— Мы тут подумали, товарищ Урумов, — спокойно и мягко начал Спасов, — и решили принять вашу отставку.
   — Очень вам благодарен! — сказал Урумов. — Хотя это не имеет для меня никакого значения. Мое решение окончательно.
   Спасов бросил на него оскорбленный взгляд. С тех пор как он сел в это кресло, никто еще не позволял себе говорить с ним таким тоном.
   — Почему? У нас была и другая возможность. Мы могли, например, отправить вас на пенсию.
   — Вы преувеличиваете свои права, товарищ вице-президент, — насмешливо проговорил академик. — Но и этим вы меня не испугаете. Вот уже второй год меня зовут в Ленинград, условия работы там намного лучше.
   — Не сомневаюсь… Хотя ваши идеи вряд ли особенно их заинтересуют.
   — Ваше личное мнение для меня недостаточно компетентно. Как и для вас мое мнение о вашей математике.
   — Я думаю! — Голос Спасова звучал все обиженней. — Но могу вам сказать, что это мнение разделяют и наверху.
   Академик нахмурился.
   — Что это значит «наверху»? — спросил он сухо. — Очень часто люди вроде вас называют этим словом самую обычную канцелярию. Дальше они не имеют доступа.
   Профессор Спасов заметно смутился.
   — Это не канцелярия, — сказал он.
   — И каковы же возражения? Вроде азмановских?
   — Нет, просто ваши исследования кажутся им бесперспективными.
   — Послушайте, товарищ Спасов, если спрятать голову в песок, опасность не станет меньше.
   — Я не собираюсь с вами спорить! — недовольно проговорил Спасов. — Неужели вам мало, что мы даем вам возможность спокойно работать?
   — Мало! — ответил твердо академик. — Мне нужен новый электронный микроскоп. Иначе я буду вынужден искать его там, где он есть.
   Спасов пристально поглядел на него.
   — Вы что, угрожаете? — спросил он раздраженно.
   — Ничуть. Хотя мне ясно, что рано или поздно вам придется отвечать за последствия.
   — Но я же обещал вам этот микроскоп. Еще весной.
   — Спасибо. Этого мне совершенно достаточно, — сказал академик и встал.
   — Куда вы? — Спасов удивленно взглянул на него. — Подождите, сейчас принесут кофе.
   — Я не пью кофе.
   — Ничего. Мы еще не кончили разговор.
   Урумов сел. Спасов нетерпеливо позвонил. На пороге появилась секретарша.
   — Что там с кофе? — нервно спросил он.
   — Сию минуту, товарищ вице-президент.
   — И кока-колу. Или какой-нибудь сок.
   Секретарша обиженно скрылась. Спасов снова устремил взгляд на академика.
   — У меня к вам еще один вопрос. Кого вы считаете наиболее подходящим кандидатом на ваше место?
   — Бесспорно, старшего научного сотрудника Кирилла Аврамова.
   — Мотивы?
   — Вы, по-видимому, не читали докладной записки, которую я послал вам месяц назад. Это же лучший специалист в нашем институте. И член партии, если это вас интересует.
   По всему было видно, что Спасов не слишком доволен его ответом.
   — Может быть, вы и правы… Но Аврамов тоже занимается только общими проблемами.
   — В науке не бывает общих проблем, товарищ Спасов. В науке есть проблемы большие и меньшие, цели более близкие и более далекие. Если бы Циолковский не занимался ракетами и не имел бы таких учеников, как Королев, может быть, сейчас наши кости уже покоились бы под развалинами. А, как видите, мы не только уцелели, но даже первыми послали человека в космос.
   Но Спасов его не слушал, мысли его были явно заняты чем-то другим.
   — Что вы имеете против Скорчева? — спросил он.
   — Абсолютно ничего. Скорчев очень полезный работник, я всегда это утверждал. Но у него нет некоторых качеств, присущих Аврамову. Если мы не хотим оставаться в хвосте мировой науки, надо подбирать людей, которые лучше всех знают свое дело… Все прочее от лукавого.
