Страница:
Частым гостем "Флака" был также профессор Галабутский ***. Он читал во "Флаке" лекцию "Чехов - Чайковский - Левитан" и постоянно рассуждал о сумерках души русской интеллигенции. При разгроме белых он не бежал, остался работать с советской властью и читал лекции в Феодосийском народном университете. Бывали во "Флаке" и будущий редактор "Известий Феодосийского ревкома" Даян ****, и артист А. М. Самарин-Волжский, которого много лет спустя я встречал в Москве (в тридцатые годы он работал в московском Доме актера), и ныне известный литературовед, а тогда поэт Д. Д. Благой, и одессит Вениамин Бабаджан - талантливый поэт и художник, исследователь Сезанна, руководивший в Одессе издательством "Омфалос". Так случилось, что я был последним, кто его видел и беседовал с ним. Он принес мне с трогательной надписью сохранившуюся у меня и поныне свою книгу "Сезанн". Много позднее хорошо его знавший Валентин Катаев рассказывал, что сестра Бабаджана разыскивает меня, чтобы порасспросить о моих встречах с погибшим братом. Но почему-то, несмотря на старания Катаева, встреча моя с ней не состоялась.
* Сибор Борис Осипович (1880-1961) - скрипач, профессор Московской консерватории.
** Псевдоним Моисея Гурвича.
*** Ю. А. Галабутский (см. о нем в воспоминаниях М. Дьяконова (с. 81) и Е. Архиппова (с. 600).
**** Имеется в виду М. И. Гинцбург (см. комментарии, с. 688)
Появлялись во "Флаке", когда приезжали в Феодосию из соседнего Судака, поэтессы Аделаида Герцык, и Софья Парнок, и Анастасия Цветаева, родная сестра Марины Цветаевой. Она всегда привозила с собой стихи Марины и читала их нам.
Бывали в кафе и какие-то странные девушки, похожие на блудливых монашек. Странные эти девушки сходили с ума от стихов, были очень религиозны, много говорили о христианстве, вели себя, как язычницы, читали блаженного Августина, часто покушались на самоубийство и охотно позволяли спасать себя.
Со всеми дружила и всегда оставалась сама собой маленькая, изящная Майя Кудашева, впоследствии ставшая женой Ромена Роллана. В известном до революции сборнике "Центрифуга" помещены ее стихи, подписанные "Мари Кювелье" 1. Писала она по-русски и по-французски. Незадолго до приезда в Феодосию она потеряла своего молодого мужа князя Кудашева и жила с матерью-француженкой и малолетним сынишкой Сережей. Для своей бабушки, для матери, ее добрых друзей в те годы он был "Дудукой" - смешным трехлетним бутузом, даже не подозревавшим, что настоящее его имя - Сергей. Из Дудуки вырос серьезно мыслящий молодой человек. Когда его мать уехала к своему мужу Ромену Роллану в Швейцарию, Сережа остался в СССР. Но о дружбе с Роменом Ролланом и об уважении, с которым знаменитый писатель относился к Сереже (они переписывались), нам рассказали письма Ромена Роллана к Сергею Кудашеву, опубликованные в 1966 году в газете "Комсомольская правда". К Этому времени Сергей Кудашев был уже давно мертв - он погиб в годы Великой Отечественной войны на фронте. В феодосийской жизни он был еще маленький Дудука Кудашев, а его мать подписывала стихи "Мария Кудашева". Мы все звали ее запросто Майей. Майя - давнишний друг Марины Цветаевой, Максимилиана Волошина и добрая знакомая очень многих известных писателей.
У Волошина есть стихи, посвященные Майе:
Над головою подымая
Снопы цветов, с горы идет...
Пришла и смотрит... Кто ты?
- Майя.
Благословляю твой приход.
В твоих глазах безумство. Имя
Звучит, как мира вечный сон...
Я наважденьями твоими
И зноем солнца ослеплен.
Войди и будь...
Он дружески относился к Майе, но любил и подтрунивать над нею, и они нередко ссорились. Как-то мы с нею пешком из Феодосии пришли в Коктебель. Я сидел у нее в комнате, когда дверь распахнулась и вошел Волошин - в лиловом хитоне, выцветшем на солнце, с обнаженными руками и ногами.
- Я так и подумал, что ты опять в Коктебеле, - сказал он, смеясь глазами. - Мне сообщили, что сегодня опять какая-то девица хотела покончить с собой. Я и подумал: уж не ты ли спасла ее?
