруг, страшно рассмеявшись, раскачивающейся хулиганской походочкой двинулся зигзагами к дому:
 
А я сидю в одиночке и глядю в потолочек,
А перед совестью честен, а перед родиной чист,
А предо мной лишь икона да запретная зона,
А на вышке с винтовкой недобитый чекист…
 
* * *
   В тот же день без всяких объяснений он уехал в Ленинград, откуда по путёвке профсоюза укатил в Зелёный Мыс, курортное местечко под Батуми. Тимофей же остался на Сиверской и отдохнул на славу — с утра пораньше не вставал, книг не читал, физтренингом не занимался. Правда, и в «клетку» ни ногой. Купался, загорал, бренчал на гитаре.
   Тогда-то у него и закрутился роман с некой Эммой Спектровой, пионерским вожаком из «Кировца», девушкой ядрёной, крутобедрой и возраста далеко не пионерского. Так, ничего особенного — вялые ласки, поцелуйчики, объятия при луне. И вот однажды Эмма не пришла на свидание. Напрасно ждал её Тимофей у ресторана «Голубой Дунай», нарядный, в гриновых траузерах, с букетом белых, купленных за рубль двадцать лилий.
   «Все бабы суки», — в сотый раз глянув на часы, Тимофей сплюнул и медленно побрёл куда глаза глядят. Хотел было бросить букет, но передумал, может, пригодится ещё. Как сердцем чувствовал…
   Дорога шла вдоль старых палисадов, складненькие дома тонули в море зелени, на грядках рдяно наливалась земляника, июль выдался парной, необычно жаркий. А в тени под кронами деревьев все роилась и роилась мошкара, к теплу, к теплу.
   «Пионерка хренова! Одни разговоры — всегда готовы, всегда готовы…» — даже не заметив как, Тимофей миновал больницу, оставил позади дом отдыха «Лесное». И вот он городок аттракционов — унылый, скучный, ни музыки, ни песен, ни разгорячённых девушек.
   Сгорбившись, держа букет подобно венику, побрёл Тимофей по аллейке и вдруг услышал голос насмешливо-ленивый, с хрипотцой:
   — Опаздываете, сэр! Получите п…здюлей! И тут же голос переменился, сделался ласковым и волнующим.
   — Э, да ты никак с цветами?.. Ой, лилии белые! Отпад. — Со скамейки поднялась стройная блондинка и, порывисто обняв Тимофея за шею, нежно поцеловала его табачными губами. — Мерси, котик, я почесана!
   Здесь было все — и стебли белых рук, и вишни спелых губ, и высоко зачёсанная в польской стрижке грива белобрысых волос, политых мебельным лаком напополам с одеколоном. Девушек было двое, вторая, попроще, этакая девушка-рублевушка, сидела в обнимочку с веснушчатым амбалом и выпускала дым колечками из толстогубого рта. На голове y ней царил изящный беспорядок причесона «не одна я в поле кувыркалась», мощные бедра, выглядывающие из-под мини-юбки казались необыкновенно мускулистыми и лакомыми.
   — Физкультпривет, кент…
   Амбал товарищески поручкался с Тимофеем, блондиночка вторично горячо и молча поцеловала его в губы, а девушка-рублевушка вручила два эмалированных трехлитровых бидона:
   — Раз опоздал, будешь искупать. Смотри не расплескай. Ну, двинули…
   Двинули мимо строящегося кинотеатра, по тёплому, нагревшемуся за день асфальту. По пути выяснилось, что амбала зовут Папуля, девушку-рублевушку Марихой, красавицу блондинку Надюхой, а Тимофей им известен под именем Андрона. Ну и плевать, Андрон так Андрон. Хоть груздем назови, только — поцелуй ещё раз.
   За разговорами пришли в маленький дворик, густо заросший малинником и сиренью.
   — Люди, тихо, — зашептала Мариха и, прислушавшись, стала осторожно отпирать дверь времянки, — бабка, кажись, ещё не спит…
   Зашли в аккуратную, в полторы комнаты избушку. Занавесив оконце, расположились у стола. В бидонах, что пер Тимофей, оказалось винище, Мариха вытащила колбасу, сыр, ветчину, все какими-то кусочками, обрезками, ошмётками, неаппетитно, но много, горой. С ходу приняли на грудь, закусили, повторили, обменялись ощущениями. Налили ещё, добавили, опрокинули, тяпнули, осушили, заглотили, хлебнули… Скоро Тимофею показалось, что и Папулю, и Мариху, и особливо Надюху он знает много лет, и, глуповато рассмеявшись, он предложил выпить за любовь и дружбу, всем, всем до дна. А теперь ещё, на брудершафт. Выпили, поцеловались, снова выпили. Поцеловались опять, взасос, ещё, ещё. Хмельная голова Тимофея истомно закружилась, фирменные, сидящие как перчатка брюки вдруг сделались тесны.
