— Господин Урумов не любит сидеть рядом с полицейскими, — сказал его сосед и засмеялся так, что даже закашлялся. — Господин Урумов человек страшно прогрессивный!
   — Видимо, я это только о себе воображаю, — буркнул молодой профессор. — Иначе я не сел бы за ваш столик. Даже ради вас! — И он взглянул па нее.
   — Ради меня вы, безусловно, сделаете гораздо больше, — ответила она без всякого стеснения.
   Взгляд ее оставался все таким же насмешливым и благосклонным. Это и смущало и успокаивало его.
   — Интересно, почему я до сих пор вас не видел, госпожица Логофетова, — сказал он. — София не такой уж большой город.
   — Наверное, у господина профессора свои привычки. Привычки ученого, далекого от светской суеты.
   Так оно и было. Урумов действительно сторонился светской жизни, она ему была просто не по вкусу.
   — Вы правы, — вмешался полицейский. — Он дружит только со старыми перечницами из компании его отца.
   — Значит, вы за мной наблюдаете?
   — Не слишком старательно, — ответил полицейский. — Для нас вы — мелкая рыбешка.
   — И все же я должен был хотя бы слышать о вас, — продолжал Урумов.
   Ему показалось, что она еле заметно встрепенулась.
   — Я несколько лет жила с отцом в Швейцарии…
   Только сейчас он вспомнил это имя. Отец ее был преуспевающим дипломатом, хотя и не самого высокого ранга.
   — Ты лучше скажи, что ты будешь есть! — прервал ее полицейский. — Я ел печеные фаршированные кишочки… Здесь их делают знаменито.
   Этому полицейскому бурбону в самом деле подходили всякого рода кишки. Но профессор заказал себе филе барашка. Пили белое вино, настоящий мозель, потом профессор неожиданно для самого себя заказал шампанское. Принесли бокалы, бутылку, салфетку, обер-кельнер ритуально освободил пробку, нажал на нее пальцем. Раздался хлопок, сидящие за другими столиками с завистью оглянулись на них.
   Разошлись поздно в самом лучшем настроении. Бульвар Царя Освободителя был совсем пуст, только два юнкера, опоясанные белыми ремнями, стояли на посту у главного входа во дворец. У дверей ресторана они сразу же распрощались с полицейской парой, которая, может быть, нарочно оставила их вдвоем. Оба медленно шли по бульвару, у книжного магазина Данова остановились взглянуть на какую-то выставленную в витрине новую книгу.
   — А знаете, мы ведь, в сущности, уже с вами знакомы, — сказала она внезапно.
   — Знакомы? — Он недоверчиво взглянул на нее.
   — Да. Я видела вас на свадьбе вашего двоюродного брата Найдена Урумова, если помните… Я тогда была подружкой невесты.
   Он изо всех сил напряг память.
   — На свадьбе Найдена, говорите?.. Но, господи, ведь это было страшно давно.
   — Да, почти пятнадцать лет назад.
   — Но вы же тогда были ребенком.
   — Не таким уж ребенком — школьницей. Училась в третьем классе. А вы были студентом, так мне сказали, хотя на вас и не было студенческой фуражки. Первым студентом, с которым я познакомилась!
   — Совершенно не помню, — сказал он огорченно.
   — Для меня это был чудесный, незабываемый день, — помолчав, вновь заговорила она и обернулась, чтобы взглянуть на него. — Я тогда долго мечтала о вас.
   Она произнесла это шутливым тоном, но он так смутился, что в первую секунду язык у него словно одеревенел.
   — Не говорите так! Еще немного, и я взлечу, вот так, возьму и взлечу — без крыльев.
   — И оставите меня одну на пустой улице! С вашей стороны это будет не очень-то любезно.
