Вскоре вернулся врач. Фонендоскоп по-прежнему висел у него на груди, но белую шапочку он все же сунул в карман. Держался он все так же внимательно и почтительно.
   — Ваша жена когда-нибудь жаловалась на сердце?
   — Нет, — ответил академик. — У нее никогда ничего не болело. Даже миндалины… Она была исключительно здоровым человеком… Как скала, — внезапно сорвалось у него с языка.
   «Да, вот уж точно — как скала!» — подумал юноша. Как гранитная скала на берегу моря, миллионы лет выдерживающая удары волн. От тетки и вправду веяло чем-то вечным, словно от какой-то живой, никогда не стареющей мумии.
   — Голова вашей жены туго затянута косынкой. У нее не было высокого давления?
   Академик в замешательстве молчал.
   — Не знаю, — неловко ответил он наконец. — Может быть… Но она была немного странной, никогда ни на что не жаловалась… Особенно на здоровье…
   Так оно и было. Однажды она пролежала целую неделю, белая как полотно, и не проронила ни единого слова. Ему оставалось только догадываться, что с нею случилось.
   — Так или иначе, умерла она от инфаркта, — сказал врач. — Если хотите, можно сделать вскрытие.
   — Нет, нет! — почти испуганно вскрикнул академик. — Не нужно!
   Ему и вправду показалась святотатственной сама мысль о том, что совершенство этого тела будет как-то нарушено.
   — Хорошо. Если позволите, я сяду, чтобы написать свидетельство о смерти, — сказал врач.
   — Пожалуйста.
   Когда наконец врач ушел и шум машины «скорой помощи» затих на пустынной улице, Сашо сказал:
   — Я думаю, дядя, надо тебя отвезти на дачу. Завтра здесь будет сумасшедший дом.
   — И оставить ее одну? — с укором спросил академик.
   «Уж теперь-то вряд ли ее кто-нибудь украдет, — с досадой подумал Сашо. — Вот уж не ожидал, что такой ученый может быть суеверным».
   — Не оставим, я привезу мать… Не беспокойся, она все сделает. А ты будешь только мешать.
   — Нет! — сказал академик.
   Но через полчаса Сашо все-таки сумел его уговорить. Дряхлый «форд-таунус» стоял недалеко, в одной из глухих улочек. Сашо не раз возил в нем дядю и всегда имел при себе запасные ключи. Вскоре машина уже мягко шуршала плохо накачанными шинами по Княжевскому шоссе. Настоящей хозяйкой машины была тетка, которая относилась к ней столь же небрежно, сколь старательно заботилась о себе самой. Впрочем, пользовалась она ей очень редко, машина просто заросла пылью и птичьим пометом, так что Сашо пришлось остановиться на полдороге и локтем протереть хотя бы часть ветрового стекла. Дача находилась у подножия Витоши, не очень большая, но удобная. В ней был водопровод с самостоятельным водозабором, ванна и несколько очень хороших картин Данаила Дечева, неизвестных специалистам. Но с каждым годом академик бывал там все реже. Буйная зелень, жужжанье пчел, непрестанный щебет птиц нагоняли на него грусть и беспокойство, мешали работать. Гораздо чаще на даче бывала его жена, проводившая здесь по нескольку дней. В сущности, дача и возникла по ее инициативе, это она построила ее почти на самой Витоше. Произошло это в короткий промежуток между изобретением атомной и водородной бомб. Тогда среди ее знакомых шептались о скорой войне, и она решила принять меры. Но после изобретения водородной бомбы поняла, что попала в свою же ловушку. От этого кошмара нигде не было спасения, с ним приходилось мириться. И все же до конца она не смирилась, купила в каком-то посольстве «форд-таунус», причем за вполне приличную цену. Наталия с большим вниманием следила за международными событиями, готовая бежать при первой более или менее серьезной угрозе. И действительно, во время Карибского кризиса она под разными тонкими и хитрыми предлогами увезла мужа в глубь Родоп на Нареченские воды. И естественно, страшно там скучала, чуть ли не с отвращением прикасалась ко всем вещам, а ванны вообще не стала принимать, хотя именно они и были выдвинуты в качестве главного предлога.
