Страница:
В большом зале ресторана было довольно прохладно, почти холодно. В этот ранний час занят был пока только один столик, официанты зябко ежились по углам. Сашо нашел удобное место, подальше от окон. Усевшись, молодой человек энергично потер руки.
— Вот что, дядя, — весело сказал он, — давай, чтобы согреться, закажем глинтвейн. В красивом фарфоровом кувшине с ломтиками яблок и пряностями.
— Подойдет! — охотно согласился академик.
Приблизился официант, довольно пожилой, с жесткими короткими волосами, настолько белыми, что казалось, он целый день начищал их щеткой. Сашо сразу же заметил на его лице какое-то особое почтение.
— Приготовим специально для господина профессора, — любезно проговорил официант.
Только тут академик поднял голову и взглянул на него.
— Ваше лицо мне знакомо.
— По Юнион-клубу, — все так же любезно пояснил официант. — Вы бывали там с вашим отцом еще до сорок четвертого.
— Да, да. Теперь я вспоминаю.
— Я десять лет там работал! — с плохо скрываемой гордостью продолжал официант. — Мне доверяли самые ответственные столы… Даже регентов приходилось обслуживать.
Произнеся эту сакраментальную фразу, он важно удалился на кухню. Сашо еле удержался от улыбки.
— До чего же он тебе обрадовался, дядя. Уверен, что этот тип принял тебя за какую-то буржуазную реликвию.
— А что, разве это не так?
— Еще бы! По-моему, ты похож на маркиза Эксетера. Вернее, это ему следует быть похожим на тебя, если он дорожит своим титулом.
Глинтвейн обладает некоторыми весьма интересными и скрытыми свойствами. После первого же бокала уши маркиза Эксетера приобрели цвет вишневого сиропа. После второго он подробно передал племяннику свой разговор со Скорчевым. Передал, прекрасно понимая, что делать этого не следует, но язык, вероятно от пряностей, страшно чесался. Однако Сашо, даже после третьего бокала, выглядел весьма озабоченным.
— Ты поторопился! — сказал он после некоторого размышления.
— С чем?
— Да вот, с собранием. Наука есть наука, ее проблемы не решишь голосованием. Это знал еще Аристотель.
— И что, по-твоему, может произойти на собрании?
— Могут выразить тебе недоверие.
— Глупости! — отмахнулся академик. — В науке это не так легко. Сделал ты что-нибудь или не сделал — все налицо.
После глинтвейна не пьется ничего, кроме опять-таки глинтвейна. Когда опустел и второй кувшин, дядя прилежно съел свой ромштекс с луком и сонно взглянул на племянника. Пора было уходить. На улице луна уже собрала воедино все свои куски, и лик ее сейчас смотрел ясно и умудренно. Какие-то смутные мысли вертелись в голове академика, пока он глядел на луну. Что бы там ни случилось на собрании, ему все равно, ему теперь действительно все равно. Мальчик продолжит начатое им дело и наверняка достигнет гораздо большего. Только бы ему не помешали. Но он упорен, сумеет преодолеть все, так что да будет благословен день, когда он отбросил свою щепетильность.
— Дядя, мне давно хочется тебя спросить, — внезапно заговорил Сашо. — Только все было как-то неудобно.
— Мне тоже неудобно такое слушать. Спрашивай о чем хочешь.
— Скажи, дядя, почему ты не в партии?
— По-твоему, это так важно?
— Конечно, важно. Сейчас твои позиции как директора были бы намного прочнее.
Академику стало неприятно.
— Я ничуть не держусь за свое место.
— Дело не в месте, а в позиции. Неужели ты не встанешь на защиту своих научных идей?
— А тебе не приходит в голову, что членство в партии надо еще заслужить?
— А ты что, не заслужил? Я слышал, что все Урумовы по традиции русофилы и республиканцы.
— Это верно, мой мальчик. Но все же вряд ли этого достаточно.
— А что еще нужно? Разве обязательно, чтобы ты сражался на баррикадах?
— Нет, но если б я хоть воду бы подносил…
— Ты просто не хочешь мне отвечать, — пробурчал Сашо. — А я думаю, что тебя нарочно придерживают… Нужно же, чтобы какой-нибудь авторитетный человек представлял беспартийных. На этих… как их там… форумах.
Академик промолчал. Никто до сих пор не знал, что случилось в ту страшную ночь. Никто его не спрашивал, никому он ничего не рассказывал. Это не было взвешено ни на каких весах, не упоминалось в официальных анкетах. Он пытался об этом забыть, и в какой-то мере это ему удалось.
Последние месяцы войны он провел в эвакуации в Банкя[6]. Жил он один в мансарде чьей-то дачи, набитой беженцами. Жена его уехала в еще более безопасное место — к какой-то своей приятельнице в Чамкорию. Бомбежки уже прекратились, но американские самолеты днем и ночью с гулом проносились над тихим курортным поселком. Теперь у них было другое дело — они непрерывно бомбили нефтяные заводы в Плоешти. Со своего крохотного деревянного балкончика Урумов наблюдал за их неторопливым полетом. Белые, почти прозрачные самолеты проносились в чистом летнем небе, и никакие истребители их не преследовали, молчали даже зенитные батареи, скрытые в предгорьях Люлина. Наверное, боялись, как бы «летающие крепости», разъярившись, не сбросили на них свой страшный груз.
Великий день пришел неожиданно, совсем не так, как он себе это представлял. Не было ни баррикад, ни стрельбы, ни хмурых рабочих, опоясанных пулеметными лентами, как это он видел в советских фильмах. Просто какие-то парни с осунувшимися лицами и красными повязками на рукавах возбужденно носились туда-сюда и, на первый взгляд, ничего не делали. Это, конечно, было не совсем так, потому что они без боя заняли все официальные учреждения и провозгласили новую власть. В районе Банкя были расположены крупные войсковые соединения, которые могли бы раздавить их одним ударом. Но они этого не сделали. Видимо, армия тоже была в руках повстанцев; впрочем, пока еще ничего нельзя было понять. Но парни с повязками с каждым днем выглядели все увереннее, у всех появились новехонькие немецкие автоматы. Ходили слухи, что Красная Армия вот-вот вступит в Софию.