   Впрочем, бульвар был не так уж пуст. Они как раз проходили мимо Военного клуба — по противоположному тротуару. Перед его желтым зданием стояла группа молодых офицеров в сдвинутых набекрень фуражках. Они небрежно опирались на сабли. Когда молодые люди проходили мимо них, офицеры, как по команде, повернулись им вслед. Такая бесцеремонность не очень-то приличествовала столь блестящим офицерам. Он заметил, что лицо у нее окаменело и смягчилось лишь спустя некоторое время.
   — Сделаю вам еще одно признание, — проговорила она. — Это я велела Кисеву пригласить вас к нашему столику… Еще когда вы колебались у входа.
   Он совсем растерялся:
   — В самом деле? Может быть, затем, чтобы посмотреть, что от меня осталось?
   — Осталось довольно много! — Она засмеялась, свободно и, как ему показалось, немного небрежно.
   Это кольнуло его в самое сердце. Она, видимо, почувствовала, что переборщила, и потому серьезно добавила:
   — Во всяком случае я не ожидала увидеть вас профессором… Скорее — врачом, как вашего отца…
   В ту ночь Урумов вернулся домой полный любви и отчаянья. Он понимал, почему влюбился, но откуда это отчаяние — понять не мог. Возможно, в своем совершенстве она казалась ему абсолютно недоступной, и он был уверен, что если даже каким-то чудом добьется любви, то, наверное, никогда не заслужит ее по-настоящему. Он поспешил лечь, но еще несколько часов не мог уснуть. Хотелось куда-то лететь, с кем-то сражаться, рубить саблей, издавать победные клики над трупом какого-нибудь поверженного негодяя. Хотелось спасать ее от бурь и диких зверей, носить на руках, приводить в чувство своим дыханием. Он смутно понимал, что с ним случилось что-то странное, что он впал в детство, вернулся, может быть, к своим мальчишеским годам, но это было ему невыразимо приятно. Потом он незаметно уснул со счастливой улыбкой на губах. Спал он без сновидений, но даже во сне чувствовал, что это пламя вспыхнуло не случайно, что оно тлело в его душе с первого дня его несчастного рождения, с первого крика перед лицом этого жестокого и сверкающего мира, с того самого мгновения, когда он впервые увидел нежное и измученное лицо матери. И отсвет этого пламени согревал его всегда, не сознавая этого, он всю свою жизнь был влюблен, всегда жаждал любви и всегда страстно тянул к ней руки. Утром, при дневном свете, все его мечты словно бы разлетелись, но желание вновь увидеть ее, коснуться ее руки было по-прежнему непоколебимым.
   Они встречались около месяца — сначала редко, потом почти каждый день. Он только несколько раз украдкой поцеловал ее в темной тени деревьев, провожая ночью домой. Когда это случилось впервые, Урумова на мгновение охватило странное чувство — словно он поцеловал львицу. Она, казалось, не заметила его слепого и испуганного поцелуя и не ответила на него. Губы ее остались сжатыми, лица его слегка коснулся только ее нос, такой холодный, что казался влажным. Домой он вернулся подавленный и смущенный. На следующий раз она как-то конвульсивно изогнулась в его объятиях и вздрогнула, но губы ее оставались все такими же неподвижными. Тогда он не понимал, что она просто не умеет целоваться, как не умеют этого львицы или красавцы-гепарды. Она могла только кусать — ласково или до крови, в зависимости от силы того, что крылось у нее в душе.
   Он был влюблен в нее все так же отчаянно. Ему казалось, что ни у какой другой женщины в мире нет такой кожи, гладкой и светящейся, как луна, — как у той девушки, которую он видел в кабинете отца. Все последние двадцать лет он только ее и искал в жизни, не сознавая, насколько это нереально и недостижимо. А сейчас она была рядом с ним, и все-таки он отчаянно боялся сделать решительный шаг. Ему казалось, что в последнюю минуту случится что-нибудь ужасное и непредвиденное и все рухнет.