   Через четверть часа они добрались до Витоши и свернули на узкую немощеную дорогу, целиком спрятанную в тени деревьев. Машина здесь двигалась очень медленно, и ветки, шелестя, стучали в боковые стекла. Здесь, под массивной стеной Витоши, было очень темно, с ее мохнатых боков стекали мрак и прохлада. Дача еле заметно белела в глубине двора, заросшего деревьями. Сашо взял дядю под руку и осторожно повел по невидимой дорожке. Рука у старика была сухой, холодной и вроде бы одеревеневшей. И все же — как почувствовал юноша — это была настоящая мужская рука. И походка у дяди оказалась гораздо тверже и уверенней, чем ожидал Сашо. Он оставил его руку и прошел вперед, чтобы показывать дорогу. Но, видно, старик и видел лучше племянника, потому что то и дело предупреждал его: «Осторожно, здесь ступеньки» или «Наклонись, зацепишься за ветку». Наконец. Сашо, слегка пристыженный, добрался до дачи, нащупал выключатель. Их обдало теплым, застоявшимся воздухом, смешанным запахом помады и спирта. Лампа вспыхнула так ярко, что оба зажмурились. Еще одна из мелких маний покойной — освещать помещение ослепительными лампами. О, она ведь не боялась, что кто-нибудь заметит ее морщины, морщины могли быть у кого угодно, только не у нее. В холле на круглом столике стояли две рюмки, одна маленькая, кобальтово-синяя, другая прямая и узкая — для виски. В обеих еще оставалось немного спиртного, в синей как будто фернет. Что касается виски, то вряд ли его пил дядя.
   — Ты давно здесь не был? — спросил Сашо.
   — Не помню… Несколько месяцев…
   А спиртное еще даже не испарилось. Сашо обогнул столик и подошел к запертому окну с наружными деревянными ставнями. Громадная ночная бабочка сидела на чугунной ручке. Крылышки у нее были бархатные, пушистые, усики с желтыми кончиками. Сашо протянул руку, но бабочка не шевельнулась, хотя, казалось, была готова взлететь каждую секунду. Он удивленно коснулся ее пальцами, бабочка отвалилась от ручки и упала на пол. Мертвая и сухая.
   И в сердце у него зашевелился непонятный, леденящий холод, наверное, только сейчас он по-настоящему почувствовал смерть.

2

   Академик тоже почувствовал ее по-настоящему лишь в последний миг расставанья. Он стоял возле гроба в зале гражданских панихид. У него так кружилась голова, что он мог сохранять равновесие, только неестественно расставив чуть дрожащие ноги. Он уже не видел ничего вокруг, кроме утопающего в цветах лица покойной. Все то же белое и гладкое, словно фарфоровое, лицо с презрительно сжатыми губами — неумелый грим придавал ему сходство с дешевой маской из паноптикума. Цветы были свежие, пахли очень сильно, особенно гвоздики, которые при жизни были ее любимыми цветами. Но над всем носился вечный запах смерти, непонятный и, наверное, несуществующий, но всепроникающий и плотный, как студень.
   Академик давно уже заметил, что из-под цветов выглядывают лакированные носы туфель. Непонятно почему, но это казалось ему очень страшным, страшнее даже ее окаменевшего лица. Ему очень хотелось попросить сестру прикрыть туфли этими мерзкими вонючими цветами, но Ангелина безжизненно стояла рядом с ним в своем выцветшем траурном платье, ненадеванном, вероятно, с мужниных похорон. Большой зал был полон народа. В самом деле, откуда здесь взялось столько людей — большинство из них, кажется, совершенно ему не знакомы. У всех скорбные лица, никто не разговаривает, даже не глядит друг на друга. У него все так же кружилась голова, казалось, что если эта проклятая погребальная церемония продлится еще несколько минут, он без чувств растянется на полу с оледеневшим сердцем. Внезапно заплакала стоявшая рядом сестра, он увидел, как слезы свободно текут под вуалью по ее лицу, и только тут пенял, что боль и скорбь, которые до сих пор бежали от него, в сущности, никогда его не покидали. Они затаились, словно в какой-то пластмассовой коробке, которую у него нет сил открыть. Холодная и гладкая, она лежит там, слегка касаясь сердца и вызывая в пищеводе слабые спазмы, как перед рвотой. Академик поискал глазами племянника, тот стоял рядом с матерью, неестественно выпрямившись и выпятив грудь, словно в почетном карауле. Было ясно, что общая атмосфера повлияла и на него, и теперь юноша изо всех сил старается сохранить присутствие духа.