Правда, ночи были беспокойными. Как только поселок погружался во тьму, начиналась стрельба. Стреляли повсюду — на окраинах, в покрывающих окрестные холмы лесах, в самом поселке. Может быть, это постреливали солдаты на постах, чтобы дать о себе знать друг другу, а может, ночные патрули — просто так, для храбрости. Впрочем, возможно, это и вправду были перестрелки, потому что ночами по всему поселку производились обыски. Как эта горстка людей успевала столько всего сделать — Урумов просто не мог понять. Наверное, они не спали ни днем, ни ночью. Иногда он проходил мимо здешней крепости свободы — перед дверью обычно стоял парнишка в штатском, вооруженный автоматом и несколькими гранатами, и это было все.
Прошло около недели, а советских войск еще не было. Иногда из Софии приезжали легковые машины, битком набитые вооруженными людьми, улицы оживали. Однажды даже состоялся митинг, но профессор на него не пошел, хотя ему было бы любопытно услышать, что могут сообщить ему эти ребята. Людей с красными повязками стало больше, чем всех остальных. Урумов чувствовал, что революция набирает силу.
Однажды ночью, часов около десяти, кто-то постучал к нему в дверь. Сердце у Урумова сжалось — кто бы это мог быть в такое время? Охваченный дурными предчувствиями, профессор встал и открыл дверь.
На пороге стоял незнакомый человек, одетый в новую спортивную куртку. Низко надвинутая фуражка почти скрывала его глаза. Но то, что Урумов увидел прежде всего, была красная лента на левом рукаве с двумя буквами «ОФ» — Отечественный фронт. Однако в тот момент профессор не мог сообразить, что это может для него значить — надежду или смертельную опасность.
— Здравствуйте, профессор! — сказал человек и приподнял фуражку.
Только теперь Урумов его узнал — это был Кисев, тот самый полицейский офицер, который когда-то познакомил его с Наталией.
— Ты? — пораженный, спросил Урумов.
Кисев только кивнул, отстранил его рукой и вошел. Потом старательно прикрыл дверь и снял фуражку.
— Не бойся, я ничем не скомпрометирован! — спокойно сказал он. — А это для маскировки, — кивнул он на повязку.
— Мне некого бояться! — сухо ответил Урумов.
Кисев осмотрел комнату, вид у него был слегка разочарованный.
— Я думал, у тебя две кровати. Где же спит твоя жена, когда сюда приезжает?
— Она не приезжает, — сдержанно ответил Урумов. — Сейчас, чтобы попасть куда-нибудь, надо иметь крылья.
Но Кисев словно бы его не слышал, глаза его все так же обшаривали комнату, потом остановились на низенькой дверце рядом с окном.
— Дверь на балкон?
— Да. Крохотный декоративный балкончик. Раньше на него садились только голуби, а сейчас и они исчезли.
— Еще бы не исчезнуть, — сказал Кисев, блеснув белыми зубами. — Теперь у всех есть оружие, вот и стреляет каждый, кому не лень.
Он прошелся по комнате, потом спокойно сказал:
— Слушай, Урумов, эту ночь мне придется провести у тебя.
Этого он никак не ожидал услышать.
— Почему? — спросил он удивленно. — Ты же ничем не скомпрометирован?
— Для верности, — ответил тот. — Не бойся, я посижу вот па этом стуле. Может, у тебя есть хотя бы лишнее одеяло?
— Нет, — ответил Урумов.
Теперь ему стало окончательно ясно, что Кисев укрывается от властей. Иначе зачем бы ему понадобилась эта повязка? Но виновен Кнсев или невиновен, Урумов прекрасно знал, что не откажет ему в убежище. Это было у Урумовых в крови — они никогда не отказывали человеку, нуждающемуся в помощи. Даже его богатые предки, стамбульские купцы, жившие главным образом милостями турецких властей, укрывали, если верить семейным преданиям, Раковского[7] и многих других революционеров.
Кисев сел, не ожидая приглашения, и не на стул, а на кровать. И только теперь расстегнул куртку. Красивая спортивная рубашка, кожаный ремешок с золотой пряжкой, хорошо сохранившаяся фигура, круглое лицо — гладкое, белое, чистое. Урумову показалось, что они молчат целую вечность. Наконец Кисев провел рукой по волосам, словно проверял, что от них осталось, и сказал:
— Видишь, до чего мы доигрались?
— Во всяком случае — не я! — сухо ответил Урумов. — Я никогда не имел с немцами ничего общего.
Интуиция подсказывала ему, что с Кисевым надо быть как можно более осторожным.
— Не ты один. Я, как ты знаешь, Урумов, — демократ, наша партия имеет саэих представителей в Отечественном фронте. Правда, лично я этого не одобряю.
— Почему?
— Как почему? Я знаю, ты тоже демократ, хотя в более широком смысле слова. Скажи мне, Урумов, есть ли смысл сбрасывать одну диктатуру, чтобы тут же обречь себя на новую, еще более кошмарную и кровавую. Спастись от одной тирании, чтобы получить другую. Хватит с нас фашистского варварства, к чему нам еще и азиатское. Мы — цивилизованные люди и, слава богу, живем в цивилизованной стране.
Теперь Урумов окончательно понял, что с гостем надо вести себя крайне осторожно. Этот мягкий ухоженный человек, сидящий на его кровати, не сама ли это смерть? Никто не может сказать, как выглядит смерть, у нее ведь бывают и бархатные лапки.
— Не знаю, может быть, ты преувеличиваешь… Если верить радио, коммунистов в кабинете меньшинство.
— Меньшинство? — Кисев с презрением взглянул на собеседника. — Ты здесь, на улицах Банкя, видел кого-нибудь, кроме коммунистов?
— Это еще ничего не значит. На тебе тоже красная повязка.
— Значит, Урумов, значит! Они — организованная сила и крепко держатся друг за друга. А у нас каждый цепляется за свою ручку в трамвае.
Кисев сунул руку в карман и вытащил оттуда пачку сигарет «Томасян», дубль-экстра, каких давно уже не было в продаже. Нежный шелест станиолевой обертки внезапно напомнил Урумову о прежних спокойных годах.
— Ты в какой партии? — вдруг спросил Кисев. — Насколько я знаю, в радикальной.
— Мы, Урумовы, потомственные радикалы, — кивнул он.