   Надутая секретарша принесла кофе и какой-то фруктовый сок, который, вероятно, стоял у нее где-нибудь под радиатором, настолько он показался академику теплым и даже прокисшим. Он сделал только один глоток, терпеливо дождался, пока остальные допьют свой кофе, и встал. Спасов проводил его до двери, очень любезно попрощался. Выходя, Урумов словно бы почувствовал за спиной вздох облегчения. Уже темнело, тонкий голубой туман опускался на город. Опять стало очень скользко, люди с трудом переступали по желтым глянцевитым плиткам. Пока Урумов, мелко шагая, двигался вместе с ними, его догнал один из молодых людей, которых он видел в кабинете Спасова.
   — Я вполне согласен с вашими мотивами, товарищ Урумов, — сказал он. — И попытаюсь вам помочь.
   Но с какими именно мотивами он согласен, не объяснил, просто поклонился и ушел. На счастье академика, показалось свободное такси, шофер просто не мог проехать мимо столь представительной сухощавой фигуры, Побуксовав, машина остановилась прямо перед Урумовым. Шофер услужливо распахнул дверцу.
   — Скользко! — сказал он.
   — Что поделаешь? На этом свете все скользко, — пошутил академик.
   Дома он долго не зажигал света. В кабинете было довольно тепло, он лежал на своем диванчике, пока стены не посветлели от слабых отблесков уличного освещения. Он чувствовал, что огорчен гораздо сильнее, чем ожидал, и сознавать это было больно. Значит, не так уж он силен и самостоятелен, как привык о себе думать. Он испытывал обиду — острое и неприятное чувство, которого никогда еще не ощущал с такой силой. С Урумовыми такого не случалось, чтобы ими пренебрегали или их недооценивали. Даже турецкие визири в Стамбуле относились к ним с уважением. А эти расстались с ним не моргнув глазом, словно с каким-то второстепенным библиотекарем. Даже из вежливости не предложили ему остаться на своем посту. И ни слова благодарности. Да и к чему им стараться, если талантов стало гораздо больше, чем поклонников?
   Но вскоре эти чувства стали медленно исчезать, словно таяли в желтоватом ночном сиянии. Он чувствовал, как стынут у него руки, немеют ноги, хотя в кабинете было все так же тепло. И тут на него, словно гроза, нахлынуло невыносимое чувство одиночества. Он словно бы остался один на всей земле, на всей этой огромной голубой планете, нетронутой, но обезлюдевшей, один среди безжизненных городов, опустевших полей, мертвых улиц. Чтобы уйти от этого чувства, он начал растирать свои тонкие стынувшие пальцы, но встать с дивана не было сил, словно он был прикован к нему неведомой силой.
   Однажды он уже испытал это неожиданное чувство — много лет назад, которые сейчас показались ему вечностью. Он вдруг оказался совершенно один в какой-то полуразрушенной, заброшенной рыбацкой лачуге, у самого моря. Он стоял посреди лачуги и осматривался, и на сердце у него было тяжело и неспокойно. Кто он, куда попал? Или в его жизни случилось что-то страшное? Все двери и окна хижины были выломаны, пол давно сгнил, черные трещины зияли в облупившихся стенах. Злой сырой ветер словно собирался смести его вместе с этими развалинами. Он стоял и дрожал, не в силах шевельнуться. Хотел пробраться к выходу, но не мог оторвать ног от пола. С миром случилось что-то страшное, смотреть на это было нельзя. Мир внезапно погиб, и он остался один. Чувство это было настолько невыносимым, что он закрыл глаза, чтоб ничего не видеть.