- Макс, сию же минуту уйди.
Волошин, все так же смеясь серыми мерцающими глазами, послушно вышел из комнаты...
Волошин заходил во "Флак" каждый раз, когда прибывал из своего Коктебеля в Феодосию. Он читал в подвале стихи, получал за это ужин и деньги.
В этом "ноевом ковчеге" и родился альманах поэтов "Ковчег", который одессит Александр Соколовский и я издали в 1920 году.
Александр Саулович Соколовский был года на три старше меня и появился в Феодосии на несколько месяцев позднее, чем я. Приехал он из Одессы вместе с родителями. Отец его - ученый-экономист - был заместителем министра торговли в правительстве гетмана Скоропадского. Во "Флаке" старик Соколовский, елейно седобородый, выступал с какими-то лекциями.
С Александром мы сошлись относительно близко, как самые молодые в литературном обществе "Флака", возглавленном Максимилианом Волошиным. В Одессе Александр учился на медицинском факультете Новороссийского университета, но закончить его не успел - писал и уже печатал стихи 2, был поклонником Ронсара и "брюсовианцем". Феодосийцев он потешал очень забавными рыжими бачками, демонстративно "под Пушкина", стихи читал нараспев, любил нравоучить и щеголял хорошим знанием французской поэзии. От него впервые я узнал об одесских поэтах и писателях, впоследствии широко прославившихся, об Эдуарде Багрицком, Валентине Катаеве, Леониде Гроссмане и других. Избалованное дитя богатых родителей, он был для своих лет хорошо образован, неглуп, но так манерничал и кривлялся, что всякое его выступление во "Флаке" вызывало насмешливые улыбки слушателей.
Не помню, кто из нас предложил назвать наш альманах "Ковчег". Мысль о двусмысленности этого названия пришла в голову не нам, а редакции петроградской черносотенной газеты "Вечернее время", принадлежавшей Борису Суворину. Издавалась эта газета в ту пору уже не в Петрограде, откуда Суворины бежали, а в Феодосии. Тут была у них своя дача. "Вечернее время" писала, что, в отличие от библейского ковчега, в "Ковчеге" феодосийских поэтов собрались одни нечистые.
Верно, что в альманахе было немало плохих стихов (в том числе и моих). Но были и очень хорошие: Максимилиана Волошина, Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама, Ильи Эренбурга, Софьи Парнок, стихи Эдуарда Багрицкого, которые Соколовский привез из Одессы. Видимо, это первый случай напечатания Багрицкого за пределами его родного города. Мы напечатали также стихи одесситов Вениамина Бабаджана, Анатолия Фиолетова и Елены Кранцфельд, стихи тогда уже небезызвестного на юге России Георгия Шенгели, и Майи Кудашевой, и некоторых других поэтов, дружески связанных с Коктебелем.
У меня хранится один-единственный экземпляр этого крошечного альманаха поэтов в 64 страницы, изданного в количестве всего... 100 экземпляров! Объявление в газете "Крымская мысль" гласило, что в продажу поступит только... 50 нумерованных экземпляров по 150 рублей за экземпляр. Остальные 50 экземпляров были распределены между участниками альманаха взамен гонорара и также распроданы через книжный магазин Ничепровецкой На Итальянской улице.
Откуда мы взяли деньги на Издание?
Группа поэтов во главе с Осипом Мандельштамом устроила во "Флаке" вечер "Богема" 3. В нем участвовали все лучшие силы, собравшиеся тогда в Феодосии,- Волошин, Мандельштам, скрипач Борис Сибор, пианистка Лифшиц-Турина. После этого "Крымская мысль" опубликовала письмо, подписанное Осипом Мандельштамом, Бабаджаном, Полуэктовой * и другими. Поэты "Флака" поручили Э. Миндлину и А. Соколовскому на вырученные с вечера 13 718 рублей издать литературно-художественный альманах. На эти-то деньги мы с Соколовским и выпустили феодосийский "Ковчег".
* Полуэктова Галина Владимировна (1898-?) - поэтесса.