Это была правда. После Освобождения их купеческий род быстро пришел в упадок, большинство потомков выбрало себе свободные интеллектуальные профессии. Среди них были учителя, врачи, адвокаты, высшие судебные чиновники. Почему бы им и не быть радикалами?
— Не так уж плохо, — пробормотал Кисев. — Радикалы или еще кто, все равно. Сейчас мы должны быть вместе, как пальцы в кулаке.
Урумов невольно рассмеялся.
— Не будет ли он слабоватым, наш кулак? Красная Армия свободно передвигается по всей Болгарии.
— Ну и что из этого? — резко спросил Кисев. — Ты думаешь, что за спиной Красной Армии будут возникать только большевистские правительства? Дураков нет… Союзники в Ялте договорились твердо — всюду свободные выборы под контролем союзнических комиссий. И кроме того, в Болгарии, конечно, русские, но ведь в Греции — англичане.
— Первый раз слышу! — поразился Урумов.
— Потому и не слышал, что наши газеты об этом молчат. Сейчас все дело в том, Урумов, кто кого опередит. Если нам удастся установить демократическое правительство, весь мир будет с нами.
Кисев говорил ровным голосом, но Урумов чувствовал, как все в нем дрожит от волнения. И несмотря на это, он рассуждал логично и разумно. Теперь он ничуть не походил на прежнего пустого гимназистика.
— Сейчас нам нужны умные, прогрессивные люди, — говорил он. — Ничем не скомпрометированные. В этой новой ситуации я вижу тебя на самой вершине пирамиды, дорогой Урумов. Ваша партия не так уж многочисленна.
— А себя кем ты видишь? — в шутку спросил Урумов. — Министром внутренних дел?
— Почему бы и нет? — не без досады ответил гость. — По традиции, это министерство всегда за демократами. Имя Мушанова — символ порядка и демократии. Наша партия — единственная, которая при всех обстоятельствах стояла за Тырновскую конституцию[8].
Тут где-то неподалеку раздалась беспорядочная стрельба. Кисев вздрогнул и прислушался, лицо его впервые за весь вечер приобрело резкое и напряженное выражение. Но через минуту-другую стрельба стихла так же внезапно, как и началась. Урумов заметил, что гость вздохнул с облегчением.
— И кто, по-твоему, даст тебе это министерство? — осторожно спросил Урумов.
— Есть кому!.. Но, конечно, не ты. Мы с тобой — лояльные мирные граждане, а не мальчишки, которые размахивают на улицах автоматами. Политику нельзя делать на улицах. Она делается и будет делаться в кабинетах лучшими умами нации.
Вновь раздалась стрельба, на этот раз совсем близко. Стреляли из автоматов, время от времени доносился пистолетный выстрел.
— Мальчишки! — проговорил с ненавистью Кисев. — Ворон пугают. Но это им не поможет. Ты служил в армии?
— Слава богу, нет.
— И правда, слава богу. Но если бы служил, то знал бы, что у нас нет более боеспособного и патриотически настроенного соединения, чем Школа офицеров запаса. Все ребята там со средним образованием, развитые, толковые. Да и происходят они из самых здоровых слоев народа. Среди них нет маменькиных сынков. — В глазах бывшего полицейского вдруг вспыхнула экзальтация. — Вот так. Они-то и провернут это. дело. Сегодня ночью или, самое позднее, завтра они вступят в Софию и захватят власть. Правительство Отечественного фронта сохранится, но без коммунистов. С коммунистами в правительстве мы не можем рассчитывать на щедрую помощь Запада. А без нее нам не подняться из развалин.
Словно бы испугавшись собственных слов, Кисев опасливо оглянулся на дверь. Но в доме было тихо, все, верно, давно уже спали. И все-таки кто-то должен же был открыть Кисеву входную дверь? Скорее всего кто-нибудь из его сообщников. Урумов безошибочно угадал, что именно произошло в эту минуту — Кисев явно сказал ему больше, чем хотел. И вольно или невольно сделал его своим соучастником. Урумову не оставалось ничего иного, как поскорее сменить тему.
— А ты чем занимался последние годы?
Кисев пробормотал, что он был председателем какого-то смешанного общества и занимался экспортом в Германию.
— Значит, и ты кое-что подбрасывал дракону? — усмехнулся Урумов, но тон его оставался по-прежнему дружеским.
— Прокисшую фруктовую пасту да кизиловое повидло, — сказал Кисев.
Неужели на этом можно что-то заработать? Да, и неплохо. У него хорошая квартира на улице Априлова, легковой «бенц». Правда, «товарищи» реквизировали машину, вот расписку дали. Он даже показал Урумову расписку, написанную от руки крупным женским почерком. Урумов быстро сообразил, что раз Кисев был в милиции и его не задержали, значит, у властей пока нет к нему претензий. Но что все это значит? Зачем ему скрываться, если он вне подозрений?
— Вот что, вдвоем тут спать невозможно, нет места, — сказал Урумов. — Я пойду к Грозеву, у него здесь своя дача, и переночую там на кухне.
— Кто этот Грозев?
— Профессор Грозев, ты должен его знать.
— Вроде знаю, — проворчал Кисев неуверенно. — И что ты ему скажешь?
— Скажу, что внезапно приехала жена. Или, хочешь, я тебя отведу к профессору?
Кисев, колеблясь, взглянул на стул, на котором ему предстояло провести ночь.
— Иди лучше ты!.. Да захвати утром чего-нибудь поесть.
Выйдя на улицу, Урумов почувствовал такую тяжесть в ногах, словно ни разу за день не присел. Он шел медленно, перед глазами все плыло. Фонари не горели, и он с трудом угадывал дорогу. Но и останавливаться было опасно, того и гляди, просвистит пуля. А он испытывал непреодолимую потребность остановиться, подумать. Он и вправду шел к даче Грозевых. А может быть, надо было идти совсем в другом направлении.