   Надюха тронула его за ширинку, хмыкнув, поднялась и мягко потянула за собой в соседнюю комнатёнку.
   — Иди-ка сюда!
   — Эй, Андрон! По самые волосатые! Папуля сально заржал, Мариха завистливо хихикнула, скрипнули жалобно под ногами подгнившие половицы.
   Комнатёнка была крохотная — прямо от порога начиналась кровать.
   — Каблуки, блин! — Надюха с грохотом отшвырнула туфли, сняла юбчонку, блузку, трусы и, оставшись в загаре и в чем мама родила, призывно посмотрела на Тимофея. — Ну?
   Икнула и с улыбочкой уверенной в себе женщины томно вытянулась на спине — ноги полураскинуты, руки под голову…
   Все происходящее казалось нереальным, искусственным. Словно скверное кино. Хотя какое тут кино — вот она, Надюха, живая, трепещущая…
   — Иду…
   Тимофей дрожащей рукой потянулся к ширинке и… Он едва успел выскочить на улицу, как согнулся в яростной, до судорог в желудке, рвоте. Притихли соловьи, всполошились кабысдохи. Винтовочным затвором клацнула щеколда, и с соседнего крыльца заорали пронзительно:
   — Милиция! Милиция! Тузик! Фас! Взять его! Даже не понять чей голос, мужской или женский — так закричали истошно. Понятно было только, что надо рвать когти. И Тимофей побежал — зигзагами, наобум. Спотыкаясь, бранясь, давясь жёлчью. Наконец нелёгкая вынесла его к реке.
   Пробороздив песок на крутом склоне, Тимофей угодил на мелководье и инстинктивно стал кричать:
   — На помощь! Люди!
   Однако вскоре замолк — прохладная речная водичка успокоила. Мгла перед глазами рассеялась, в голове прояснело, и главное — перестало тошнить. Тимофей смыл с подбородка блевотину, тело ныло, словно побитое. Ворот модной приталенной рубахи полуоторван, вельветовые, недавно купленные мокасины утрачены. Ещё слава Богу, что самозаводящийся «Полет», подаренный на шестнадцатилетие, был на руке. А в памяти всплывали подробности вечера — Папуля, Мариха, бидоны, Надюха. Её губы, маленькие груди, стройные, бесстыдно раскинутые ноги. Привычно раскинутые, даже очень… Он, хоть убей, не мог припомнить, где произошло его грехопадение. Ну избушка на курьих ножках, ну продавленная кровать, ну Надюха… Остальное покрыто мраком.
   Тимофей двинулся вдоль берега, поднялся по тропинке в гору и мимо сонных домов, по шершавому асфальту безрадостно поплёлся домой.

Хорст (1938)

   С монументальной трибуны открывался прекрасный вид на изумрудное поле нового стадиона. На поле колыхались прихотливые белоснежные узоры, сотканные из тел тысячи юных гимнасток.
   Светловолосый малыш лет четырех, устроившийся на коленях матери, баронессы фон Лёвен-херц, в девичестве фон Кнульп, не сводил театрального бинокля с беговой дорожки, на которую выходила из-под арки когорта тяжёлой кавалерии.
   — Мама, мама, смотри, там папа! Со знаменем! Тётя Магда, папа!
   Во главе когорты на белоснежном першероне с алым чепраком ехал его отец, Зигфрид фон Лёвен-херц, облачённый в блистающие кованые доспехи. Белокурую голову венчал гордый рогатый шлем. В левой руке он держал пудовый щит-ростовик со строгой готической каймой и стальной полированной свастикой посередине. Правая рука в необъятной железной рукавице сжимала красный стяг со множеством кистей. В самом центре стяга на белом круге красовалась такая же свастика, только чёрная. Першерон ступал медленно, с достоинством, на его морде застыло точно такое же каменное выражение, как и на медально-чётком нордическом лице всадника. Позади парадным строем по четверо ехала колонна рыцарей, вооружённых массивными копьями. Новёхонькая гудроновая дорожка прогибалась под тяжестью копыт.
