Страница:
Замолчав, она вздохнула тяжело, наклонилась, всматриваясь в лицо мужчины, сказала шёпотом, просяще:
— Ну что, Андрюша, может, возьмём? Мальчика? И назовём в честь тебя. Пусть будет Андрей Андреевич Лапин. А? И Арнульф порадуется…
Ответом ей был храп, трудный, заливистый, густой, с причмокиваниями и клокотанием.
Тим (1977)
Метельские (1958)
Андрон (1977)
— Ну что, Андрюша, может, возьмём? Мальчика? И назовём в честь тебя. Пусть будет Андрей Андреевич Лапин. А? И Арнульф порадуется…
Ответом ей был храп, трудный, заливистый, густой, с причмокиваниями и клокотанием.
Тим (1977)
Каникулами сына занялась Зинаида Дмитриевна, и отправился Тим на берег моря Чёрного, в город-герой Одессу. Точнее, в его ближний пригород Лузановку, место тихое, курортное.
Летели в город-герой на новом реактивном лайнере «ТУ-154». Все было очень мило. Приветливые стюардессы разносили минералку, курчавилась за иллюминатором вата облаков. Не повезло только с соседом, лысым говнюком в отличной паре цвета кофе с молоком. Сперва он все занудничал, что вот такой же, один в один, «сто пятьдесят четвёртый» на той неделе спикировал на грунт, потом стал докучать ненужными вопросами и наконец, хвала Аллаху, угомонился, заснул — надрывно всхрапывая и пуская слюни.
Сели благополучно. Разобрались по автобусам кому в Лузановку, кому в Очаков, погрузили багаж поехали. Пока суд да дело, Тим свёл знакомство с двумя попутчицами, студентками Института культуры. Одну, стройную, в брючном костюме, звали Вероникой, другую, поплотнее, в джинсах и белой блузе, величали Анжелой. Между собой девушки общались, как это было принято в Смольном институте благородных девиц, по фамилиям — мадемуазель Костина и мадемуазель Маевская. К Тиму же институтки обращались на «вы».
Путь был недолог, а формальности минимальны. В лузановском отделении бюро экскурсий туристов ждали ценные советы, направления на групповой постой в частный сектор и курсовки на ежедневное четырехразовое питание. Записали адреса, разобрали талоны на повидло и стали потихоньку разбредаться по хатам…
— Дамы, увидимся на обеде.
Тим щёлкнул каблуками и, подхватив вещички, отправился на Перекопскую. Нашёл двухэтажную развалюху, крашенную в жёлтое, а-ля трактор «Кировец», утопающую в море ликующей зелени. На калитке была прибита табличка суриком по жести: «Держися лева». Тронул ветхую калитку, шагнул под сень дерев и тут же отпрянул — справа пахнуло псиной, и огромный волкодав бросился навстречу гостю, сожалея вслух, что коротковата цепочка.
Тим, чувствуя, как бьётся сердце, взял себя в руки, криво усмехнулся и бочком, бочком, оглядываясь на барбоса, двинулся искать хозяйку. Скоро песчаная дорожка и пронзительный запах привели к летней кухоньке, над которой тучами роились мухи.
_ — Ну я Оксана Васильевна. — Дородная широкоплечая старуха оценивающе взглянула на него и, играючи сняв с огня кипящее ведро, принялась запаривать комбикорм. — А ты сам-то из каковских будешь? Ленинградский?
Она подлила кипятка в бурлящее месиво.
— Так вот, запомни, ленинградский. Шкур ко мне в дом не водить, горилки не пить, газеты в сортирное очко не бросать! Замечу, выгребать вместе с калом будешь. Я гвардии запаса медсестра войны… А если что, я сыну пожалуюсь, он при тюрьме служит. — Она черенком лопаты провернула месиво и указала на замшелую времянку в двух шагах от кухоньки.
На крохотном крылечке сушились свежестиранные пятнистые портянки и стояли огромные, исполинского размера хромачи. Никак не менее пятидесятого.
— Ты все понял, ленинградский? — Она понюхала черенок и сменила наконец-таки гнев на милость. — Щас, хряку задам и тебе постелю. Подыши чуток, пока остынет. А, вот, кажись, ещё один из ваших, так что не заскучаешь.
Нет, фортуна положительно сегодня повернулась к Тиму задом — под охи, вздохи и рычание волкодава пожаловал давешний говнюк из самолёта, мудак в костюме цвета кофе с молоком.
— Удивительно невоспитанная собака, — доверительно, словно старому знакомому, поведал он Тиму и посмотрел на свои обслюнявленные штаны.
— Эй, ленинградский, подсоби. — Старуха указала Тиму на ведро, сама подхватила другое и резво, по-утиному, потрусила за времянку. — Смотри, добро не расплескай.
За времянкой располагался свинарник, плохой, по вонючести способный потягаться с Авгиевыми конюшнями. Жуткое это сооружение ходило ходуном, словно живое, а из-за заборчика слышался глухой утробный рёв, куда там волкодаву. Тим с упревшим комбикормом подошёл поближе, глянул в загон и, обомлев, вспомнил Эфиманского вепря из древнегреческих мифов — именно так и выглядел огромный грязный хряк, с чувством пробующий рылом на прочность шаткие бревна прогнившего свинарника.
Харчеваться путешественникам было уготовано судьбой в скромном заведении «Украина», где украинским гостеприимством и не пахло. А пахло там кухней, пыльными занавесями, плавящейся на солнце плоской рубероидной крышей в сосульках вара. На обед туристам подали жиденький супец «Киевский», картофельные зразы «Житомирские» и прозрачный как слеза полусладкий компот «Полтавский». Хай живе!
«Ну и влип я», — Тим поднялся из-за стола, хмуро подождал, пока Маевская и Костина допьют «Полтавского».
— Как насчёт променада, дамы?
— Ну разве что ненадолго. Маевская озадаченно взглянула на Костину, та строго посмотрела на Тима:
— Тимофей, я надеюсь, мы вернёмся с прогулки к ужину? У нас с Маевской, знаете ли, режим — вечерний оздоровительный бег трусцой, затем боди-шейпинг по системе Джейн Фонды и ровно в двадцать два ноль-ноль отход к полноценному сну.
Выдвигаться на променад решили морем, на маленьком шустром пароходике, курсирующем между Лузановкой и Одессой. Чинно пришли на пристань, сели на старую, пахнущую соляркой посудину, с трепетом ощутили, как ходит под ногами палуба. А между тем загорелый мореход ловко отдал швартовы, вспенили, замутили воду гребные винты, и пароходик отвалил от пристани. И — вот она, Одесса. Жемчужина у моря. Дерибасовская, прямая как стрела, бронзовая непостижимость величественного шелье.