   Однажды вечером он вернулся домой немного раньше обычного. Уже в прихожей юн заметил, что из-под двери отцовского кабинета выбивается тонкая полоска света. Отец, наверное, еще работал. Только он хотел подняться к себе в комнату, как дверь кабинета отворилась и на пороге показался отец. Его строгое и сухое лицо ничего не выражало.
   — Мишо, зайди, пожалуйста, ко мне ненадолго, — сказал он.
   Голос отца звучал так же властно, как и тогда, когда он был ребенком. Не дожидаясь ответа, отец повернулся к нему спиной и ушел в кабинет. Сердце у него сжалось. В кабинете было полутемно, так как горела одна только настольная лампа в темном фарфоровом абажуре. Некоторое время оба молчали, потом отец сказал:
   — Я слышал, что у тебя связь с госпожицей Логофетовой… Это правда?
   — Да, папа…
   — Ты уже взрослый, — продолжал отец. — Не думай, что я собираюсь требоватьот тебя отчета. Хочу только спросить — это серьезно?
   — Да, папа, очень серьезно.
   — Так я и думал, — проговорил отец, не выразив удивления.
   Потом повернулся к нему спиной и принялся расхаживать по комнате. Это продолжалось чуть ли не целую вечность. Наконец он остановился, лицо его словно окаменело.
   — Тогда ты должен знать правду… Она совсем не то, что ты думаешь…
   — Я ничего еще не думал, папа.
   — Жаль! — сухо проговорил отец. — Когда речь идет об имени человека и о его чувствах, он обязан думать.
   — Я не слепой.
   — Сомневаюсь. Я хотел тебе сказать, что госпожица Логофетова больше года была любовницей Сабахаттина Севгуна. Тебе знакомо это имя?
   — Нет! — мрачно сказал сын.
   — Все равно. Он атташе турецкого посольства, отвратительная личность. Но самое важное не это. Она забеременела от него и аборт сделала очень поздно. Попросту говоря, это был не аборт, а убийство. Вероятно, она больше никогда не сможет иметь детей.
   Молодой человек почувствовал, что холодеет.
   — Откуда ты все это знаешь? — спросил он глухо.
   — Мне сказал врач, который делал аборт… когда узнал, что ты можешь попасть в беду.
   — Наверняка попаду, — все так же мрачно сказал молодой человек. — Можешь поздравить своего коллегу — он отлично умеет хранить врачебную тайну.
   — Не говори глупостей! — сердито возразилотец. — Человеческая этика важнее профессиональной.
   — Да, конечно… Спасибо.
   Что-то неожиданное блеснуло в глазах старого врача, что-то вроде вольтовой дуги ярости и гнева. Но уже секунду спустя лицо его вновь стало непроницаемым.
   — Избавь меня, пожалуйста, от своей дешевой иронии, — сказал он сдержанно. — Я рассказал тебе это, потому что так или иначе когда-нибудь ты сам узналбы обо всем… Лучше теперь… И прежде, чем ты что-нибудь решишь, тебе придется все это переварить. Другого пути пет.
   И он направился к столу, бросив через плечо:
   — А теперь иди!.. Можешь не сообщать мне о своем решении. Как бы ты ни поступил, расхлебывать придется тебе. Я противиться не буду.
   Молодой человек ушел к себе в комнату. Впервые в жизни он чувствовал себя таким разбитым и. несчастным. Ему казалось, что он никогда больше не сможет встать на ноги. Но он встал. Через месяц Михаил Урумов обвенчался с Наталией и привел ее в старый большой и пустынный дом. У него не хватило сил оставить отца. Да и незачем было это делать. Старый врач держался так, словно ничего не случилось, только похудел немного да взгляд стал как будто еще более мрачным и лихорадочным.

6

   На следующее утро Ирена нашла его в ресторане гостиницы, где он с аппетитом завтракал яйцами с ветчиной. Утро было очень ясным, все, что было в ресторане металлического, сверкало на солнце. Но еще ярче, казалось, сияла улыбка Ирены.