   И тут на балконе чуть слышно запел небольшой хор. Сначала это не произвело на него особого впечатления, даже, наоборот, принесло легкое ощущение приятности и удовлетворения. Но вдруг тенор взмыл вверх и его как будто кто ударил по горлу ребром ладони. Мелодия проникла в него и словно разорвала его на тысячу кусков, отвратительная пластмассовая коробка ударилась об пол и раскрылась. И теперь уже не было спасения ни от боли, ни от всепроникающих безжалостных звуков. Мелодия гремела, словно водопад, ее мощь казалась ему неизмеримой.
   Все это продолжалось, может быть, всего лишь несколько секунд, когда внезапно вырвавшаяся боль достигла предела. И он вдруг разрыдался, горько и безутешно, отчаянно и беспомощно, как тот малыш в бархатных штанишках, плакавший у гроба матери. Все его тело сотрясали подавленные рыдания, лицо скривилось в мучительной гримасе — он хотел остановиться, взять себя в руки, но не мог. Потом он почувствовал, что Сашо взял его за руку и вывел в фойе, там, наконец, ему удалось глотнуть воздуха, но слезы все так же лились по его худому лицу.
   — Дядя, дядя, успокойся, — испуганно повторял юноша. — Что это вдруг с тобой? Успокойся, прошу тебя, успокойся! — И так как тот по-прежнему сотрясался в конвульсиях, растерянно добавил: — Очень тебя прошу!.. Видишь, люди смотрят.
   На них в самом деле уже смотрели с жалостью и сочувствием, хотя это были люди, пришедшие на другие похороны и дожидавшиеся своей очереди. Собрав все силы, старик с трудом проговорил:
   — Хор!.. Остановите хор!
   Сашо с готовностью рванулся было вверх по лестнице, но вдруг испугался оставить дядю одного. Тот еле держался на ногах, готовый в любую минуту рухнуть на пол.
   — Он и так остановится, — беспомощно пробормотал он.
   Хор в самом деле ненадолго смолк. И тут же начал новую мелодию. Но эта звучала светло и чисто, в ней не было ни мрачного укора, ни безнадежности, ни бесповоротности. Академик почувствовал, что конвульсии внезапно прекратились.
   А затем все как будто погасло и перед глазами и в памяти. Лишь время от времени, словно в далеких детских воспоминаниях, мелькали какие-то смутные и в то же время яркие образы — черный катафалк в зеленом океане листвы, солнечные блики на черной куче земли, жирные комья, стучавшие о крышку гроба. И все это словно было в другом мире, в другом существовании. Пришел он в себя лишь возле старой кладбищенской церквушки. К стене ее были прислонены крышки гробов, дешевых, оклеенных облупившейся лакированной бумагой. Буднично жужжали мухи. Изнутри доносилось унылое пение священника, тяжело и неприятно пахло погребальными свечами. Академик поднял голову и оглянулся.
   — Все уже кончилось? — вдруг спросилон.
   Сашо ошеломленно взглянул на него.
   — Да, конечно, что же еще… Сейчас я отвезу тебя домой.
   — Не хочу домой, — тихо сказал академик.
   Его охватило странное чувство, будто он заново родился для новой, совсем иной жизни.
   — Куда же тебя везти?
   — Мне все равно, — ответил он. — Только не домой.
   — Ну, что ты такое говоришь? — с укором вмешалась сестра. — Я ведь людей пригласила.
   — Людей? Каких людей? — с ужасом спросил он.
   — Так полагается, — ответила она. — После похорон всегда приглашают людей к столу… В память покойной.
   Он долго молчал, потом тихо сказал:
   — Ты просто не в своем уме.
   С трудом убедили его вернуться домой. Сашо вел машину, сидевший рядом с ним дядя выглядел несколько рассеянным, но почти спокойным. За все время он заговорил только раз:
   — Ты дал что-нибудь могильщикам?
   — Не успел, — виновато пробормотал Сашо.
   — Почему?
   Племянник благоразумно промолчал. Можно бы, конечно, ответить: «Не держи я тебя все время, ты и сам бы свалился в могилу». Но сейчас было не до шуток, хотя юноша испытывал странное облегчение, словно бы в той мрачной яме закопали не только тетку, но и его собственные беды и заботы. Мысль о небольшом угощении сейчас отнюдь не казалась ему абсурдной. Что ни говори, а за многие тысячелетия человечество сумело-таки выработать некоторые полезные обычаи и навыки.