— Так, так… — Маевская в видом знатока окинул взглядом памятник, наморщила курносый нос: — и, какая пошлость. Безвкусица, издержки классицизма. Ты, Костина, как считаешь?
— Вася, Вася, Васечка. — Опасливо, не заходя в загон, старуха бухнула в кормушку комбикорм, сверху плесканула помоев, вздохнула тяжело, как-то очень по-бабьи: — Яйцы надо ему резать, под самый корень. Вся беда от яйцыв-то его. Кушать плохо стал, матку требует. Опять-то забить его нет возможности, кому он нужен такой, с яйцыми-то. А яйцы-то резать ему не берётся никто, больно страшен. — Она шмыгнула носом, высморкалась и стала вытирать руки о передник. — Ну пошли, что ли, в горницу, стелиться.
Гостевая горница была клетушкой с двумя железными кроватями, шкафом дореволюционного образца, колченогим столом и парой венских ископаемых стульев. В углу, надо полагать, красном висели образа святых, под ними, на видном месте, стоял горшок — ночной, объёмистый, с белой, пожелтевшей от времени эмалью. Как раз в тон костюму цвета кофе с молоком.
— Надумаете по нужде, места на всех хватит. — Старуха гостеприимно повела рукой и посмотрела в красный угол, то ли на святых, то ли на горшок. — А то ведь как стемнеет, мы пёсика с цепи спускаем… Ну, с прибытием вас. Располагайтесь, располагайтесь.
За приятной беседой, они вышли на Пушкинскую и, томимые жаждой, заглянули в заведение «Золотой осел», уютное, располагающее к общению. Фирменным напитком здесь был коктейль «Ментоловый», мятный ликёр наполовину с водкой. К нему полагалась соломинка, добрый ломтик цитруса и, конечно же, хорошая сигарета. К вящему Тимову удивлению попутчицы его с удовольствием закурили, не погнушались и «Ментоловым», потом в охотку перешли на водочку и, назюзюкавшись, принялись на пару приставать к Тимофею.
— Я готова отдаться с криком! Я готова отдаться с мукой! Для тебя буду огненным вихрем, для тебя стану долбанной сукой! — с пафосом декламировала Маевская и, опустившись на колени, все пыталась заняться с Тимом оральным сексом.
Костина, будучи менее искушённой в любовных усладах, по-простому лапала его за все места и шептала томно и похотливо, со страстным выражением на лице:
— Я тебя хочу! Я тебя хочу! Слышишь, ты? Я тебя хочу!
Продолжалась, впрочем, вакханалия недолго. Откуда-то из ресторанных недр возник плечистый хмурый человек. Действуя умело и напористо, он ласково подхватил Костину и Маевскую за талии и без членовредительства препроводил на улицу. Вскоре пришлось ретироваться и Тиму, но уже несколько иным манером, пробкой из бутылки, с солидным начальным ускорением, какое получается от мощного пинка под зад.
Стояла тёплая украинская ночь, на чёрном небе блестели крупные оскольчатые звезды. Нелёгкая занесла компанию на площадь к знаменитому одесскому театру. Здесь, прильнув к Тиму, институтки повисли у него на руках, словно механические куклы, у которых кончился завод. У Маевской на лице застыла клоунская идиотская улыбка. Дозрели.
Титаническим усилием Тим допёр их до скамейки. Теперь бы только дождаться и запихать этих дур да первый же рейс в Лузановку…
Блажен, кто верует.
Скоро подошёл грузный гражданин в штиблетах и блеснув в свете фонаря фиксами, посмотрел на Анжелу, после на Веронику и остановил мутный взор на Тиме.
— Блондиночка почём?
Вероника с Анжелой имели у одесситов бешеный успех. Всю ночь к ним приставали какие-то сомнительные личности, совали деньги, повышая ставки. Тим всем желающим терпеливо объяснял, что девочки сегодня не в форме — у одной внеплановые месячные, а у другой злокачественное высыпание в паху. Под утро пожаловали двое — крепкие, с чёлками до бровей, с жёстким взглядом бегающих глаз.
— Слушай сюда, блядский выкидыш, — один без всяких предисловий вытащил нож, другой достал «чёрного джека», колбасину из брезента, набитую то ли песком, то ли дробью, — ещё раз сунешься на нашу территорию, мы тебя пидором сделаем и кишки выпустим, а дешёвок твоих наголо обреем. Всосал, ты, сучий потрох?
Тим довёл студенток до пристани и посадил их на пароход, а сам на трамвайчике запустил до дому, в Лузановку. Больше всего на свете ему хотелось есть и спать.
На Перекопской жизнь кипела ключом. Приветственно скалил зубы волкодав, в летней кухоньке потрескивала печурка, а у свинарника раздавались удары по железу. Будто били пудовой кувалдой в двухсотлитровую железную бочку. Впрочем так оно и было. Жилистый горбоносый семит, сунув связанного хряка в бочку рылом, бил железом по железу, скупо улыбался и приговаривал нараспев:
— Спи, моя радость, усни, в хедере гаснут огни…
Бедный свин пронзительно визжал, задние, схомутованные проволокой ноги его судорожно подёргивались. Зрелище не для слабонервных.
— А, ленинградский, ты, — ласково приветила Тима медсестра войны и, улыбаясь, поделилась радостью: — Сейчас Ваське яйцы резать будут! Специалист нашёлся, из синагоги. Вишь, уже наркоз даёт…
Тим отвернулся и медленно пошёл в дом, его и без того неважнецкое настроение окончательно испортилось.
В гостевой гостиной было душно. Пахло чесноком, одеколоном, потными, разметавшимися во сне телесами. Говнюк из самолёта почивал на спине и, широко раззявив рот, оглушительно храпел. Однако чуток был утренний сон его. Едва Тим вошёл, он моментально заткнулся, чмокнул губами и, перевернувшись набок, открыл мутноватые гноящиеся глаза.
— А, это вы, юноша? Как прошёл кобеляж? Он зевнул, так что клацнули зубы, и, со скрипом усевшись на кровати, свесил подагрические ноги в тёплых не по сезону подштанниках.
В это время у свинарника раздался рёв, пронзительный, яростный, негодующий, затем опять стукнули в бочку, и все стихло.
— Батюшки, режут кого?
Зануда всплеснул руками, а Тим схватил талоны и поспешил уйти.
На крыльце он встретил медсестру войны, с ликующим видом она несла закрытую эмалированную кастрюльку.
— Все, ленинградский, отрезали. Такой мастер, такой мастер. Такие яйцы…
Летели в город-герой на новом реактивном лайнере «ТУ-154». Все было очень мило. Приветливые стюардессы разносили минералку, курчавилась за иллюминатором вата облаков. Не повезло только с соседом, лысым говнюком в отличной паре цвета кофе с молоком. Сперва он все занудничал, что вот такой же, один в один, «сто пятьдесят четвёртый» на той неделе спикировал на грунт, потом стал докучать ненужными вопросами и наконец, хвала Аллаху, угомонился, заснул — надрывно всхрапывая и пуская слюни.
