Страница:
Тогда почему?
Да, он должен был разобраться в этом гораздо раньше, должен был найти истину задолго до того, как в дом пришла смерть. Да, гораздо раньше. Когда смерть рядом, человек становится слабым, беспомощным, ко всему безразличным. Совсем, совсем безразличным, даже к себе самому. И все же он смутно чувствовал, что в этих рыданиях таился какой-то смысл, что они не были беспричинными. И этот смысл, может быть, и составлял истинную суть его существования, каждого человеческого существования. Хуже всего в этом мире человек знает самого себя — то, что скрыто у него в душе. И те дороги, по которым он, словно слепой, бродит дни и ночи. Такие мысли приходили сейчас ему в голову, но теперь они не казались ему ни горькими, ни страшными.
Он не заметил, как вдруг заснул — словно оборвалась какая-то нить. На этот раз в его сне не было ничего — он был пуст и глубок, как смерть.
3
Да, он должен был разобраться в этом гораздо раньше, должен был найти истину задолго до того, как в дом пришла смерть. Да, гораздо раньше. Когда смерть рядом, человек становится слабым, беспомощным, ко всему безразличным. Совсем, совсем безразличным, даже к себе самому. И все же он смутно чувствовал, что в этих рыданиях таился какой-то смысл, что они не были беспричинными. И этот смысл, может быть, и составлял истинную суть его существования, каждого человеческого существования. Хуже всего в этом мире человек знает самого себя — то, что скрыто у него в душе. И те дороги, по которым он, словно слепой, бродит дни и ночи. Такие мысли приходили сейчас ему в голову, но теперь они не казались ему ни горькими, ни страшными.
Он не заметил, как вдруг заснул — словно оборвалась какая-то нить. На этот раз в его сне не было ничего — он был пуст и глубок, как смерть.
3
Дней десять академик никуда не выходил. Ничем не занимался, ни о чем не думал. Но не чувствовал себя несчастным. Его словно бы охватило полное безразличие, которое было еще хуже апатии, всегда таящей в себе какую-нибудь драму. Тут не было и драмы, не было ничего. Просто он потерял всякий интерес к жизни.
В эти тихие, совершенно бесцветные дни сама погода словно бы стала его союзником. Он не мог припомнить второго такого холодного и дождливого июня, который скорее напоминал позднюю осень. Над самыми крышами ползли громадные тяжелые тучи, брызгая холодным дождем. В кабинете всегда было сумрачно и прохладно, дождь обильно заливал стекло окон, и мир казался сквозь них расплывчатым и нереальным. Самым странным было то, что телефон упрямо молчал, никто ему не звонил. Укрывшись в своем кабинете за этими облитыми дождем окнами, он чувствовал себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.
Каждое утро часам к восьми приходила сестра, всегда с полной сумкой продуктов. К десяти она кончала всю мелкую работу по хозяйству и становилась к плите. Приготовление пищи было для нее не простым и будничным делом, а каким-то священнодействием. И действительно, все у нее получалось удивительно вкусным.
В свое время, когда был жив ее муж, она чутьем угадывала, что это, можно сказать, единственный способ удержать его дома.
Ангелина никогда не ела вместе с братом, даже старалась лишний раз не попадаться ему на глаза. С отсутствующим видом академик выходил на кухню, усаживался за стол и, не говоря ни слова, съедал все, что было в тарелке. Но ел он рассеянно, без всякого аппетита, просто заталкивал в себя пищу, как однажды непочтительно выразился ее сын. Однако при всей своей рассеянности академик невольно замечал, что ест он больше, чем до смерти жены. Это угнетало его, наполняло ощущением неясной вины. Но остановиться он был не в силах и съедал все, чувствуя, что хочет еще. Когда-то его покойный отец говорил, что так ненасытно и жадно едят старики, перед тем как умереть. Но академик ел не жадно, он просто не знал, когда остановиться.
За все это время к нему только раз зашел Сашо. Племянник, как и обещал, принес воззвание. Академик дважды внимательно прочел текст, но на лице его было все то же безразличное, ни о чем не говорящее выражение.
— Очень хорошо! — внезапно проговорил он. — Эта материя — просто твоя стихия. Я всегда считал, что из тебя мог бы выйти замечательный политический деятель.
Молодой человек внимательно взглянул на него.
— Думаешь, для науки я не гожусь? — спросил он. Академик как-то уныло покачал головой, но это ничего не значило. В конце концов Сашо был отличным студентом, лучшим на курсе, все пророчили ему блестящую научную карьеру, а собственный дядюшка как будто изволит сомневаться.
— Я этого не говорю, — ответил он. — Но у тебя ум скорее спекулятивный, чем аналитический.
Юноша окончательно обиделся.
— По правде говоря, я не люблю политику, — ответил он. — Я вообще не люблю ничего, что не является точным и положительным знанием.
Казалось, академик обретается где-то далеко-далеко от комнаты и окончательно забыл о племяннике. За окном все так же лил холодный дождь.
— Придет время, и ты поймешь, что знание — это еще не все, — тихо и словно нехотя проговорил академик. — А иногда оно может даже мешать. Словно лес, который не дает увидеть нужное тебе дерево.
— Разве в лесу не все деревья одинаковы? — спросил Сашо.
— Пусть даже одинаковы… Кроме одного. И тогда, чтобы его увидеть, приходится рубить весь лес.
— А зачем рубить? — спросил юноша и улыбнулся. — Его ведь можно просто-напросто обойти.
— Вот я и говорю, что у тебя спекулятивный ум, — заметил академик. Потом подумал и так же нехотя добавил: — И все-таки лучше вырубить все, что мешает увидеть настоящее дерево… Так будет умнее всего.
Сашо вскоре ушел. Он был огорчен, хотя и старался этого не показывать. Академик встал и подошел к окну. В сущности, зачем ему понадобилось расстраивать парня? Никогда и никого он не поучал, даже своих студентов. Это было просто не в его стиле. Нет дела безнадежней, чем убеждать кого-нибудь в чем бы то ни было, думал он. Даже обмануть и то легче. Чтобы поверить в свою правду, каждый должен прийти к ней сам. А он сейчас без всякой нужды обидел племянника. И остался один. Когда одиночество стало невыносимым, академик набрал первый же телефонный номер, который пришел ему в голову. В трубке прозвучал тихий и небрежный женский голос:
— Кто говорит?
— Академик Урумов, — ответил он. — Воззвание готово, можете за ним прислать.
