Страница:
Неожиданно - шаги в сенях. - Вот и я, Олег Васильевич!
В дверях - теннисист в ослепительно-белом костюме, с ракеткой в руке, сияющий, прямо-таки излучающий оживление. Все немо на него уставились. Я было встал и шагнул навстречу гостю, но меня шустро опере-дшг чекист.
В чем дело, мой спортсмен сообразил сразу. И стал на глазах тускнеть, линять. Вытягивалось лицо, повисали руки; перепуганно забегали глаза и со страхом остановились на подскочившем к нему агенте. Самоуверенно-напористая, весело-предприимчивая блистательная фигура на глазах превращалась в робкую, приниженную тень.
...Мне попадались писанные в революцию директивы властям "на местах". Они требовали беспощадности, наставляли пугать так, чтобы и "через пятьдесят лет помнили" - дрожали. Вот бы порадовался "вождь мирового пролетариата", поглядев на этого "простого советского человека", обмершего от одного косвенного соприкосновения с тройкой человечков, олицетворяющих как раз эту устрашающую ипостась власти!
- Ваши документы!
- У меня... товарищ... я... извините, дома...
Мигнув своему подручному - "не дремать!" - старший оперативник вышел с гостем в сени и притворил за собой дверь. Двое оставшихся плотнее придвинулись ко мне.
Был, вероятно, понятой, составлялся протокол, опечатывалась комната - я ничего этого не запомнил. А вот забежавшего за мной теннисиста, растерявшегося и позеленевшего, не забыть, кажется, вовек! И как же клял он про себя ту злополучную минуту, когда попросился играть со мной, завел знакомство со ссыльным! И как, вероятно, бил себя в грудь на допросе, открещиваясь на все лады от замаскировавшегося врага, как от избытка лояльности угодничал перед следователем - от страха, лишь бы его не пристегнули к моему делу.
Оно же, как я скоро убедился, развертывалось на широкую ногу. Следствие повели обстоятельно и неторопливо, со вкусом, чтобы объявить мне мат по всем правилам. Я приготовился к обороне. И было предчувствие, что приходить в отчаяние нечего. Выстою.
x x x
В эту камеру я возвращался, как к себе домой. Вдоль стен, выкрашенных до уровня глаз в серое, по узкому, врезавшемуся в память коридору с двумя поворотами. Первая дверь за углом - моя. Камера в безраздельном моем владении. Я - в одиночном заключении. Предоставлен себе и своим мыслям.
Лампочка горит круглые сутки. Окно, хоть и прорезано не под потолком (здание строилось не под тюрьму, а для исполкома и приспосабливалось Всемогущим Ведомством для своих нужд), а как в жилом помещении, невысоко, ограждено частой решеткой и снаружи забрано сплошным щитом. Ночь ли, день все едино. Но по разного рода шумам в коридоре я умею приблизительно определить время. Наловчился: одиночке идет десятый месяц.
Меня периодически лишают книг, передач, переписки. Все эти блага расчетливо дозируются следователем - в зависимости от оценки моего поведения на допросах. Лишение прогулок предполагается само собой: я нахожусь во внутренней тюрьме НКВД, выстроенной на главной улице. Никаких прогулочных двориков нет и в помине. Темная, зловещая громада в центре города, на которую прохожие посматривают, как в старину горцы в Дарьяльском ущелье на скалу "Пронеси, Господи!"...
К следователю меня повели в день ареста. Он держался спокойно, даже доброжелательно, словно сочувствуя моей судьбе. Была заполнена длиннейшая анкета с данными, давно и досконально известными органам - где и когда родился, кто родители, какие родственники, что делал до революции, в гражданскую войну и прочее и прочее. Ознакомил с "обвиниловкой" - бланком, где значилось, что такой-то обвиняется по статье 58, пункт 6 УК РСФСР, сиречь в шпионаже. Я отказался расписаться. Он не очень настаивал.
- Подумайте. Время у вас есть. Помните: мы зря не арестовываем. Улики против вас серьезнейшие. Так что даю добрый совет: чистосердечно признайтесь. Расскажите о своей преступной деятельности, вам же легче будет. Я велю вам дать в камеру бумагу и карандаш - сами все изложите. Когда кончите, скажете дежурному. Моя фамилия Денисенко.
С этим напутствием отправил в камеру и оставил впокое. Надолго. Чекисты твердо уповают на деморализующее воздействие неизвестности на психику подследственного: весьма полезно дать человеку потомиться и представить себе невесть какие страхи.
И вот я сижу в своей закупоренной коробке - два метра на три. Под высоким потолком - лампочка; стены беленые, железная койка, табурет со столиком и параша. Дни считаю по оправкам и обедам; тягостные часы перемежаются с легкомысленно-безмятежным настроением ("Ну, дадут срок, эка штука!"). Но более всего я вхожу во вкус "отключений" - мечтаний и воспоминаний...
Словом, я не терзался и не дрожал, как должен бы был по расчетам следователя, полагавшего, что спустя недельку-другую перед ним предстанет утративший равновесие, изведенный одиночеством и предчувствиями псих, готовый признать все, что ему подскажут.
Первый настоящий допрос состоялся примерно через полмесяца. А так как я не только не принес ожидаемого от меня готового сочинения - об этом, впрочем, следователь знал от тюремных надзирателей, - но и называю обвинение бредовым, да еще отвечаю "вызывающим тоном", Денисенко переменил тактику. Он стал допрашивать меня днем и ночью, часами держать в кабинете, внушительно говорить об имеющихся в распоряжении следствия уликах (тут они до смешного копировали друг друга - тульский дока Степунин и архангельский хохол Денисенко!), заставляя жить в неослабевающем напряжении.
Только улегся после вечернего допроса. Расходившиеся нервы гонят сон. Но вот начинаю успокаиваться, усталость берет свое... И тут снова в волчок: "Такой-то, одеться без вещей!" И меня снова ведут по полутемным коридорам, и я снова оказываюсь под режущим светом в кабинете Денисенко. Иногда его, утомившегося, подменяет напарник. Протоколы тогда строчатся попеременно.
О чем были эти дести исписанной бумаги? Следствие клонило к тому, что я собирал в Архангельске по заданию иностранной разведки, с которой был связан через брата ("Он давно арестован, во всем признался"), данные о навигации на Двине, глубине фарватера ("Доказательство вот здесь! - рука ложится на папку с бумагами. - Но мы хотим, чтобы вы сами рассказали"); тайно встречался со здешними резидентами ("Сами назовите. Имена их все тут", - папка раскрывается, Денисенко делает вид, что ищет список. Потом, словно забыв, откладывает папку в сторону)... Ну, кроме всего прочего, им доподлинно известно, что я монархист, нераскаявшийся белогвардеец, бывший юнкер, так что:
- Вы только сами себе вредите, не сознаваясь. По-хорошему советую: выложите все, как на исповеди у своих попов. Тогда и мы что-нибудь для вас сделаем... Наша власть умеет оценить чистосердечное раскаяние. Признавший вину враг уже не враг для нас, вы это знаете.