Сели благополучно. Разобрались по автобусам кому в Лузановку, кому в Очаков, погрузили багаж поехали. Пока суд да дело, Тим свёл знакомство с двумя попутчицами, студентками Института культуры. Одну, стройную, в брючном костюме, звали Вероникой, другую, поплотнее, в джинсах и белой блузе, величали Анжелой. Между собой девушки общались, как это было принято в Смольном институте благородных девиц, по фамилиям — мадемуазель Костина и мадемуазель Маевская. К Тиму же институтки обращались на «вы».
Путь был недолог, а формальности минимальны. В лузановском отделении бюро экскурсий туристов ждали ценные советы, направления на групповой постой в частный сектор и курсовки на ежедневное четырехразовое питание. Записали адреса, разобрали талоны на повидло и стали потихоньку разбредаться по хатам…
— Дамы, увидимся на обеде.
Тим щёлкнул каблуками и, подхватив вещички, отправился на Перекопскую. Нашёл двухэтажную развалюху, крашенную в жёлтое, а-ля трактор «Кировец», утопающую в море ликующей зелени. На калитке была прибита табличка суриком по жести: «Держися лева». Тронул ветхую калитку, шагнул под сень дерев и тут же отпрянул — справа пахнуло псиной, и огромный волкодав бросился навстречу гостю, сожалея вслух, что коротковата цепочка.
Тим, чувствуя, как бьётся сердце, взял себя в руки, криво усмехнулся и бочком, бочком, оглядываясь на барбоса, двинулся искать хозяйку. Скоро песчаная дорожка и пронзительный запах привели к летней кухоньке, над которой тучами роились мухи.
_ — Ну я Оксана Васильевна. — Дородная широкоплечая старуха оценивающе взглянула на него и, играючи сняв с огня кипящее ведро, принялась запаривать комбикорм. — А ты сам-то из каковских будешь? Ленинградский?
Она подлила кипятка в бурлящее месиво.
— Так вот, запомни, ленинградский. Шкур ко мне в дом не водить, горилки не пить, газеты в сортирное очко не бросать! Замечу, выгребать вместе с калом будешь. Я гвардии запаса медсестра войны… А если что, я сыну пожалуюсь, он при тюрьме служит. — Она черенком лопаты провернула месиво и указала на замшелую времянку в двух шагах от кухоньки.
На крохотном крылечке сушились свежестиранные пятнистые портянки и стояли огромные, исполинского размера хромачи. Никак не менее пятидесятого.
— Ты все понял, ленинградский? — Она понюхала черенок и сменила наконец-таки гнев на милость. — Щас, хряку задам и тебе постелю. Подыши чуток, пока остынет. А, вот, кажись, ещё один из ваших, так что не заскучаешь.
Нет, фортуна положительно сегодня повернулась к Тиму задом — под охи, вздохи и рычание волкодава пожаловал давешний говнюк из самолёта, мудак в костюме цвета кофе с молоком.
— Удивительно невоспитанная собака, — доверительно, словно старому знакомому, поведал он Тиму и посмотрел на свои обслюнявленные штаны.
— Эй, ленинградский, подсоби. — Старуха указала Тиму на ведро, сама подхватила другое и резво, по-утиному, потрусила за времянку. — Смотри, добро не расплескай.
За времянкой располагался свинарник, плохой, по вонючести способный потягаться с Авгиевыми конюшнями. Жуткое это сооружение ходило ходуном, словно живое, а из-за заборчика слышался глухой утробный рёв, куда там волкодаву. Тим с упревшим комбикормом подошёл поближе, глянул в загон и, обомлев, вспомнил Эфиманского вепря из древнегреческих мифов — именно так и выглядел огромный грязный хряк, с чувством пробующий рылом на прочность шаткие бревна прогнившего свинарника.
Харчеваться путешественникам было уготовано судьбой в скромном заведении «Украина», где украинским гостеприимством и не пахло. А пахло там кухней, пыльными занавесями, плавящейся на солнце плоской рубероидной крышей в сосульках вара. На обед туристам подали жиденький супец «Киевский», картофельные зразы «Житомирские» и прозрачный как слеза полусладкий компот «Полтавский». Хай живе!
«Ну и влип я», — Тим поднялся из-за стола, хмуро подождал, пока Маевская и Костина допьют «Полтавского».
— Как насчёт променада, дамы?
— Ну разве что ненадолго. Маевская озадаченно взглянула на Костину, та строго посмотрела на Тима:
— Тимофей, я надеюсь, мы вернёмся с прогулки к ужину? У нас с Маевской, знаете ли, режим — вечерний оздоровительный бег трусцой, затем боди-шейпинг по системе Джейн Фонды и ровно в двадцать два ноль-ноль отход к полноценному сну.
Выдвигаться на променад решили морем, на маленьком шустром пароходике, курсирующем между Лузановкой и Одессой. Чинно пришли на пристань, сели на старую, пахнущую соляркой посудину, с трепетом ощутили, как ходит под ногами палуба. А между тем загорелый мореход ловко отдал швартовы, вспенили, замутили воду гребные винты, и пароходик отвалил от пристани. И — вот она, Одесса. Жемчужина у моря. Дерибасовская, прямая как стрела, бронзовая непостижимость величественного шелье.
— Так, так… — Маевская в видом знатока окинул взглядом памятник, наморщила курносый нос: — и, какая пошлость. Безвкусица, издержки классицизма. Ты, Костина, как считаешь?
— Вася, Вася, Васечка. — Опасливо, не заходя в загон, старуха бухнула в кормушку комбикорм, сверху плесканула помоев, вздохнула тяжело, как-то очень по-бабьи: — Яйцы надо ему резать, под самый корень. Вся беда от яйцыв-то его. Кушать плохо стал, матку требует. Опять-то забить его нет возможности, кому он нужен такой, с яйцыми-то. А яйцы-то резать ему не берётся никто, больно страшен. — Она шмыгнула носом, высморкалась и стала вытирать руки о передник. — Ну пошли, что ли, в горницу, стелиться.
Гостевая горница была клетушкой с двумя железными кроватями, шкафом дореволюционного образца, колченогим столом и парой венских ископаемых стульев. В углу, надо полагать, красном висели образа святых, под ними, на видном месте, стоял горшок — ночной, объёмистый, с белой, пожелтевшей от времени эмалью. Как раз в тон костюму цвета кофе с молоком.
— Надумаете по нужде, места на всех хватит. — Старуха гостеприимно повела рукой и посмотрела в красный угол, то ли на святых, то ли на горшок. — А то ведь как стемнеет, мы пёсика с цепи спускаем… Ну, с прибытием вас. Располагайтесь, располагайтесь.