На том конце провода воцарилось неловкое молчание.
— Прежде всего, товарищ академик, примите мои соболезнования… Мы думали… — Она запнулась.
— Что я его не напишу, верно?
— Да… Извините, но мы попросили другого человека и…
— Неважно кого вы попросили. Мой текст вы тоже должны посмотреть, так что, пожалуйста, пришлитеза ним… Может быть, он лучше.
— Конечно, конечно, я сейчас же пошлю! — залепетала секретарша.
Академик положил трубку. Вот почему ему никто не звонил, — считали неудобным. Мои соболезнования!.. С каким трудом люди произносят это слово, а все потому, что, в сущности, оно совершенно бессмысленно. Нельзя соучаствовать в чьей-либо боли, можно только сочувствовать. Люди любят, чтобы им сочувствовали, но раздражаются, когда им это сочувствие навязывают. Немного успокоившись, он вернулся в кабинет и, не торопясь, улегся на диван под клетчатое одеяло.
Дождливые мокрые дни один за другим тянулись в сером сумраке туч. Постепенно академик привык к одиночеству, и оно перестало его тяготить. Он вновь принялся за работу, хотя и не верил уже, что сможет чего-то достичь. Все было кончено, жизнь подошла к своему пределу. Наверное, другие завершат то, что он начал. Другие, по кто? Может быть, собственный племянник? Он ведь и вправду умный и талантливый юноша, в этом можно не сомневаться. И все же где-то в глубине души старого ученого таилось зернышко ядовитого недоверия. Слишком уж легко и быстро все ему удается. Не говорит ли это о некотором легкомыслии, о поверхностном мышлении? Настоящий ученый должен двигаться вперед медленней и основательней. Должен меньше верить и больше сомневаться. И пусть он лучше слегка заикается, чем говорит слишком красиво и гладко. Сашо говорил красиво и гладко, голова у него работала, как кибернетическая машина. Странно, но дяде это почему-то не нравилось.
Академик все чаще возвращался к этим мыслям, стараясь убедить себя в том, что он не прав. Ведь бывают же крылатые гении. С какой легкостью тот же Эйнштейн совершил переворот во всех науках. Вероятно, он несправедлив к парню, эта мысль все чаще и настойчивей приходила ему в голову. Пожилым людям слишком часто не нравятся все, кто хоть чем-то от них отличается. Нельзя считать молодого человека легкомысленным только потому, что мысль его летит быстрее, чем у других. Но разве дело только в этом, — думал он с горечью. Сколько уже дней прошло, а он даже не звонит. Эти современные киборги, наверное, не могут делать ничего, в чем не было бы определенного смысла. Или определенного расчета. Но академик тут же прогнал эту мысль.
— Куда это Сашо запропастился? — спросил Урумов сестру. — Вот уже пять или шесть дней о нем ни слухуни духу.
— Почем я знаю, где его носит? — недовольно ответила сестра. — Яблочко от яблони далеко не падает.
Видимо, Ангелина намекала на своего покойного мужа. Такое она позволяла себе очень редко, особенно при брате. Чувство собственного достоинства было, пожалуй, главной и самой заметной чертой Урумовых. Их отец в свое время не пожелал согнуть спину даже перед царем. Сам академик тоже не мог припомнить, что он когда-нибудь унизился до просьбы или жалобы. И даже его сестра никогда ни на что не жаловалась, хотя жизнь обрушила на нее немало бедствий.
А на первый взгляд Ангелина, казалось, была мало похожа на остальных Урумовых. Росла она невзрачной и незаметной, словно какой-нибудь комнатный лимон, который медленно тянется в своем углу, не привлекая ничьего внимания. Худенькая, плоскогрудая девушка с некрасивой походкой. Только глаза у нее были хороши — отрешенные и мечтательные, как у матери. Но в характере у нее не было никакой отрешенности или мечтательности. Стоило ей открыть рот, как раздавались самые банальные и безынтересные речи. И в этом было все дело — она была неинтересна. Поступила в консерваторию, но ее бледный девический талант очень скоро увял. Занятия не ладились, хоть она и сменила трех профессоров. Наконец она кое-как кончила педагогическое отделение, могла стать учительницей пения, но не стала, к продолжала жить все так же бесцветно и незаметно. Домашние смотрели сквозь нее, как сквозь слегка закопченное стекло. Единственным ее стремлением было одеваться чуть лучше, чем ее столь же невзрачные подруги. И это ей удавалось, несмотря на трудности военного времени. Отец был особенно щедр к ней, выражая таким образом если не любовь, то по крайней мере свою отцовскую жалость. Лишь ради нее он позволял себе отступать от традиционной урумовской бережливости.
Именно эта бережливость помогала ей в самые трудные годы. Когда на месте их желтого дома вырос новый жилищный кооператив, брат отказался в ее пользу от своих наследственных прав, и она получила самую лучшую квартиру в бельэтаже. После отца остались деньги, на которые можно было жить, не работая. И Ангелина по-прежнему влачила бесцветное и незаметное существование. Брат иногда месяцами не вспоминал о ней. Все говорило о том, что скоро она окончательно высохнет и превратится в кроткую и молчаливую старую деву. И как раз в это время она вышла замуж — несколько скандальным образом для такого семейства, как урумовское. Она вышла замуж за портного.
Разумеется, портной был не простой: избранником Ангелины стал известный мастер по прозвищу Люкс, один из самых модных портных в Софии. Это был смуглый, красивый мужчина, правда невысокого роста и с порядочной лысиной. Одевался он всегда очень изысканно, как пожилой лондонский финансист, носил брюки в полоску, черный пиджак и черную же скромную бабочку на белой крахмальной сорочке. При этом у него вряд ли было даже начальное образование. Маленький подмастерье из бедного радомирского села, он сам выбился в люди и стал известнейшим столичным портным. Иногда, подвыпив, он утверждал, что шил даже на самого царя Бориса. Такого, конечно, не случалось, но у Люкса действительно была богатая клиентура, особенно в военные годы, когда каждый разбогатевший зеленщик считал особым шиком носить костюмы от Люкса. Зарабатывал он очень много, но деньги у него не держались. Люкс был одним из самых прославленных кутил в городе, любое софийское кабаре с гордостью приняло бы его в число своих клиентов, но Люкс предпочитал «Империал», где спускал все, что удавалось содрать с щедрых выскочек.