Но вот этого я как раз и не знал!
Я понимал, что мой Денисенко чего-то недоговаривает, придерживает про запас какой-то козырь. Смутно предполагал, что этим козырем станет наша с Всеволодом переписка через Сыромятникова, из которой им хочется извлечь улику. Без откровенной подделки из этой переписки ничего не выжмешь, так что опасаться нечего. Но почему мне приплетают речной фарватер и интерес к заходящим в Двину судам? Откуда сие берется?.. Но и это вскоре объяснилось.
Некоторые обстоятельства помогали мне держаться спокойно, даже самоуверенно. Приобретенный опыт, разумеется, в первую очередь.
Вот поднимают меня ночью и ведут на допрос, но не по обычному маршруту. Мы спускаемся по длинным лестницам, задерживаемся в подвалах, блуждаем в полумраке... Настораживаюсь. Сердце сжимает холодок предчувствия. Но тут же всплывает емкая формула уголовников: "На арапа берете!" И она успокаивает: все это уже было, испытано, повторение пройденного, так что - на здоровье! К Денисенко прихожу уже в несколько насмешливом настроении. Бывало, конечно, что за игру и прием я принимал то, что было "всерьез" и опасно, но эта моя настроенность помогала справляться с малодушием, не распускать нервы,
Затем, я имел дело отнюдь не с орлом: был Денисенко хитроват, но примитивен, и я всегда верно угадывал ход его мыслей. Неограниченные досуги - двадцать четыре часа в сутки на размышление и подготовку позволяли всесторонне обдумывать ответы и тактику поведения. На допросы я приходил с уверенностью, что буду отчасти сам их направлять.
В добрую сторону влияло и то, что тогда переход на "процессуальные нормы" тридцать седьмого года еще только подготавливался в центре, а в далекой провинции, какой был Архангельск, все еще придерживались видимости законного ведения следствия. Во всяком случае, я не изведал рукоприкладства, физического мучительства и пыток, сделавшихся непременной принадлежностью допросов. Не припомню даже, чтобы Денисенко меня материл: так уж повезло мне с моим следователем!
Но были и отчаяние, и мучительные неопределенные страхи. Доведенный почти до невменяемости вымоганием признания, угрозами и уговорами, я переставал себе верить. Уликами стали казаться и шапочное знакомство с Шарком, мужем Королевны, и прогулки по набережным с глазением на иностранные суда... А не шпион ля я и вправду?..
Это был уже бред, idee fixe, от которой нелегко отделаться. Чур меня, чур! Я схожу с ума... А избавиться от этего следственного психоза, подавить его - при отсутствии посторонних отвлечений - было почти непосильно. Тем более что я утратил как раз тогда способность молиться...
И все-таки, по неизреченной милости Творца, угнетенному моему сознанию давались передышки. И воображение уносило меня прочь от клетки с парашей, манекенов-дежурных и следовательских кавалерийских наскоков...
Спустя примерно четыре месяца после ареста меня оставили в покое. Бежали дни, а Денисенко словно забыл обо мне. Перестал думать о нем и я. В своей одиночке я жил в кругу ограниченных тюремных ритуалов - оправка, поверка, пайка, обход фельдшера, оправка, обед, ужин, вечерняя поверка, изредка нарушаемом событиями-праздниками: получением передачи (трогающая до слез забота близких), тюремным библиотекарем, поездкой в баню городской тюрьмы... Случались ч чрезвычайные происшествия. В дверях появлялся областной прокурор.
- Ваша фамилия? Жалобы есть?
И если бы спрошенный по наивности поторопился рассказать, что его задерживают незаконно, не предъявляют доказательств вины, подвергают смахивающим на пытку многочасовым допросам, вымогая признание, - то заглянувшая в тюремную скверну персона в выутюженном кителе и начищенных до солнечного блеска сапогах брезгливо поджала бы губы:
- Вас спрашивают, нет ли насекомых? Горячую ли носят пищу и регулярно меняют белье?.. А вы вон куда заехали! Имейте в виду: следователи у нас проверенные, грамотные, свое дело знают отлично!
У меня долго лежала "Илиада", и я выучил наизусть несколько песен. Я гремел гекзаметрами, так что стерильная тишина камеры оглашалась лязгом медных мечей песни о великой битве... Я наполнял стены робкими жалобами Андромахи, прощавшейся с Гектором, или горестными мольбами Нестора, проникшего в шатер Ахиллеса... Дежурному наскучивали мои декламации, и он предлагал мне "заткнуться". Я иногда спорил, поддразнивал, но услыхав "в карцер захотел?!" - благоразумно отступал.
Должно быть, привычная скука уже не скука, а состояние, с которым свыкаешься, как с любым другим. Я мог без конца простаивать у окна, наблюдая за паучком, потом оборвать одну из нитей паутины, чтобы заставить его приняться за починку; с интересом следил за редкими мухами не то просто сидел неподвижно на табурете, отключившись от всего, без единой мысли...
Была уже зима, когда мою летаргию прервал внезапный вызов на допрос. Я никак не мог справиться с охватившей нервной дрожью: мерещилось что-то роковое. Это мое последнее свидание с Денисенко и впрямь завершилось бурным аккордом. Впрочем, то, что "последнее", выяснилось позднее. Тогда же я посчитал его прологом к дальнейшему разворачиванию поединка между мной и органами. Тут, кстати, обнаружились и нити, из которых была соткана жиденькая ткань обвинения.
...Денисенко начал несколько торжественно. Вот, мол, вы все отрицаете, так сегодня мы дадим вам лично выслушать свидетеля. Убедитесь, что дальше лгать глупо. Денисенко говорил еще что-то, я не откликнулся никак. Он предупредил, чтобы со свидетелем я разговаривал только через него, и позвонил: "Введите товарища..."
Кого введут - я знал! С первого слова об очной ставке. И не ошибся: конвоир ввел Сыромятникова.
Тот вошел торопливо и сел - напротив и чуть поодаль от меня - на указанный ему стул у стола Денисенко. Чиркнув по мне взглядом, он уставился на следователя. Было видно, что толстяк смущен.
...Предупредив об ответственности за ложное показание, Денисенко предложил "товарищу Сыромятникову" изложить все ему известное о "преступной деятельности Волкова". Следователь обращался к "товарищу" сурово, даже, как мне показалось, недружелюбно.