За приятной беседой, они вышли на Пушкинскую и, томимые жаждой, заглянули в заведение «Золотой осел», уютное, располагающее к общению. Фирменным напитком здесь был коктейль «Ментоловый», мятный ликёр наполовину с водкой. К нему полагалась соломинка, добрый ломтик цитруса и, конечно же, хорошая сигарета. К вящему Тимову удивлению попутчицы его с удовольствием закурили, не погнушались и «Ментоловым», потом в охотку перешли на водочку и, назюзюкавшись, принялись на пару приставать к Тимофею.
— Я готова отдаться с криком! Я готова отдаться с мукой! Для тебя буду огненным вихрем, для тебя стану долбанной сукой! — с пафосом декламировала Маевская и, опустившись на колени, все пыталась заняться с Тимом оральным сексом.
Костина, будучи менее искушённой в любовных усладах, по-простому лапала его за все места и шептала томно и похотливо, со страстным выражением на лице:
— Я тебя хочу! Я тебя хочу! Слышишь, ты? Я тебя хочу!
Продолжалась, впрочем, вакханалия недолго. Откуда-то из ресторанных недр возник плечистый хмурый человек. Действуя умело и напористо, он ласково подхватил Костину и Маевскую за талии и без членовредительства препроводил на улицу. Вскоре пришлось ретироваться и Тиму, но уже несколько иным манером, пробкой из бутылки, с солидным начальным ускорением, какое получается от мощного пинка под зад.
Стояла тёплая украинская ночь, на чёрном небе блестели крупные оскольчатые звезды. Нелёгкая занесла компанию на площадь к знаменитому одесскому театру. Здесь, прильнув к Тиму, институтки повисли у него на руках, словно механические куклы, у которых кончился завод. У Маевской на лице застыла клоунская идиотская улыбка. Дозрели.
Титаническим усилием Тим допёр их до скамейки. Теперь бы только дождаться и запихать этих дур да первый же рейс в Лузановку…
Блажен, кто верует.
Скоро подошёл грузный гражданин в штиблетах и блеснув в свете фонаря фиксами, посмотрел на Анжелу, после на Веронику и остановил мутный взор на Тиме.
— Блондиночка почём?
Вероника с Анжелой имели у одесситов бешеный успех. Всю ночь к ним приставали какие-то сомнительные личности, совали деньги, повышая ставки. Тим всем желающим терпеливо объяснял, что девочки сегодня не в форме — у одной внеплановые месячные, а у другой злокачественное высыпание в паху. Под утро пожаловали двое — крепкие, с чёлками до бровей, с жёстким взглядом бегающих глаз.
— Слушай сюда, блядский выкидыш, — один без всяких предисловий вытащил нож, другой достал «чёрного джека», колбасину из брезента, набитую то ли песком, то ли дробью, — ещё раз сунешься на нашу территорию, мы тебя пидором сделаем и кишки выпустим, а дешёвок твоих наголо обреем. Всосал, ты, сучий потрох?
Тим довёл студенток до пристани и посадил их на пароход, а сам на трамвайчике запустил до дому, в Лузановку. Больше всего на свете ему хотелось есть и спать.
На Перекопской жизнь кипела ключом. Приветственно скалил зубы волкодав, в летней кухоньке потрескивала печурка, а у свинарника раздавались удары по железу. Будто били пудовой кувалдой в двухсотлитровую железную бочку. Впрочем так оно и было. Жилистый горбоносый семит, сунув связанного хряка в бочку рылом, бил железом по железу, скупо улыбался и приговаривал нараспев:
— Спи, моя радость, усни, в хедере гаснут огни…
Бедный свин пронзительно визжал, задние, схомутованные проволокой ноги его судорожно подёргивались. Зрелище не для слабонервных.
— А, ленинградский, ты, — ласково приветила Тима медсестра войны и, улыбаясь, поделилась радостью: — Сейчас Ваське яйцы резать будут! Специалист нашёлся, из синагоги. Вишь, уже наркоз даёт…
Тим отвернулся и медленно пошёл в дом, его и без того неважнецкое настроение окончательно испортилось.
В гостевой гостиной было душно. Пахло чесноком, одеколоном, потными, разметавшимися во сне телесами. Говнюк из самолёта почивал на спине и, широко раззявив рот, оглушительно храпел. Однако чуток был утренний сон его. Едва Тим вошёл, он моментально заткнулся, чмокнул губами и, перевернувшись набок, открыл мутноватые гноящиеся глаза.
— А, это вы, юноша? Как прошёл кобеляж? Он зевнул, так что клацнули зубы, и, со скрипом усевшись на кровати, свесил подагрические ноги в тёплых не по сезону подштанниках.
В это время у свинарника раздался рёв, пронзительный, яростный, негодующий, затем опять стукнули в бочку, и все стихло.
— Батюшки, режут кого?
Зануда всплеснул руками, а Тим схватил талоны и поспешил уйти.
На крыльце он встретил медсестру войны, с ликующим видом она несла закрытую эмалированную кастрюльку.
— Все, ленинградский, отрезали. Такой мастер, такой мастер. Такие яйцы…
Метельские (1958)
Настенный, купленный ещё в сорок седьмом году по случаю хронометр «Генрих Мозер» пробил восемь раз. Вечер. Февральский, воскресный, пустой. С печатным органом ЦК КПСС в руках, с зелёным, как тоска, торшером за спиной, в обществе приевшихся до тошноты Шурова и Рыкунина, кривляющихся под гармошку на экране «КВНа». Кот — дымчатым клубком, к морозу, на коленях, холодильник «ЗИС» — белобокой глыбой в зеркале трюмо, отсветы от линзы на стене, на полировке шифоньера, на нарядных, в позолоте, переплётах книг.. И запах — въедливый, неистребимый — клопов, гудящих радиаторов, отклеившихся обоев, пыли, неуютного, коммунального жилья. А за окном — снег, снег, снег, крупный, пушистый, похожий на вату.