Сначала никто не мог понять, почему этот известный столичный бабник женился на такой невзрачной стареющей девице. Но все объяснилось очень просто, и на этот раз Люкс рассчитал точно. Женщин он всегда имел сколько хотел, хотя после войны его доходы катастрофически снизились. Теперь ему нужна была добрая заботливая жена с квартирой, к тому же умеющая хорошо готовить. Ангелина Урумова идеально соответствовала этим условиям. К тому же она была гораздо моложе его. Прославленный столичный кутила дожил до сорока пяти лет, не имея ни кола ни двора, как выражались его преуспевшие в жизни приятели.
Сначала в прекрасной квартире жены разместился лишь богатый гардероб Люкса и дюжина пар обуви. Но вскоре портной перенес туда все свое предприятие, состоявшее из него самого и двух подмастерьев. В те годы все частные портные добровольно или под некоторым давлением вступали в производственные кооперативы, но Люкса, разумеется, это не коснулось. Он был мастером особой категории и продолжал работать частно, хотя платил очень высокие налоги. Правда, тогда еще оставались богачи, которых можно было заставить платить вместо себя. Со временем прежний неутомимый гуляка несколько приутих и предался новой, гораздо более безобидной страсти — вкусно поесть. Жене приходилось бегать целыми днями, чтобы найти для него то кусок телятинки, то молоденькую курочку.
После неожиданной и трагической смерти портного для его жены настали тяжелые времена. Десять долгих лет она с трудом сводила концы с концами. Научилась вязать свитера, делала куклы-сувениры. И лишь взяв на себя хозяйство брата, она с новой страстью отдалась своей любимой кулинарной стихии. Теперь у нее было достаточно денег, можно было заходить в дорогие магазины и покупать лучшее из того, что можно было найти. При этом она вела точный счет покупкам и после обеда каждый раз оставляла на письменном столе брата листок с записью расходов. Но это были не те вдовьи расходы, которые столько лет сушили ей душу. Наверное, нет больше радости, чем возможность свободно тратить деньги, — думала она. Тратить, не считая, так, чтобы сердце не сжималось из-за каждого лева, чтобы не испытывать мучительных колебаний из-за каждого куска колбасы. Просто тратить и тратить… Так она думала, но тратила все же очень расчетливо.
Она жила словно бы во сне. Молча хозяйничала, в кабинет к брату почти не заходила. В свободное время обычно сидела в спальне, куда, в свою очередь, никогда не заходил брат. Он решительно попросил ее стелить ему в кабинете на диване, там и спал. Ангелина готова была часами сидеть в этой роскошной, напоенной грустными ароматами спальне с золотистыми венскими обоями. Флакончики и баночки, загромождавшие туалетный столик, множились в овальном зеркале. Она рассматривала их с чуть стесненным сердцем и ставила всегда точно на то же место, откуда брала, словно покойница могла внезапно вернуться и накричать на нее за то, что она трогает ее вещи.
В ящичках туалетного столика Ангелина обнаружила украшения покойной. Их было невероятно много, ей казалось — целая гора. Одних колец было около тридцати. Сначала она не смела до них дотронуться, потом решилась. Прежде всего она надела одно из ожерелий — самое простое, янтарное. Походила в нем по спальне и тут же сняла, не успев даже взглянуть на себя в зеркало. Страшная тень покойной все еще стерегла свою спальню. Но через несколько дней и это перестало ее тревожить. Одну за другой прикалывала она брошки, надевала браслеты, ожерелья, кольца, которые вертелись на ее сорочьих пальцах. Все чаще и чаще одолевали ее воспоминания о детстве, о старом красивом доме. Жила она там, правда, одиноко и невесело, но по крайней мере ни в чем не знала нужды. Тогда она чувствовала себя принадлежащей к верхушке общества, а сейчас оказалась в самом низу. Всего лишь даровая служанка у собственного брата. Эта мысль оскорбила и испугала Ангелину, и она поспешила выбросить ее из головы. В сущности, она любила своего молчаливого хмурого брата, который стал большим человеком в этом чуждом ей мире.
И все-таки до одежды покойной она не смела дотронуться. Иногда ей до смерти хотелось надеть какое-нибудь вечернее платье — из блестящего старинного муара или черных кружев. Но все время казалось, что тогда она натянет на себя чужую кожу, оставленную какой-то громадной змеей. Змеей, которая так ловко обвилась вокруг брата и сдавила его в своих объятиях — крепко, но не настолько, чтобы задушить. Наконец, после долгих колебаний, она надела халат, который висел на гвозде, вбитом в кухонную дверь. Это был довольно поношенный и давно не стиранный халат, скроенный как японское кимоно. По зеленоватому фону были разбросаны большие оранжевые цветы, каких, наверное, не растет нигде на земле. Правда, халат был Ангелине велик и мешал двигаться, но она не обратила на это внимания. Так приятно было расхаживать по дому в японском кимоно с крупными цветами. В таком виде застал ее однажды брат, проходивший через холл. Увидел он ее со спины и на мгновение замер на месте. Сердце ударило громко, как старый забытый колокол. Сестра удивленно взглянула на него.
— Что с тобой?
— Ничего, — ответил он. — А что?
— Мне показалось, ты немного побледнел.
— Нет, все в порядке. Может, стоит немного проветрить кабинет?
— Так я же проветрила его сегодня, — сказала она обиженно. — Обе створки открывала, пока ты был в ванной.
— Хорошо, хорошо, — пробормотал он и отвернулся.
— Я приготовила на обед шпигованную баранину, — продолжала она, — с индийскими пряностями. Ты ведь любишь остренькое?
Она прекрасно знала, что он любит, но ей хотелось услышать это от него самого. Брат ничего не ответил, только, словно тень, скользнул к себе в кабинет. Вот неблагодарный, не лучше какого-нибудь мужика из Бояны, — думала она. — Мог бы и поинтересоваться, где это ей удалось раздобыть индийские пряности. Как будто индийские пряности продаются у нас на каждом углу.
Но тут он открыл дверь и высунул из нее только свой истончившийся нос.
— Послушай, Ангелина, я давно хотел тебе сказать, возьми себе все вещи покойной. Не стесняйся, они никому не нужны.
От него не укрылся радостный блеск, на мгновение мелькнувший в ее глазах.
— Все? — спросила она. — И драгоценности?
Этот вопрос застал его врасплох. Он, разумеется, имел в виду одежду. А драгоценности?.. Впрочем, зачем ему дамские побрякушки?
— Да, и драгоценности, — ответил он.