   — Чем вы сегодня будете меня мучить? — спросил он.
   — Ничем особенным… Прежде всего заедем в институт. Затем небольшой официальный обед, а вечером — балет.
   — Какой балет?
   — Хороший балет, классический… «Лебединое озеро». Вы должны посмотреть наш балет, к нам для этого приезжают со всего мира.
   — Сказать по правде, я отнюдь не горю желанием побывать в балете. На этот раз он обойдется без меня. — Он отпил немного из красивой чашки и пояснил: — Когда я был моложе, то думал, что старого человека может утешить только искусство. И, как оказалось, обманулся. Старики не любят искусства, оно повергает их в уныние. А то и хуже.
   — Но вы же не старик! — пылко возразила Ирена. — Вы не старик, вы просто пожилой человек.
   Пока они на такси ехали в институт, Ирена рассказала ему кое-что о своей жизни. Много лет назад ее отец эмигрировал в Аргентину. Когда началась Балканская война, он получил повестку и приказ явиться в расположение своей части. Отец Ирены продал все, что мог, плыл сначала пароходом, потом ехал поездом и с трудом добрался до Будапешта. Здесь его застала мировая война. Все пути в Болгарию были отрезаны. Это его и спасло. Он связался с местными болгарами-огородницами и сам стал огородником, хотя имел хорошую специальность — машиниста.
   — Он еще жив? — спросил Урумов.
   — Умер десять лет назад.
   — Это он научил вас болгарскому?
   — Конечно. И не только меня, мать мою тоже. Он требовал, чтобы дома все говорили только по-болгарски. Но когда я с этим своим болгарским приехала учиться в Софийский университет, то всех там поразила. Профессор Динеков заставлял меня часами рассказывать ему что-нибудь — и все что-то записывал. Уверял, что я говорю как Бачо Киро и даже еще интересней.
   — Жаль! — заметил академик. — Сейчас вы говорите абсолютно нормально.
   Окончив университет, Ирена вернулась в Венгрию. Вышла замуж за венгра, дочке ее сейчас уже двенадцать. Работает она в министерстве внешней торговли, но когда бывает трудно с переводчиками, ее приглашают помочь.
   В институте академик уже у входа почувствовал какое-то затаенное возбуждение. Даже уборщицы, словно тараканы сновавшие по коридорам, собирались по двое и оживленно шушукались. Добози энергично расхаживал по своему кабинету и, выкатив глаза, что-то внушал трем своим сотрудникам, которые слушали его с вытянутыми лицами. Подбородок у него стал розовым, как подклювный мешок пеликана, губы пересохли. Когда Урумов вошел, Добози обеими своими мясистыми ручками схватил его за руку и затряс так, словно хотел испробовать, хорошо ли та прикреплена к плечу. Глаза у него блестели. Рука была прикреплена не бог знает как, но выдержала. Совершенно забыв, что говорит с болгарином, Добози защебетал по-венгерски:
   — Хорошая новость, мой друг, большая новость! Нам удалось сделать снимок вирусов полиомиелита. Роскошный снимок!.. — Ирена еще не успела перевести, как он добавил по-немецки: — Первый в мире!.. Понимаете, первый в мире! Я просто не верю своим глазам!
   — Где снимки? — резко спросил Урумов.
   — Сейчас, мой друг, сейчас!..