   Приехав, дядя тотчас заперся у себя в кабинете, мать заторопилась на кухню. Сашо повертелся немного в пустом холле, где даже после основательной уборки все казалось слегла запыленным. Вдруг он вспомнил, что как раз сейчас по телевизору должны передавать международный матч. Предусмотрительно убрав звук, Сашо включил телевизор. Цветной экран засветился, появились игроки в белых и голубых футболках. На поле бушевала настоящая буря. Белые жали изо всех сил, но у них что-то не клеилось, игра казалась нервной и рваной. Сашо приходил во все большее возбуждение и, наконец, не выдержав, включил звук, чуть-чуть, так что взволнованная речь комментатора была не громче шепота. В дверь заглянула мать, ее вспотевшее лицо выражало негодование.
   — Как не стыдно! — тихо сказала она.
   Но Сашо только досадливо махнул рукой.
   — Да, ладно!.. Если кто придет, я выключу… Но, думаю, никто не придет, придется тебе самой есть свои голубцы.
   Мать бросила на него презрительный взгляд и снова ушла на кухню. Вскоре раздался звонок. Пришли три пожилые женщины, одетые в довольно поношенные, но неплохо сшитые темные платья. Наверное, не одно и не два погребения пережили их седые головы. Сейчас они держались робко и скованно, глаза их беспокойно перебегали с предмета на предмет. Все три назвались бывшими одноклассницами покойной, — они вместе, по их словам, учились в Первой женской гимназии, «в классе Геровой». Сашо смотрел на них во все глаза — неужели тетка была такой старой? Просто невероятно! Но не станут же они врать, зачем? Усаживая дам в мягкие удобные кресла, он уловил в их глазах явственный блеск удовлетворения, может быть, нормальный человеческий эгоизм: мы-то еще живы, — а может быть, мстительное чувство: так ей и надо за ее красоту, за ее богатство. Есть все же бог и есть на свете справедливость, — наверное, думали они. Всем предназначено одно и то же, и дело только в том, как и когда его получишь, какими порциями и в какой срок. Пришли остальные гости, расползлись, как тараканы, по всей квартире, все осмотрели, заглянули даже в спальню, оклеенную золотистыми венскими обоями. В их глазах удовлетворение было еще более явственным — немало хороших вещичек пришлось оставить покойнице в этом убогом и ничтожном мире.
   Пришло еще несколько мужчин, все пожилые, элегантно одетые, с мягкими манерами и благопристойными физиономиями. Сашо с грехом пополам вытащил дядю из кабинета, тот вышел к гостям мрачный, но это могло сойти за еще не остывшее горе. Все расселись за длинным столом, сестра хозяина подала заливных цыплят, отварной язык, ветчину, бутерброды с черной икрой. Свои знаменитые голубцы она решила пока придержать, как основное блюдо, хотя гостей оказалось меньше, чем ожидалось. Затем разлила по бокалам очень темное подслащенное красное вино и, удовлетворенная, уселась в ожидании. В наступившей тишине откуда-то издалека донеслось эхо могучего вопля: «Гооол!» — но уловил его только радостно встрепенувшийся Сашо. Все молчали, никто ни к чему не притрагивался.
   — Прошу вас, угощайтесь! — беспокойно проговорила сестра хозяина. — Не оскорбляйте ее памяти.
   Мужчины приступили к еде неохотно, но женщины взялись за дело как следует. Академик вдруг впервые за два дня почувствовал голод. Сначала он положил себе на тарелку заливного цыпленка, стараясь есть его как можно медленнее и равнодушнее. Но вскоре эта жалкая комедия возмутила его, он оттолкнул тарелку. Остальные, казалось, все еще не освоились и не решались наброситься на богатое угощение. Лица мужчин казались академику знакомыми, должно быть чьи-то родственники, его или ее — сейчас. он не в состоянии был в этом разобраться. Чем больше он старел, тем чаще окружающие его люди сливались в какую-то безликую и безымянную массу, в которой он ориентировался с большим трудом. Это подавляло его и порой заставляло думать, что он уже вступил в темный туннель старости и, как слепой, неуклонно спускается к тому беспросветному дну, которое зовется полным забвением. Сидевшая рядом с ним сестра незаметно тронула его локтем.