Куда делся бойкий на язык, находчивый хозяин директорского кабинета? Путано и невразумительно излагал Сыромятников историю нашего знакомства, приплетал множество не идущих к делу подробностей. Уже тверже он рассказал, как доставал для меня с одной кафедры книгу по судостроению, с чертежами.
... - Волков расспрашивал о морских судах, об осадке лесовозов. Потом интересовался, как укладывают в трюме доски... - уныло бубнил Сыромятников. - Потом просил провести в порт.., познакомить с капитанами... - последнее он выдавил еле внятно и смолк.
Нам, слушавшим, да и ему самому, по мере развертывания показаний становилось все очевиднее, насколько пусто и незначительно все им высказанное. "Где же криминал?" - мог бы спросить себя даже чекистский предвзятый следователь.
Мою попытку возразить Денисенко оборвал:
- Вы потом будете давать свои объяснения! - и обратился к опустившему плешивую голову Сыромятникову: - У вас есть что еще показать, гражданин свидетель?
И тут Сергей Аркадьевич встрепенулся. Оценив свой провал, он заговорил горячо и твердо. Как, заподозрив нас с Всеволодом во враждебной деятельности, намеренно взялся доставлять мои письма брату, в Москве на многое раскрыл ему глаза телефонный разговор Всеволода: беседа-то шла по-английски! А Торгсин, где Всеволод расплачивался долларами?.. Напоследок Сыромятников не поскупился и сообщил, что мой брат-де намекал, что может свести его кое с кем, кто готов заплатить за услуги.
- Это вы изложите в другом месте. Сообщите, что вы знаете дополнительно о подследственном.
О "подследственном" Сергей Аркадьевич сообщал уже свободнее, увереннее, расселся вольнее и даже нет-нет да бросал взгляд в мою сторону. Меня же вдруг осенило, что сказать и что сделать.
Я выждал, пока "свидетель обвинения" кончит. Он приводил какие-то мои высказывания за преферансом, антисоветские остроты, разоблачал "связи с церковниками", - словом, говорил о чем-то вовсе не причастном к "шпионажу", а квалифицируемом как "контрреволюционная пропаганда". Денисенко снова его остановил и обратился ко мне.
- Я заявляю свидетелю отвод, - уверенно начал я. - Этот "честнейший", как он себя назвал, коммунист издал в Москве три книги, переведенные мною по его заказу, а гонорар целиком присвоил себе: Мне же сказал, что издательства с ним еще ке рассчитались. Отсюда мне невозможно было это проверить, и только недавно удалось установить, что книги уже давно поступили в продажу. Понимая, что ссыльному ничего не добиться, я ждал конца срока, то есть апреля этого года, чтобы предъявить вору иск. Ваш "свидетель" знал об этом, вот и пришел сюда, чтобы не расплачиваться по счетам... А я вот хочу все же счесться...
Я резко вскочил - никто и шевельнуться не успел, - и с размаху, не жалея кулака, точно и сильно ударил Сыромятникова пониже скулы.
- ...За брата, дерьмо собачье!
Ах, что это был за удар! И что за дикую, хищную радость испытал я!
Очнувшийся конвоир грубо толкнул меня в угол кабинета. Денисенко стал приподнимать навалившегося на стол Сыромятникова. По рукам стукача, обхватившего лицо, бежала кровь.
- Убить надо б... такую! - вопил я, уже больше делая вид, что рвусь к своей жертве. Я удачно разбил ему лицо: кровь лилась из носа и изо рта.
Мы остались вдвоем. Следователь не слишком горячо корил меня, сулил карцер, но о результатах очной ставки молчал. Отдышавшись, я попросил записать мое объяснение. С великой неохотой - "Ни к чему, мол, это!" Денисенко внес в протокол, что чертежи судов и прочие сведения о них мне нужны были для модели лесовоза с действующими механизмами, изготовляемой для кафедры АЛТИ, - все это можно проверить по документам мастерской.
Впервые я подписывал протокол с великим удовлетворением и также впервые, уходя, попрощался с Денисенко - безответно, конечно. Одержана победа. Теперь, чтобы состряпать обвинение, им придется искадь другую зацепку: сыромятниковская карта оказалась битой, да еще вдвойне. Провокатор ушел с выбитыми зубами... Драться, разумеется, дурно, правды кулаками не докажешь. И все же... Такое вспомнить хорошо и сейчас!
С Сыромятниковым мне еще довелось встречаться. Но об этом позже.
x x x
Меня снова оставили в покое, и я решил, что мое дело принимает благоприятный оборот: со шпионажем не выгорело, подбирают другие отмычки, но пока безуспешно. О том, чтобы отпустили, я, само собой, не думал - в этом заведении не принято признавать ошибок, но на добавление срока ссылки рассчитывал и примерял, как буду дальше жить в Архангельске.
Между тем проходили месяцы, кончалась зима. В баню возили уже по огромным лужам, натаявшим из сугробов; в небе клубились яркие, легкие облака. Не послать ли жалобу прокурору? Заявить протест? В законе предусмотрено ограничение срока ведения следствия... Даже попросил как-то дать мне бумаги. Но писать не стал: бесполезно!
В иную бессонную ночь хотелось волком завыть от тоски, безнадежности... Да что же это, люди добрые, делается?! Ни в чем не уличен, а десятый месяц в одиночке! Отвык говорить, взаперти, без дневного света... Десятиминутная прогулка во дворе далекой Бутырки едва ли не грезится. Не уличен, но и не оправдан. Сколько же это может длиться?
Я уже с трудом придумываю себе занятия. Чтение осточертело. Книги приносят, от одного вида и заглавия которых тошнит: благоденствующий народ, успехи партии, слава великому вождю!.. Страшат безделье, накатывающаяся праздность ума. Этак окончательно сдашь вожжи... Восстанавливаю в памяти полузабытые стихи, иногда подыскиваю им французский перевод - упражняю память... А зачем?..
...Приговор мне объявили в начале апреля, хотя решение Особого совещания было вынесено еще в январе, в первом месяце зловещего тридцать седьмого года. Участь моя разрешилась всего за считанные дни до того, как была запущена на полный ход мясорубка, какой еще не знала история нового времени. Прежний потолок - "катушка", десять лет заключения - сделался расхожим сроком. Меня же приговорили к пяти годам лагеря - чистым, без дополнения в виде ссылки и других ограничений.
Приговор объявили неожиданно, в один из тех неотличимо бесцветных дней, каким я и счет потерял. Не было ни предчувствия, ни особого настроения - ни единой черточки, какая бы его выделила. Вдруг, в волчок: "Собраться без вещей!" Я не сразу понял, что это относится ко мне, хотя в камере не было никого, кроме меня. Потом засуетился, хотя все сборы сводились к тому, чтобы подойти к двери и ждать, когда отопрут.