   Стадион взревел, перекрывая мощный духовой оркестр.
   Магда Геббельс обернулась и со снисходительной улыбкой погладила малыша по головке.
   — Вижу, Хорстхен… Дорогая Марго, похоже, мой Йосси в твоём Зигфриде не ошибся…

Андрон (1974)

   На улице загрохотало, будто реактивный самолёт пошёл на посадку. Рокочущий этот звук стал стремительно приближаться.
   — Мать, я пошёл. — Отбросив в сторону «Работницу», Лапин-младший поднялся, одел куртенку из болоньи и принялся распихивать по карманам все необходимое. — Дверь только не закрывай, буду поздно.
   Поджарый, крепкий, со спичкой во рту, он чем-то смахивал на Алена Делона славянского разлива.
   — Господи, Андрюша, а на ужин? — Варвара Ардальоновна нахмурилась, отложила рукоделие и, сняв очки, покачала головой. — Будет бефстроганов, говяжий, с пюре, половинка яблока и кофейный напиток «Кубань». Со сладкой булочкой.
   Сегодня была не её смена — отсюда и макраме, и расшитый змеями халат, и приятные минуты ничегонеделанья. Собственно, не такие уж и приятные, уж лучше бы на кухню к котлу. Глаза стали неважно видеть, а лампочка под потолком плохонькая, под стать комнатёнке — в центральном корпусе места не хватило, вот и снимают по соседству у частника. Да впрочем, ладно, жильё и жильё, по тёплому-то времени сойдёт. Есть где кости разложить, опять-таки шифоньер, занавесочка на оконце, полочки, в углу ведёрце с водой и корытце с овсом. Это для Арнульфа. И хоть Андрюшенька смеётся, говорит, что ты, маманя, не в себе, только что они понимают, молодые-то. Просыпался бы раньше, увидел бы сам — по утрам порожние они, и ведёрце, и корытце. А как иначе, если Арнульф приходит каждую ночь…
   Ужасный рёв на улице между тем достиг своего пика и унялся, превратившись в мерное, угрожающее порыкивание под самым окном.
   — Знаем мы этот ваш бефстроганов говяжий. Бедные дети. — Андрей язвительно усмехнулся. — Все, мать, покеда.
   Подмигнул, резко хлопнул дверью, побежал вниз по скрипучей лестнице.
   «Эх, сынок, сынок, ишь как ты режешь правду-то матку, — Варвара Ардальоновна потупилась, вздохнув перекрестилась троекратно, — не в бровь, а в глаз. Кормильцы, пресвятые угодники, простите мя, не дайте пропасть…»
   Ну да, бефстроганов говяжий из одних сухожилий и связок. Откуда быть мясу, если завхоз с заведующей его жарят, потом долго тушат, а затем, положив в банки и залив жиром, отправляют родне — одна в Новгородскую, а другая в Псковскую. Верно, воруют. Все. От детей. И она сама, правда, с оглядкой, по мелочи, то крупки, то сухофруктов, то морквы.
   За окном тем временем снова загрохотало, жутко заревело, затрещало, застреляло.
   «Господи, ну скоро уж они уедут?» — Варвара Ардальоновна поднялась, шаркая шлёпанцами, подошла к окну, но, застав только сизую стену дыма да чью-то быстро удаляющуюся спину, снова перекрестилась троекратно…
   Команда Матачинского неслась на мотоциклах — сам атаман, его правая рука Плохиш, Витька Кругов по прозвищу Деревянный, рыжий Мультик, Боно-Бонс и Андрон, хоть и городской, но пацан кручёный, свой в доску, проверенный. Ехали в Белогорку на танцы — урезанным составом на трех машинах. Головную «Яву-350» вёл кряжистый, как дуб, Деревянный, ручку газа «панонии» знай себе накручивал патлатый Мультик, древний, полученный ещё по ленд-лизу «харлей-дэвидсон» Мататы летел замыкающим. Никаких скоростных лимитов, никаких глушителей — «мундштуков на флейтах». И никаких прав и техталонов. Хрен догонишь. Да и кто догонять-то будет? Мудак Кологребов на своём УАЗе?..