   Это продолжалось несколько секунд, которые показались ему бесконечными. Потом непослушные ноги вынесли его из лачуги. И лишь тут он вспомнил, что построена она была на громадной серой, серее золы, скале, гладкой и круглой, словно выкатившийся глаз с черными прожилками в радужной оболочке. Он, почти дрожа, сел на этот огромный, сухой глаз, устремленный в небо. И небо тоже было серым, низким, тучи мчались по нему с бешеной скоростью и сливались с безобразным бушующим морем, которое раскачивалось вместе со взбитой пеной пространства.
   Он, оцепенев, сидел на этом живом каменном глазу, которого не интересовали ни тучи, ни ветер, ни волны, разбивающиеся о его подножие. Глаз ждал, когда очистится небо и опустится ночь, когда придет час его истинного существования. Где-то там, в самом центре ледяной Галактики, находится та бесконечно малая точечка, которую даже он, глаз, не в силах разглядеть. Но вот уже миллионы лет он с ненасытным любопытством смотрит, как из нее медленно, тяжелыми плотными волнами, словно лава, зарождающаяся в невидимых трещинах земли, исходит бытие. Совсем еще бесформенное, безжизненное, бесцветное. Но содержащее в себе все, что существует, даже время, которое медленно выходит в свой бесконечный путь. Никто не знает, чтт кроется за этой невидимой точкой и чтт оно собой представляет. И глаз тоже не знает, хотя уже миллионы лет смотрит на это рождение миров. Он видел, как возникали звезды и как потом эти звезды угасали, уходя в небытие. Он видел, как отчаянно вспыхивали многие из них, измученные бесконечными странствиями. Многое видел он, и что ему сейчас за дело до усевшейся на него какой-то живой пылинки. Он, глаз, не замечает ее, не интересуется ею. Он ждет ночи.
   И в тот миг ему смертельно захотелось остаться здесь навсегда — крохотной живой клеточкой этого каменного глаза, который больше любой жизни и любого счастья и который так ненасытно всматривается в рождение миров.

Часть 3

1

   Для каждой девушки когда-нибудь наступает этот час — горький или страшный, когда она видит себя распростертой на жесткой узкой кушетке. По крайней мере простыня была довольно чистой, на ней все еще отчетливо видны были складки, показывающие, как она была сложена. Только в ногах кушетка была застлана лимонного цвета клеенкой, уже достаточно потертой. Криста лежала на спине, бесстыдно оголенная, согнутые колени нервно вздрагивали. Прямо против нее, в матовом стекле окна, словно кусочек плазмы, сверкало солнце.
   Где-то за ее спиной тихо журчала вода, наверное, врач мыл руки. Это был довольно пожилой человек, который, несмотря на белоснежный халат, производил впечатление нечистоплотности, может быть, из-за грязно-седых волос или усов, жестких и давно не стриженных, которые совсем закрывали его верхнюю губу. Криста лежала и ждала, слегка одурманенная этим вечным запахом врачебных кабинетов, безымянным, но более отвратительным и всепроникающим, чем самый сильный наркоз. Внезапно дверь отворилась, раздались шаги, похоже, мужские, да, мужские. Молодой сочный голос отрывисто сообщил о каком-то собрании, которое должно состояться после работы. Охваченная смертельным стыдом, Криста закрыла глаза, губы у нее побелели.
   — Хорошо, хорошо! — с досадой сказал старый врач. Но по тону его было ясно, что ни на какое собрание он не пойдет. Молодой нахал ушел, шум воды стих. Когда врач снова всплыл перед ней, правая рука его была плотно обтянута резиновой перчаткой телесного цвета, которая делала ее похожей на руку мертвеца. Этой рукой он грубо и довольно болезненно обследовал все, что требовалось, потом проговорил тихим, хрипловатым голосом:
   — Ну что ж, ясно. Поздравляю!
   Криста застыла.
   — Вы уверены, доктор… Я думала… думала, что…
   — Знаю, что вы думали. И хорошо, что не все, что вы думаете, сбывается, иначе на земле перестали бы рождаться дети… Вот так. Поздравляю! Можете одеться.