Урумов не знал, что такое революция. Но что такое контрреволюция, он помнил прекрасно. Во время Сентябрьского восстания[9] он был студентом последнего курса, тогда к его отцу без конца приходили напуганные, охваченные ужасом люди, часами рассказывали о массовых убийствах и репрессиях в восставших районах. Но еще более сильное впечатление произвели на него события 1925 года — взрыв в соборе[10] и последовавшие затем убийства — чуть ли не у всех на глазах, в самом центре города были убиты десятки и сотни людей: депутаты, врачи, адвокаты, поэты. Он был лично знаком с Гео Милевым и просто не мог себе представить, чтобы такой исключительный человек, такая яркая личность, погиб, словно скотина на бойне. А о трагической гибели Косты Янкова рассказывали кал о необыкновенном подвиге. Урумов не мог бы точно определить, что такое величие, но в те дни он впервые почувствовал, что в какой-то степени постиг то самое святое и самое трагическое проявление человеческого духа, которое называется самопожертвованием. Янкова он как-то видел в кабинете отца — элегантный, изысканно одетый мужчина с сильным и выразительным лицом. Каждый его жест, каждое движение говорили о совершенстве и железном самообладании. Этот образ отнюдь не совпадал с его, Урумова, представлением о святых и христианских мучениках. Янков был таким же, как его отец, и в то же время совсем другим — неизмеримо более сильным и уверенным в себе и в том, чему он служил.
Но сейчас Урумов думал не об этом. Он думал о себе и о своей незапятнанной совести. Что такое совесть и как он должен поступить в этой непонятной и страшной ситуации? К чему обязывает его честь? Может быть, Кисев просто блефует, а может, Школа действительно готова выступить. Что это значит? И во что тогда все это выльется? Представить себе это было очень легко. Эти отощавшие задерганные парни, сумевшие захватить власть без кровопролития, могут потерять ее самым жестоким и кровавым образом. Их будут убивать, вешать, давить, как насекомых, танками и сапогами. Но тогда как же?
Пойти в комендатуру и сообщить о том, что готовится? Никогда никто из Урумовых не был доносчиком. А Кисев к тому же был его гостем, человеком, попросившим у него убежища и защиты. Это не укладывалось в его сознание, в его представление о чести и нравственности. Пойти и спокойно выдать человека. Своими руками поставить к щербатой от пуль стене на кладбище революции. Его ли это дело? Разве кто-нибудь спрашивал его, когда начиналась эта жестокая битва не на жизнь, а на смерть? Зачем же они теперь втягивают его в эту кровавую историю?
Но так ли уж безвинен тот, кто сейчас находился под его кровом? Если Кисев считал, что сам он вне игры, то какое право имел он втягивать в нее Урумова? И зачем он сам дал приют человеку, который готовит резню и смерть?
Урумов остановился. Вдали уже светилось окно грозевской дачи. Профессор еще не спал.
Куда же теперь? Вперед или назад?
4
— Вот что, дядя, — весело сказал он, — давай, чтобы согреться, закажем глинтвейн. В красивом фарфоровом кувшине с ломтиками яблок и пряностями.
— Подойдет! — охотно согласился академик.
Приблизился официант, довольно пожилой, с жесткими короткими волосами, настолько белыми, что казалось, он целый день начищал их щеткой. Сашо сразу же заметил на его лице какое-то особое почтение.
— Приготовим специально для господина профессора, — любезно проговорил официант.
Только тут академик поднял голову и взглянул на него.
— Ваше лицо мне знакомо.
— По Юнион-клубу, — все так же любезно пояснил официант. — Вы бывали там с вашим отцом еще до сорок четвертого.
— Да, да. Теперь я вспоминаю.
— Я десять лет там работал! — с плохо скрываемой гордостью продолжал официант. — Мне доверяли самые ответственные столы… Даже регентов приходилось обслуживать.
Произнеся эту сакраментальную фразу, он важно удалился на кухню. Сашо еле удержался от улыбки.
— До чего же он тебе обрадовался, дядя. Уверен, что этот тип принял тебя за какую-то буржуазную реликвию.
— А что, разве это не так?
— Еще бы! По-моему, ты похож на маркиза Эксетера. Вернее, это ему следует быть похожим на тебя, если он дорожит своим титулом.
Глинтвейн обладает некоторыми весьма интересными и скрытыми свойствами. После первого же бокала уши маркиза Эксетера приобрели цвет вишневого сиропа. После второго он подробно передал племяннику свой разговор со Скорчевым. Передал, прекрасно понимая, что делать этого не следует, но язык, вероятно от пряностей, страшно чесался. Однако Сашо, даже после третьего бокала, выглядел весьма озабоченным.
— Ты поторопился! — сказал он после некоторого размышления.
— С чем?
— Да вот, с собранием. Наука есть наука, ее проблемы не решишь голосованием. Это знал еще Аристотель.
— И что, по-твоему, может произойти на собрании?
— Могут выразить тебе недоверие.
— Глупости! — отмахнулся академик. — В науке это не так легко. Сделал ты что-нибудь или не сделал — все налицо.
После глинтвейна не пьется ничего, кроме опять-таки глинтвейна. Когда опустел и второй кувшин, дядя прилежно съел свой ромштекс с луком и сонно взглянул на племянника. Пора было уходить. На улице луна уже собрала воедино все свои куски, и лик ее сейчас смотрел ясно и умудренно. Какие-то смутные мысли вертелись в голове академика, пока он глядел на луну. Что бы там ни случилось на собрании, ему все равно, ему теперь действительно все равно. Мальчик продолжит начатое им дело и наверняка достигнет гораздо большего. Только бы ему не помешали. Но он упорен, сумеет преодолеть все, так что да будет благословен день, когда он отбросил свою щепетильность.
— Дядя, мне давно хочется тебя спросить, — внезапно заговорил Сашо. — Только все было как-то неудобно.
— Мне тоже неудобно такое слушать. Спрашивай о чем хочешь.
— Скажи, дядя, почему ты не в партии?
— По-твоему, это так важно?
— Конечно, важно. Сейчас твои позиции как директора были бы намного прочнее.
Академику стало неприятно.
— Я ничуть не держусь за свое место.
— Дело не в месте, а в позиции. Неужели ты не встанешь на защиту своих научных идей?
— А тебе не приходит в голову, что членство в партии надо еще заслужить?
— А ты что, не заслужил? Я слышал, что все Урумовы по традиции русофилы и республиканцы.
— Это верно, мой мальчик. Но все же вряд ли этого достаточно.
— А что еще нужно? Разве обязательно, чтобы ты сражался на баррикадах?