Машинок для перепечатки у нас не было - наборщики набирали с рукописей. Многие из рукописей были малоразборчивы. Почерк Эренбурга оказался особенно недоступен наборщикам. Эренбург, увидев, как перевраны его стихи в альманахе, за голову схватился и стал ожесточенно исправлять чернильным карандашом ошибки. Увы, он сумел это сделать только в моем экземпляре, и поныне хранящем на титульном листе автографы участников альманаха Эренбурга, Волошина, Мандельштама, Цветаевой и других. Все остальные экземпляры, пущенные в продажу, так и разошлись, набитые опечатками.
На этом издательская деятельность "Феодосийской группы поэтов" закончилась. Соколовский с родителями в дни разгрома Врангеля бежал за границу. "Флак" закрылся еще до освобождения Крыма.
II
Во "Флаке" я и познакомился с Максимилианом Волошиным. Он был в черном пальто поверх костюма с брюками до колен и в толстых чулках, в синем берете. Это произошло днем в полутемном подвале, когда столики были сдвинуты в сторону, а в части подвала, свободной от столиков, собрались "свои" - поэты, художники, и среди них Мандельштам.
- Ну, разумеется! Мандельштам нелеп, как настоящий поэт!
Это была первая услышанная мною фраза Волошина, с которой он спустился в подвал. Он произнес ее в присутствии тотчас вскинувшего голову Осипа Мандельштама. Оказалось, Волошин не дождался Мандельштама в условленном месте и хорошо, что догадался зайти в подвал.
Фразу о нелепости Мандельштама, как настоящего (иногда говорилось "подлинного") поэта, я слышал от Волошина много раз, так же как и то, что "подлинный поэт непременно нелеп, не может не быть нелеп!".
Сам Максимилиан Александрович Волошин был поэт подлинный, очень большого таланта, огромной поэтической культуры, глубоких и обширных знаний, четких пристрастий и антипатий в искусстве. Но вот уже в ком не было ничего "нелепого"! И это несмотря на все своеобразие его внешности, на вызывающую экстравагантность наряда, на всегдашнюю неожиданность его высказываний и поступков. Нелепость предполагает необдуманность, несоразмерность, нерасчетливость. В Максимилиане Волошине было много необычного, иногда ошеломляющего, но все обдумано и вот именно лепо!
Лепой была и его склонность эпатировать - поражать, удивлять. "Пур эпате ле буржуа" * было выражением, которое в его устах звучало почти программно. Он готов был собственными руками рушить созданные буржуа дурного вкуса произведения искусства. Но дальше эпатации буржуа его буйство в искусстве не шло. <...>
* "Эпатировать мещан (буржуа)" (франц.)
Мандельштам уверял, что и "христианство" Максимилиана Волошина будто бы тоже от его всегдашней потребности эпатировать. Мол, Волошину в себе самом нравится то, что он - христианин, он вообще нравится самому себе. "Хорошо быть Максимилианом Волошиным мне..." Но увлечение христианской философией у Волошина возникло задолго до того, как это увлечение могло бы эпатировать среду, в которой Волошин вращался, - до революции. Это увлечение отнюдь не шло против течения в среде, близкой Волошину.
Но что этот эрудит, христианин-философ всерьез относился к отнюдь не христианским приметам и верил в их действенность так же сосредоточенно, как и в постулаты христианства, - я убедился однажды на опыте. Он встретил меня на верхней улице в Феодосии и, увидев, что я иду навстречу ему с двумя ведрами, наполненными водой, весь как-то сразу от удовольствия просветлел. Воду для дома мы набирали тогда с уличной водопроводной колонки. Я смутился, представ перед Волошиным водоносом. Но Волошин был чуть ли не благодарен мне. Он принялся объяснять, что встреча с несущим полные ведра - проверенная примета и сулит удачу в делах. Когда, неуверенный, не разыгрывает ли меня Волошин, я отпустил какую-то шутку насчет суеверий, Волошин назидательно и очень серьезно предостерег от пренебрежения к "разуму недоступным вещам". Приметы для него были явлениями непознаваемого, "недоступного разуму мира"...
Волошин любил не только эпатировать. Он был прирожденным мистификатором. <...>
Черубина де Габриак - наибольшая и самая известная из мистификаций Волошина. Но и в мое время в Коктебеле не прекращались малые мистификации. Уже при мне Волошин однажды так разыграл Эренбурга 4, что недавние друзья рассорились навсегда.
Если верить Осипу Мандельштаму, то и вера в приметы была вызвана у Волошина потребностью мистифицировать собеседников, эпатировать их...