   Криста так стремительно скрылась за ширму, словно за ней гнались черти. Лихорадочно натянула на себя бирюзовые трусики с белой кружевной оборкой, набросила платье. Когда она вышла, лицо ее было смертельно бледным. Врач бегло взглянул на нее и нахмурился.
   — Только не вздумайте что-нибудь делать… Предупреждаю, организм у вас необычайно хрупкий.
   Криста не заметила, как очутилась в темном коридоре, низком и узком, словно рудничная галерея. Перед дверью кабинета и перед всеми другими дверями сидели люди с невероятно унылыми лицами. Девушка подумала, что никогда в жизни она не видела столь безнадежного и удручающего зрелища. И тяжелый, преследующий ее запах, и гулкий стук костылей по плиточному полу, и испуганное хныканье ребенка — всего этого ей хватило бы на целую неделю. А на дворе сияло небо, солнце блестело в молодой листве. Около мелкого круглого бассейна двое ребятишек били палочками по воде, солнечные капли разлетались во все стороны, и у детей был такой вид, словно они ждали, что им вот-вот надерут уши. По улице, почти не видной из-за живой изгороди, с грохотом промчался трамвай, по плитам дорожки пробежала дрожь.
   Криста шла почти не помня себя, охваченная яростью, ненавистью, ощущением, что она навсегда выпачкалась в грязи, что к ней никогда не вернется ее девичья чистота. Она ненавидела в эту минуту все, а больше всего саму себя, не себя, нет, а то, что она носила в себе. Этот ужасный комочек жизни, который еще был ничем, был ей не нужен, она просто ненавидела его, как можно ненавидеть безобразящий лицо чирей. Криста задыхалась, несколько раз наткнулась на прохожих и не извинилась, словно бы она была не она, а совсем другая девушка, вылезшая из какой-то неведомой трещины. Но вскоре прохладный весенний воздух освежил ее, ярость стала постепенно утихать. И лишь тут возник стыд, горячей волной залив лицо и шею. Нет, она просто не в себе, нужно взять себя в руки! Наверное, она не совсем нормальная девушка, какой-то урод, неспособный, как другие женщины, радоваться тому, что она может создать жизнь, питать ее, укрывать в собственном теле и в тихие ночи тайком моделировать по своему образу и подобию. Нет, она не могла радоваться, не могла любить эту неведомую жизнь, которая казалась ей каким-то позорным выростом.
   Криста направилась было к университету, но скоро роняла, что сегодня она не в силах слушать лекции и хихикать в ответ на дурацкие шуточки товарищей. Медленно прошла она мимо университета и не заметила, как оказалась в парке. Опомнилась она на скамейке на берегу какого-то пруда, чугунные лягушки выбрасывали из ртов светлую воду, и там, куда она падала, собирались рыбки, чтобы глотнуть немного воздуха. По-прежнему расстроенная, Криста не хотела даже думать о Сашо. Сейчас она и его ненавидела, ведь в конечном счете все несчастья шли от него. Она прекрасно могла бы обойтись и без этого, ей это было не нужно, хотя те мгновения оглушали ее до обморока. Для нее это было слишком сильно, близость потрясала все ее существо, и потом она чувствовала себя одинокой и опустошенной. Да, что может быть в этом мире лучше, чем чистая и свободная девушка!
   Так она просидела около часа под тихое, успокоительное журчание фонтанов. Красные плавники рыбок все так же мелькали в пене, лениво пробирались между лилиями. Какая-то девчушка кидала им кусочки сдобы, рыбы тыкались в них головками и, ухватив крошку, исчезали в глубине со своей добычей. Наконец Криста встала и пошла домой, не замечая ни звездочек жасмина, который благоухал вокруг, ни дроздов, порхавших в его ветвях. Не видела ничего кроме красного ковра тюльпанов, который словно стремился вновь разбудить ее утихший гнев. Дома она застала мать, которая бросала зубчики чеснока в кастрюлю с чечевицей. Криста присела у столика, стоявшего в кухне с тех пор, как она себя помнила, — только время от времени меняли клеенку. Она страшно любила сидеть здесь и, как ее давние прабабки, в пол-уха прислушиваться к бульканью кипящей на огне пищи. Мать взглянула на нее, потом взглянула еще раз — подольше:
   — Почему от тебя пахнет больницей? — внезапно спросила она.