Повели меня в незнакомую прежде часть здания, судя по высоте просторных коридоров и полированным дверям - начальническую. В огромном кабинете с портретами за необозримым столом прямо и каменно-строго сидел плотно сбитый военный с ромбами в петлицах - должно быть, сам Аустрин, начальник Архангельского управления НКВД и единодержавный хозяин области. Подле него стояло несколько человек - подтянутых, с неподкупно бесстрастными лицами. Все молча, высокомерно на меня уставились.
- Дайте ему ознакомиться и расписаться! Стоявший в стороне младший чин достал из папки листок бумаги. У длинного стола, упиравшегося в массивный золоченый прибор, громоздящийся перед Ауст-риным, он отдал его мне.
- Распишитесь!
То была "выписка из протокола" - узенькая бумажка, где слева значилось "Слушали" и было напечатано на машинке: "такой-то, имярек, 1900 г. р., сын помещика, судимый", а справа, под словом "Постановили", читалось: "Заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на пять лет, как социально опасный элемент". Внизу неразборчивые подписи.
Пока я читал да подписывал, Аустрин поднялся со своего кресла, подошел ко мне и стал разглядывать в упор. Фигура атлетическая, несколько ожиревшая, но ростом чуть ниже меня. Так что сверху вниз смотрел на него я. Массивная, коротко остриженная голова, короткая шея, заключенная в тугой воротник, белые ресницы и брови; взгляд неподвижный, тяжелый.
- Вы понимаете, что мы даем вам возможность исправиться? Не наказываем, как того заслуживают ваши преступления. Вы можете примерным поведением и честным трудом оправдать оказанное снисхождение. Товарищ Сталин учит нас через полезный труд перевоспитывать... Но мы беспощадны к тем, кто наше доверие обманывает. Не хочет служить партии во главе с товарищем Сталиным и народу там, где ему... назначено...
Аустрин говорил с сильным акцентом, медленно, деревянно. Помолчал, продолжая пристально и с некоторым интересом меня разглядывать. Глаза водянистые, немигающие...
- У вас есть заявление? Хотите сказать что-нибудь?
- Хочу, товарищ начальник, - я умышленно не сказал "гражданин", как обязывало мое положение осужденного. - По правилам русского языка надо писать не "судимый", а употребить причастие прошедшего времени "судившийся". Тут упущение, если это слово вообще уместно...
- Да?.. Ну что же... Уведите.
Не знаю, как расценили мою выходку хозяева кабинета - я был для них всего пойманной мухой, дребезжащей не попавшим в клей крылом. Возможно, не уловили насмешки. Собой я был недоволен: не к месту было мое умничание, и я бранил себя за всегдашнюю ненаходчивость. Не умею я, как фехтовальщики, сделать точный мгновенный выпад. Разящие реплики приходили в голову с опозданием. Правда и то, что мне нечего было сказать по существу: не объяснять же им, как гнусна эта пародия на правосудие! Как много отвратительнее она той же комедии выборов, раз в этой игре на кону человеческая судьба... Этак схлопочешь, не отходя от кассы, новое следствие и новый срок!
Итак, гора родила мышь. Бросили в тюрьму шпиона, а в чем обвинить - не нашли: во всем Уголовном кодексе не подобралось подходящей статьи. В ход пущена формулировка - "социально опасный элемент", сокращенно "соэ". По классовому признаку, без нарушения закона!
Таких неопределенно-обвинительных словосочетаний, маскирующих бессудные расправы, в то время появилось множество: они заменили закон и правосудие. Распространилось "свэ" - социально вредный элемент - для воров и шпаны; "крд" и "кра" - контрреволюционная деятельность и агитация, "пш" подозрение в шпионаже. Арсенал емких формулировок рос. В скором времени хлынет поток осужденных с трудно расшифровываемыми четырьмя буквами "чсвн" член семьи врага народа - на срок от десяти лет до "вышки", расстрела, в зависимости от степени родства. Попутно черточка: Сталин лично справлялся по телефону, приведен ли в исполнение приговор над двумя родственницами Тухачевского. Не упустили ли их расстрелять...
Подобные дворцовые тайны мы стали узнавать в лагерях, когда они стали пополняться массой разжалованных заправил партии, поскользнувшихся на гладких паркетах, угождая диктатору.
x x x
В городскую тюрьму меня переправили в день вызова к начальству. Тут муравейник, смесь "племен, наречий, состояний..."! После отшельнического десятимесячного уединения я оказался в шумном многолюдий, в вертепе, куда волей ведомства было натолкано, втиснуто до отказа с сотню разношерстных людей. Были они настолько отличны друг от друга, что общность судьбы почти не ощущалась. Все в этой беспокойной камере с обшарпанными стенами, убогими топчанами, тяжелым столом с неотскоблимой щелястой столешницей, со слоняющимися праздными вялыми людьми выглядело устоявшимся, живущим по своим обычаям. Мне отвели место в полторы доски на нарах; не расспрашивали, давали осмотреться. Разве кто мимоходом спросит - откуда, дане встречался ли с таким-то... Камера была транзитной, пересыльной, и все тут были осужденными - со сроками.
Первое впечатление, что не встречу здесь родственную душу, оправдывалось. Состав тюремного люда отражал изменения, происшедшие за двадцать лет после революции. Были истреблены и повымерли подлинные "бывшие", представители верхних сословий царской Россиц; их отпрыскам уже удавалось раствориться во вновь формирующемся обществе, где задавали тон и верховодили люди нового толка. Разгромленное духовенство было так малочисленно, что уже редко доводилось встретить на лагерных перепутьях заключенного священника-тихоновца. Живоцерковники успешно учились жить в ладу с властью. Не стало в 1937 году потоков раскулаченных - они к тому времени поиссякли, да и текли более всего в обход тюрем: эшелоны с мужиками, формировавшиеся по областным городам, выгружали непосредственно в местах ссылки.
...Заключение, особенно длительное, стирает внешние различия между людьми, налагает на всех одинаковую печать, гасит ум, интеллект, способности, и потому я, сколько ни приглядывался и ни прислушивался, не улавливал черт или интонаций, какие бы обличали своего, понятного человека. В камере, помимо воров и другого отребья, державшихся, впрочем, спокойно, перевес сил не на их стороне - было несколько проштрафившихся служащих: растратчиков-кассиров, махинаторов-завмагов, зарвавшихся взяточников, неунывающих и даже самоуверенных. Конфискации имущества не затрагивали припасенных этими предусмотрительными людишками кубышек, да и в лагере их ждали те же небесприбыльные - коли с умом-то - должности, и любая проходная амнистия или подкрепленные весомой взяткой ходатайства сулили сокращение срока и возвращение к бескорыстному служению вождю, партии, народу...