Потом, после некоторого колебания, добавил:
— Я возьму несколько штук, на память… Да и для будущей невестки надо иметь какой-нибудь подарок.
— Ну, невестки ты не скоро дождешься, — пробормотала она.
Академик вернулся в кабинет, охваченный отвращением и к сестре, и к себе самому. В каждом человеке таится крохотный мародер, — думал он. И жалкий скряга. Зачем сестре эти чужие, с мертвеца, платья? И зачем ему драгоценности? Не оставалось ничего другого, как поверить, что он действительно хочет сохранить их на память.
Он рассеянно подошел к окну. Мокрые наружные стекла двойных рам с трудом пропускали мутный свет хмурого дня. Неверно, что вещи убивают людей, — думал он. В сущности, сам человек уродует вещи жаждой обладания. Может быть, наши далекие предки поступали гораздо последовательнее, когда хоронили мертвых вместе с их вещами.
Так думал он, глядя на мокрое от дождя стекло, но вечером все же отобрал несколько безделушек, которые казались ему самыми красивыми и были, наверное, самыми дорогими. В эту минуту ему казалось, что отдать сестре все — значит просто развращать ее.
Через несколько дней ему позвонил Спасов, новый вице-президент Академии наук. Знакомы они были очень мало, поэтому академика немного удивил его тон. Спасов говорил мягко, почти льстиво, голос его, казалось, журча, переливается через края трубки.
— Как вы себя чувствуете, товарищ Урумов? То есть я хочу спросить, как ваше здоровье?
— Здоровье? Со здоровьем у меня, думается, все в порядке.
— Прекрасно. В таком случае вы не могли бы ко мне зайти? Я хотел бы с вами поговорить.
— Когда? — только и спросил академик.
— Когда вам удобно… Завтра утром, например?
Академик откинулся на спинку стула. Что оно означает, это приглашение?.. Уж не случилось ли что-нибудь в институте, которым он руководит вот уже почти пятнадцать лет? Нет, вряд ли. В научных институтах настоящие события, все равно какие, случаются не чаще одного раза в десятилетие. И коллеги непременно предупредили бы его, если бы что-нибудь произошло.
И только тут ему пришло в голову, что за эти дни его заместитель ни разу ему не позвонил. Что ни говори — непорядок. Может быть, заместитель хочет показать, что и без него все идет прекрасно? Или он просто из деликатности не решается его беспокоить? Сейчас и то и другое казалось ему одинаково возможным. Просто он плохо знал своего заместителя, да и никогда не давал себе труда всмотреться в него повнимательнее. Этот солидный молчаливый человек, обогнавший в своем восхождении по служебной лестнице по крайней мере полдюжины коллег, с точки зрения академика вряд ли заслуживал большого внимания. Ученым он был посредственным, но все говорили, что он отличный организатор. Сам академик не видел в его организаторских способностях ничего особенного, но дела в институте шли хорошо, это был факт.
Поколебавшись, академик набрал номер института.
— Это вы, Скорчев?
— Я, — ответил заместитель. — Рад вас слышать, товарищ профессор.
— Скажите, Скорчев, в институте что-нибудь случилось?
— Нет, все в порядке… Я просмотрел ваши последние посевы, товарищ профессор, и все рассортировал.
— Спасибо… И все же, пожалуй, вам следовало бы хоть раз позвонить мне за эти дни.
На том конце провода наступило короткое молчание, наверное, слова директора привели Скорчева в замешательство.
— Я не хотел вас беспокоить… Думал, вы…
— Ладно, ладно, — прервал его академик. — Работайте спокойно. Через денек-другой я зайду.
Академик положил трубку. Напрасноон его заподозрил. Этот могучий человек, видимо, мог существовать только в чьей-нибудь тени.
На следующий день он отправился в Академию пешком. Шел медленно, чувствуя, что у него кружится голова. Это, да еще слабость в ногах, заставило его уже на втором углу остановиться передохнуть. День, хотя и облачный, был не слишком холодным, время от времени за тучами мелькало синее, промытое небо. Это зрелище было ему гораздо приятнее буйной зелени деревьев у них на бульваре — нахальной, бьющей в глаза, но тленной, да, такой тленной по сравнению с небом. За правым его плечом резко взвизгнул тормоз, раздалась ругань. Академик, огорченный, пошел дальше. Казалось, что по бульвару движется не он сам, а его тень, и даже та — изможденная и бессильная.
Спасов принял Урумова сразу, словно давно уже его поджидал. Когда академик вошел в кабинет, он встал из-за своего красивого письменного стола, элегантный, сдержанно улыбающийся. Так обыкновенно улыбаются людям, одетым в траур, стремясь показать им, что все проходит и жизнь сильнее всего. Спасов был тщательно выбрит и весь прямо-таки светился чистотой. Даже поредевшие волосы были как будто только что смочены и приглажены щеткой — такими они лежали аккуратными волнами. Урумов слышал, что вице-президент — прекрасный математик. Жаль, что ему приходится терять столько времени на ненужные и пустые разговоры.
— Чашечку кофе, товарищ Урумов?
— Нет, спасибо, я не пью кофе.
— Тогда кока-колу?
Академик не ответил. Спасов принял это за согласие и кивнул секретарше, все еще чинно стоявшей у роскошной старинной двери. Потом он так же элегантно опустился на свой удобный стул, провел по вискам ладонью. В этот момент вице-президент был больше похож на французского модельера или издателя модного журнала, чем на ученого-математика. Академику даже показалось, что в просторном кабинете носится еле уловимый аромат «Шипра». Некоторое время оба молчали, чуть дольше, чем это допускалось протоколом. Спасов прекрасно понимал, что сейчас любой разговор на посторонние темы прозвучал бы неловко и неуместно. И решил сразу же перейти к сути дела.
— Вы не догадываетесь, товарищ Урумов, зачем мы вас пригласили?
— Да, конечно, — тут же ответил академик. — Вы хотите предложить мне уйти на пенсию.
Вице-президент как-то странно посмотрел на него, словно бы сожалея, что эта идея до сих пор не приходила ему в голову.
— Вы ученый с мировым именем! — ответил он. — И никаких подобных намерений у нас нет. Правда, нам с вами есть о чем поговорить, но это уж в другой раз.
— Когда же?
— Ну, например, когда вы вернетесь из Венгрии… — Спасов улыбнулся.
— Ничего не понимаю, — сказал академик. — Какая Венгрия?