«Ну и чушь», — отшвырнув газету, Антон Корнеевич Метельский, в прошлом профессор и членкор, ныне же преподаватель в ремеслухе, бережно согнал с колен кота, встал и, нашарив на шкафу пачку «беломора», жадно и нетерпеливо закурил. На душе стало ещё хуже — во-первых, не удержался, не совладал с искусом, во-вторых, вспомнилась резная, как У Александра Сергеевича, трубка с янтарным чубуком, голландский цветочный табачок, покупаемый втридорога. Жасминовый… Да ещё газетёнка эта с издевательским названием «Правда» — все туманно, полунамёками, в духе лучших традиций времён Усатого: Никита Сергеевич подчеркнул, Никита Сергеевич указал, движение в зале, бурные, продолжительные аплодисменты. Отредактированные для беспартийных масс россказни Хрущёва на партийном сборище. Хотя понять не сложно — мордой, мордой в дерьмо Великого Кормчего, чтобы вони побольше, чтобы брызги летели… Мстит за то, что заставлял плясать гопака на заседаниях Политбюро. Се ля ви — шакал рвёт на части издохшего льва. А впрочем, поделом ему, Усатому, знатная был сволочь, даром что Отец Народов…
Антон Корнеевич глубоко, так, что затрещала папироса, затянулся, напрасно поискав глазами пепельницу, выкинул окурок в фортку и с внезапной злостью дрожащей рукой выключил шарманку телевизора. Память, стерва, перенесла его на десять лет назад во времена успеха, любви и процветания. Жизнь тогда казалась ему волшебным сном — отдельная квартира напротив цирка, кормушка распределителя, красавица жена, блистательные перспективы научного роста. Да здравствуют теория моногенеза языков и её отец-основатель академик Марр! Однако все вдруг изменилось в одночасье, провалилось в тартарары, полетело прямиком к чёртовой матери. Порфироносный, и родного-то языка не помнящий недоучка, а скорее всего кто-то за него, сочинил статейку на предмет языкознания, и оказалось, что академик Марр — апологет воинствующей буржуазной лженауки, теория же его реакционна… Доктору наук Метельскому ещё повезло: всего-то выгнали из партии, переселили в коммуналку и определили поближе к пролетариату, в сферу фабрично-заводского обучения. Потому как не безнадёжен, не до конца увяз в буржуазной трясине…
«Не до конца, такую мать!» — Антон Корнеевич ругнулся про себя, шагнул к письменному столу, свидетелю былой роскоши, великолепному, инкрустированному севрским фарфором, с ножками в форме львиных лап. Медленно открыл ящик и непроизвольно тронул сафьяновую папку, такую же блестящую, как и десять лет назад. В ней результат всей жизни, и, увы, результат печальный. Мука бессонных ночей, мысли, закованные в слова, труд непомерный. Книга. И, хвала Аллаху, неопубликованная. Не до конца увяз, такую мать, не до конца!..
Кот, любопытствуя, взобрался на стол, важно заурчав, сунулся мордой в ящик. Тщательно обнюхал папку, попробовал когтем и брезгливо, будто стряхивая прах, разочарованно потряс лапой — фи, несъедобно. Метельский гнать его не стал, лишь улыбнулся жалко — верной дорогой идёшь, кот, правильно понимаешь политику партии. Не только не съедобно, но и категорически противопоказано советскому человеку. Четыре года уже как Усатый разлёгся в Мавзолее, а что изменилось-то по большому счёту? Ну, Серов вместо Берии, ну, водородная бомба вместо атомной… А вот жизнь все та же — собачья…
— Антон, чайник! — Дверь, как всегда рывком, открылась, и в комнату, держа скворчащую сковороду, вошла супруга, Зинаида Дмитриевна. — Шевелись, кипит.
В комнате запахло подгорелым, болгарскими сигаретами «Трезор», отечественными духами «Красная Москва». Значит, наступило время ужина.
— Иду.
Антон Корнеевич поднялся, зачем-то запахнул халат, чтобы не были видны подтяжки и, привычно ориентируясь во мраке, поплёлся коридором на ню. Главное, не вляпаться в кошачью кучу и не задеть чей-нибудь ночной горшок, выставленный у двери.
Когда он вернулся с чайником, стол был накрыт. Жареная картошка с жареной же колбасой, нарезанной не толстыми, как полагается, ломтями, а тоненькой соломкой. При солёном, наструганном кружками огурце. Хлеб, масло, шпроты, сыр. На полторы тысячи учительских рэ особо не разгуляешься.
Антон Корнеевич кивнул, от души положил горчицы, взялся поудобней за вилку и нож и невозмутимо, с философским спокойствием принялся неторопливо есть. Первая заповедь мудрого — жуй, жуй, жуй, тридцать три раза. Не индейка с фруктами, конечно, и не шашлык с соусом ткемали, но ничего, надо полагать, пойдёт на пользу. Чтобы жить, надо есть. Если бы ещё и смысл был какой-то в этой жизни…
Супруга, устроившись напротив, без аппетита ковыряла вилкой; породистое лицо её было напудрено сверх меры, у губ, когда-то сочных и волнующих, прорезались глубокие морщинки, напоминающие о скоротечности всего земного. Превращение из благополучной, привыкшей к шёлковому белью дамы в подругу жизни преподавателя ремеслухи далось ей нелегко. Такие метаморфозы не красят. Да ещё давнишний, сделанный по дурости аборт — первый и последний. Нет ничего — ни положения, ни детей, ни счастья в жизни. А впереди только поступь пятилеток, новые морщины и незамысловатая комбинация из трех пальцев…
— Спасибо, дорогая, — Метельский, напившись чая, встал, отнёс на кухню грязную посуду, вернулся в комнату и постыдно закурил.
Вот и все, ещё один день прожит, тупо, бездарно. Без малейшего смысла. А завтра — надо снова сеять доброе, прекрасное, вечное. Это в душах-то литовской шпаны?! Вздохнув, Антон Корнеевич затушил окурок, вытащил наобум книгу из шкафа, открыв не глядя, прочитал: «К тебе я пришёл, о женщина, милая сердцу, с тем, чтобы пылко обнять, твои, о царица, колени». Ага, старик Гомер, вроде бы «Илиада». Читать дальше сразу расхотелось, какая там царица, какие там колени… Острые, знакомые до чёртиков. Разводи их, не разводи… А хорошо бы, бегал сейчас кругами, резвый такой, непременно пацанёнок, с тёплыми родными ручонками. В синем матросском костюмчике с красными пуговицами, у него у самого был такой в детстве. Нет, что ни говори, мальчишки лучше, девчонки плаксы, дуры, а время подойдёт — хвост набок и сломя голову замуж.
— А ты как думаешь, усатый-полосатый? — Со странным умилением, оттаивая душой, Метельский взял на руки кота, чему-то улыбаясь, принялся чесать за мохнатым, израненным в ристалищах ухом. — Тебе кто больше нравится, мальчики или девочки?