В дверях - теннисист в ослепительно-белом костюме, с ракеткой в руке, сияющий, прямо-таки излучающий оживление. Все немо на него уставились. Я было встал и шагнул навстречу гостю, но меня шустро опере-дшг чекист.
В чем дело, мой спортсмен сообразил сразу. И стал на глазах тускнеть, линять. Вытягивалось лицо, повисали руки; перепуганно забегали глаза и со страхом остановились на подскочившем к нему агенте. Самоуверенно-напористая, весело-предприимчивая блистательная фигура на глазах превращалась в робкую, приниженную тень.
...Мне попадались писанные в революцию директивы властям "на местах". Они требовали беспощадности, наставляли пугать так, чтобы и "через пятьдесят лет помнили" - дрожали. Вот бы порадовался "вождь мирового пролетариата", поглядев на этого "простого советского человека", обмершего от одного косвенного соприкосновения с тройкой человечков, олицетворяющих как раз эту устрашающую ипостась власти!
- Ваши документы!
- У меня... товарищ... я... извините, дома...
Мигнув своему подручному - "не дремать!" - старший оперативник вышел с гостем в сени и притворил за собой дверь. Двое оставшихся плотнее придвинулись ко мне.
Был, вероятно, понятой, составлялся протокол, опечатывалась комната - я ничего этого не запомнил. А вот забежавшего за мной теннисиста, растерявшегося и позеленевшего, не забыть, кажется, вовек! И как же клял он про себя ту злополучную минуту, когда попросился играть со мной, завел знакомство со ссыльным! И как, вероятно, бил себя в грудь на допросе, открещиваясь на все лады от замаскировавшегося врага, как от избытка лояльности угодничал перед следователем - от страха, лишь бы его не пристегнули к моему делу.
Оно же, как я скоро убедился, развертывалось на широкую ногу. Следствие повели обстоятельно и неторопливо, со вкусом, чтобы объявить мне мат по всем правилам. Я приготовился к обороне. И было предчувствие, что приходить в отчаяние нечего. Выстою.
x x x
В эту камеру я возвращался, как к себе домой. Вдоль стен, выкрашенных до уровня глаз в серое, по узкому, врезавшемуся в память коридору с двумя поворотами. Первая дверь за углом - моя. Камера в безраздельном моем владении. Я - в одиночном заключении. Предоставлен себе и своим мыслям.
Лампочка горит круглые сутки. Окно, хоть и прорезано не под потолком (здание строилось не под тюрьму, а для исполкома и приспосабливалось Всемогущим Ведомством для своих нужд), а как в жилом помещении, невысоко, ограждено частой решеткой и снаружи забрано сплошным щитом. Ночь ли, день все едино. Но по разного рода шумам в коридоре я умею приблизительно определить время. Наловчился: одиночке идет десятый месяц.
Меня периодически лишают книг, передач, переписки. Все эти блага расчетливо дозируются следователем - в зависимости от оценки моего поведения на допросах. Лишение прогулок предполагается само собой: я нахожусь во внутренней тюрьме НКВД, выстроенной на главной улице. Никаких прогулочных двориков нет и в помине. Темная, зловещая громада в центре города, на которую прохожие посматривают, как в старину горцы в Дарьяльском ущелье на скалу "Пронеси, Господи!"...
К следователю меня повели в день ареста. Он держался спокойно, даже доброжелательно, словно сочувствуя моей судьбе. Была заполнена длиннейшая анкета с данными, давно и досконально известными органам - где и когда родился, кто родители, какие родственники, что делал до революции, в гражданскую войну и прочее и прочее. Ознакомил с "обвиниловкой" - бланком, где значилось, что такой-то обвиняется по статье 58, пункт 6 УК РСФСР, сиречь в шпионаже. Я отказался расписаться. Он не очень настаивал.
- Подумайте. Время у вас есть. Помните: мы зря не арестовываем. Улики против вас серьезнейшие. Так что даю добрый совет: чистосердечно признайтесь. Расскажите о своей преступной деятельности, вам же легче будет. Я велю вам дать в камеру бумагу и карандаш - сами все изложите. Когда кончите, скажете дежурному. Моя фамилия Денисенко.
С этим напутствием отправил в камеру и оставил впокое. Надолго. Чекисты твердо уповают на деморализующее воздействие неизвестности на психику подследственного: весьма полезно дать человеку потомиться и представить себе невесть какие страхи.
И вот я сижу в своей закупоренной коробке - два метра на три. Под высоким потолком - лампочка; стены беленые, железная койка, табурет со столиком и параша. Дни считаю по оправкам и обедам; тягостные часы перемежаются с легкомысленно-безмятежным настроением ("Ну, дадут срок, эка штука!"). Но более всего я вхожу во вкус "отключений" - мечтаний и воспоминаний...
Словом, я не терзался и не дрожал, как должен бы был по расчетам следователя, полагавшего, что спустя недельку-другую перед ним предстанет утративший равновесие, изведенный одиночеством и предчувствиями псих, готовый признать все, что ему подскажут.
Первый настоящий допрос состоялся примерно через полмесяца. А так как я не только не принес ожидаемого от меня готового сочинения - об этом, впрочем, следователь знал от тюремных надзирателей, - но и называю обвинение бредовым, да еще отвечаю "вызывающим тоном", Денисенко переменил тактику. Он стал допрашивать меня днем и ночью, часами держать в кабинете, внушительно говорить об имеющихся в распоряжении следствия уликах (тут они до смешного копировали друг друга - тульский дока Степунин и архангельский хохол Денисенко!), заставляя жить в неослабевающем напряжении.
Только улегся после вечернего допроса. Расходившиеся нервы гонят сон. Но вот начинаю успокаиваться, усталость берет свое... И тут снова в волчок: "Такой-то, одеться без вещей!" И меня снова ведут по полутемным коридорам, и я снова оказываюсь под режущим светом в кабинете Денисенко. Иногда его, утомившегося, подменяет напарник. Протоколы тогда строчатся попеременно.
О чем были эти дести исписанной бумаги? Следствие клонило к тому, что я собирал в Архангельске по заданию иностранной разведки, с которой был связан через брата ("Он давно арестован, во всем признался"), данные о навигации на Двине, глубине фарватера ("Доказательство вот здесь! - рука ложится на папку с бумагами. - Но мы хотим, чтобы вы сами рассказали"); тайно встречался со здешними резидентами ("Сами назовите. Имена их все тут", - папка раскрывается, Денисенко делает вид, что ищет список. Потом, словно забыв, откладывает папку в сторону)... Ну, кроме всего прочего, им доподлинно известно, что я монархист, нераскаявшийся белогвардеец, бывший юнкер, так что:
- Вы только сами себе вредите, не сознаваясь. По-хорошему советую: выложите все, как на исповеди у своих попов. Тогда и мы что-нибудь для вас сделаем... Наша власть умеет оценить чистосердечное раскаяние. Признавший вину враг уже не враг для нас, вы это знаете.