— Нет, но если б я хоть воду бы подносил…
— Ты просто не хочешь мне отвечать, — пробурчал Сашо. — А я думаю, что тебя нарочно придерживают… Нужно же, чтобы какой-нибудь авторитетный человек представлял беспартийных. На этих… как их там… форумах.
Академик промолчал. Никто до сих пор не знал, что случилось в ту страшную ночь. Никто его не спрашивал, никому он ничего не рассказывал. Это не было взвешено ни на каких весах, не упоминалось в официальных анкетах. Он пытался об этом забыть, и в какой-то мере это ему удалось.
Последние месяцы войны он провел в эвакуации в Банкя[6]. Жил он один в мансарде чьей-то дачи, набитой беженцами. Жена его уехала в еще более безопасное место — к какой-то своей приятельнице в Чамкорию. Бомбежки уже прекратились, но американские самолеты днем и ночью с гулом проносились над тихим курортным поселком. Теперь у них было другое дело — они непрерывно бомбили нефтяные заводы в Плоешти. Со своего крохотного деревянного балкончика Урумов наблюдал за их неторопливым полетом. Белые, почти прозрачные самолеты проносились в чистом летнем небе, и никакие истребители их не преследовали, молчали даже зенитные батареи, скрытые в предгорьях Люлина. Наверное, боялись, как бы «летающие крепости», разъярившись, не сбросили на них свой страшный груз.
Великий день пришел неожиданно, совсем не так, как он себе это представлял. Не было ни баррикад, ни стрельбы, ни хмурых рабочих, опоясанных пулеметными лентами, как это он видел в советских фильмах. Просто какие-то парни с осунувшимися лицами и красными повязками на рукавах возбужденно носились туда-сюда и, на первый взгляд, ничего не делали. Это, конечно, было не совсем так, потому что они без боя заняли все официальные учреждения и провозгласили новую власть. В районе Банкя были расположены крупные войсковые соединения, которые могли бы раздавить их одним ударом. Но они этого не сделали. Видимо, армия тоже была в руках повстанцев; впрочем, пока еще ничего нельзя было понять. Но парни с повязками с каждым днем выглядели все увереннее, у всех появились новехонькие немецкие автоматы. Ходили слухи, что Красная Армия вот-вот вступит в Софию.
Правда, ночи были беспокойными. Как только поселок погружался во тьму, начиналась стрельба. Стреляли повсюду — на окраинах, в покрывающих окрестные холмы лесах, в самом поселке. Может быть, это постреливали солдаты на постах, чтобы дать о себе знать друг другу, а может, ночные патрули — просто так, для храбрости. Впрочем, возможно, это и вправду были перестрелки, потому что ночами по всему поселку производились обыски. Как эта горстка людей успевала столько всего сделать — Урумов просто не мог понять. Наверное, они не спали ни днем, ни ночью. Иногда он проходил мимо здешней крепости свободы — перед дверью обычно стоял парнишка в штатском, вооруженный автоматом и несколькими гранатами, и это было все.
Прошло около недели, а советских войск еще не было. Иногда из Софии приезжали легковые машины, битком набитые вооруженными людьми, улицы оживали. Однажды даже состоялся митинг, но профессор на него не пошел, хотя ему было бы любопытно услышать, что могут сообщить ему эти ребята. Людей с красными повязками стало больше, чем всех остальных. Урумов чувствовал, что революция набирает силу.
Однажды ночью, часов около десяти, кто-то постучал к нему в дверь. Сердце у Урумова сжалось — кто бы это мог быть в такое время? Охваченный дурными предчувствиями, профессор встал и открыл дверь.
На пороге стоял незнакомый человек, одетый в новую спортивную куртку. Низко надвинутая фуражка почти скрывала его глаза. Но то, что Урумов увидел прежде всего, была красная лента на левом рукаве с двумя буквами «ОФ» — Отечественный фронт. Однако в тот момент профессор не мог сообразить, что это может для него значить — надежду или смертельную опасность.
— Здравствуйте, профессор! — сказал человек и приподнял фуражку.
Только теперь Урумов его узнал — это был Кисев, тот самый полицейский офицер, который когда-то познакомил его с Наталией.
— Ты? — пораженный, спросил Урумов.
Кисев только кивнул, отстранил его рукой и вошел. Потом старательно прикрыл дверь и снял фуражку.
— Не бойся, я ничем не скомпрометирован! — спокойно сказал он. — А это для маскировки, — кивнул он на повязку.
— Мне некого бояться! — сухо ответил Урумов.
Кисев осмотрел комнату, вид у него был слегка разочарованный.
— Я думал, у тебя две кровати. Где же спит твоя жена, когда сюда приезжает?
— Она не приезжает, — сдержанно ответил Урумов. — Сейчас, чтобы попасть куда-нибудь, надо иметь крылья.
Но Кисев словно бы его не слышал, глаза его все так же обшаривали комнату, потом остановились на низенькой дверце рядом с окном.
— Дверь на балкон?
— Да. Крохотный декоративный балкончик. Раньше на него садились только голуби, а сейчас и они исчезли.
— Еще бы не исчезнуть, — сказал Кисев, блеснув белыми зубами. — Теперь у всех есть оружие, вот и стреляет каждый, кому не лень.
Он прошелся по комнате, потом спокойно сказал:
— Слушай, Урумов, эту ночь мне придется провести у тебя.
Этого он никак не ожидал услышать.
— Почему? — спросил он удивленно. — Ты же ничем не скомпрометирован?
— Для верности, — ответил тот. — Не бойся, я посижу вот па этом стуле. Может, у тебя есть хотя бы лишнее одеяло?
— Нет, — ответил Урумов.
Теперь ему стало окончательно ясно, что Кисев укрывается от властей. Иначе зачем бы ему понадобилась эта повязка? Но виновен Кнсев или невиновен, Урумов прекрасно знал, что не откажет ему в убежище. Это было у Урумовых в крови — они никогда не отказывали человеку, нуждающемуся в помощи. Даже его богатые предки, стамбульские купцы, жившие главным образом милостями турецких властей, укрывали, если верить семейным преданиям, Раковского[7] и многих других революционеров.
