— Кто тебя пустит в бар с твоими бородавками! — решительно сказал он. — Да еще в летних сандалетах.
   Насчет сандалет все было верно — швейцары и на порог бы его не пустили. На беду, Донке удалось найти компромиссное решение.
   — Давайте спустимся в бар при ресторане, — предложила она. — Там так темно, что можно войти хоть босиком.
   — Я хочу в настоящий бар… С программой.
   — С программой — когда купишь ботинки, — безжалостно отрезала Донка.
   Кишо смирился. Они спустились этажом ниже. Там действительно было необычайно темно, горело только несколько светильников в отвратительных красных абажурах. В зале стояло пять-шесть столиков, вдоль стен и по углам торчало несколько больших фикусов и филодендронов, которые, словно голодные привидения, вытянув шеи, жадно высматривали, что лежит на столиках. Компания устроилась за столиком, покрытым треснувшим черным стеклом, и неуверенно огляделась. В баре было еще только несколько усатых иностранцев, на вид довольно вульгарных, один — с сомнительным пятном на щеке, крест-накрест заклеенным пластырем. Как водится, их развлекали две девицы с выщипанными бровями и по-совиному круглыми подрисованными глазами. Юбки на них были такими короткими, что не годились даже на фартучки. Обе, очевидно, не ужинали, потому что усиленно поглощали соленые орешки.
   — Ну и заведение! — проворчал Сашо.
   Подошел официант, в красном свете ламп лицо его напоминало бифштекс. Кишо заказал газированную воду, лед и целую бутылку виски. Надо же, по крайней мере, знать, что они будут пить. В этой темноте можно подсунуть посетителям все, что угодно. Когда допили вторую бутылку, Фифа маленькая уже сладко спала, опустив голову на стол, а Донка в одиночестве отплясывала на танцплощадке под тяжелым взглядом бармена. Наконец он остановил магнитофон и сказал:
   — Все! Больше не дам ни капли!..
   Кишо, хоть и был здорово пьян, собрал всю сдачу, если не до стотинки, то, по крайней мере, до лева. С трудом разбудили Фифу маленькую, она зевала и чмокала губами так сладко, словно только что поела во сне. Как бы то ни было, им все-таки удалось вынести из бара свои тленные останки. На улице было очень холодно, ветер дул в самые свои пронзительные зимние флейты. Один только Сашо крепко держался на ногах, впервые за весь вечер на его лице появилась слабая улыбка. Фифы, большой и маленькая, тащили Кишо под руки, ноги частника довольно смешно опережали его тощий зад. Донка вцепилась в Сашо.
   — Ты меня проводишь?
   — Придется! — с досадой ответил молодой человек.
   Он вздохнул и потащил ее по обледеневшему тротуару. С каждым перекрестком ноги ее слабели все больше и больше, теперь она уже почти лежала у него на плече. На одном из поворотов оба поскользнулись, голова Донки громко стукнулась о тротуар. Сашо с трудом удалось ее поднять, и в этой возне — нарочно или случайно — Донке удалось несколько раз ткнуться грудью в его ладони. Когда они наконец подошли к ее дому, Сашо был уже горяч, как электрическая грелка. Он прислонил ее к двери, вытащил из ее сумочки ключ и с трудом отпер дверь подъезда.
   — Ты не поднимешься на минутку? — напрямик спросила она.
   — Зачем?
   — Низачем. Поиграем на пианино.
   — Ладно, — ответил он.
   Сашо знал, что Донкины родители путешествуют. Сейчас, наверное, их корабль бороздит море где-то возле Сицилии.
   — У нас очень хорошее пианино, — бормотала Донка, — только нужно его настроить.
   Настраивали они его до пяти часов утра. Оба совершенно отрезвели и чувствовали себя отвратительно. Донка ушла варить кофе и вернулась из кухни мрачная, как Горгона.
   — Слушай, — сказала она сердито, — если Криста хоть что-нибудь узнает, я тебе все зубы повыбиваю.
   — А я тебе, — злобно ответил Сашо.