Но вот этого я как раз и не знал!
Я понимал, что мой Денисенко чего-то недоговаривает, придерживает про запас какой-то козырь. Смутно предполагал, что этим козырем станет наша с Всеволодом переписка через Сыромятникова, из которой им хочется извлечь улику. Без откровенной подделки из этой переписки ничего не выжмешь, так что опасаться нечего. Но почему мне приплетают речной фарватер и интерес к заходящим в Двину судам? Откуда сие берется?.. Но и это вскоре объяснилось.
Некоторые обстоятельства помогали мне держаться спокойно, даже самоуверенно. Приобретенный опыт, разумеется, в первую очередь.
Вот поднимают меня ночью и ведут на допрос, но не по обычному маршруту. Мы спускаемся по длинным лестницам, задерживаемся в подвалах, блуждаем в полумраке... Настораживаюсь. Сердце сжимает холодок предчувствия. Но тут же всплывает емкая формула уголовников: "На арапа берете!" И она успокаивает: все это уже было, испытано, повторение пройденного, так что - на здоровье! К Денисенко прихожу уже в несколько насмешливом настроении. Бывало, конечно, что за игру и прием я принимал то, что было "всерьез" и опасно, но эта моя настроенность помогала справляться с малодушием, не распускать нервы,
Затем, я имел дело отнюдь не с орлом: был Денисенко хитроват, но примитивен, и я всегда верно угадывал ход его мыслей. Неограниченные досуги - двадцать четыре часа в сутки на размышление и подготовку позволяли всесторонне обдумывать ответы и тактику поведения. На допросы я приходил с уверенностью, что буду отчасти сам их направлять.
В добрую сторону влияло и то, что тогда переход на "процессуальные нормы" тридцать седьмого года еще только подготавливался в центре, а в далекой провинции, какой был Архангельск, все еще придерживались видимости законного ведения следствия. Во всяком случае, я не изведал рукоприкладства, физического мучительства и пыток, сделавшихся непременной принадлежностью допросов. Не припомню даже, чтобы Денисенко меня материл: так уж повезло мне с моим следователем!
Но были и отчаяние, и мучительные неопределенные страхи. Доведенный почти до невменяемости вымоганием признания, угрозами и уговорами, я переставал себе верить. Уликами стали казаться и шапочное знакомство с Шарком, мужем Королевны, и прогулки по набережным с глазением на иностранные суда... А не шпион ля я и вправду?..
Это был уже бред, idee fixe, от которой нелегко отделаться. Чур меня, чур! Я схожу с ума... А избавиться от этего следственного психоза, подавить его - при отсутствии посторонних отвлечений - было почти непосильно. Тем более что я утратил как раз тогда способность молиться...
И все-таки, по неизреченной милости Творца, угнетенному моему сознанию давались передышки. И воображение уносило меня прочь от клетки с парашей, манекенов-дежурных и следовательских кавалерийских наскоков...
Спустя примерно четыре месяца после ареста меня оставили в покое. Бежали дни, а Денисенко словно забыл обо мне. Перестал думать о нем и я. В своей одиночке я жил в кругу ограниченных тюремных ритуалов - оправка, поверка, пайка, обход фельдшера, оправка, обед, ужин, вечерняя поверка, изредка нарушаемом событиями-праздниками: получением передачи (трогающая до слез забота близких), тюремным библиотекарем, поездкой в баню городской тюрьмы... Случались ч чрезвычайные происшествия. В дверях появлялся областной прокурор.
- Ваша фамилия? Жалобы есть?
И если бы спрошенный по наивности поторопился рассказать, что его задерживают незаконно, не предъявляют доказательств вины, подвергают смахивающим на пытку многочасовым допросам, вымогая признание, - то заглянувшая в тюремную скверну персона в выутюженном кителе и начищенных до солнечного блеска сапогах брезгливо поджала бы губы:
- Вас спрашивают, нет ли насекомых? Горячую ли носят пищу и регулярно меняют белье?.. А вы вон куда заехали! Имейте в виду: следователи у нас проверенные, грамотные, свое дело знают отлично!
У меня долго лежала "Илиада", и я выучил наизусть несколько песен. Я гремел гекзаметрами, так что стерильная тишина камеры оглашалась лязгом медных мечей песни о великой битве... Я наполнял стены робкими жалобами Андромахи, прощавшейся с Гектором, или горестными мольбами Нестора, проникшего в шатер Ахиллеса... Дежурному наскучивали мои декламации, и он предлагал мне "заткнуться". Я иногда спорил, поддразнивал, но услыхав "в карцер захотел?!" - благоразумно отступал.
Должно быть, привычная скука уже не скука, а состояние, с которым свыкаешься, как с любым другим. Я мог без конца простаивать у окна, наблюдая за паучком, потом оборвать одну из нитей паутины, чтобы заставить его приняться за починку; с интересом следил за редкими мухами не то просто сидел неподвижно на табурете, отключившись от всего, без единой мысли...
Была уже зима, когда мою летаргию прервал внезапный вызов на допрос. Я никак не мог справиться с охватившей нервной дрожью: мерещилось что-то роковое. Это мое последнее свидание с Денисенко и впрямь завершилось бурным аккордом. Впрочем, то, что "последнее", выяснилось позднее. Тогда же я посчитал его прологом к дальнейшему разворачиванию поединка между мной и органами. Тут, кстати, обнаружились и нити, из которых была соткана жиденькая ткань обвинения.
...Денисенко начал несколько торжественно. Вот, мол, вы все отрицаете, так сегодня мы дадим вам лично выслушать свидетеля. Убедитесь, что дальше лгать глупо. Денисенко говорил еще что-то, я не откликнулся никак. Он предупредил, чтобы со свидетелем я разговаривал только через него, и позвонил: "Введите товарища..."
Кого введут - я знал! С первого слова об очной ставке. И не ошибся: конвоир ввел Сыромятникова.
Тот вошел торопливо и сел - напротив и чуть поодаль от меня - на указанный ему стул у стола Денисенко. Чиркнув по мне взглядом, он уставился на следователя. Было видно, что толстяк смущен.
...Предупредив об ответственности за ложное показание, Денисенко предложил "товарищу Сыромятникову" изложить все ему известное о "преступной деятельности Волкова". Следователь обращался к "товарищу" сурово, даже, как мне показалось, недружелюбно.