   Добози подошел к столу, взял пять фотографий, сложил их веером и показал гостю — «словно королевский флеш-стрит», как комментировали позднее его сотрудники. Урумов почти выхватил их у него из рук. Фотографии были не слишком отчетливы, во всяком случае не отчетливее, чем какой-нибудь снимок поверхности Марса, но все-таки это были настоящие снимки — спорить не приходилось. Это была целая колония вирусов, напоминающих морских ежей своими острыми неравными иглами. Академик с удовлетворением констатировал, что именно это он и ожидал увидеть. Пока Урумов один за другим разглядывал снимки, Добози стоял рядом, и лицо его выражало неземную радость. Да и академик почувствовал, что сердце у него внезапно забилось быстрее, словно он неожиданно сквозь замочную скважину заглянул в сокровищницу, где природа укрыла свои самые заветные тайны. А в это время доценты в душе проклинали себя, что не догадались захватить фотоаппарат. Можно было так снять обоих, как они выражались, старцев, что снимок произвел бы более шумную сенсацию, чем само открытие.
   — Поздравляю! — сказал Урумов. — Это огромное научное достижение!
   — Достижение не наше, а электронного микроскопа! — скромно ответил Добози.
   Все утро они проговорили об этом снимке, о структуре вирусов, о возможных научных последствиях открытия. И продолжали говорить об этом на официальном обеде, не замечая, что едят. Только оба доцента, которые, в сущности, и сделали этот снимок, ели и пили в свое удовольствие. Они сидели рядом и были похожи чуть ли не на братьев, хотя никакого сходства между ними не было — один белокурый, а другой, вероятно, с какой-то примесью цыганской крови. Оба оживленно обсуждали каждое блюдо, брали себе одно и то же и тут же съедали все до последнего рисового зернышка. Вину они тоже воздали должное. И пока оба академика с набитыми ртами рассуждали о коварном вирусе, доценты до мельчайших подробностей обговорили, какие припасы должны будут взять их жены на субботний пикник.
   Когда они вернулись в гостиницу, Ирена еще раз попыталась соблазнить академика балетом, и, конечно, безрезультатно.
   — Но что же мне делать, господин профессор, я уже взяла билеты.
   — Пойдете с мужем. Он любит балет?
   — Обожает!
   — Тогда не берите его! Он должен обожать только вас.
   — Так я и сделаю, — засмеялась Ирена. — Хорошо, господин профессор, отдыхайте, потому что завтра нам предстоит долгий путь.
   До самого вечера академик пребывал в возбужденном состоянии. Неизмеримо крохотные морские ежи, как живые, стояли у него перед глазами. Было в их виде что-то воинственное, жестокое, даже угрожающее. Миллиардная армия бойцов, и каждый поразительно походил на своих собратьев, неустрашимых, до зубов вооруженных бесчисленными копьями. Он прекрасно знал, что в мире нет более совершенных организмов, совершенных не своей сложностью, а именно простотой. Они носятся над всей землей, быть может, даже над всей вселенной, всемогущие и всепроникающие. И на их пути к абсолютной победе существует только одна мощная преграда — антитела, которые, как торпеды, бросаются на них и безжалостно их разрушают. Но сколько еще времени смогут они выдерживать эту битву — всю жизнь именно эта проблема интересовала академика. На первый взгляд казалось, что ресурсы сражающихся неисчерпаемы и что сама их борьба — железный закон природы. И все же дело обстояло как будто бы не совсем так. В неприступной и безжалостной оборонительной цепи человеческого организма появился опасный прорыв — рак. Прорыв этот медленно расширялся — люди оказались бессильными что-нибудь сделать. И, что самое плохое, не понимали самой сути явления. А эти двое обжор, доценты, которые сделали снимок, может быть, даже не подозревают, что захватили исключительно важную крепость.
   Академик спал беспокойно, но все же проснулся довольно бодрым и в хорошем настроении, полный какой-то безотчетной тихой радости или надежды. Вскоре приехала Ирена на новенькой служебной «Волге», как всегда оживленная, с ободряющей улыбкой. Пока они устраивались в красивой удобной машине, она сказала:
   — Я много езжу — больше по службе, конечно. И всегда радуюсь, когда уезжаю из города. А вы, господин профессор?
   — Я?.. О нет, я самый обычный комнатный фикус… То есть не фикус — кактус, хотел я сказать, — да и то с засохшими колючками.