— Для этого мы вас и пригласили… Хотим предложить вам съездить в Венгрию. На двадцать дней.
— И что я там должен делать? — удивленно спросил академик.
— Ничего особенного. Это по культурному соглашению. Вы съездите туда, оттуда к нам кто-нибудь приедет. Как это обычно бывает.
— Мне не хочется ездить, — проговорил академик. — Стар я уже, мне не до путешествий…
Спасов, видимо, ждал этого ответа.
— Да, мы знаем, что вам не до поездок, — сказал он. — Но что касается старости, бросьте эту глупую мысль. По правде говоря, мы именно потому и хотим послать вас в Венгрию. После всего случившегося вам необходимо рассеяться, набраться сил. Извините, что я так откровенно говорю об этом. — И поскольку академик все еще молчал, с трудом подыскивая как можно более деликатную форму отказа, Спасов поспешил добавить: — В конце концов, там есть что посмотреть и чему поучиться. Их институт… — он чуть было не сказал «лучше нашего», но вовремя сдержался, — имеет мировую известность. Там вы встретитесь с Добози.
В эти тихие, совершенно бесцветные дни сама погода словно бы стала его союзником. Он не мог припомнить второго такого холодного и дождливого июня, который скорее напоминал позднюю осень. Над самыми крышами ползли громадные тяжелые тучи, брызгая холодным дождем. В кабинете всегда было сумрачно и прохладно, дождь обильно заливал стекло окон, и мир казался сквозь них расплывчатым и нереальным. Самым странным было то, что телефон упрямо молчал, никто ему не звонил. Укрывшись в своем кабинете за этими облитыми дождем окнами, он чувствовал себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.
Каждое утро часам к восьми приходила сестра, всегда с полной сумкой продуктов. К десяти она кончала всю мелкую работу по хозяйству и становилась к плите. Приготовление пищи было для нее не простым и будничным делом, а каким-то священнодействием. И действительно, все у нее получалось удивительно вкусным.
В свое время, когда был жив ее муж, она чутьем угадывала, что это, можно сказать, единственный способ удержать его дома.
Ангелина никогда не ела вместе с братом, даже старалась лишний раз не попадаться ему на глаза. С отсутствующим видом академик выходил на кухню, усаживался за стол и, не говоря ни слова, съедал все, что было в тарелке. Но ел он рассеянно, без всякого аппетита, просто заталкивал в себя пищу, как однажды непочтительно выразился ее сын. Однако при всей своей рассеянности академик невольно замечал, что ест он больше, чем до смерти жены. Это угнетало его, наполняло ощущением неясной вины. Но остановиться он был не в силах и съедал все, чувствуя, что хочет еще. Когда-то его покойный отец говорил, что так ненасытно и жадно едят старики, перед тем как умереть. Но академик ел не жадно, он просто не знал, когда остановиться.
За все это время к нему только раз зашел Сашо. Племянник, как и обещал, принес воззвание. Академик дважды внимательно прочел текст, но на лице его было все то же безразличное, ни о чем не говорящее выражение.
— Очень хорошо! — внезапно проговорил он. — Эта материя — просто твоя стихия. Я всегда считал, что из тебя мог бы выйти замечательный политический деятель.
Молодой человек внимательно взглянул на него.
— Думаешь, для науки я не гожусь? — спросил он. Академик как-то уныло покачал головой, но это ничего не значило. В конце концов Сашо был отличным студентом, лучшим на курсе, все пророчили ему блестящую научную карьеру, а собственный дядюшка как будто изволит сомневаться.
— Я этого не говорю, — ответил он. — Но у тебя ум скорее спекулятивный, чем аналитический.
Юноша окончательно обиделся.
— По правде говоря, я не люблю политику, — ответил он. — Я вообще не люблю ничего, что не является точным и положительным знанием.
Казалось, академик обретается где-то далеко-далеко от комнаты и окончательно забыл о племяннике. За окном все так же лил холодный дождь.
— Придет время, и ты поймешь, что знание — это еще не все, — тихо и словно нехотя проговорил академик. — А иногда оно может даже мешать. Словно лес, который не дает увидеть нужное тебе дерево.
— Разве в лесу не все деревья одинаковы? — спросил Сашо.
— Пусть даже одинаковы… Кроме одного. И тогда, чтобы его увидеть, приходится рубить весь лес.
— А зачем рубить? — спросил юноша и улыбнулся. — Его ведь можно просто-напросто обойти.
— Вот я и говорю, что у тебя спекулятивный ум, — заметил академик. Потом подумал и так же нехотя добавил: — И все-таки лучше вырубить все, что мешает увидеть настоящее дерево… Так будет умнее всего.
Сашо вскоре ушел. Он был огорчен, хотя и старался этого не показывать. Академик встал и подошел к окну. В сущности, зачем ему понадобилось расстраивать парня? Никогда и никого он не поучал, даже своих студентов. Это было просто не в его стиле. Нет дела безнадежней, чем убеждать кого-нибудь в чем бы то ни было, думал он. Даже обмануть и то легче. Чтобы поверить в свою правду, каждый должен прийти к ней сам. А он сейчас без всякой нужды обидел племянника. И остался один. Когда одиночество стало невыносимым, академик набрал первый же телефонный номер, который пришел ему в голову. В трубке прозвучал тихий и небрежный женский голос:
— Кто говорит?
— Академик Урумов, — ответил он. — Воззвание готово, можете за ним прислать.
На том конце провода воцарилось неловкое молчание.
— Прежде всего, товарищ академик, примите мои соболезнования… Мы думали… — Она запнулась.
— Что я его не напишу, верно?
— Да… Извините, но мы попросили другого человека и…
— Неважно кого вы попросили. Мой текст вы тоже должны посмотреть, так что, пожалуйста, пришлитеза ним… Может быть, он лучше.
— Конечно, конечно, я сейчас же пошлю! — залепетала секретарша.
Академик положил трубку. Вот почему ему никто не звонил, — считали неудобным. Мои соболезнования!.. С каким трудом люди произносят это слово, а все потому, что, в сущности, оно совершенно бессмысленно. Нельзя соучаствовать в чьей-либо боли, можно только сочувствовать. Люди любят, чтобы им сочувствовали, но раздражаются, когда им это сочувствие навязывают. Немного успокоившись, он вернулся в кабинет и, не торопясь, улегся на диван под клетчатое одеяло.