Кисев сел, не ожидая приглашения, и не на стул, а на кровать. И только теперь расстегнул куртку. Красивая спортивная рубашка, кожаный ремешок с золотой пряжкой, хорошо сохранившаяся фигура, круглое лицо — гладкое, белое, чистое. Урумову показалось, что они молчат целую вечность. Наконец Кисев провел рукой по волосам, словно проверял, что от них осталось, и сказал:
— Видишь, до чего мы доигрались?
— Во всяком случае — не я! — сухо ответил Урумов. — Я никогда не имел с немцами ничего общего.
Интуиция подсказывала ему, что с Кисевым надо быть как можно более осторожным.
— Не ты один. Я, как ты знаешь, Урумов, — демократ, наша партия имеет саэих представителей в Отечественном фронте. Правда, лично я этого не одобряю.
— Почему?
— Как почему? Я знаю, ты тоже демократ, хотя в более широком смысле слова. Скажи мне, Урумов, есть ли смысл сбрасывать одну диктатуру, чтобы тут же обречь себя на новую, еще более кошмарную и кровавую. Спастись от одной тирании, чтобы получить другую. Хватит с нас фашистского варварства, к чему нам еще и азиатское. Мы — цивилизованные люди и, слава богу, живем в цивилизованной стране.
Теперь Урумов окончательно понял, что с гостем надо вести себя крайне осторожно. Этот мягкий ухоженный человек, сидящий на его кровати, не сама ли это смерть? Никто не может сказать, как выглядит смерть, у нее ведь бывают и бархатные лапки.
— Не знаю, может быть, ты преувеличиваешь… Если верить радио, коммунистов в кабинете меньшинство.
— Меньшинство? — Кисев с презрением взглянул на собеседника. — Ты здесь, на улицах Банкя, видел кого-нибудь, кроме коммунистов?
— Это еще ничего не значит. На тебе тоже красная повязка.
— Значит, Урумов, значит! Они — организованная сила и крепко держатся друг за друга. А у нас каждый цепляется за свою ручку в трамвае.
Кисев сунул руку в карман и вытащил оттуда пачку сигарет «Томасян», дубль-экстра, каких давно уже не было в продаже. Нежный шелест станиолевой обертки внезапно напомнил Урумову о прежних спокойных годах.
— Ты в какой партии? — вдруг спросил Кисев. — Насколько я знаю, в радикальной.
— Мы, Урумовы, потомственные радикалы, — кивнул он.
Это была правда. После Освобождения их купеческий род быстро пришел в упадок, большинство потомков выбрало себе свободные интеллектуальные профессии. Среди них были учителя, врачи, адвокаты, высшие судебные чиновники. Почему бы им и не быть радикалами?
— Не так уж плохо, — пробормотал Кисев. — Радикалы или еще кто, все равно. Сейчас мы должны быть вместе, как пальцы в кулаке.
Урумов невольно рассмеялся.
— Не будет ли он слабоватым, наш кулак? Красная Армия свободно передвигается по всей Болгарии.
— Ну и что из этого? — резко спросил Кисев. — Ты думаешь, что за спиной Красной Армии будут возникать только большевистские правительства? Дураков нет… Союзники в Ялте договорились твердо — всюду свободные выборы под контролем союзнических комиссий. И кроме того, в Болгарии, конечно, русские, но ведь в Греции — англичане.
— Первый раз слышу! — поразился Урумов.
— Потому и не слышал, что наши газеты об этом молчат. Сейчас все дело в том, Урумов, кто кого опередит. Если нам удастся установить демократическое правительство, весь мир будет с нами.
Кисев говорил ровным голосом, но Урумов чувствовал, как все в нем дрожит от волнения. И несмотря на это, он рассуждал логично и разумно. Теперь он ничуть не походил на прежнего пустого гимназистика.
— Сейчас нам нужны умные, прогрессивные люди, — говорил он. — Ничем не скомпрометированные. В этой новой ситуации я вижу тебя на самой вершине пирамиды, дорогой Урумов. Ваша партия не так уж многочисленна.
— А себя кем ты видишь? — в шутку спросил Урумов. — Министром внутренних дел?
— Почему бы и нет? — не без досады ответил гость. — По традиции, это министерство всегда за демократами. Имя Мушанова — символ порядка и демократии. Наша партия — единственная, которая при всех обстоятельствах стояла за Тырновскую конституцию[8].
Тут где-то неподалеку раздалась беспорядочная стрельба. Кисев вздрогнул и прислушался, лицо его впервые за весь вечер приобрело резкое и напряженное выражение. Но через минуту-другую стрельба стихла так же внезапно, как и началась. Урумов заметил, что гость вздохнул с облегчением.
— И кто, по-твоему, даст тебе это министерство? — осторожно спросил Урумов.
— Есть кому!.. Но, конечно, не ты. Мы с тобой — лояльные мирные граждане, а не мальчишки, которые размахивают на улицах автоматами. Политику нельзя делать на улицах. Она делается и будет делаться в кабинетах лучшими умами нации.
Вновь раздалась стрельба, на этот раз совсем близко. Стреляли из автоматов, время от времени доносился пистолетный выстрел.
— Мальчишки! — проговорил с ненавистью Кисев. — Ворон пугают. Но это им не поможет. Ты служил в армии?
— Слава богу, нет.
— И правда, слава богу. Но если бы служил, то знал бы, что у нас нет более боеспособного и патриотически настроенного соединения, чем Школа офицеров запаса. Все ребята там со средним образованием, развитые, толковые. Да и происходят они из самых здоровых слоев народа. Среди них нет маменькиных сынков. — В глазах бывшего полицейского вдруг вспыхнула экзальтация. — Вот так. Они-то и провернут это. дело. Сегодня ночью или, самое позднее, завтра они вступят в Софию и захватят власть. Правительство Отечественного фронта сохранится, но без коммунистов. С коммунистами в правительстве мы не можем рассчитывать на щедрую помощь Запада. А без нее нам не подняться из развалин.
Словно бы испугавшись собственных слов, Кисев опасливо оглянулся на дверь. Но в доме было тихо, все, верно, давно уже спали. И все-таки кто-то должен же был открыть Кисеву входную дверь? Скорее всего кто-нибудь из его сообщников. Урумов безошибочно угадал, что именно произошло в эту минуту — Кисев явно сказал ему больше, чем хотел. И вольно или невольно сделал его своим соучастником. Урумову не оставалось ничего иного, как поскорее сменить тему.