   — До моих дело не дойдет. Это ты болтаешь, что нужно и что не нужно. Зачем ты сказал ей о первом разе?
   Сашо хмуро молчал.
   — Отвечай, сказал?
   — Сказал, — промычал он. — Я не умею врать.
   — Хорошенькое оправдание! Он не умеет врать! Значит, если она завтра спросит тебя, ты опять скажешь?
   — Не спросит.
   — Не спросит! Ты что, дурочкой ее считаешь?.. Да она сто раз подумала об этом за сегодняшнюю ночь. Так и жду каждую минуту ее звонка.
   — И напрасно. Что другое, а достоинство у нее есть.
   — А у меня нет?
   — По крайней мере ты этого никак не показываешь, — злорадно промямлил он.
   — Ну и нахал! А твое достоинство где?
   — Все же я мужчина. И не я же проявлял инициативу.
   — Ты прекрасно знал, что я была пьяна.
   — Молчи уж! — отозвался он с искренним отвращением. — Это для шофера оправдание, не для девушки.
   — Чтоб меня разорвало, если я когда-нибудь еще сяду с тобой за один стол!
   Так они переругивались еще минут пятнадцать, все больше ненавидя друг друга. Наконец Сашо ушел. На улице стало вроде бы еще холоднее, в предутреннем сумраке ползли тяжелые туловища троллейбусов с мутными невыспавшимися глазами и заиндевевшими лбами. Ежась от холода, пробегали люди, мимо них проносились освещенные окна трамваев. Новый день начинался шумом, голубыми молниями на проводах, тяжелым запахом бензина. И так же должен был закончиться, только люди будут уже не спешить, а устало разбредаться по домам.
   Сашо тоже спешил, хотя и сам не знал зачем. Спешил от нервной взвинченности, от ярости против самого себя. Он даже не очень понимал, откуда взялась эта ярость и почему. В конце концов Криста получила по заслугам. Девушка, которая предпочитает мать другу, вряд ли заслуживает лучшей участи. И все же угрызения возникали не из-за этого, а из-за какого-то другого, гораздо более тяжелого воспоминания. От чего-то, что внезапно раскололо надвое его жизнь и сделало его словно бы другим человеком.
   К себе он пробрался очень тихо, чтобы не разбудить мать. В спальне на подушке он нашел записку: «Дядя просил сразу же позвонить». Что это старику приспичило? Может, прочел повнимательнее статью? Сашо перевернул бумажку и написал на обороте: «Разбуди меня в восемь». Потом, обиженный, забрался в постель.
   Вероятно, то была его первая любовь. По крайней мере, так писали в старых книгах. Теперь никто не говорит о первой любви, события такого рода обычно тонут в тумане неясных воспоминаний. Теперь с трудом вспоминают о последней, не то что о первой любви. Вот у Кристы, наверное, была первая любовь, — подумал он. Она — представитель исчезающего вида жалкого человеческого млекопитающего. Сашо старательно избегал воспоминаний о своей первой любви, но она у него все же была. Конечно, и до того случались в его жизни разные мелочи, но разве можно назвать любовью, если вдруг начинаешь мечтать о своей учительнице французского языка или о какой-нибудь из тех дурочек, что испуганно таращат глаза у классной доски?
   Ему тогда было четырнадцать лет, он это прекрасно помнил. Как обычно, они проводили август в Обзоре, его мать бог весть почему облюбовала это пыльное село, где каждое утро возникала проблема, где и чем позавтракать. Она возила его туда с раннего детства, к великому удовольствию отца, который за эти двадцать дней мог спокойно и досыта нагуляться, не спрашивая себя по утрам с испугом, где это он проснулся. Он старательно спроваживал свою несчастную жену с сыном на море, уверяя, что дети там великолепно закаляются. Вероятно, в этом была какая-то доля истины, потому что Сашо, хотя и довольно худенький, был очень здоровым мальчиком, и у него никогда не болело даже горло.