Куда делся бойкий на язык, находчивый хозяин директорского кабинета? Путано и невразумительно излагал Сыромятников историю нашего знакомства, приплетал множество не идущих к делу подробностей. Уже тверже он рассказал, как доставал для меня с одной кафедры книгу по судостроению, с чертежами.
... - Волков расспрашивал о морских судах, об осадке лесовозов. Потом интересовался, как укладывают в трюме доски... - уныло бубнил Сыромятников. - Потом просил провести в порт.., познакомить с капитанами... - последнее он выдавил еле внятно и смолк.
Нам, слушавшим, да и ему самому, по мере развертывания показаний становилось все очевиднее, насколько пусто и незначительно все им высказанное. "Где же криминал?" - мог бы спросить себя даже чекистский предвзятый следователь.
Мою попытку возразить Денисенко оборвал:
- Вы потом будете давать свои объяснения! - и обратился к опустившему плешивую голову Сыромятникову: - У вас есть что еще показать, гражданин свидетель?
И тут Сергей Аркадьевич встрепенулся. Оценив свой провал, он заговорил горячо и твердо. Как, заподозрив нас с Всеволодом во враждебной деятельности, намеренно взялся доставлять мои письма брату, в Москве на многое раскрыл ему глаза телефонный разговор Всеволода: беседа-то шла по-английски! А Торгсин, где Всеволод расплачивался долларами?.. Напоследок Сыромятников не поскупился и сообщил, что мой брат-де намекал, что может свести его кое с кем, кто готов заплатить за услуги.
- Это вы изложите в другом месте. Сообщите, что вы знаете дополнительно о подследственном.
О "подследственном" Сергей Аркадьевич сообщал уже свободнее, увереннее, расселся вольнее и даже нет-нет да бросал взгляд в мою сторону. Меня же вдруг осенило, что сказать и что сделать.
Я выждал, пока "свидетель обвинения" кончит. Он приводил какие-то мои высказывания за преферансом, антисоветские остроты, разоблачал "связи с церковниками", - словом, говорил о чем-то вовсе не причастном к "шпионажу", а квалифицируемом как "контрреволюционная пропаганда". Денисенко снова его остановил и обратился ко мне.
- Я заявляю свидетелю отвод, - уверенно начал я. - Этот "честнейший", как он себя назвал, коммунист издал в Москве три книги, переведенные мною по его заказу, а гонорар целиком присвоил себе: Мне же сказал, что издательства с ним еще ке рассчитались. Отсюда мне невозможно было это проверить, и только недавно удалось установить, что книги уже давно поступили в продажу. Понимая, что ссыльному ничего не добиться, я ждал конца срока, то есть апреля этого года, чтобы предъявить вору иск. Ваш "свидетель" знал об этом, вот и пришел сюда, чтобы не расплачиваться по счетам... А я вот хочу все же счесться...
Я резко вскочил - никто и шевельнуться не успел, - и с размаху, не жалея кулака, точно и сильно ударил Сыромятникова пониже скулы.
- ...За брата, дерьмо собачье!
Ах, что это был за удар! И что за дикую, хищную радость испытал я!
Очнувшийся конвоир грубо толкнул меня в угол кабинета. Денисенко стал приподнимать навалившегося на стол Сыромятникова. По рукам стукача, обхватившего лицо, бежала кровь.
- Убить надо б... такую! - вопил я, уже больше делая вид, что рвусь к своей жертве. Я удачно разбил ему лицо: кровь лилась из носа и изо рта.
Мы остались вдвоем. Следователь не слишком горячо корил меня, сулил карцер, но о результатах очной ставки молчал. Отдышавшись, я попросил записать мое объяснение. С великой неохотой - "Ни к чему, мол, это!" Денисенко внес в протокол, что чертежи судов и прочие сведения о них мне нужны были для модели лесовоза с действующими механизмами, изготовляемой для кафедры АЛТИ, - все это можно проверить по документам мастерской.
Впервые я подписывал протокол с великим удовлетворением и также впервые, уходя, попрощался с Денисенко - безответно, конечно. Одержана победа. Теперь, чтобы состряпать обвинение, им придется искадь другую зацепку: сыромятниковская карта оказалась битой, да еще вдвойне. Провокатор ушел с выбитыми зубами... Драться, разумеется, дурно, правды кулаками не докажешь. И все же... Такое вспомнить хорошо и сейчас!
С Сыромятниковым мне еще довелось встречаться. Но об этом позже.
x x x
Меня снова оставили в покое, и я решил, что мое дело принимает благоприятный оборот: со шпионажем не выгорело, подбирают другие отмычки, но пока безуспешно. О том, чтобы отпустили, я, само собой, не думал - в этом заведении не принято признавать ошибок, но на добавление срока ссылки рассчитывал и примерял, как буду дальше жить в Архангельске.
Между тем проходили месяцы, кончалась зима. В баню возили уже по огромным лужам, натаявшим из сугробов; в небе клубились яркие, легкие облака. Не послать ли жалобу прокурору? Заявить протест? В законе предусмотрено ограничение срока ведения следствия... Даже попросил как-то дать мне бумаги. Но писать не стал: бесполезно!
В иную бессонную ночь хотелось волком завыть от тоски, безнадежности... Да что же это, люди добрые, делается?! Ни в чем не уличен, а десятый месяц в одиночке! Отвык говорить, взаперти, без дневного света... Десятиминутная прогулка во дворе далекой Бутырки едва ли не грезится. Не уличен, но и не оправдан. Сколько же это может длиться?
Я уже с трудом придумываю себе занятия. Чтение осточертело. Книги приносят, от одного вида и заглавия которых тошнит: благоденствующий народ, успехи партии, слава великому вождю!.. Страшат безделье, накатывающаяся праздность ума. Этак окончательно сдашь вожжи... Восстанавливаю в памяти полузабытые стихи, иногда подыскиваю им французский перевод - упражняю память... А зачем?..
...Приговор мне объявили в начале апреля, хотя решение Особого совещания было вынесено еще в январе, в первом месяце зловещего тридцать седьмого года. Участь моя разрешилась всего за считанные дни до того, как была запущена на полный ход мясорубка, какой еще не знала история нового времени. Прежний потолок - "катушка", десять лет заключения - сделался расхожим сроком. Меня же приговорили к пяти годам лагеря - чистым, без дополнения в виде ссылки и других ограничений.
Приговор объявили неожиданно, в один из тех неотличимо бесцветных дней, каким я и счет потерял. Не было ни предчувствия, ни особого настроения - ни единой черточки, какая бы его выделила. Вдруг, в волчок: "Собраться без вещей!" Я не сразу понял, что это относится ко мне, хотя в камере не было никого, кроме меня. Потом засуетился, хотя все сборы сводились к тому, чтобы подойти к двери и ждать, когда отопрут.