Дождливые мокрые дни один за другим тянулись в сером сумраке туч. Постепенно академик привык к одиночеству, и оно перестало его тяготить. Он вновь принялся за работу, хотя и не верил уже, что сможет чего-то достичь. Все было кончено, жизнь подошла к своему пределу. Наверное, другие завершат то, что он начал. Другие, по кто? Может быть, собственный племянник? Он ведь и вправду умный и талантливый юноша, в этом можно не сомневаться. И все же где-то в глубине души старого ученого таилось зернышко ядовитого недоверия. Слишком уж легко и быстро все ему удается. Не говорит ли это о некотором легкомыслии, о поверхностном мышлении? Настоящий ученый должен двигаться вперед медленней и основательней. Должен меньше верить и больше сомневаться. И пусть он лучше слегка заикается, чем говорит слишком красиво и гладко. Сашо говорил красиво и гладко, голова у него работала, как кибернетическая машина. Странно, но дяде это почему-то не нравилось.
Академик все чаще возвращался к этим мыслям, стараясь убедить себя в том, что он не прав. Ведь бывают же крылатые гении. С какой легкостью тот же Эйнштейн совершил переворот во всех науках. Вероятно, он несправедлив к парню, эта мысль все чаще и настойчивей приходила ему в голову. Пожилым людям слишком часто не нравятся все, кто хоть чем-то от них отличается. Нельзя считать молодого человека легкомысленным только потому, что мысль его летит быстрее, чем у других. Но разве дело только в этом, — думал он с горечью. Сколько уже дней прошло, а он даже не звонит. Эти современные киборги, наверное, не могут делать ничего, в чем не было бы определенного смысла. Или определенного расчета. Но академик тут же прогнал эту мысль.
— Куда это Сашо запропастился? — спросил Урумов сестру. — Вот уже пять или шесть дней о нем ни слухуни духу.
— Почем я знаю, где его носит? — недовольно ответила сестра. — Яблочко от яблони далеко не падает.
Видимо, Ангелина намекала на своего покойного мужа. Такое она позволяла себе очень редко, особенно при брате. Чувство собственного достоинства было, пожалуй, главной и самой заметной чертой Урумовых. Их отец в свое время не пожелал согнуть спину даже перед царем. Сам академик тоже не мог припомнить, что он когда-нибудь унизился до просьбы или жалобы. И даже его сестра никогда ни на что не жаловалась, хотя жизнь обрушила на нее немало бедствий.
А на первый взгляд Ангелина, казалось, была мало похожа на остальных Урумовых. Росла она невзрачной и незаметной, словно какой-нибудь комнатный лимон, который медленно тянется в своем углу, не привлекая ничьего внимания. Худенькая, плоскогрудая девушка с некрасивой походкой. Только глаза у нее были хороши — отрешенные и мечтательные, как у матери. Но в характере у нее не было никакой отрешенности или мечтательности. Стоило ей открыть рот, как раздавались самые банальные и безынтересные речи. И в этом было все дело — она была неинтересна. Поступила в консерваторию, но ее бледный девический талант очень скоро увял. Занятия не ладились, хоть она и сменила трех профессоров. Наконец она кое-как кончила педагогическое отделение, могла стать учительницей пения, но не стала, к продолжала жить все так же бесцветно и незаметно. Домашние смотрели сквозь нее, как сквозь слегка закопченное стекло. Единственным ее стремлением было одеваться чуть лучше, чем ее столь же невзрачные подруги. И это ей удавалось, несмотря на трудности военного времени. Отец был особенно щедр к ней, выражая таким образом если не любовь, то по крайней мере свою отцовскую жалость. Лишь ради нее он позволял себе отступать от традиционной урумовской бережливости.
Именно эта бережливость помогала ей в самые трудные годы. Когда на месте их желтого дома вырос новый жилищный кооператив, брат отказался в ее пользу от своих наследственных прав, и она получила самую лучшую квартиру в бельэтаже. После отца остались деньги, на которые можно было жить, не работая. И Ангелина по-прежнему влачила бесцветное и незаметное существование. Брат иногда месяцами не вспоминал о ней. Все говорило о том, что скоро она окончательно высохнет и превратится в кроткую и молчаливую старую деву. И как раз в это время она вышла замуж — несколько скандальным образом для такого семейства, как урумовское. Она вышла замуж за портного.
Разумеется, портной был не простой: избранником Ангелины стал известный мастер по прозвищу Люкс, один из самых модных портных в Софии. Это был смуглый, красивый мужчина, правда невысокого роста и с порядочной лысиной. Одевался он всегда очень изысканно, как пожилой лондонский финансист, носил брюки в полоску, черный пиджак и черную же скромную бабочку на белой крахмальной сорочке. При этом у него вряд ли было даже начальное образование. Маленький подмастерье из бедного радомирского села, он сам выбился в люди и стал известнейшим столичным портным. Иногда, подвыпив, он утверждал, что шил даже на самого царя Бориса. Такого, конечно, не случалось, но у Люкса действительно была богатая клиентура, особенно в военные годы, когда каждый разбогатевший зеленщик считал особым шиком носить костюмы от Люкса. Зарабатывал он очень много, но деньги у него не держались. Люкс был одним из самых прославленных кутил в городе, любое софийское кабаре с гордостью приняло бы его в число своих клиентов, но Люкс предпочитал «Империал», где спускал все, что удавалось содрать с щедрых выскочек.
Сначала никто не мог понять, почему этот известный столичный бабник женился на такой невзрачной стареющей девице. Но все объяснилось очень просто, и на этот раз Люкс рассчитал точно. Женщин он всегда имел сколько хотел, хотя после войны его доходы катастрофически снизились. Теперь ему нужна была добрая заботливая жена с квартирой, к тому же умеющая хорошо готовить. Ангелина Урумова идеально соответствовала этим условиям. К тому же она была гораздо моложе его. Прославленный столичный кутила дожил до сорока пяти лет, не имея ни кола ни двора, как выражались его преуспевшие в жизни приятели.
Сначала в прекрасной квартире жены разместился лишь богатый гардероб Люкса и дюжина пар обуви. Но вскоре портной перенес туда все свое предприятие, состоявшее из него самого и двух подмастерьев. В те годы все частные портные добровольно или под некоторым давлением вступали в производственные кооперативы, но Люкса, разумеется, это не коснулось. Он был мастером особой категории и продолжал работать частно, хотя платил очень высокие налоги. Правда, тогда еще оставались богачи, которых можно было заставить платить вместо себя. Со временем прежний неутомимый гуляка несколько приутих и предался новой, гораздо более безобидной страсти — вкусно поесть. Жене приходилось бегать целыми днями, чтобы найти для него то кусок телятинки, то молоденькую курочку.