Кот, не отвечая, урчал, жмурил хитрые глаза и бодал лобастой головой. На щекастой морде его застыло снисхождение — что за дурацкие вопросы? Вот придёт март…
«Ну и чушь», — отшвырнув газету, Антон Корнеевич Метельский, в прошлом профессор и членкор, ныне же преподаватель в ремеслухе, бережно согнал с колен кота, встал и, нашарив на шкафу пачку «беломора», жадно и нетерпеливо закурил. На душе стало ещё хуже — во-первых, не удержался, не совладал с искусом, во-вторых, вспомнилась резная, как У Александра Сергеевича, трубка с янтарным чубуком, голландский цветочный табачок, покупаемый втридорога. Жасминовый… Да ещё газетёнка эта с издевательским названием «Правда» — все туманно, полунамёками, в духе лучших традиций времён Усатого: Никита Сергеевич подчеркнул, Никита Сергеевич указал, движение в зале, бурные, продолжительные аплодисменты. Отредактированные для беспартийных масс россказни Хрущёва на партийном сборище. Хотя понять не сложно — мордой, мордой в дерьмо Великого Кормчего, чтобы вони побольше, чтобы брызги летели… Мстит за то, что заставлял плясать гопака на заседаниях Политбюро. Се ля ви — шакал рвёт на части издохшего льва. А впрочем, поделом ему, Усатому, знатная был сволочь, даром что Отец Народов…
Антон Корнеевич глубоко, так, что затрещала папироса, затянулся, напрасно поискав глазами пепельницу, выкинул окурок в фортку и с внезапной злостью дрожащей рукой выключил шарманку телевизора. Память, стерва, перенесла его на десять лет назад во времена успеха, любви и процветания. Жизнь тогда казалась ему волшебным сном — отдельная квартира напротив цирка, кормушка распределителя, красавица жена, блистательные перспективы научного роста. Да здравствуют теория моногенеза языков и её отец-основатель академик Марр! Однако все вдруг изменилось в одночасье, провалилось в тартарары, полетело прямиком к чёртовой матери. Порфироносный, и родного-то языка не помнящий недоучка, а скорее всего кто-то за него, сочинил статейку на предмет языкознания, и оказалось, что академик Марр — апологет воинствующей буржуазной лженауки, теория же его реакционна… Доктору наук Метельскому ещё повезло: всего-то выгнали из партии, переселили в коммуналку и определили поближе к пролетариату, в сферу фабрично-заводского обучения. Потому как не безнадёжен, не до конца увяз в буржуазной трясине…
«Не до конца, такую мать!» — Антон Корнеевич ругнулся про себя, шагнул к письменному столу, свидетелю былой роскоши, великолепному, инкрустированному севрским фарфором, с ножками в форме львиных лап. Медленно открыл ящик и непроизвольно тронул сафьяновую папку, такую же блестящую, как и десять лет назад. В ней результат всей жизни, и, увы, результат печальный. Мука бессонных ночей, мысли, закованные в слова, труд непомерный. Книга. И, хвала Аллаху, неопубликованная. Не до конца увяз, такую мать, не до конца!..
Кот, любопытствуя, взобрался на стол, важно заурчав, сунулся мордой в ящик. Тщательно обнюхал папку, попробовал когтем и брезгливо, будто стряхивая прах, разочарованно потряс лапой — фи, несъедобно. Метельский гнать его не стал, лишь улыбнулся жалко — верной дорогой идёшь, кот, правильно понимаешь политику партии. Не только не съедобно, но и категорически противопоказано советскому человеку. Четыре года уже как Усатый разлёгся в Мавзолее, а что изменилось-то по большому счёту? Ну, Серов вместо Берии, ну, водородная бомба вместо атомной… А вот жизнь все та же — собачья…
— Антон, чайник! — Дверь, как всегда рывком, открылась, и в комнату, держа скворчащую сковороду, вошла супруга, Зинаида Дмитриевна. — Шевелись, кипит.
В комнате запахло подгорелым, болгарскими сигаретами «Трезор», отечественными духами «Красная Москва». Значит, наступило время ужина.
— Иду.
Антон Корнеевич поднялся, зачем-то запахнул халат, чтобы не были видны подтяжки и, привычно ориентируясь во мраке, поплёлся коридором на ню. Главное, не вляпаться в кошачью кучу и не задеть чей-нибудь ночной горшок, выставленный у двери.
Когда он вернулся с чайником, стол был накрыт. Жареная картошка с жареной же колбасой, нарезанной не толстыми, как полагается, ломтями, а тоненькой соломкой. При солёном, наструганном кружками огурце. Хлеб, масло, шпроты, сыр. На полторы тысячи учительских рэ особо не разгуляешься.
Антон Корнеевич кивнул, от души положил горчицы, взялся поудобней за вилку и нож и невозмутимо, с философским спокойствием принялся неторопливо есть. Первая заповедь мудрого — жуй, жуй, жуй, тридцать три раза. Не индейка с фруктами, конечно, и не шашлык с соусом ткемали, но ничего, надо полагать, пойдёт на пользу. Чтобы жить, надо есть. Если бы ещё и смысл был какой-то в этой жизни…
Супруга, устроившись напротив, без аппетита ковыряла вилкой; породистое лицо её было напудрено сверх меры, у губ, когда-то сочных и волнующих, прорезались глубокие морщинки, напоминающие о скоротечности всего земного. Превращение из благополучной, привыкшей к шёлковому белью дамы в подругу жизни преподавателя ремеслухи далось ей нелегко. Такие метаморфозы не красят. Да ещё давнишний, сделанный по дурости аборт — первый и последний. Нет ничего — ни положения, ни детей, ни счастья в жизни. А впереди только поступь пятилеток, новые морщины и незамысловатая комбинация из трех пальцев…
— Спасибо, дорогая, — Метельский, напившись чая, встал, отнёс на кухню грязную посуду, вернулся в комнату и постыдно закурил.
Вот и все, ещё один день прожит, тупо, бездарно. Без малейшего смысла. А завтра — надо снова сеять доброе, прекрасное, вечное. Это в душах-то литовской шпаны?! Вздохнув, Антон Корнеевич затушил окурок, вытащил наобум книгу из шкафа, открыв не глядя, прочитал: «К тебе я пришёл, о женщина, милая сердцу, с тем, чтобы пылко обнять, твои, о царица, колени». Ага, старик Гомер, вроде бы «Илиада». Читать дальше сразу расхотелось, какая там царица, какие там колени… Острые, знакомые до чёртиков. Разводи их, не разводи… А хорошо бы, бегал сейчас кругами, резвый такой, непременно пацанёнок, с тёплыми родными ручонками. В синем матросском костюмчике с красными пуговицами, у него у самого был такой в детстве. Нет, что ни говори, мальчишки лучше, девчонки плаксы, дуры, а время подойдёт — хвост набок и сломя голову замуж.
— А ты как думаешь, усатый-полосатый? — Со странным умилением, оттаивая душой, Метельский взял на руки кота, чему-то улыбаясь, принялся чесать за мохнатым, израненным в ристалищах ухом. — Тебе кто больше нравится, мальчики или девочки?