   Мелькали в свете фар деревья на обочине, со свистом бил в лицо ставший ощутимо плотным воздух, злобно в сатанинском исступлении ревели разъярённые моторы. Через четверть часа зарулили к местному клубу, провели, не выключая двигателей, рекогносцировку — ага, вот они, вражеские мотоциклы, полдюжины. Не побоялись, значит, куровицкие, приехали. Минимум шесть человек. Максимум двенадцать. Интересно, сколько назад уедет, очень интересно. Воюют ведь не числом — умением. А ничего у них драндулеты, особенно вот этот «ИЖ-Планета», новье, муха не садилась. Красносмородиновый.
   — Андрон со мной, остальные на взводе. — Матачинский заглушил мотор, вылез из седла «харлея». — Курощупов мочить беспощадно.
   Твоя правда, атаман, без пощады. А как иначе-то? В субботу двое наших, Триппер и Витька Жлоб, съездили в Куровицы на танцы и, несмотря на миролюбие и такт, конкретно получили по мозгам. В бубён, в нюх, в пятак, в ливер, еле ноги унесли. И это невзирая на бессрочный, заключённый ещё зимой пакт о ненападении! Немыслимое вероломство, куда там Геббельсу с Гитлером. А впрочем, что с них взять, курощупы они и есть курощупы, деревня, ложкомойники. За что и будут наказаны. По всей строгости сиверского закона.
   — Припас-то не забыл? — Матачинский с ухмылкой взглянул на Андрона, сплюнув, подмигнул и стал подниматься на высокое крылечко клуба. — Если что, гаси сразу.
   Крепким, с лицом широким и брылястым, он удивительно напоминал бульдога — такой же вёрткий, приземистый, вцепится — зубов не разожмёт. Порода, гены. Дед его был знаменитым медвежатником-шниффером, работал с Ленькой Пантелеевым и щёлкал сейфы словно орехи. Отец, законный вор с кликухой Шкворень, ушёл в Отечественную на фронт, геройски воевал и после был зарезан своими же подельщиками. Старший брат, гоп-стопник Винт, всласть покуролесил по Союзу, заслужил авторитет от Якутска до Сургута и нынче в ранге особо опасного рецидивиста отдыхал на строгаче в Усть-Куте. Одно слово — семья. Куда от неё…
   А с Андроном Матата познакомился на танцах позапрошлым летом. Решил развлечься, поучить жизни приезжего фраерка. А получилось настоящее мужское ристалище с выбиванием зубов, пинками по яйцам, ударами под дых. На равных. Подрались, подрались, потом выхаркнули сопли, вытерли носы и вдруг рассмеялись — с полнейшим взаимным уважением. Дружба, она, как известно, начинается с улыбки. Боевая тем более. А повоевать с той поры пришлось немало.
   В клубе между тем ударил барабан, бас пошёл сажать нехитрую квинтовую тему, и лихо взвелась песнь про Москву златоглавую — громко, забойно, с полетностью и реверберацией. Звук пробирал до глубины души, благо акустика способствовала — клуб размещался в здании бывшей церкви.
 
Эх, конфетки-бараночки,
Словно лебеди саночки,
Эх вы, кони залётные…
 
   Когда Андрон и Матачинский вошли внутрь, их окружила плотная, разгорячённая от танцев толпа — девушки в кримплене и джинсе, парни в рубахах нараспашку, какие-то пьяные личности в тельняшках, с татуированными пальцами. Все свои, белогорские, кезевские, куровицкие, сиверские. А чужие здесь не пляшут. Потому как побьют-с. Всенепременнейше. Традиция-с.
   — Ща будут вам конфетки-бараночки… Пакостно усмехнувшись, Матачинский потянул Андрона к сцене, и в это время раздался женский визг, музыка замолкла и народ шарахнулся к стенам. В центре зала образовался круг, в фокусе круга — побоище. Судя по звукам ударов, нешуточное, на три персоны.
   — Ну что, махаться будем или культурно отдыхать? — рявкнул в микрофон самый главный, привычный ко всему музыкант. — А то мы сами махнём на перерыв.
   — Петечка, отдыхать! Отдыхать! — хором закричали девушки. — Культурно!
   Драчунов разняли, всем обществом выволокли во двор, музыканты тем временем ухнули «танго взаимного приглашения».
   — Вот они, приблуды, — сдержанно обрадовался Матачинский и показал в угол у сцены, где кучковалось с десяток куровицких. — Ну что, Андрон, пошли на залупу. Покажем этим гадам.
   Такие вот дела, раньше ходили «на вы», а теперь — на залупу.