После неожиданной и трагической смерти портного для его жены настали тяжелые времена. Десять долгих лет она с трудом сводила концы с концами. Научилась вязать свитера, делала куклы-сувениры. И лишь взяв на себя хозяйство брата, она с новой страстью отдалась своей любимой кулинарной стихии. Теперь у нее было достаточно денег, можно было заходить в дорогие магазины и покупать лучшее из того, что можно было найти. При этом она вела точный счет покупкам и после обеда каждый раз оставляла на письменном столе брата листок с записью расходов. Но это были не те вдовьи расходы, которые столько лет сушили ей душу. Наверное, нет больше радости, чем возможность свободно тратить деньги, — думала она. Тратить, не считая, так, чтобы сердце не сжималось из-за каждого лева, чтобы не испытывать мучительных колебаний из-за каждого куска колбасы. Просто тратить и тратить… Так она думала, но тратила все же очень расчетливо.
Она жила словно бы во сне. Молча хозяйничала, в кабинет к брату почти не заходила. В свободное время обычно сидела в спальне, куда, в свою очередь, никогда не заходил брат. Он решительно попросил ее стелить ему в кабинете на диване, там и спал. Ангелина готова была часами сидеть в этой роскошной, напоенной грустными ароматами спальне с золотистыми венскими обоями. Флакончики и баночки, загромождавшие туалетный столик, множились в овальном зеркале. Она рассматривала их с чуть стесненным сердцем и ставила всегда точно на то же место, откуда брала, словно покойница могла внезапно вернуться и накричать на нее за то, что она трогает ее вещи.
В ящичках туалетного столика Ангелина обнаружила украшения покойной. Их было невероятно много, ей казалось — целая гора. Одних колец было около тридцати. Сначала она не смела до них дотронуться, потом решилась. Прежде всего она надела одно из ожерелий — самое простое, янтарное. Походила в нем по спальне и тут же сняла, не успев даже взглянуть на себя в зеркало. Страшная тень покойной все еще стерегла свою спальню. Но через несколько дней и это перестало ее тревожить. Одну за другой прикалывала она брошки, надевала браслеты, ожерелья, кольца, которые вертелись на ее сорочьих пальцах. Все чаще и чаще одолевали ее воспоминания о детстве, о старом красивом доме. Жила она там, правда, одиноко и невесело, но по крайней мере ни в чем не знала нужды. Тогда она чувствовала себя принадлежащей к верхушке общества, а сейчас оказалась в самом низу. Всего лишь даровая служанка у собственного брата. Эта мысль оскорбила и испугала Ангелину, и она поспешила выбросить ее из головы. В сущности, она любила своего молчаливого хмурого брата, который стал большим человеком в этом чуждом ей мире.
И все-таки до одежды покойной она не смела дотронуться. Иногда ей до смерти хотелось надеть какое-нибудь вечернее платье — из блестящего старинного муара или черных кружев. Но все время казалось, что тогда она натянет на себя чужую кожу, оставленную какой-то громадной змеей. Змеей, которая так ловко обвилась вокруг брата и сдавила его в своих объятиях — крепко, но не настолько, чтобы задушить. Наконец, после долгих колебаний, она надела халат, который висел на гвозде, вбитом в кухонную дверь. Это был довольно поношенный и давно не стиранный халат, скроенный как японское кимоно. По зеленоватому фону были разбросаны большие оранжевые цветы, каких, наверное, не растет нигде на земле. Правда, халат был Ангелине велик и мешал двигаться, но она не обратила на это внимания. Так приятно было расхаживать по дому в японском кимоно с крупными цветами. В таком виде застал ее однажды брат, проходивший через холл. Увидел он ее со спины и на мгновение замер на месте. Сердце ударило громко, как старый забытый колокол. Сестра удивленно взглянула на него.
— Что с тобой?
— Ничего, — ответил он. — А что?
— Мне показалось, ты немного побледнел.
— Нет, все в порядке. Может, стоит немного проветрить кабинет?
— Так я же проветрила его сегодня, — сказала она обиженно. — Обе створки открывала, пока ты был в ванной.
— Хорошо, хорошо, — пробормотал он и отвернулся.
— Я приготовила на обед шпигованную баранину, — продолжала она, — с индийскими пряностями. Ты ведь любишь остренькое?
Она прекрасно знала, что он любит, но ей хотелось услышать это от него самого. Брат ничего не ответил, только, словно тень, скользнул к себе в кабинет. Вот неблагодарный, не лучше какого-нибудь мужика из Бояны, — думала она. — Мог бы и поинтересоваться, где это ей удалось раздобыть индийские пряности. Как будто индийские пряности продаются у нас на каждом углу.
Но тут он открыл дверь и высунул из нее только свой истончившийся нос.
— Послушай, Ангелина, я давно хотел тебе сказать, возьми себе все вещи покойной. Не стесняйся, они никому не нужны.
От него не укрылся радостный блеск, на мгновение мелькнувший в ее глазах.
— Все? — спросила она. — И драгоценности?
Этот вопрос застал его врасплох. Он, разумеется, имел в виду одежду. А драгоценности?.. Впрочем, зачем ему дамские побрякушки?
— Да, и драгоценности, — ответил он.
Потом, после некоторого колебания, добавил:
— Я возьму несколько штук, на память… Да и для будущей невестки надо иметь какой-нибудь подарок.
— Ну, невестки ты не скоро дождешься, — пробормотала она.
Академик вернулся в кабинет, охваченный отвращением и к сестре, и к себе самому. В каждом человеке таится крохотный мародер, — думал он. И жалкий скряга. Зачем сестре эти чужие, с мертвеца, платья? И зачем ему драгоценности? Не оставалось ничего другого, как поверить, что он действительно хочет сохранить их на память.
Он рассеянно подошел к окну. Мокрые наружные стекла двойных рам с трудом пропускали мутный свет хмурого дня. Неверно, что вещи убивают людей, — думал он. В сущности, сам человек уродует вещи жаждой обладания. Может быть, наши далекие предки поступали гораздо последовательнее, когда хоронили мертвых вместе с их вещами.
Так думал он, глядя на мокрое от дождя стекло, но вечером все же отобрал несколько безделушек, которые казались ему самыми красивыми и были, наверное, самыми дорогими. В эту минуту ему казалось, что отдать сестре все — значит просто развращать ее.