Он, разумеется, эпатировал и тех многочисленных дачников, что попадали до революции в Коктебель. Привлекали дачников главным образом слухи о чудаках-поэтах в этом тишайшем уголке Восточного Крыма.
Коктебель - деревушка под Феодосией. Болгары называли ее Кохтебели. Кажется, в переводе это означает "страна синих гор". Деревушка протянулась, далеко отступая от берега, а несколько дач - Юнге, Дейши-Сионицкой (известной когда-то певицы), Максимилиана Волошина - у самого моря. Чуть подале - дача Григория Петрова, некогда гремевшего на всю Россию священника-расстриги, члена Государственной думы, талантливого публициста и лектора. Во время первой мировой войны его статьи в газете "Русское слово" пользовались невероятным успехом. Помню вопли газетчиков на улицах города: "Русское слово"! Статья Петрова!" Петров уехал из Коктебеля еще до окончательного разгрома Врангеля. Одно время он выступал с лекциями в Болгарии.
Викентий Викентьевич Вересаев жил на своей даче у шоссе на отлете. Поэтому дачу его грабили чаще всех прочих дач.
Бывали и живали в Коктебеле и другие писатели и поэты. В мое время жила там очень известная когда-то, а ныне почти забытая поэтесса Поликсена Сергеевна Соловьева-Аллегро. В юные мои годы не бывало ни единой хрестоматии без стихотворений Соловьевой-Аллегро. Любой гимназист или гимназистка помнили ее имя, - заучивать стихи Соловьевой-Аллегро задавали нам на дом.
Обитателями Коктебеля бывали в разные времена знаменитые и вовсе не знаменитые художники и актеры. Но более всех любили его поэты.
Однако, кто бы ни жил здесь, крошечный, тихий и нисколько не похожий на нынешний "курорт" Коктебель был известен прежде всего как местожительство чудака-поэта Максимилиана Волошина.
Он прожил здесь много лет - большую часть своей жизни, кажется, четыре десятилетия с конца прошлого века. Волошин и Коктебель стали неотделимы один от другого. Волошин всерьез говорил, что сама природа запечатлела его образ на скалах Карадага. Каждый, кто вглядывался в очертания нависшего над морем Карадага, неизменно видел в этих очертаниях профиль Волошина. Поэт принимал это сходство как нечто закономерное, такое, чего не могло не быть. Он писал о своем Коктебеле:
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой 5...
<...> Коктебель был делом всей его творческой жизни. Дача Волошина стояла и по сей день стоит почти у самого берега. Она напоминает корабль, и легкие деревянные галерейки, опоясывающие ее второй этаж, как и во дни жизни Волошина, еще называются "палубами".
Дача - легкий, перепончатокрылый кораблик на суше, легкокрылое Одиссеево суденышко на приколе. Того и гляди - отчалит и заскользит, подгоняемое соленым ветром, по синей зелени волн Срединного моря - Маре интернум (Mare internum) - на запад солнца, куда-нибудь к знакомым островам Балеарским, исхоженным корабельщиком Максимилианом в его молодые годы. И дальше - к геркулесовым столбам Гибралтара, за которыми кончается мир. Он мал, прост, прекрасен и ясен, этот эллинский, легкий мир коктебельского корабельщика.
Чуть подале от берега - дом, строенный матерью Максимилиана Волошина. В строительство этого дома поэт не вмешивался: мать строила, как ей нравилось. Позднее он упрекал ее, мол, придумала дом неудачно: вся середина его пропадала без толку из-за ненадобно большого проема лестничной клетки.
Обычно в этом доме селились приезжавшие на лето из Москвы и Петербурга поэты.
Одна из комнат надолго сохранила название "гумилевской" - в ней останавливался Николай Гумилев. <...>
Волошин не походил на свою мать - невысокую, сухую, с острым птичьим лицом, с короткими, полными седины волосами, в черном казакине из легкой материи и в свободных из той же материи шароварах. В литературной колонии Коктебеля в ту пору в шароварах ходили все старые женщины. Когда Поликсена Сергеевна Соловьева-Аллегро поздно вечером принесла мне в неосвещенный дом стихи для нашего альманаха "Ковчег", я принял ее за мужчину.