   Только Андрон не отреагировал. Не отрываясь, словно заворожённый он следил за девушкой в белом платье — с ловкостью перебирая стройными ногами, она кружилась в чувственном танце. Прекрасная, как принцесса из сказки…
   — Ладно, ладно тебе. Первым дело мы испортим самолёты. Ну а девушек потом. — Хлопнув его по плечу, Матачинский заржал и вразвалочку, с достоинством подошёл к куровчанам. — Здорово, козлы рогатые!
   — Кто? Мы? Козлы? Рогатые?
   — Да нет, — вступил в разговор Андрон, — курощупы вы. Пернатые! То ли два пера, то ли три. Падлы трипперные. Пидоры гнойные, ложкомойники помойные!
   — Да мы вас щас! Это… того… Раком! На ноль помножим! Ушатаем! Эта… Пасть порвём!
   Да, такие оскорбления смываются только кровью.
   — А ну-ка, суки, выйдем…
   Двое куровицких не выдержали и, подтолкнув обидчика к дверям, расправили сажённые плечи. Чувствовалось, что намерения у них самые серьёзные.
   — Слепой сказал: посмотрим, — согласились Андрон и Матата, с готовностью шагнули следом, но до дверей не дошли.
   В руке у одного мелькнула «ромашка» — вентиль от пожарного крана, кастет — лучше не придумаешь, другой взмахнул канатом-«успокоителем». Грузно рухнуло тело, взвизгнула чувствительная танцорша, кто-то восхищённо замер, поднял вверх большой палец с вытатуированным крестом — символом «отрицаловки»:
   — Во дают жизни пацаны!
   — Наших бьют! — рассвирепели куровчане и всей толпой, сметая на пути танцующих, рванулись за Матачинским и Андроном.
   Войдя в раж, скатились с высокого крыльца и с боевыми криками, не разбирая дороги, бросились за обидчиками, все как-то суматошно, необдуманно, бестолково. Нет бы остыть, прикинуть хрен к носу, пошевелить мозгами.
   Из-за кустов выскочили Мультик, Боно-Бонс, Плохиш и Деревянный. Попали куровчанские словно кур в ощип — пошла работа. С ушибами, переломами, сотрясениями, травматической экстракцией зубов — до победного конца. Сняли с куровчан часы — пусть ещё радуются, что не скальпы, — взяли деньги и ключи от мотоциклов, жаль вот только документов не нашли.
   Домой возвращались словно триумфаторы, на шестёрке колесниц, не хватало только оваций и лавровых венков. Загнали мотоциклы Боно-Бонсу в сарай, почистились, помылись, стали расходиться — знать ничего не знаем, ведать не ведаем, не при делах мы, гражданин начальник, не при делах…
   — Завтра по утряни барыга заявится, бабки за «Ковровца» загонишь в общак. — Матата по-командирски посмотрел на Боно-Бонса, закурил «Родопи» и уважительно подмигнул Андрону. — Тебе куда, на базу?
   — Не, — глянув на трофейную «Ракету», Андрон нахмурился, хлопнул себя по лбу, — что-то с памятью моей стало. К станции подкинь, в темпе вальса.
   Вот бля, и забыл совсем, что надо встречать Надюху, электричка через десять минут. Сказать по правде, не очень-то и хочется, утомила. Это хорошо, если бы раз — и в койку, а то ведь нет — сперва все эти пьяные базары, Мариха стерва с мудаком Папулей, бидоны с бормотухой, табачный дым столбом. Мало ему дома отца бухарика.
   — Какие проблемы, корешок…
   Матачинский улыбнулся и всю дорогу до станции летел как умалишённый. «Ох-р-р-р-ренели?» Однако, как ни спешили, опоздали — Надюха уже прибыла. В бежевом приталенном плаще, в фиолетовых колготках со стрелками и красных, похожих на копыта туфлях.
   Познакомился с ней Андрон летом на речке. Разговорились, выкупались, постучали в волейбол, затем пошло-поехало — танцы-панцы-зажиманцы, прогулки при луне, любовь-морковь до гроба… Надюха была барышня спелая, девятнадцати годов, а работала в продмаге на Владимирском, на пару со своей подружкой Марихой, к матери которой они и приезжали на выходные в Сиверскую. Приезжали с бидонами ворованного, вытянутого шприцем из бутылок винища, с закуской, мелко нарезанной в силу обстоятельств. Те ещё были девушки, знали, что, почём и сколько. И мужского пола не чурались, жили весело. На широкую ногу. Точнее, на широко раздвинутые.