   — Выпей хотя бы глоток вина! — проговорила она тихо. — Гости стесняются даже притронуться к рюмкам.
   Он враждебно взглянул на нее, но все же взял бокал и отпил несколько глотков сладкого и терпкого напитка. Никогда в жизни он не пил больше нескольких рюмок за раз. Еле заметное головокружение, которое охватывало его после этого, было приятно и в то же время противно, словно он чем-то себя унизил. Но сейчас вино пронзило его тело каким-то живым трепетом и, казалось, зажгло его бесцветные уши. Не сознавая, что он делает, он опять потянулся за бокалом и выпил его до дна.
   — Выпей, выпей, — тихонько проговорила сестра. — Надо, чтоб немного отпустило нервы.
   Академик с удивлением обнаружил, что так оно и случилось. До крайности взвинченный и напряженный, он вдруг расслабился и успокоился. Гости за столом тоже оживились, голоса зазвучали громче и отчетливей. Внезапно он узнал две мужские физиономии — вот этот, ну конечно же, двоюродный брат покойной, а рядом — ее адвокат. Три одноклассницы совсем осмелели, одна из них уже громко что-то рассказывала.
   — А какая бесстрашная была, ничего признавать не хотела… Однажды явилась в гимназию верхом. Да, да, верхом на лошади — без седла, даже без уздечки, вместо нее просто веревка. Привязала лошадь к дереву у подъезда, а когда уроки кончились, опять вскочила на нее и ускакала… Потом стало известно, что лошадь к тому же еще и краденая…
   Все за столом улыбнулись. Не очень-то это было прилично, но все же улыбнулись.
   — Помнишь, как она дала пощечину практикантке, которая вела этику? А все из-за того, что та сделала ей замечание насчет шелковых чулок.
   Эта выходка сошла Наталии с рук лишь благодаря вмешательству отца, который был тогда членом кассационного суда. Но одна из ее проказ чуть не кончилась роковым образом. В только что открытой купальне построили новую вышку. Даже самые опытные пловцы еще не решались с нее прыгать. А она бесстрашно взобралась на самый верх и бух в воду. Конечно, сильно ушиблась и чуть не захлебнулась. Еле из бассейна вытащили.
   Разговор становился все веселей и оживленней. Но когда на другом конце стола раздалось приглушенное хихиканье, академик поднялся со стула. Он не был ни возмущен, ни рассержен — просто встал, извинился и ушел к себе в кабинет. Мужчины тут же стали прощаться, но три женщины все никак не могли оторваться от своих бокалов. Тем более что сестра хозяина занимала их беседой о чудесах гороскопов. Сашо несколько раз зловеще подмигнул ей, но та, похоже, тоже слегка опьянела, потому что не обратила на него никакого внимания. В конце концов он был вынужден прямо сказать им, что академик после стольких волнений нуждается в отдыхе и покое. Женщины наконец удалились, натыкаясь друг на друга и путая в прихожей свои траурные шляпки. Когда они ушли, мать бросилана него сердитый взгляд.
   — До чего же ты невоспитанный! — возмущенно проговорила она.
   — Ты можешь продолжить и одна, — небрежно заметил сын. — В баре еще есть чудесный грузинский коньяк.
   На следующее утро Сашо зашел навестить дядю. Перед дверью он невольно прислушался: не раздастся ли вновь стук машинки? Но в квартире царила густая, почти осязаемая тишина — даже звонок прозвенел как-то подавленно и глухо. Дверь открыл дядя — в зимнем халате он выглядел совсем померкшим и молча пропустил его в переднюю. Спал он явно в кабинете на диване, хотя постель была убрана. Воздух здесь был тяжелый, вероятно, старик забыл открыть на ночь окно.
   — Садись.
   Сашо сел в кожаное кресло у письменного стола.Он всегда садился сюда, когда приходил к дяде. Дядя молчал. Казалось, он витает в каких-то других мирах, вид унего был совсем унылый.
   — Прочти-ка это, — наконец заговорил он и протянул племяннику несколько страниц, напечатанных на машинке и затем выправленных от руки. Сашо стал читать, но сосредоточиться ему было очень трудно. Мысли разбегались, слова скользили мимо сознания. Пришлось читать сначала. Так, значит, вот что писал дядя той ночью, когда на этом самом кресле, равнодушно развалившись, сидела смерть. Сашо знал, как добросовестно академик относился к своим обязанностям, но это уже переходило всякие границы. Мог ли понять юноша, что в ту ночь у дяди попросту сработал инстинкт самосохранения, который день за днем, минута за минутой укреплялся в течение всей его жизни. Академик уже не раз спасался таким образом — уходя с головой в дела.