Кот, не отвечая, урчал, жмурил хитрые глаза и бодал лобастой головой. На щекастой морде его застыло снисхождение — что за дурацкие вопросы? Вот придёт март…
Андрон (1977)
Осень наступила как-то незаметно — девушки на улицах вдруг одели колготки, на службу стали посылать в плащах, травка на газоне, что напротив кухни, сделалась жухлой и неинтересной, цвета мочи. Дедушки считали время до приказа, дембеля готовили парадку и альбомы, командиры, озверев, постно закручивали гайки.
Нарядную неделю Андрона загнали «на флажок». Флажок — это знамя части, главнейшая полковая святыня, стеречь которую надо до последнего патрона, вздоха и капли крови. Кто не верит, пусть почитает в уставе. А покоится святыня за стеклом, в шкафчике аккурат у входа в штаб, совсем недалеко от логова властелина части полковника Куравлёва. Вокруг красота — плакаты на стенах, красочные панно, буквы золотые, выдержки из уставов. Пол мраморный, выдраенный так, что бросишь кусочек сахару — не видно. И охранять святыню полагается в лучшем виде — в парадной форме, в белых перчатках, вытянувшись с автоматом на низенькой деревянной тумбочке. А тумбочка, даром что дубовая, с секретом. В крышке её устроена хитрая пружина и потайной контакт, стоит оставить пост, и в дежурке заревёт звонок. Это тот, последний, с которым ты уйдёшь на дембель…
Плохо на тумбочке днём, беспокойно. Шастают туда-сюда майоры да капитаны, зыркают глазами, честь отдают. Не тебе — святыне. А то и сам Юрий свет Иванович выкатится из логова, взглянет оценивающе, выпятит губу, и если что не так, Сотникову п…здюлей.
Куда как лучше на тумбочке ночью. Тишина, покой, слабый свет дежурного фонаря, почему-то красного, как в борделе. Блядское место, только вот баб жалко нет. Можно засадить под крышку тумбочки штык-нож автомата, так, чтобы потайной контакт и секретная пружина не сработали, снять дурацкие, потные изнутри перчатки и спокойно предаться плавному течению мысли. Андрон так и сделал, вбил в щель поглубже своё табельное оружие и принялся неторопливо расхаживать вдоль стен, почитывать штабную ахинею и потихоньку ощущать, как начинает ехать крыша. «Линия охраны периметра проходит красной линией сквозь сердце каждого настоящего воина… Медалист Карай и ефрейтор Громов бодро и весело идут по следу вооружённого преступника… Наши командиры: замполит части подполковник Гусев — в засаде, на привале, на партсобрании, на турнике. Всегда в строю… Воин, запомни офицера совет — бди днём и ночью, ложных сигналов нет! Воин, запомни офицера наказ — бди днём и ночью, не закрывай чутких глаз!» Параноики рисуют нолики, а неврастеники вяжут веники.
В это время снаружи поднялся шум, и дежурный по полку старлей Сотников закричал пронзительно на всю округу:
— Смир-рно!
Не такая уж она и херня насчёт ночной бдительности — Андрон стремглав вскочил на тумбочку, выдернул автомат, надел перчатки и очень даже правильно сделал. С грохотом открылись двери, послышались тяжёлые шаги, и в вестибюль пожаловал угрюмый Куравлёв, да не один, на пару с «зелёным» полканом, мордастым, грузным и самоуверенным. За ними шествовали два подполковника и три майора, все важные, осанистые, преисполненные чувства собственной значительности. Так ходить могут только проверяющие. И точно, ночную тишину прорезал вой сирены, отрывисто защёлкали замки руж-парков, сумбурно застучали сапоги бойцов — быстрей, быстрей, быстрей, тревога «буря»! Всем снаряжаться, вооружаться и вниз, вниз, вниз строиться на плац! Лётом, шмелём, шевеля грудями! Плевать, что не навёрнуты портянки, нема заряженныx аккумуляторов к рацухам и батареек к фонарям, а секретные, только что полученные автоматы калибра 5,45 ни хрена не пристреляны. Не до того. Главное — показать себя, перекрыть-нормативное время сбора по тревоге. А боевую задачу уж как-нибудь выполним!
Словно зритель в кинотеатре, следил Андрон за разворачиванием событий — вот стали прибывать штабные офицеры, невыспавшиеся, бледные, многие с бодуна. Прошёл, отчаянно зевая, нехуденький партийный бог, тихо просочился взволнованный начфин, вихрем проскочили как наскипидаренные начальник строевой, главный физкультурник и зам-начштаба по службе. Шум, гам, великая суета. Конечно, кому это хочется из Питера куда-нибудь в Тюмень или на Кушку? От вареной колбасы по два двадцать, сливочного масла по три шестьдесят и питательных, с обрезками мяса суповых наборов по девяносто копеек. А ментовская форма, бесплатный проезд и офицерская общага с благоустроенным сортиром?..
И вот вошканье стихло. Раздались дубовые двери, и снова в штаб пожаловал полковник Куравлёв, но уже повеселевший. Весьма язвительно улыбающийся «зеленому» коллеге — ну что, суки, взяли? Видать, все же показали наши себя, перекрыли норматив. Прошли, вздыхая с облегчением, штабные офицеры, с солидностью протопал полковой комиссар, откуда-то вывернулась девица старшина, прытко, виляя бёдрами, порысила к себе в финансовую часть. Ноги короткие, кривые, под обтягивающей юбкой. Б-р-р… «А ведь кто-то же берет такую на конус. — Андрон сочувственно взглянул ей вслед, широко зевнул и глянул на часы. — Ну где они там, харю давят, что ли?» Ничего подобного, вот они, голубчики, разводящий со сменой. Дальше все по уставу, совсем неинтересно. Разводящий ко мне, остальные на месте! Пост сдал! Пост принял!
«Давай, давай, счастливо обосраться!»
Превратившись из часового в караульного, Андрон разоружился, зашёл на кухню к своим, перекусить, и со спокойной совестью отправился в роту — всякие там проверки, «зеленые» полковники тревоги «бури» ему были по боку, по крайней мере до конца наряда. Он часовой, лицо неприкосновенное…
Как бы не так! Утром его высвистал к себе старший лейтенант Сотников.
— Лапин, снимаю тебя с наряда. Поступаешь в распоряжение подполковника Гусева, смотри не облажайся.
А сам озабоченно шмыгнул носом — вот чёртово начальство, думай теперь, кого ставить на флажок. Одна извилина, да и та от фуражки!