Повели меня в незнакомую прежде часть здания, судя по высоте просторных коридоров и полированным дверям - начальническую. В огромном кабинете с портретами за необозримым столом прямо и каменно-строго сидел плотно сбитый военный с ромбами в петлицах - должно быть, сам Аустрин, начальник Архангельского управления НКВД и единодержавный хозяин области. Подле него стояло несколько человек - подтянутых, с неподкупно бесстрастными лицами. Все молча, высокомерно на меня уставились.
- Дайте ему ознакомиться и расписаться! Стоявший в стороне младший чин достал из папки листок бумаги. У длинного стола, упиравшегося в массивный золоченый прибор, громоздящийся перед Ауст-риным, он отдал его мне.
- Распишитесь!
То была "выписка из протокола" - узенькая бумажка, где слева значилось "Слушали" и было напечатано на машинке: "такой-то, имярек, 1900 г. р., сын помещика, судимый", а справа, под словом "Постановили", читалось: "Заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на пять лет, как социально опасный элемент". Внизу неразборчивые подписи.
Пока я читал да подписывал, Аустрин поднялся со своего кресла, подошел ко мне и стал разглядывать в упор. Фигура атлетическая, несколько ожиревшая, но ростом чуть ниже меня. Так что сверху вниз смотрел на него я. Массивная, коротко остриженная голова, короткая шея, заключенная в тугой воротник, белые ресницы и брови; взгляд неподвижный, тяжелый.
- Вы понимаете, что мы даем вам возможность исправиться? Не наказываем, как того заслуживают ваши преступления. Вы можете примерным поведением и честным трудом оправдать оказанное снисхождение. Товарищ Сталин учит нас через полезный труд перевоспитывать... Но мы беспощадны к тем, кто наше доверие обманывает. Не хочет служить партии во главе с товарищем Сталиным и народу там, где ему... назначено...
Аустрин говорил с сильным акцентом, медленно, деревянно. Помолчал, продолжая пристально и с некоторым интересом меня разглядывать. Глаза водянистые, немигающие...
- У вас есть заявление? Хотите сказать что-нибудь?
- Хочу, товарищ начальник, - я умышленно не сказал "гражданин", как обязывало мое положение осужденного. - По правилам русского языка надо писать не "судимый", а употребить причастие прошедшего времени "судившийся". Тут упущение, если это слово вообще уместно...
- Да?.. Ну что же... Уведите.
Не знаю, как расценили мою выходку хозяева кабинета - я был для них всего пойманной мухой, дребезжащей не попавшим в клей крылом. Возможно, не уловили насмешки. Собой я был недоволен: не к месту было мое умничание, и я бранил себя за всегдашнюю ненаходчивость. Не умею я, как фехтовальщики, сделать точный мгновенный выпад. Разящие реплики приходили в голову с опозданием. Правда и то, что мне нечего было сказать по существу: не объяснять же им, как гнусна эта пародия на правосудие! Как много отвратительнее она той же комедии выборов, раз в этой игре на кону человеческая судьба... Этак схлопочешь, не отходя от кассы, новое следствие и новый срок!
Итак, гора родила мышь. Бросили в тюрьму шпиона, а в чем обвинить - не нашли: во всем Уголовном кодексе не подобралось подходящей статьи. В ход пущена формулировка - "социально опасный элемент", сокращенно "соэ". По классовому признаку, без нарушения закона!
Таких неопределенно-обвинительных словосочетаний, маскирующих бессудные расправы, в то время появилось множество: они заменили закон и правосудие. Распространилось "свэ" - социально вредный элемент - для воров и шпаны; "крд" и "кра" - контрреволюционная деятельность и агитация, "пш" подозрение в шпионаже. Арсенал емких формулировок рос. В скором времени хлынет поток осужденных с трудно расшифровываемыми четырьмя буквами "чсвн" член семьи врага народа - на срок от десяти лет до "вышки", расстрела, в зависимости от степени родства. Попутно черточка: Сталин лично справлялся по телефону, приведен ли в исполнение приговор над двумя родственницами Тухачевского. Не упустили ли их расстрелять...
Подобные дворцовые тайны мы стали узнавать в лагерях, когда они стали пополняться массой разжалованных заправил партии, поскользнувшихся на гладких паркетах, угождая диктатору.
x x x
В городскую тюрьму меня переправили в день вызова к начальству. Тут муравейник, смесь "племен, наречий, состояний..."! После отшельнического десятимесячного уединения я оказался в шумном многолюдий, в вертепе, куда волей ведомства было натолкано, втиснуто до отказа с сотню разношерстных людей. Были они настолько отличны друг от друга, что общность судьбы почти не ощущалась. Все в этой беспокойной камере с обшарпанными стенами, убогими топчанами, тяжелым столом с неотскоблимой щелястой столешницей, со слоняющимися праздными вялыми людьми выглядело устоявшимся, живущим по своим обычаям. Мне отвели место в полторы доски на нарах; не расспрашивали, давали осмотреться. Разве кто мимоходом спросит - откуда, дане встречался ли с таким-то... Камера была транзитной, пересыльной, и все тут были осужденными - со сроками.
Первое впечатление, что не встречу здесь родственную душу, оправдывалось. Состав тюремного люда отражал изменения, происшедшие за двадцать лет после революции. Были истреблены и повымерли подлинные "бывшие", представители верхних сословий царской Россиц; их отпрыскам уже удавалось раствориться во вновь формирующемся обществе, где задавали тон и верховодили люди нового толка. Разгромленное духовенство было так малочисленно, что уже редко доводилось встретить на лагерных перепутьях заключенного священника-тихоновца. Живоцерковники успешно учились жить в ладу с властью. Не стало в 1937 году потоков раскулаченных - они к тому времени поиссякли, да и текли более всего в обход тюрем: эшелоны с мужиками, формировавшиеся по областным городам, выгружали непосредственно в местах ссылки.
...Заключение, особенно длительное, стирает внешние различия между людьми, налагает на всех одинаковую печать, гасит ум, интеллект, способности, и потому я, сколько ни приглядывался и ни прислушивался, не улавливал черт или интонаций, какие бы обличали своего, понятного человека. В камере, помимо воров и другого отребья, державшихся, впрочем, спокойно, перевес сил не на их стороне - было несколько проштрафившихся служащих: растратчиков-кассиров, махинаторов-завмагов, зарвавшихся взяточников, неунывающих и даже самоуверенных. Конфискации имущества не затрагивали припасенных этими предусмотрительными людишками кубышек, да и в лагере их ждали те же небесприбыльные - коли с умом-то - должности, и любая проходная амнистия или подкрепленные весомой взяткой ходатайства сулили сокращение срока и возвращение к бескорыстному служению вождю, партии, народу...