— А ты чем занимался последние годы?
Кисев пробормотал, что он был председателем какого-то смешанного общества и занимался экспортом в Германию.
— Значит, и ты кое-что подбрасывал дракону? — усмехнулся Урумов, но тон его оставался по-прежнему дружеским.
— Прокисшую фруктовую пасту да кизиловое повидло, — сказал Кисев.
Неужели на этом можно что-то заработать? Да, и неплохо. У него хорошая квартира на улице Априлова, легковой «бенц». Правда, «товарищи» реквизировали машину, вот расписку дали. Он даже показал Урумову расписку, написанную от руки крупным женским почерком. Урумов быстро сообразил, что раз Кисев был в милиции и его не задержали, значит, у властей пока нет к нему претензий. Но что все это значит? Зачем ему скрываться, если он вне подозрений?
— Вот что, вдвоем тут спать невозможно, нет места, — сказал Урумов. — Я пойду к Грозеву, у него здесь своя дача, и переночую там на кухне.
— Кто этот Грозев?
— Профессор Грозев, ты должен его знать.
— Вроде знаю, — проворчал Кисев неуверенно. — И что ты ему скажешь?
— Скажу, что внезапно приехала жена. Или, хочешь, я тебя отведу к профессору?
Кисев, колеблясь, взглянул на стул, на котором ему предстояло провести ночь.
— Иди лучше ты!.. Да захвати утром чего-нибудь поесть.
Выйдя на улицу, Урумов почувствовал такую тяжесть в ногах, словно ни разу за день не присел. Он шел медленно, перед глазами все плыло. Фонари не горели, и он с трудом угадывал дорогу. Но и останавливаться было опасно, того и гляди, просвистит пуля. А он испытывал непреодолимую потребность остановиться, подумать. Он и вправду шел к даче Грозевых. А может быть, надо было идти совсем в другом направлении.
Урумов не знал, что такое революция. Но что такое контрреволюция, он помнил прекрасно. Во время Сентябрьского восстания[9] он был студентом последнего курса, тогда к его отцу без конца приходили напуганные, охваченные ужасом люди, часами рассказывали о массовых убийствах и репрессиях в восставших районах. Но еще более сильное впечатление произвели на него события 1925 года — взрыв в соборе[10] и последовавшие затем убийства — чуть ли не у всех на глазах, в самом центре города были убиты десятки и сотни людей: депутаты, врачи, адвокаты, поэты. Он был лично знаком с Гео Милевым и просто не мог себе представить, чтобы такой исключительный человек, такая яркая личность, погиб, словно скотина на бойне. А о трагической гибели Косты Янкова рассказывали кал о необыкновенном подвиге. Урумов не мог бы точно определить, что такое величие, но в те дни он впервые почувствовал, что в какой-то степени постиг то самое святое и самое трагическое проявление человеческого духа, которое называется самопожертвованием. Янкова он как-то видел в кабинете отца — элегантный, изысканно одетый мужчина с сильным и выразительным лицом. Каждый его жест, каждое движение говорили о совершенстве и железном самообладании. Этот образ отнюдь не совпадал с его, Урумова, представлением о святых и христианских мучениках. Янков был таким же, как его отец, и в то же время совсем другим — неизмеримо более сильным и уверенным в себе и в том, чему он служил.
Но сейчас Урумов думал не об этом. Он думал о себе и о своей незапятнанной совести. Что такое совесть и как он должен поступить в этой непонятной и страшной ситуации? К чему обязывает его честь? Может быть, Кисев просто блефует, а может, Школа действительно готова выступить. Что это значит? И во что тогда все это выльется? Представить себе это было очень легко. Эти отощавшие задерганные парни, сумевшие захватить власть без кровопролития, могут потерять ее самым жестоким и кровавым образом. Их будут убивать, вешать, давить, как насекомых, танками и сапогами. Но тогда как же?
Пойти в комендатуру и сообщить о том, что готовится? Никогда никто из Урумовых не был доносчиком. А Кисев к тому же был его гостем, человеком, попросившим у него убежища и защиты. Это не укладывалось в его сознание, в его представление о чести и нравственности. Пойти и спокойно выдать человека. Своими руками поставить к щербатой от пуль стене на кладбище революции. Его ли это дело? Разве кто-нибудь спрашивал его, когда начиналась эта жестокая битва не на жизнь, а на смерть? Зачем же они теперь втягивают его в эту кровавую историю?
Но так ли уж безвинен тот, кто сейчас находился под его кровом? Если Кисев считал, что сам он вне игры, то какое право имел он втягивать в нее Урумова? И зачем он сам дал приют человеку, который готовит резню и смерть?
Урумов остановился. Вдали уже светилось окно грозевской дачи. Профессор еще не спал.
Куда же теперь? Вперед или назад?
4
По утрам мать часто будила ее пренеприятным образом, легонько ущипнув за нос. Еще не совсем проснувшись, Криста сморщилась и, не открывая глаз, сказала обиженно:
— Мама! Просят же тебя!.. Теперь я целый день буду нервничать.
Мать улыбнулась и включила электрокамин. Раздалось легкое приятное жужжанье, казалось, что тепло шло именно от него. Затем мать раздвинула звякнувшие металлическими кольцами шторы и вышла. Только теперь Криста открыла глаза. В окно виднелся крохотный кусочек неба, белесый и холодный, как осколок льда. Похоже, дул сильный ветер, на натянутом между домами нейлоновом шпуре беспорядочно металось по воздуху чье-то белье. Зимнее белье — прелесть, складки его становятся твердыми и звонкими, как жесть, и оно так приятно шипит под раскаленным утюгом. Криста выскользнула из-под одеяла, зевнула во весь рот, словно котенок, потом сделала с десяток движений, которые при большом желании можно было счесть утренней зарядкой. Белая в розовых цветочках фланелевая пижама делала ее несколько крупнее. Споткнувшись об электрокамин, Криста подошла к окну. День был ясный, но небо напоминало замерзшую реку — таким оно было белесым и твердым. Дул резкий ветер, белье постукивало на обледеневшем шнуре, рукава рубашек нервно махали ей, как будто она чем-то их обидела.