   Они останавливались всегда в одном и том же доме у мрачной бездетной гагаузки, которая глядела на них так, словно они жили у нее из милости. Готовили они себе на плитке во дворе, на ужин неизменно был арбуз с брынзой, если не считать суббот, когда мать водила его есть шашлыки. И вот тогда в один из промежутков между арбузами и шашлыками Сашо влюбился в молчаливую и робкую девочку из интерната для одаренных детей. Девочка была необычной и на вид несколько странной, личико у нее было худенькое и словно бы постаревшее раньше времени, но глаза были очень хороши, красивые, умные глаза, заставлявшие его чувствовать себя нескладным и глупым. Сузи играла на скрипке, но это не производило на него никакого впечатления. В те годы его любимым инструментом был барабан, как, впрочем, у многих мальчишек. Сузи он этого, разумеется, не сказал, ее он, подхалимничая, уверял, что до смерти любит скрипку, а особенно альт. Вечерами они гуляли у моря, которое равнодушно плескалось у их ног, и молчали, если только Сузи не принималась задавать ему разные трудный вопросы.
   — Ты читал «Густу Берлин»? Не читал? А «Пер Гюнта»?
   — Что это за писатели? — неловко спрашивал мальчик.
   — Это не писатели, а книги, — строго поправляла Сузи. — А Якоба Вассермана читал?
   — Да, конечно, очень хороший роман.
   — Какой роман, это же писатель! Неужели ты не читал Кристиана Ваншаффе? — спрашивала она с искренним удивлением.
   — А ты читала «Туманность Андромеды»? — пытался он ее поймать.
   — Читала, но мне не понравилось… «Солярис» лучше, но и он мне не слишком нравится. Я не люблю фантастику, там любовь всегда какая-то ненастоящая.
   Он никогда не слышал ни о таких книгах, ни о таких писателях. Это унижало его. Какая-то девчонка с острыми лопатками и костлявыми коленками, а знает даже о Норберте Винере и Федерико Феллини. Только на скрипке она не играла, даже не говорила о ней, хотя однажды утром он видел в ее руках инструмент. Сузи держала его с каким-то особенным мечтательным выражением. Однажды Сашо спросил ее, почему она никогда не играет.
   — Я здесь на отдыхе, — отвечала девочка неохотно.
   — Тогда зачем ты взяла ее с собой?
   Сузи удивленно взглянула на него.
   — Как же без нее?
   Тогда он впервые понял, что, как бы ни сложились их отношения, скрипка всегда будет занимать в ее душе первое и, может быть, неизмеримо большее, чем он, место. Это приводило его в ярость, он ходил за ней как тень и, вероятно, страдал. Даже наверняка страдал, хотя это и исчезло из его памяти. Вскоре Сашо горячо объяснился ей в любви и поклялся в вечной верности. Он заявил ей, что женится на ней, как только закончит гимназию, а потом оба будут работать и учиться. Давая эти бессвязные и путаные обещания, Сашо был страшно искренним и не обращал никакого внимания на холодный плеск вечного моря, которое пыталось его охладить. Морю это не слишком удавалось, но мальчик смутно догадывался, что в этой не вполне понятной ему самому истории он в конце концов окажется несостоятельным. Сузи выслушала его, не сказав ни слова, даже не глянула в его сторону. Наконец, он спросил испуганно:
   — Ты что, не хочешь?
   — Хочу! — ответила она тихо.
   Не будь в тот вечер так темно, он увидел бы, что девочка, словно персик, залилась легким прозрачным румянцем, который, может быть, впервые появился у нее на лице.
   — Я буду работать официанткой! — добавила она порывисто.
   — Почему? Ты лучше играй.
   — Играть? — Сузи изумленно глянула на него. — Играть перед всякими невеждами?
   Пять дней они жили как в лихорадке. Великие обещания, которыми они обменялись, немного ошарашили их самих, и больше они об этом не заговаривали. Но они были счастливы. Вместе гуляли, купались, иногда, хотя и редко, он слышал ее негромкий, нежно рассыпающийся смех. Но к вечеру Сузи всегда становилась серьезной и молчаливой, порой она судорожно впивалась в его руку холодными твердыми пальчиками. Однако все его попытки поцеловать ее оставались безрезультатными. «В другой раз, — говорила Сузи. — Прошу тебя, в другой раз!» Он обижался, но старался не думать об этом. В конце концов настоящая любовь — нечто гораздо большее, чем какие-то там поцелуи. Тогда он еще не подозревал, что эта любовь может рухнуть в одну ночь, вернее в несколько мгновений.