Через несколько дней ему позвонил Спасов, новый вице-президент Академии наук. Знакомы они были очень мало, поэтому академика немного удивил его тон. Спасов говорил мягко, почти льстиво, голос его, казалось, журча, переливается через края трубки.
— Как вы себя чувствуете, товарищ Урумов? То есть я хочу спросить, как ваше здоровье?
— Здоровье? Со здоровьем у меня, думается, все в порядке.
— Прекрасно. В таком случае вы не могли бы ко мне зайти? Я хотел бы с вами поговорить.
— Когда? — только и спросил академик.
— Когда вам удобно… Завтра утром, например?
Академик откинулся на спинку стула. Что оно означает, это приглашение?.. Уж не случилось ли что-нибудь в институте, которым он руководит вот уже почти пятнадцать лет? Нет, вряд ли. В научных институтах настоящие события, все равно какие, случаются не чаще одного раза в десятилетие. И коллеги непременно предупредили бы его, если бы что-нибудь произошло.
И только тут ему пришло в голову, что за эти дни его заместитель ни разу ему не позвонил. Что ни говори — непорядок. Может быть, заместитель хочет показать, что и без него все идет прекрасно? Или он просто из деликатности не решается его беспокоить? Сейчас и то и другое казалось ему одинаково возможным. Просто он плохо знал своего заместителя, да и никогда не давал себе труда всмотреться в него повнимательнее. Этот солидный молчаливый человек, обогнавший в своем восхождении по служебной лестнице по крайней мере полдюжины коллег, с точки зрения академика вряд ли заслуживал большого внимания. Ученым он был посредственным, но все говорили, что он отличный организатор. Сам академик не видел в его организаторских способностях ничего особенного, но дела в институте шли хорошо, это был факт.
Поколебавшись, академик набрал номер института.
— Это вы, Скорчев?
— Я, — ответил заместитель. — Рад вас слышать, товарищ профессор.
— Скажите, Скорчев, в институте что-нибудь случилось?
— Нет, все в порядке… Я просмотрел ваши последние посевы, товарищ профессор, и все рассортировал.
— Спасибо… И все же, пожалуй, вам следовало бы хоть раз позвонить мне за эти дни.
На том конце провода наступило короткое молчание, наверное, слова директора привели Скорчева в замешательство.
— Я не хотел вас беспокоить… Думал, вы…
— Ладно, ладно, — прервал его академик. — Работайте спокойно. Через денек-другой я зайду.
Академик положил трубку. Напрасноон его заподозрил. Этот могучий человек, видимо, мог существовать только в чьей-нибудь тени.
На следующий день он отправился в Академию пешком. Шел медленно, чувствуя, что у него кружится голова. Это, да еще слабость в ногах, заставило его уже на втором углу остановиться передохнуть. День, хотя и облачный, был не слишком холодным, время от времени за тучами мелькало синее, промытое небо. Это зрелище было ему гораздо приятнее буйной зелени деревьев у них на бульваре — нахальной, бьющей в глаза, но тленной, да, такой тленной по сравнению с небом. За правым его плечом резко взвизгнул тормоз, раздалась ругань. Академик, огорченный, пошел дальше. Казалось, что по бульвару движется не он сам, а его тень, и даже та — изможденная и бессильная.
Спасов принял Урумова сразу, словно давно уже его поджидал. Когда академик вошел в кабинет, он встал из-за своего красивого письменного стола, элегантный, сдержанно улыбающийся. Так обыкновенно улыбаются людям, одетым в траур, стремясь показать им, что все проходит и жизнь сильнее всего. Спасов был тщательно выбрит и весь прямо-таки светился чистотой. Даже поредевшие волосы были как будто только что смочены и приглажены щеткой — такими они лежали аккуратными волнами. Урумов слышал, что вице-президент — прекрасный математик. Жаль, что ему приходится терять столько времени на ненужные и пустые разговоры.
— Чашечку кофе, товарищ Урумов?
— Нет, спасибо, я не пью кофе.
— Тогда кока-колу?
Академик не ответил. Спасов принял это за согласие и кивнул секретарше, все еще чинно стоявшей у роскошной старинной двери. Потом он так же элегантно опустился на свой удобный стул, провел по вискам ладонью. В этот момент вице-президент был больше похож на французского модельера или издателя модного журнала, чем на ученого-математика. Академику даже показалось, что в просторном кабинете носится еле уловимый аромат «Шипра». Некоторое время оба молчали, чуть дольше, чем это допускалось протоколом. Спасов прекрасно понимал, что сейчас любой разговор на посторонние темы прозвучал бы неловко и неуместно. И решил сразу же перейти к сути дела.
— Вы не догадываетесь, товарищ Урумов, зачем мы вас пригласили?
— Да, конечно, — тут же ответил академик. — Вы хотите предложить мне уйти на пенсию.
Вице-президент как-то странно посмотрел на него, словно бы сожалея, что эта идея до сих пор не приходила ему в голову.
— Вы ученый с мировым именем! — ответил он. — И никаких подобных намерений у нас нет. Правда, нам с вами есть о чем поговорить, но это уж в другой раз.
— Когда же?
— Ну, например, когда вы вернетесь из Венгрии… — Спасов улыбнулся.
— Ничего не понимаю, — сказал академик. — Какая Венгрия?
— Для этого мы вас и пригласили… Хотим предложить вам съездить в Венгрию. На двадцать дней.
— И что я там должен делать? — удивленно спросил академик.
— Ничего особенного. Это по культурному соглашению. Вы съездите туда, оттуда к нам кто-нибудь приедет. Как это обычно бывает.
— Мне не хочется ездить, — проговорил академик. — Стар я уже, мне не до путешествий…
Спасов, видимо, ждал этого ответа.
— Да, мы знаем, что вам не до поездок, — сказал он. — Но что касается старости, бросьте эту глупую мысль. По правде говоря, мы именно потому и хотим послать вас в Венгрию. После всего случившегося вам необходимо рассеяться, набраться сил. Извините, что я так откровенно говорю об этом. — И поскольку академик все еще молчал, с трудом подыскивая как можно более деликатную форму отказа, Спасов поспешил добавить: — В конце концов, там есть что посмотреть и чему поучиться. Их институт… — он чуть было не сказал «лучше нашего», но вовремя сдержался, — имеет мировую известность. Там вы встретитесь с Добози.