Криста подмигнула рубашкам и принялась лениво одеваться. Такая красивая кожа, такая гладкая, — не слишком скромно думала она о себе. Но кто в этом мире понимает толк в таких вещах, никто. Сейчас вообще невысокие девушки не в моде, особенно если и носы у них коротковатые. Теперь в моде девицы вроде этой лошади Донки, высокие и гибкие, как резиновый шланг, и без всякого зада, но бюст, чтоб, по возможности, был незаметней. Тьфу!.. Криста сунула ноги в тапочки и поплелась на кухню. Холл был у них тесным и темным, так как лучшая его часть с большим трехстворчатым окном отошла квартирантам. Обе семьи разделяла только тонкая дощатая перегородка, с их стороны оклеенная обоями, а со стороны квартирантов — газетами. Жил там какой-то артиллерийский офицер с женой и двумя дочками, которые, стоило им остаться одним, целыми днями сражались, швыряясь какими-то кастрюлями, а может быть, ночными горшками. Сейчас они обе ревели хором, из-за стены доносился слабый и раздраженный женский голос, в котором не слышалось ни капли любви или материнского снисхождения. И зачем только эта женщина произвела на свет детей, если не может даже их любить? Криста знала, что мать девочек работает администратором в кинотеатре, однажды она страшно смутилась, когда та бесцеремонно вырвала у нее из рук билеты и, щуря близорукие глаза, отвела на место. Вот и вся благодарность за то, что они, не спросясь, расположились у них в квартире. Первое время в доме просто невозможно было жить, но потом артиллерист, кроткий и тихий в присутствии своей хмурой супруги, сколотил деревянную перегородку, и атмосфера разрядилась.
В кухне ее уже ожидал завтрак — чай и горячие сосиски. Пока Криста завтракала, мать готовила что-то на электроплитке, так как настоящей плиты у них не было. Ну и повариха ее мамочка — готовит только, чтоб не умереть с голоду. Обе они ели очень мало, почти не касались еды. Свертывая постные капустные голубцы, мать несколько раз обернулась, чтобы взглянуть на Кристу.
— Ты почему ешь без хлеба? — спросила она. — Ты молодая, тебе пока не страшно.
— Да, а потом стану как каравай.
— Тебе это не грозит. В нашем роду никогда не было толстых. Твоя прабабка была такой маленькой и худенькой, что никто в деревне не хотел на ней жениться. Наконец ее выкрал один турецкий бей, но она и тому не угодила, выгнал через несколько дней.
— Такая была вредная?
— Нет, просто была женщина с характером.
— А потом кто на ней женился?
— Мама! Просят же тебя!.. Теперь я целый день буду нервничать.
Мать улыбнулась и включила электрокамин. Раздалось легкое приятное жужжанье, казалось, что тепло шло именно от него. Затем мать раздвинула звякнувшие металлическими кольцами шторы и вышла. Только теперь Криста открыла глаза. В окно виднелся крохотный кусочек неба, белесый и холодный, как осколок льда. Похоже, дул сильный ветер, на натянутом между домами нейлоновом шпуре беспорядочно металось по воздуху чье-то белье. Зимнее белье — прелесть, складки его становятся твердыми и звонкими, как жесть, и оно так приятно шипит под раскаленным утюгом. Криста выскользнула из-под одеяла, зевнула во весь рот, словно котенок, потом сделала с десяток движений, которые при большом желании можно было счесть утренней зарядкой. Белая в розовых цветочках фланелевая пижама делала ее несколько крупнее. Споткнувшись об электрокамин, Криста подошла к окну. День был ясный, но небо напоминало замерзшую реку — таким оно было белесым и твердым. Дул резкий ветер, белье постукивало на обледеневшем шнуре, рукава рубашек нервно махали ей, как будто она чем-то их обидела.
Криста подмигнула рубашкам и принялась лениво одеваться. Такая красивая кожа, такая гладкая, — не слишком скромно думала она о себе. Но кто в этом мире понимает толк в таких вещах, никто. Сейчас вообще невысокие девушки не в моде, особенно если и носы у них коротковатые. Теперь в моде девицы вроде этой лошади Донки, высокие и гибкие, как резиновый шланг, и без всякого зада, но бюст, чтоб, по возможности, был незаметней. Тьфу!.. Криста сунула ноги в тапочки и поплелась на кухню. Холл был у них тесным и темным, так как лучшая его часть с большим трехстворчатым окном отошла квартирантам. Обе семьи разделяла только тонкая дощатая перегородка, с их стороны оклеенная обоями, а со стороны квартирантов — газетами. Жил там какой-то артиллерийский офицер с женой и двумя дочками, которые, стоило им остаться одним, целыми днями сражались, швыряясь какими-то кастрюлями, а может быть, ночными горшками. Сейчас они обе ревели хором, из-за стены доносился слабый и раздраженный женский голос, в котором не слышалось ни капли любви или материнского снисхождения. И зачем только эта женщина произвела на свет детей, если не может даже их любить? Криста знала, что мать девочек работает администратором в кинотеатре, однажды она страшно смутилась, когда та бесцеремонно вырвала у нее из рук билеты и, щуря близорукие глаза, отвела на место. Вот и вся благодарность за то, что они, не спросясь, расположились у них в квартире. Первое время в доме просто невозможно было жить, но потом артиллерист, кроткий и тихий в присутствии своей хмурой супруги, сколотил деревянную перегородку, и атмосфера разрядилась.
В кухне ее уже ожидал завтрак — чай и горячие сосиски. Пока Криста завтракала, мать готовила что-то на электроплитке, так как настоящей плиты у них не было. Ну и повариха ее мамочка — готовит только, чтоб не умереть с голоду. Обе они ели очень мало, почти не касались еды. Свертывая постные капустные голубцы, мать несколько раз обернулась, чтобы взглянуть на Кристу.
— Ты почему ешь без хлеба? — спросила она. — Ты молодая, тебе пока не страшно.
— Да, а потом стану как каравай.
— Тебе это не грозит. В нашем роду никогда не было толстых. Твоя прабабка была такой маленькой и худенькой, что никто в деревне не хотел на ней жениться. Наконец ее выкрал один турецкий бей, но она и тому не угодила, выгнал через несколько дней.
— Такая была вредная?
— Нет, просто была женщина с характером.
— А потом кто на ней женился?