   Чувствуя себя очень неловко, Сашо положил рукопись на стол.
   — Ну, и что ты об этом думаешь? — спросил дядя.
   — Как тебе сказать, боюсь, что это не годится, — неохотно пробормотал юноша.
   На этот раз академик взглянул ему прямо в лицо. Взгляд был тяжелым и безжизненным.
   — Почему?
   — Не знаю, как тебе это объяснить, — запнулся Сашо. — Вообще-то написано хорошо, с чувством, но, мне кажется, ты не очень учитываешь нынешний политический момент. Вот, например, начало — о двух мирах, которые сошлись в яростной схватке. Амы сейчас говорим о мирном сосуществовании. И о разрядке напряженности.
   — А этот фашистский переворот? — хмуро возразил академик. — Ведь не я же его инсценировал!
   — Ладно, дядя, напиши что-нибудь об американских монополиях, о ЦРУ — в любом случае не ошибешься. Но два мира, которые бьются не на жизнь, а на смерть? Ведь если они и вправду сейчас схватятся, это будет именно на смерть.
   — Хорошо, напиши ты, как считаешь нужным. Это все-таки только проект.
   — Кто тебе это поручил?
   — Комитет, естественно.
   Дядя был заместителем председателя Национального комитета защиты мира.
   — Идет, — ответил юноша. — Но, поверь, ты напрасно старался. Уверен, что они не одному тебе поручили написать это воззвание. Потом выберут самый банальный вариант и именно его напечатают. Впрочем, банально писать легко только тем, кто вообще по-другому не умеет.
   Сашо казалось, что дядя его не слушает — настолько отрешенный вид был у него в эту минуту. Но тот все слышал.
   — Пусть даже так, — сказал он. — Не в этом суть. Каждый должен делать свою работу, как может и как считает нужным. А как ее оценят другие, не так уж важно.
   Вот уже несколько лет Сашо был у дяди чем-то вроде личного секретаря и готовил ему все материалы, от которых тот не мог отказаться. Статьи, политические заметки, даже заявления и интервью — все это выходило из-под безупречного, почти вдохновенного пера молодого человека. Именно это вдохновение, эта покоряющая убежденность и искренность иногда смущали академика. Во время их обычных разговоров он не слышал от племянника ничего похожего. Сашо казался ему чересчур сдержанным — скорее трезвым скептиком, чем доверчивым энтузиастом. Старый ученый никогда не мог понять, что было личным убеждением юноши, а что он ловко приноравливал к точке зрения заказчика. Ведь академик в конечном счете и был чем-то вроде заказчика — вкладывал свои идеи и свои средства. Он отдавал племяннику все гонорары за их общие работы, а когда они носили чисто общественный характер, находил какой-либо иной способ его вознаградить. Так или иначе, но это сотрудничество шло на пользу обоим. Академик вовремя справлялся со своими общественными обязанностями, не тратя на них времени, отведенного для научных занятий. А у Сашо всегда водились деньги, что в какой-то мере отличало его от прочих студентов.
   — Я пойду, — сказал юноша. — Если я, конечно, тебе больше не нужен.
   — Иди, иди, — кивнул дядя. — Я справлюсь сам.
   Когда Сашо ушел, академик тупо обошел пустую квартиру, потом прилег на диван. С самого утра он чувствовал себя опустошенным, почти полым. И мысль его непрестанно возвращалась к вчерашним похоронам, вызывая все больший стыд и смущение. Почему он так внезапно разрыдался во время панихиды? Так горько, так безутешно? И кого он оплакивал — ее или себя? А может быть, ни то, ни другое? Себя он никогда не жалел, потому что, как всякий занятой человек, никогда всерьез не задумывался о своей судьбе. Никогда он не оборачивался назад, чтобы окинуть взглядом пройденный путь, даже не пытался определить, какую роль он играет в своей собственной науке — чего он достиг, чего еще может от себя ожидать. Жену же он терял постепенно и спокойно, без сотрясений и кризисов, если не считать того случая в самом начале, о котором он вообще не хотел вспоминать. Разумеется, он привык к ней, но разве привычки оплакивают так горько?