   Кристе показалось, что кто-то ударил ее по шее.
   — Была в поликлинике, — ответила девушка.
   — Что ты там делала?
   — Я же тебе еще вчера говорила, что у меня болят зубы.
   Они и вправду болели, почти вся верхняя челюсть. Но тогда она приняла анальгин, и все прошло.
   — И что тебе сказали?
   — Ничего, говорят, на нервной почве.
   — Хочешь сказать, невралгия?
   — Именно, — ухватилась она за слово, как утопающий за соломинку. — Невралгия.
   — Это другое дело, — успокоение сказала мать. — Но нервы у тебя в порядке, просто ты слишком чувствительная.
   И все-таки в ее взгляде еще таилось что-то, может быть, сомнение. И в самом деле, в зубоврачебных кабинетах пахнет не так, там совсем другой запах. Криста чувствовала, что если мать внезапно задаст ей прямой вопрос, то у нее вырвется крик, от которого рухнет потолок.
   — Мама, — испуганно перевела она разговор, — мама, у меня есть бабушка?
   Теперь уже мать побледнела, словно вдруг увидела призрак.
   — Почему ты спрашиваешь?
   — Просто так, — ответила девушка. — Хочу знать.
   — Кто-нибудь тебе звонил?
   — Нет, мама… Просто я вспомнила одну женщину. Мне тогда было лет пять-шесть.
   Лицо матери медленно приобретало обычный цвет.
   — Бабушка у тебя есть, — ответила она. — Но мы давно с ними порвали. К тому же она очень стара, вряд ли она тебя еще помнит.
   Пока этого Кристе было довольно, на сей раз она спасена.
   — Мам, я пойду выкупаюсь.
   — Иди, моя девочка.
   Обе ясно сознавали, что избавились друг от друга. Криста поспешила запереться в ванной и сразу же пустила кран с горячей водой. Это была отвратительная крохотная конура, густо выкрашенная масляной краской, давно потрескавшейся и облупившейся от сырости. Тяжелая эмалированная ванна с ржавым шершавым дном занимала ее почти целиком. Единственное, что ее дорогая мамочка еще могла поддерживать в приличном виде, была она сама. В остальном дом как-то медленно и неумолимо разрушался. Криста давно перестала обращать на это внимание, но вместе с домом, словно бы незаметно разрушалось что-то и в ней самой.
   Из ванной она вышла только после того, как совсем успокоилась. Пообедала вместе с матерью, на этот раз обе молчали, замкнувшись в себе. Потом мать ушла на свои курсы. Криста осталась одна. Бесцельно послонялась по комнате и забралась в кровать. И лишь укрывшись с головой толстым одеялом, заплакала впервые в этот день. Слезы свободно текли по ее лицу, но в глубине души она знала, что они ей не помогут, ей ничто не могло теперь помочь, разве только чудо.

2

   Ровно в семь часов Криста пошла в кондитерскую. Сашо сидел к ней спиной за их привычным столиком. Девушка просто не поверила своим глазам — последние месяцы он регулярно опаздывал на свидания. Перед ним стояла небольшая высокая рюмка с каким-то зеленым напитком, мятная водка, наверное. Видно было, что он о чем-то глубоко задумался, во всяком случае он даже не замечал, что сигарета дымится у самого его носа. Последнее время Сашо много курил, похудел, лицо у него приобрело желтоватый оттенок, как у дяди.
   — Привет, — сказала Криста.