— Воин! — вкрадчиво изрёк подполковник Гусев, тот кто и в засаде, и на приваде, и на турнике всегда в строю. — Рядовой Лапин! Вы характеризуетесь своим командиром как образец верности присяге, соблюдения уставного распорядка… Воин! Рядовой Лапин! Доверие командиров нужно оправдать! Ни на минуту нельзя забывать, что постоянная боевая готовность, надёжная охрана объектов и борьба с малейшими проявлениями преступности всегда были и остаются главной задачей внутренних войск МВД СССР. Чтобы с наибольшим успехом выполнить её, необходима высокая степень политической сознательности…
Нарядную неделю Андрона загнали «на флажок». Флажок — это знамя части, главнейшая полковая святыня, стеречь которую надо до последнего патрона, вздоха и капли крови. Кто не верит, пусть почитает в уставе. А покоится святыня за стеклом, в шкафчике аккурат у входа в штаб, совсем недалеко от логова властелина части полковника Куравлёва. Вокруг красота — плакаты на стенах, красочные панно, буквы золотые, выдержки из уставов. Пол мраморный, выдраенный так, что бросишь кусочек сахару — не видно. И охранять святыню полагается в лучшем виде — в парадной форме, в белых перчатках, вытянувшись с автоматом на низенькой деревянной тумбочке. А тумбочка, даром что дубовая, с секретом. В крышке её устроена хитрая пружина и потайной контакт, стоит оставить пост, и в дежурке заревёт звонок. Это тот, последний, с которым ты уйдёшь на дембель…
Плохо на тумбочке днём, беспокойно. Шастают туда-сюда майоры да капитаны, зыркают глазами, честь отдают. Не тебе — святыне. А то и сам Юрий свет Иванович выкатится из логова, взглянет оценивающе, выпятит губу, и если что не так, Сотникову п…здюлей.
Куда как лучше на тумбочке ночью. Тишина, покой, слабый свет дежурного фонаря, почему-то красного, как в борделе. Блядское место, только вот баб жалко нет. Можно засадить под крышку тумбочки штык-нож автомата, так, чтобы потайной контакт и секретная пружина не сработали, снять дурацкие, потные изнутри перчатки и спокойно предаться плавному течению мысли. Андрон так и сделал, вбил в щель поглубже своё табельное оружие и принялся неторопливо расхаживать вдоль стен, почитывать штабную ахинею и потихоньку ощущать, как начинает ехать крыша. «Линия охраны периметра проходит красной линией сквозь сердце каждого настоящего воина… Медалист Карай и ефрейтор Громов бодро и весело идут по следу вооружённого преступника… Наши командиры: замполит части подполковник Гусев — в засаде, на привале, на партсобрании, на турнике. Всегда в строю… Воин, запомни офицера совет — бди днём и ночью, ложных сигналов нет! Воин, запомни офицера наказ — бди днём и ночью, не закрывай чутких глаз!» Параноики рисуют нолики, а неврастеники вяжут веники.
В это время снаружи поднялся шум, и дежурный по полку старлей Сотников закричал пронзительно на всю округу:
— Смир-рно!
Не такая уж она и херня насчёт ночной бдительности — Андрон стремглав вскочил на тумбочку, выдернул автомат, надел перчатки и очень даже правильно сделал. С грохотом открылись двери, послышались тяжёлые шаги, и в вестибюль пожаловал угрюмый Куравлёв, да не один, на пару с «зелёным» полканом, мордастым, грузным и самоуверенным. За ними шествовали два подполковника и три майора, все важные, осанистые, преисполненные чувства собственной значительности. Так ходить могут только проверяющие. И точно, ночную тишину прорезал вой сирены, отрывисто защёлкали замки руж-парков, сумбурно застучали сапоги бойцов — быстрей, быстрей, быстрей, тревога «буря»! Всем снаряжаться, вооружаться и вниз, вниз, вниз строиться на плац! Лётом, шмелём, шевеля грудями! Плевать, что не навёрнуты портянки, нема заряженныx аккумуляторов к рацухам и батареек к фонарям, а секретные, только что полученные автоматы калибра 5,45 ни хрена не пристреляны. Не до того. Главное — показать себя, перекрыть-нормативное время сбора по тревоге. А боевую задачу уж как-нибудь выполним!
Словно зритель в кинотеатре, следил Андрон за разворачиванием событий — вот стали прибывать штабные офицеры, невыспавшиеся, бледные, многие с бодуна. Прошёл, отчаянно зевая, нехуденький партийный бог, тихо просочился взволнованный начфин, вихрем проскочили как наскипидаренные начальник строевой, главный физкультурник и зам-начштаба по службе. Шум, гам, великая суета. Конечно, кому это хочется из Питера куда-нибудь в Тюмень или на Кушку? От вареной колбасы по два двадцать, сливочного масла по три шестьдесят и питательных, с обрезками мяса суповых наборов по девяносто копеек. А ментовская форма, бесплатный проезд и офицерская общага с благоустроенным сортиром?..
И вот вошканье стихло. Раздались дубовые двери, и снова в штаб пожаловал полковник Куравлёв, но уже повеселевший. Весьма язвительно улыбающийся «зеленому» коллеге — ну что, суки, взяли? Видать, все же показали наши себя, перекрыли норматив. Прошли, вздыхая с облегчением, штабные офицеры, с солидностью протопал полковой комиссар, откуда-то вывернулась девица старшина, прытко, виляя бёдрами, порысила к себе в финансовую часть. Ноги короткие, кривые, под обтягивающей юбкой. Б-р-р… «А ведь кто-то же берет такую на конус. — Андрон сочувственно взглянул ей вслед, широко зевнул и глянул на часы. — Ну где они там, харю давят, что ли?» Ничего подобного, вот они, голубчики, разводящий со сменой. Дальше все по уставу, совсем неинтересно. Разводящий ко мне, остальные на месте! Пост сдал! Пост принял!
«Давай, давай, счастливо обосраться!»
Превратившись из часового в караульного, Андрон разоружился, зашёл на кухню к своим, перекусить, и со спокойной совестью отправился в роту — всякие там проверки, «зеленые» полковники тревоги «бури» ему были по боку, по крайней мере до конца наряда. Он часовой, лицо неприкосновенное…
Как бы не так! Утром его высвистал к себе старший лейтенант Сотников.
— Лапин, снимаю тебя с наряда. Поступаешь в распоряжение подполковника Гусева, смотри не облажайся.
А сам озабоченно шмыгнул носом — вот чёртово начальство, думай теперь, кого ставить на флажок. Одна извилина, да и та от фуражки!
— Воин! — вкрадчиво изрёк подполковник Гусев, тот кто и в засаде, и на приваде, и на турнике всегда в строю. — Рядовой Лапин! Вы характеризуетесь своим командиром как образец верности присяге, соблюдения уставного распорядка… Воин! Рядовой Лапин! Доверие командиров нужно оправдать! Ни на минуту нельзя забывать, что постоянная боевая готовность, надёжная охрана объектов и борьба с малейшими проявлениями преступности всегда были и остаются главной задачей внутренних войск МВД СССР. Чтобы с наибольшим успехом выполнить её, необходима высокая степень политической сознательности…