Они походили на старых татарок - эти коктебельские седеющие женщины в черных, раздувающихся на ветру шароварах. Пра с ее посохом и гортанным голосом - ни дать ни взять татарская ворожея. Да кабы не безукоризненный французский язык и тонкое знание поэзии - русской, персидской, французской, античной, - чем не татарка! <...>
Как-то я сидел с нею вдвоем <...> на верхней "палубе" у входа в мастерскую поэта и художника. Он с матерью жил во втором этаже дачи-корабля. Пра спросила, читал ли я уже "Двенадцать" Блока. В белогвардейский Крым поэма пришла с опозданием - ее только что издали в Симферополе. В Коктебеле и в Феодосии по рукам ходили два или три экземпляра поэмы. Мне удалось едва только перелистать крохотную книжечку - владелец ее дал мне книжечку подержать в руках не больше минуты.
- Да зачем же вы позволили ему отобрать ее? Вы знаете, что это такое? Это произведение ге-ни-альное! Ге-ни-альное! Эта поэма - великая. Слышите, что я говорю вам? Вели-икая поэма. Мы с Максом читаем и перечитываем ее!
И вдруг жестким гортанным голосом принялась наизусть читать блоковские "Двенадцать". В манере ее читать было нечто сходное с манерой чтения сына: она твердо подчеркивала согласные, не скандировала, не пела - ковала строку. <...>
III
Как-то на улице в Феодосии Волошин остановил меня со словами:
- Только что одна очень хорошенькая девушка спрашивала, не видел ли я вас сегодня.
Лукаво улыбаясь, он назвал имя девушки, которая впоследствии стала моей первой женой. Он был знаком с ее семьей старых феодосийцев, бывал у них дома.
Девушка эта одно время жила в Отузах, в виноградной долине у моря за Карадагом, верстах в тридцати от Феодосии. Я ходил к ней пешком из города. Коктебель лежал почти на середине пути. <...>
По пути в Отузы я обыкновенно ночевал у Волошина.
На второй этаж дачи-корабля, где он жил, вела крутая, в два марша наружная лестница. По ней из палисадника перед дачей поднимались на балкон, а с балкона был ход в переднюю. В передней налево вход к Пра, направо к Максимилиану Александровичу. Его половина была двухъярусной. В нижней части - мастерская в форме урезанного с одной стороны овала. Закругленная часть - нос корабля! - выходила прямо на море.
Запах моря и солнца, звон гальки, нередко шум волн наполняли мастерскую поэта и художника. У закругленной застекленной стены стоял большой некрашеный стол. Здесь Волошин обычно писал свои акварели. Море шумело за его спиной.
В противоположном конце мастерской под широкими антресолями, на которые поднимались по очень узкой лесенке, Волошин устраивал на ночлег гостей.
Я ночевал у него много раз, но соседей у меня никогда не случалось. Всегда в этом двухместном углу под гипсовым бюстом древнеегипетской царевны Таиах я бывал один. Иногда Волошин отводил мне для ночлега какую-нибудь пустовавшую комнату - "каюту" своего корабля. Однако чаще всего я ночевал в его мастерской.
Максимилиан Александрович укладывался обычно на антресолях - там стояла его тахта.
Это был удивительный странноприимный угол, как все было удивительным в этом корабельном доме поэта. Две лежанки, мягкие, покрытые каждая зеленым бархатным покрывалом, были разделены узким проходом. В глубине прохода у изголовья возвышался большой белый гипсовый бюст царевны - богини Таиах. <...>
Он охотно и много, часто до глубокой ночи, читал стихи. Чаще чужие, нежели свои. Читал не так, как было принято у большинства молодых. Ничто в его чтении не напоминало манеру чтения Мандельштама - манеру, которой, кстати сказать, мы, молодые, изо всех сил подражали. Он не скандировал. Слово в его чтении было осязаемо, как скульптура, четко, как вырезанное гравером на меди. Это было скульптурное и живописное, а не музыкальное чтение. Он в той же манере читал и по-французски. Пожалуй, в манере читать стихи русских поэтов, в том числе и свои, он шел от французов.
В Феодосии он останавливался в доме художника Латри, внука Айвазовского. Когда-то это был дом Айвазовского, и картинная галерея знаменитого мариниста примыкала к дому. Как-то я пришел к Волошину в этот дом. Он усадил меня за стол, на котором лежали кипы книг. Я машинально потянулся к одной из них, раскрыл - и вздрогнул. Это было первое издание "Вечерних огней" Фета с дарственной надписью: Фет - Айвазовскому!