   В их доме жила еще одна семья — молодая женщина с двумя мальчиками — шести и восьми лет. Темноглазая, сухонькая, довольно невзрачная и, как ему тогда казалось, пожилая тетя, хотя, вероятно, ей не было еще и тридцати лет. Время от времени мальчик ловил на себе ее взгляды, которые, словно руки, скользили по его загорелому, стройному, изящному в своей юношеской чистоте телу. Но Сашо просто не обращал на это никакого внимания — он был влюблен. Мальчики соседки, как тени, ходили за ним следом, и с раннего утра их стриженые головки торчали в окне, выглядывая Сашо. Сначала малыши надоедали ему, потом он привык к ним и даже полюбил. Сашо учил их плавать, воровать фрукты, ловить на пристани ядовитых зеленых пиявок, одним словом он стал для них неисчерпаемым источником мальчишеского счастья.
   В тот вечер его мать отправилась в гости к какой-то своей приятельнице — ее пригласили поиграть в карты и попробовать домашнего винца. Сашо лег часов в десять, но не заснул, а слушал транзистор, передававший легкую музыку. Вдруг отворилась дверь и появилась соседка, от которой его отделяла одна лишь стенка. Сашо показалось, что она чем-то испугана, голос ее звучал сдавленно, хотя женщина изо всех сил старалась сделать его обычным и ласковым.
   — Можно, я тоже немного послушаю музыку?
   — Пожалуйста, — ответил он удивленно.
   Она села к нему па кровать, тяжело дыша, пытаясь справиться с волнением. Он, смутно почувствовав что-то, инстинктивно подобрал ноги. Но только когда взгляды их встретились, мальчик вдруг понял, что сейчас с ним случится то великое и таинственное, о чем он уже тысячу раз думал. И смертельно захотел, чтобы это случилось. Женщина продолжала смотреть на него, и Сашо, словно загипнотизированный, не смел шевельнуться. Вдруг исчезло время, свет, комната — все. Наконец она протянула руку и положила ему на живот. Она ласкала его, и кожа под ее рукой, казалось, горела. Потом встала и, слегка качнувшись, потушила свет.
   Когда она ушла, он долго лежал ошеломленный. На сердце было пусто, в голове тоже — никаких мыслей, никаких воспоминаний. И никакого чувства, что в жизни его произошло нечто особенное. Хотелось спать, и действительно он скоро уснул, хотя ночь была необычайно жаркой и душной. И только проснувшись, понял, что вчера он просто-напросто убил свою любовь, настоящую, большую любовь, вечную, как море. И у него даже не было сил жалеть об этом, а может быть, просто не хотелось. Вечером, когда он встретился с Сузи, сердце у него громко билось. Но в нем не было ни капли любви. Было немного жалости, раскаяния, была даже боль, но любви не было, любовь словно испарилась. «Самое главное сейчас, чтоб она ни о чем не догадалась, — испуганно думал он. — Сейчас важно только это!»
   Очень нелегко было поддерживать этот обман. Но на четвертый день Сузи неожиданно уехала, так ничего и не узнав. Вечером накануне разлуки она плакала на берегу моря и позволила ему себя поцеловать — такой торопливый и неловкий поцелуй, что он едва его заметил. Они договорились встретиться, как только он вернется в Софию, еще раз поклялись в вечной любви. Но утром, когда переполненный автобус уехал, оставив за собой клубы белой пыли, Сашо почувствовал такое облегчение, какого до тех пор не испытывал ни разу в жизни. Теперь он опять мог ходить, куда хотел, и делать, что хотел, и ничего не бояться. Мог, не страшась себя самого, вспоминать и думать о том, что с ним случилось. И, наверное, даже сумел бы устроить так, чтобы повторить это еще раз. От одной этой мысли он краснел как рак, и по спине его между лопаток катились капли пота. В конце концов он это и сделал однажды поздно ночью в ее собственной комнате, на ее собственной кровати, пока два его маленьких полуголых дружка крепко спали на другой. Там за каких-нибудь полчаса он, сам того не сознавая, превратился из чистого подростка в самого обычного поросенка. И так и не осознал этого никогда.