   Он взглянул на нее так, словно в первую секунду не понял, кто стоит перед ним, потом слабо улыбнулся и пододвинул ей стул. Глаза у него в последние месяцы стали более серыми и более холодными, и Криста испытывала легкий озноб под этим его взглядом, который едва выделял ее среди окружающих спин.
   — Как дела? — спросил он. — Заказать тебе мятной?
   — Не хочу спиртного, — ответила она.
   Она и вправду последнюю неделю просто не выносила спиртного, тогда еще не зная причины.
   — Это не спиртное, — ответил тот. — Она совсем слабая, словно глоток лугового воздуха.
   Криста взглянула на него — подобные выражения никак не соответствовали его обычному будничному стилю.
   — Хорошо, — согласилась она.
   Они молча ждали заказа, потом Криста заговорила первая:
   — Ты чем-то озабочен?
   Его взгляд внезапно оживился.
   — Знаешь, сегодня мне показалось, что я впервые увидел свет, хотя пока только одним глазом.
   — Увидел свет? — недоверчиво переспросила она.
   Но он не обратил внимания на ее тон.
   — Столько месяцев сизифова труда. И наконец, я, кажется, нашел путь. Ладно, пусть не путь, пусть тропинка, пусть хоть ниточка. Но сейчас я вижу перед собой какую-то цель. Может, и очень маленькую, но все-таки цель. Страшно неприятно вслепую бродить по лесу, где нет ни одного знакомого тебе дерева.
   Опять метафора. Что это с ним сегодня? И какое значение имеет этот лес и это хождение вслепую, если они и сегодня, и вчера, и позавчера, в сущности сидели за столиком уже втроем.
   — Я сегодня была в поликлинике, — сказала она.
   — Вижу что-то, а что — еще не могу понять, — продолжал Сашо. — А вдруг это мираж? Миражи ведь теперь бывают не только в пустыне…
   — Да, — сказала она.
   — Ты любишь решать кроссворды?
   — Нет, — сказала она. — Ни кроссвордов, ни задач. Терпеть не могу даже наполовину известное, а уж три неизвестных…
   — Нет, кроссворды — интереснейшая штука… Сейчас мне известна только одна буква — вторая или третья по горизонтали.
   — А хотя бы в этой букве ты уверен? — спросила она.
   Лицо его совершенно изменилось. Теперь оно окончательно стало тем живым и приятным лицом, к которому Криста привыкла. Даже взгляд у него стал как-то по-особому ласков.
   — В том-то все и дело! — воскликнул он. — Эта буква, она из одного слова по вертикали. Давно известная истина, как говорится, не подлежащая сомнению. Если я найду слово по горизонтали и известная буква не совпадет, будет чудесно. Понимаешь?
   — Да, — сказала она, хотя ничего не поняла.
   — Мне нужно, так сказать, опровергнуть известную истину. Но это значит, что я должен безупречно решить горизонталь. А это нелегко, так как связано со смежными науками. Тяжелые и мучительные роды… Как и любые роды, впрочем.
   — Ты прав, — сказала она.
   — Что с тобой?
   — А что со мной? — вскинула она свои тонкие брови.
   — Кто его знает. Какая-то ты сегодня особенная.
   — Ты тоже сегодня какой-то особенный.
   — Со мной все ясно. А ты? Что ты делала в поликлинике?
   — Проверяла зубы… Но это не важно.
   — У тебя же лучшие зубы в мире, — удивился он.
   — Говорю тебе, это не важно! — повторила она с легким раздражением. — Гораздо важнее другое. Из кабинета выходишь в коридор. Он в полуподвале, и там, естественно, нет никаких окон. И на весь коридор только одна-единственная лампа.
   — К чему ты мне это рассказываешь?
   — Погоди, не спеши. И много дверей, порядком обшарпанных, и у каждой очередь. В этом все дело — в лицах людей. Никогда я не видела более безнадежных лиц. Просто бесчеловечно собирать в одном месте столько удрученных людей. Они ведь влияют друг на друга и от этого окончательно теряют надежду. Ты испытывал когда-нибудь такое чувство?