Волошин читал мне стихи Гюго по-французски. Читал много и потом долго говорил, как это нелепо, что в России знают главным образом Гюго-романиста, в то время как Гюго-поэт еще выше, еще значительней, чем Гюго-романист.
Его переводов Гюго не помню. Не знаю, переводил ли Волошин Гюго 6. Но волошинские переводы Верхарна, несомненно, лучшие переводы Верхарна на русский язык. Он поистине сумел на время стать Эмилем Верхарном, не переставая оставаться Волошиным:
В равнинах Ужаса, на север обращенных,
Седой Пастух дождливых ноябрей
Трубит несчастие у сломанных дверей
Свой клич к стадам давно похороненных 7.
Как бы рано я ни просыпался, заночевав у Волошина, - проснувшись, я заставал его бодрствующим. Он либо наверху, на антресолях, уже возился с книгами и, перегнувшись через перила, говорил: "С добрым утром", либо сидел внизу за столом и писал свои акварели.
Он писал их много, с увлечением, вдохновенно и с таким же мастерством, с каким писал стихи. В последние годы небольшие выставки его акварелей изредка открывались в Москве, вызывали большой интерес и множили ряды его почитателей. В сущности, почти все они об одном и том же - о мудрости и красоте близкой ему киммерийской земли и неба над ней. Такого малого куска земли и такого малого участка неба над ней! Но в этих малых кусках земли и неба зоркий поэт и художник видел неисчерпаемые миры! В какой-то мере эти несколько условные, с графической четкостью выписанные пейзажи, в которых камни дышат и облака поют, сродни полуфантастическим пейзажам известного художника Богаевского, чьи работы давно уже нашли место в залах Третьяковской галереи. Константин Федорович Богаевский, друг Максимилиана Волошина, жил и работал в Феодосии очень давно и близко дружил с Волошиным, был с ним на "ты". Богаевскому некогда был посвящен специальный номер "Аполлона" - с репродукциями его картин и превосходной статьей о нем, написанной Максимилианом Волошиным.
С Богаевским в Феодосии я мало встречался, вероятно, не более десятка раз. Помню уже седеющего красивого мужчину в элегантном сером костюме с галстуком-бабочкой, всегда милостивого к нам, молодым. После освобождения Крыма он много помогал нам в собирании и сохранении произведений искусства и старины.
Отношения Волошина и Богаевского были трогательно дружественны. Какая-то взаимная нежность в их обращении друг к другу сочеталась с таким же взаимным глубоким уважением. Словно каждый считал другого своим учителем. Волошин охотно раздаривал свои акварели, но, бывало, и продавал их. Покупали у него даже приезжавшие в Феодосию иностранцы.
Какая-то геологическая партия работала в районе Коктебеля. Геологи познакомились с Волошиным и стали бывать у него. Увидев его коктебельские пейзажи, писанные его кистью поэмы камней, скал, излогов, размывов почвы, геологи радостно переглянулись. Они нашли, что условный акварельный пейзаж Волошина дает более точное и правдивое представление о характере геологического строения района, нежели фотография! Они заказали ему целую серию акварелей. Ни одна из них не являлась изображением какого-либо определенного уголка. Но каждая с необычайной поэтической точностью передавала общий характер пейзажа - даже строения почвы! Это был какой-то доведенный до предельной поэтической выразительности условно-обобщенный пейзаж.
Волошин с гордостью говорил о заказе геологов. В их научном интересе к его акварелям он видел подтверждение давнишней своей веры в искусство как в самую точную и верную меру вещей.
Переночевав у Волошина, я отправлялся в дальнейший путь - в долину Отузы. Из Коктебеля дорога шла по горам, и Волошин обычно давал мне одну из своих горных палок. На обратном пути я возвращал ему эту палку.