   — Не надо говорить о себе плохо, — с укором сказала Ирена. — Мне это неприятно.
   Вскоре они уже были за городом. День был пасмурным, свежим и прохладным — лето все еще медлило. Небо как будто исчезло, скрытое не облаками, а какой-то полупрозрачной пеленой. Это придавало особую мягкость и задумчивость раннему утреннему пейзажу — темно-зеленым полям и еще более темным гребешкам рощ на горизонте. Академик почувствовал, что его охватывает грусть — именно такой была природа в самых его давних воспоминаниях: тихие задумчивые вечера, небо, похожее па голубую, чуть мутноватую озерную воду, темные тени, влажные дали. И не только он — Ирена тоже была как-то непривычно молчалива и не отрывала глаз от бокового стекла.
   — А куда мы, в сущности, едем? — спросил наконец академик.
   — В Хортобадь, — ответила она. — Хортобадь — это сердце венгерской пушты.
   — А здесь разве не пушта?
   — Что вы! Пушта — настоящее зеленое море.
   — Мне кажется, сегодня вы немного печальны.
   — Печальна? Нет, я просто наслаждаюсь природой.
   — Когда человек наслаждается, он не выглядит печальным.
   — Да, вы правы. Наслаждение — это не то слово. Да и звучит немного вульгарно. Может быть, лучше сказать, что природа заряжает меня, словно аккумулятор. Только заряжает не энергией, а спокойствием. Ведь именно спокойствия нам так недостает в городе.
   — Спокойствием? Но вы так полны жизни, Ирена. Ваша истинная природа — движение, а не покой.
   — Может быть, — тихо отвечала молодая женщина. — И все же городская жизнь так утомительна. Наверное, потому, что она слишком далека от природы.
   — Да, это верно, — подтвердил академик. До самого Хортобадя они молчали, отдыхая. И лишь когда машина окончательно затерялась в необъятной зеленой пустыне, она сказала шоферу:
   — Остановитесь, пожалуйста!
   Шофер вывел машину на обочину, они вышли. Покрывающая небо тонкая пелена уже разорвалась. Над пуштой низко летели косматые, почти непрозрачные облака с обвисшими краями, которые вдалеке как будто касались земли. Дул ветер, порывистый, подгоняемый собственным стремительным бегом, и на пути у него не было ничего, что могло бы его остановить или хотя бы ослабить — ни возвышения, ни дерева, ни даже какого-нибудь жалкого кустика: одна бесконечная зеленая равнина, упирающаяся в далекий край неба. Окруженные тенями и облаками, обдуваемые ветром, они сейчас напоминали двух лилипутов, затерявшихся среди серых, шагающих исполинов. Академик в своем сером костюме, в ненужной и смешной здесь серой шляпе долго стоял, подставив лицо порывам ветра, стоял, охваченный волнением, напоминающим страх, какой испытываешь перед бездной. Ему казалось, что он внезапно попал в какой-то другой мир, где господствуют другие, нереально огромные измерения, где бушуют ураганы, которые могут унести его в бесконечность, словно мошку. Они долго стояли так, не говоря ни слова, пока, наконец, Ирена не спросила — громко, чтобы перекричать ветер:
   — Нравится?
   — Страшновато! — удивляясь себе, ответил академик.
   — Да, но зато красиво! — сказала она. — Все красивое немного страшно. И посмотрите, какая трава, господин профессор. Знаете, это не просто трава, а клевер, настоящий дикий клевер, на котором паслись еще кони Аттилы.
   Но академик никак не желал опускать нос к бедной земле.
   — Да, здесь не должны жить люди!.. Здесьдолжны носиться только могучие кони.
   И правда, они стояли в море клевера, над которым струился такой сладкий медовый дух, что даже ветер немог его развеять. Клевер только что расцвел, и все вокруг, словно капельками зари, было усыпано розовым.
   — Хотите, господин профессор, я найду вам четырехлистный клевер?