   — Какое чувство?
   — Безнадежности, — терпеливо пояснила она.
   — Нет, никогда. Ни одной минуты за всю мою жизнь. В какие бы сложные и запутанные ситуации я ни попадал, в глубине души я всегда знал, что какой-нибудь выход должен быть.
   — Значит, эти твои ситуации были не такими уж запутанными.
   — Конечно. И все-таки все дело в характере. Вот я вижу, как Аврамов иногда просто падает духом. Хотя работает он как вол. Ему все время кажется, что мы идем по неверному пути. Меня это не интересует. В науке вообще нет неверных путей. В конце каждого из них обязательно кроется какая-нибудь истина. Знаешь, сколько научных открытий сделано благодаря тому, что кто-то пошел якобы неверным путем?
   — Разве в науке не бывает тупиков? — спросила она.
   — Как это тупиков?
   — Ну, скажем, как этот мой коридор. Один его конец упирается в глухую стену, без всякой отдушины, в другом конце лестница ступенек в десять ведет на первый этаж. Там есть железная решетчатая дверь, которую ночью запирают на ключ и висячий замок. Кроме того…
   — Ты так говоришь, словно собираешься ограбить эту поликлинику.
   — Если тебя запрут в таком коридоре — это и будет безнадежность. Все равно что засадить человека в какой-нибудь куб. Ничего, кроме безнадежности и бессмысленности.
   — Все-таки ты сегодня какая-то чудная.
   Официантка наконец принесла заказ. Криста тут же осушила рюмку. Сашо взглянул на нее, но ничего не сказал. Может быть, он вообще не заметил, что в рюмке осталось всего лишь несколько капель.
   — Теперь у меня вся надежда на дядю! — сказал он. — Не может быть, чтоб он не знал хотя бы одной буквы, одной-единственной.
   — Почему же ты его не спросишь?
   — В том-то все и дело. Кроссворд есть кроссворд. Если ответ напечатан на последней странице, какой же это кроссворд?
   — Кроссворд, кроссворд! — воскликнула она нетерпеливо. — А эти, в подземном коридоре, что они получат от вашего кроссворда?
   Сашо внимательно посмотрел на девушку.
   — Послушай, но ты же все преувеличиваешь. У большинства из них всего-навсего колит или газы, в худшем случае — ишиас. Их мучают не столько болезни, сколько то, что приходится как идиотам стоять в очереди. Потому они так и злятся, если кто-нибудь проходит без очереди. Конечно, по-настоящему в поликлиниках должны быть какие-нибудь приемные, номера, мало ли что. Когда это ты успела все выпить?
   — Взяла и выпила.
   — Заказать еще?
   — Если можно, маленькую.
   — Меньше этой нельзя. Предусмотрено, что мятную надо заглатывать именно такими порциями.
   — Хорошо, — сказала она.
   Сашо заказал еще две рюмки.
   — И вообще нет ничего отвратительнее очередей, — сказал он. — Даже если очередь за газетой.
   —Ты прав. В поликлинике, например…
   — Да брось ты наконец свою поликлинику, — сказал Сашо. — Я никогда не хожу по поликлиникам. Зачем? Теперь все лечат антибиотиками, даже фистулу в заднем проходе…
   В этот момент появилась запыхавшаяся Донка. На ней были отвратительные кирпичного цвета брюки и короткое пальтишко из искусственной выдры. Веки она подсинила, притом довольно неумело, казалось, кто-то поставил ей под каждый глаз по синяку. Донка подсела к ним и моментально опрокинула рюмку Сашо.
   — Знаете, у меня сейчас была потрясающая партия! — заявила она возбужденно. — Представляете, у Фанчо фул, а у меня стрит до короля. Я объявляю, что прикупаю к трем…