   Вернувшись в Софию, он даже не подумал искать Сузи. У нее не было телефона, но у него был, и девочка могла позвонить ему сама. Так безобидный телефон превратился для него в маленького хищного зверька с ядовитыми зубами. Сашо даже вздрагивал, услышав его настойчивый звон. Он никогда не снимал трубку и только злобно кричал матери: «Меня нет!» Та только дивилась, что это случилось с мальчиком, почему он в последнее время стал таким злым и нервным. Разумеется, она ни о чем не догадывалась. И откуда ей было знать, что после двух таких острых переживаний он вдруг оказался в пустоте. В ее годы с мальчиками такого не случалось. Прошел месяц-другой, и все начало выветриваться. Но Сашо не знал, что ничто не исчезает и не может исчезнуть, а только уходит куда-то в глубину. Вода успокоилась и прояснилась, но дно уже не было прежним.
   У него остался только глубокий инстинктивный страх — как бы не встретить Сузи случайно на улице. Он не понимал, что этот страх — добрый и означает, что совесть в нем еще жива. Но Сашо никогда больше не встречал ее, даже случайно — ни на улице, ни в ресторане. И увидел ее только один раз, спустя много лет.
   А Сузи становилась все знаменитей и знаменитей, о ней говорили как о чуде. Она побеждала на международных конкурсах, еще девочкой получила Димитровскую премию. Сашо часто видел ее портреты на афишах и в журналах. И ему казалось, что она все та же, что в ней ничего не меняется. А на самом деле он просто не видел этих перемен, лицо на портретах было всего лишь символом, за которым стояли его воспоминания мальчишеских лет. Да он и не старался слишком вглядываться в се портреты, никогда не читал статей и заметок об ее концертах. Чувство вины не ослабевало ни на каплю, ни на одно, самое крохотное зернышко. Оно только скрывалось где-то под прочими наслоениями. Но иногда на какое-то мгновение в темные пьяные ночи у него возникало страшное чувство, что когда-то очень давно он убил ребенка — убил, так и не заметив и не осознав этого, невольно и бездумно, а затем убил и воспоминание, как и все, что могло бы его возродить. Вот почему однажды он, сам не отдавая себе в этом отчета, купил билет на ее концерт. Ни волнения, ни любопытства он не испытывал — просто чувствовал, что должен пойти. С последней их встречи прошло семь лет, и сейчас все казалось ему просто сном.
   Сузи вышла на сцену твердой, неграциозной походкой. У Сашо вдруг перехватило дыхание, он замер в своем кресле. И вроде бы не было никаких причин так волноваться, скорее он должен был испытывать облегчение. В ярком свете ламп Сузи казалась просто безобразной. Сухая шея, почти увядшие щеки, плоская грудь под жестким парчовым платьем. Да и само платье показалось ему плохо сшитым, а может быть, оно просто плохо сидело на ее несимметричной фигуре. Не понравился ему и жест, которым она поднесла скрипку к подбородку. Сузи, казалось, больше не любила свою скрипку, она просто эксплуатировала ее, и притом довольно бесцеремонно, не оставляя ей никакой возможности шевельнуться в ее руках. Потом она заиграла.
   Музыка поразила его. Сашо не ходил в концерты, музыка вообще не слишком его волновала. Поразило его, главным образом, совершенство исполнения, необычайная сила и уверенность, сквозившие в каждом жесте, в каждом звуке, который она исторгала из этих невероятных струн. Но сама музыка не доходила до его сердца, ее он не чувствовал. Или, может быть, ему это просто казалось. Но он следил за ее глазами — в них не было никакого волнения, только какая-то особенная, нечеловеческая сосредоточенность. Когда наконец она кончила, зал взорвался истерическими аплодисментами. Незнакомая девушка, сидевшая рядом с Сашо, побледнела, по ее лицу пробежала нервная дрожь. Он ли такой бесчувственный, или все вокруг него — существа какого-то другого мира? Сашо даже не остался на второе отделение — боялся новых испытаний. Домой он вернулся смущенный и растерянный, с чувством, что упустил в жизни что-то такое, чего с ним больше не случится.