   — На что он мне?
   — На счастье, — ответила она. — Не может быть, чтобы в этом океане не нашлось хотя бы одного четырехлистника. А вы погуляйте пока, господин профессор, это вам полезно.
   Академик медленно пошел по пуште, испытывая все то же чувство страха перед бездной. Он шел осторожно, чуть ли не на каждом шагу пробуя землю носком ботинка, словно двигался по тонкому льду. Ощущение нереальности становилось все сильнее, он словно бы вернулся натысячи лет назад — в то далекое время, когда мир был свеж, как роса, которая сейчас увлажняла его жалкую обувь. Так же свистел тогда ветер, так же медленно плыли облака. Он шел очень долго, пока наконец не испугался и не обернулся, как пловец, который хочет увидеть, далеко ли остался берег. Ничего не изменилось, все выглядело таким же гигантским и пустынным. Только платье Ирены цвело вдали одним-единственным маком. Еще дальше виднелась блестящая спина машины — словно консервная банка в раю, — оскорбленно подумал он. И вообще довольно, пора возвращаться. Легкие полны воздуха, суставы ноют приятной усталостью. Хватит.
   Он прошел уже половину пути, когда мак внезапно ожил. Ирена выпрямилась и замахала руками, оживленно крича:
   — Господин профессор… господин профессор!
   В голосе ее не было никакого страха. Наверное, увидела улитку или еще что-нибудь в этом роде — животному покрупнее здесь не скрыться. Но подойдя поближе, он явственно услышал:
   — Нашла!.. Нашла клевер!
   Сначала он решил, что Ирена шутит, но затем действительно увидел у нее в руках стебелек четырехлистного клевера. Нежные листочки трепетали на ветру, который дергал их один за другим, словно хотел удостовериться, нет ли здесь какого обмана. Впервые в жизни академик увидел четырехлистный клевер, он не верил собственным глазам.
   — Это счастье, господин профессор! — повторяла молодая женщина. — Вас ждет большое счастье!
   — Глупости! Счастье ваше, ведь это вы нашли клевер, — почти обиженно ответил Урумов.
   — Неверно! — воскликнула она. — Я искала его для вас, значит, и удача ваша.
   Он невольно улыбнулся.
   — Очень уж вы легко отказываетесь от счастья, милая Ирена. Вы молоды, оно вам…
   — Нет, нет, господин профессор, у меня есть все, что мне нужно.
   — Мне еще лучше, чем вам, — сказал он. — Мне уже ничего не нужно.
   — Не надо так говорить, господин профессор. Даже если это правда! — огорченно ответила Ирена. — Очень вас прошу, возьмите этот клевер. У меня предчувствие: случится что-нибудь плохое, если вы его не возьмете.
   В конце концов академику пришлось взять стебелек. Он аккуратно положил его между страницами записной книжки и спрятал книжку в карман. Только тут Ирена успокоилась.
   — Вот так, — довольно сказала она. — Даже если все это одни мои фантазии, что вам мешает взять с собой этот листок?.. Будет по крайней мере память о Венгрии.
   — Память о вас, — ответил он. — И к тому же просто невероятная. Я впервые вижу, чтобы женщина добровольно отказалась от своего счастья, да еще ради какого-то старого усталого человека.
   — Как вы не понимаете! — воскликнула она умоляюще. — Это счастье действительно ваше. Можно обмануть себя, обмануть других. Но нельзя обмануть судьбу. На то она и судьба.
   Вскоре они уехали. Ветер все так же пригибал траву, и там, где в ее бесконечном море возникали невидимые волны, зеленый цвет внезапно становился особенно ярким. Вокруг было так же пустынно, клубящиеся впереди рваные облака, словно испарения, поднимались ввысь, к небу. И вдруг в одно мгновение все рухнуло — мимо них, поблескивая стеклами кабины, промчался безобразный дребезжащий грузовик.