   И только одного он так и не понял — не понял, что в самом деле убил ребенка. Убил его в то жаркое лето на берегу холодного моря, которое осталось до конца равнодушным к их любви, к каждой человеческой любви. Вместо женского сердца и любви мир получил какое-то странное чудовище искусства, потрясающее всех. На песчаном берегу моря, все так же заливаемом холодными волнами, не осталось ничего, кроме красивых, но мертвых и пустых раковин.

2

   Наутро мать едва его добудилась. Сашо с трудом разжал веки, и глаза у него чуть не полезли на лоб — как будто он увидел привидение. Мать в длинной сиреневой ночной рубашке, такой прозрачной, что виден был даже пупок, склонилась над ним, словно не сознавая, какое зрелище она собой представляет.
   — Что это ты на себя натянула? — спросил он растерянно.
   — Ночную рубашку! — огрызнулась она. — Что смотришь, никогда не видел ночной рубашки?
   Бедная мама, она просто помешалась. Вот уже несколько месяцев расхаживает по квартире в теткиных тряпках, потрясая сына то глубоким вырезом, открывающим тощую шею, то голой костлявой спиной. При этом она совершенно не желала считаться с временами года, напяливала на себя что попало и часами вертелась перед старым портновским зеркалом, которому и без того осточертели человеческое позерство и суетность. Но появиться перед ним в этой прозрачной сорочке — такого ему и во сне не могло присниться.
   — Вставай же! — сердито торопила она. — Вставай, дядя звонил еще в семь часов. Что это он так тебя добивается? — подозрительно спросила она.
   — Откуда я знаю!
   — Голос у него был что-то не слишком веселым… Кто его знает, что ты там натворил! От тебя всего можно ожидать.
   «И от тебя тоже», — подумал он, но вслух сказал:
   — Отойди, не могу же я встать, если ты стоишь над головой.
   Она отодвинулась. На расстоянии нескольких шагов мать выглядела еще более смешной, даже жалкой. Сорочка была слишком широка для ее худого тела, и она подпоясала ее чем-то вроде электрического провода — из-за складок это трудно было понять. Когда же она направилась к двери, Сашо просто застонал:
   — Мамочка, милая, неужели тебе не холодно?
   — Нет, а что?
   — Да ты же совсем голая.
   — Ну и что, ты ведь мой сын! — возмущенно ответила она.
   — Ну ладно… И все-таки… сорочка-то ведь с покойника. Неужели тебе это не приходит в голову?
   — Когда она ее носила, она не была покойницей! — небрежно ответила мать. — Иди завтракать.
   И вынесла за дверь свой деревянный зад вместе с тяжелым запахом каких-то восточных духов. Тетка действительно имела дурную привычку душиться очень крепкими и тяжелыми духами, главным образом мускусными, так что рядом с ней было трудно стоять. Неужели теперь мать решила возродить эту традицию? Ничего не поделаешь, придется терпеть, пока не кончатся запасы. Сашо попытался представить себе тетку в этой ночной сорочке и почувствовал, что его охватывает страх. Неужели эта элегантная столичная дама с лицом римской матроны но своим вкусам ничем не отличалась от обыкновеннейших стамбульских шлюх, как некогда, подвыпив, выражался его папаша?
   Сашо встал с постели мрачный, голова болела. Одевшись, он вышел на кухню, очень чистую, как и все у них в доме, хотя и порядком обветшавшую. Мать только что протерла пол, и мокрый линолеум слабо поблескивал в бледном свете утра. Завтрак был уже готов. Сашо на цыпочках, чтобы не наследить, пробрался к столу, поудобнее устроился на стуле. Он любил завтракать, это была одна из его маленьких житейских радостей. Включил тостер, отрезал два тонких ломтика хлеба, вложил их в прибор. Приятный запах жареного хлеба почти вытеснил духи. Аккуратно, чуть ли не с любовью, Сашо намазал горячий ломтик маслом, положил сверху ветчину. Не успел он съесть первый бутерброд, как появилась мать, на этот раз в белом японском кимоно.
   — Сегодня я готовить не буду, — сказала она. — Так что имей это в виду.
   — Хорошо, — ответил он.
   — И скажи дяде, что я приду немного попозже. У меня сеанс.
   — Какой сеанс? — не понял Сашо.
   — У косметички.
   По его лицу пробежала легкая судорога, как при слабых желудочных коликах.
   — Надеюсь, ты не собираешься выходить в этом туалете?
   — А что? Тебе не нравится?
   — Мне-то нравится, смотри только не испугай дядюшку.
   — Ты прав, — ответила она с разочарованием в голосе и направилась к своим переполненным гардеробам.
   Сашо уже без всякого желания съел второй бутерброд. Последнее время мать действительно готовила очень редко. Кастрюли тушеной фасоли с грудинкой хватало ему на три-четыре дня. Сашо смутно чувствовал, что с каждым днем теряет какую-то долю материнской любви и заботы. Все это было теперь обращено на дядю. Вначале Сашо только радовался, что избавился от ее чрезмерного внимания, которое, правда, доставляло некоторые удобства, но порой было весьма утомительным. Сашо сразу почувствовал себя гораздо свободнее, и это его вполне устраивало. Да и дядя, разумеется, гораздо больше него нуждался в уходе, по крайней мере до тех пор, пока не свыкнется с одиночеством. Но потом поведение матери начало его смущать. Он смутно чувствовал, что во всем этом есть что-то ненормальное. Нет, то была не обида, Сашо просто не мог понять, как это мать может забыть о собственном сыне. И не ради чего другого, ради брата, который не вспоминал о ней целыми десятилетиями.
   Но Сашо почти ничего не знал о матери и ее брате, о том, как складывалась их жизнь полвека назад. Маленькая Ангелина росла в большом пустынном доме одинокая, как котенок. Целыми днями, а то и неделями никто даже не вспоминал о ней. Время от времени одна из теток приходила ее навестить, гладила ее тонкие волосики и пускала слезу. В этом заключалась вся ее любовь. А Ангелина просто обожала своего молчаливого рассеянного брата, такого высокого, такого красивого и мрачного. И не могла понять, почему он так хмуро на нее смотрит. Только через много лет она узнала страшную правду — своим рождением Ангелина погубила мать. Это невысказанное обвинение так ее потрясло, что девушка внезапно охладела к брату и ко всем остальным родичам. Его женитьба еще больше отдалила их друг от друга. И вот сейчас она вновь возвращалась к нему, к своей неизжитой чистой детской любви, возвращалась такими путями, которых ее сыну не дано было постичь никогда. «Никогда! — думала и она сама. — Что они могут, нынешние сыновья, кроме как косо поглядывать на матерей да поедать их горький вдовий хлеб». И как поедать! Сколько раз она видела, какими точными, скупыми движениями сын строгал кусок сыра на горячий хлеб, как весело потом им похрустывал. В кого же он все-таки пошел, этот случайно произведенный на свет семейный уникум? В отца, в дядю? Никто из них пальцем бы не пошевельнул, чтобы приготовить себе бутерброд. Ее несчастный брат может умереть с голода, если его, как котенка, не ткнуть носом в еду. Она переоделась и уселась перед овальным невесткиным зеркалом, брат уступил его ей, не говоря ни слова. Да, сухая кожа, совершенно выцветшие глаза — ничего, сегодня Данче приведет ее в порядок. На всякий случай она все-таки сунула костлявый палец в белую фарфоровую баночку с надписью «Ярдлей» — на кончике носа и обеих щеках появились три жирных пятна. Слава богу, покойница не успела до конца использовать этот крем. Тут она услышала, как хлопнула наружная дверь, — это ушел сын.