В Отузах, неподалеку от дачи, где жила моя будущая жена, стояла дача скрипача Бориса Осиповича Сибора. Сибор часто бывал в подвале "Флака", дружил со всеми нами и всегда радушно принимал нас на своей даче. Дача называлась "Надежда". Увы, ее название не оправдало надежд симпатичных ее владельцев. В одну из ночевок у Волошина я услышал ужасную новость: дочь Сибора искусана бешеной собакой. Прививку сделали с большим опозданием девочку пришлось везти из Отуз в Феодосию, а не так-то просто в ту пору было найти лошадей в Отузах. Когда я зашел к Сиборам на их дачу, я не узнал ни Бориса Осиповича, ни его жены. А ведь мы виделись незадолго до этого. Оба они улыбались мне своими всегдашними светлыми и приветливыми улыбками. Но выражения глаз их были очень несчастны. Я не знал, что говорить, мысленно клял себя за то, что зашел к ним в такой момент. Девочка умирала в соседней комнате. Но, как ни удивительно, они обрадовались моему приходу, не отпускали, расспрашивали о феодосийских поэтах, о Волошине, о моих планах. Сибор спустился в виноградник и нарезал для меня винограду. Ни словом они не обмолвились о своем горе. А я так и не решался спросить о девочке.
* Сибор Борис Осипович (1880-1961) - скрипач, профессор Московской консерватории.
** Псевдоним Моисея Гурвича.
*** Ю. А. Галабутский (см. о нем в воспоминаниях М. Дьяконова (с. 81) и Е. Архиппова (с. 600).
**** Имеется в виду М. И. Гинцбург (см. комментарии, с. 688)
Появлялись во "Флаке", когда приезжали в Феодосию из соседнего Судака, поэтессы Аделаида Герцык, и Софья Парнок, и Анастасия Цветаева, родная сестра Марины Цветаевой. Она всегда привозила с собой стихи Марины и читала их нам.
Бывали в кафе и какие-то странные девушки, похожие на блудливых монашек. Странные эти девушки сходили с ума от стихов, были очень религиозны, много говорили о христианстве, вели себя, как язычницы, читали блаженного Августина, часто покушались на самоубийство и охотно позволяли спасать себя.
Со всеми дружила и всегда оставалась сама собой маленькая, изящная Майя Кудашева, впоследствии ставшая женой Ромена Роллана. В известном до революции сборнике "Центрифуга" помещены ее стихи, подписанные "Мари Кювелье" 1. Писала она по-русски и по-французски. Незадолго до приезда в Феодосию она потеряла своего молодого мужа князя Кудашева и жила с матерью-француженкой и малолетним сынишкой Сережей. Для своей бабушки, для матери, ее добрых друзей в те годы он был "Дудукой" - смешным трехлетним бутузом, даже не подозревавшим, что настоящее его имя - Сергей. Из Дудуки вырос серьезно мыслящий молодой человек. Когда его мать уехала к своему мужу Ромену Роллану в Швейцарию, Сережа остался в СССР. Но о дружбе с Роменом Ролланом и об уважении, с которым знаменитый писатель относился к Сереже (они переписывались), нам рассказали письма Ромена Роллана к Сергею Кудашеву, опубликованные в 1966 году в газете "Комсомольская правда". К Этому времени Сергей Кудашев был уже давно мертв - он погиб в годы Великой Отечественной войны на фронте. В феодосийской жизни он был еще маленький Дудука Кудашев, а его мать подписывала стихи "Мария Кудашева". Мы все звали ее запросто Майей. Майя - давнишний друг Марины Цветаевой, Максимилиана Волошина и добрая знакомая очень многих известных писателей.
У Волошина есть стихи, посвященные Майе:
Над головою подымая
Снопы цветов, с горы идет...
Пришла и смотрит... Кто ты?
- Майя.
Благословляю твой приход.
В твоих глазах безумство. Имя
Звучит, как мира вечный сон...
Я наважденьями твоими
И зноем солнца ослеплен.
Войди и будь...
Он дружески относился к Майе, но любил и подтрунивать над нею, и они нередко ссорились. Как-то мы с нею пешком из Феодосии пришли в Коктебель. Я сидел у нее в комнате, когда дверь распахнулась и вошел Волошин - в лиловом хитоне, выцветшем на солнце, с обнаженными руками и ногами.
- Я так и подумал, что ты опять в Коктебеле, - сказал он, смеясь глазами. - Мне сообщили, что сегодня опять какая-то девица хотела покончить с собой. Я и подумал: уж не ты ли спасла ее?
- Макс, сию же минуту уйди.
Волошин, все так же смеясь серыми мерцающими глазами, послушно вышел из комнаты...
Волошин заходил во "Флак" каждый раз, когда прибывал из своего Коктебеля в Феодосию. Он читал в подвале стихи, получал за это ужин и деньги.
В этом "ноевом ковчеге" и родился альманах поэтов "Ковчег", который одессит Александр Соколовский и я издали в 1920 году.
Александр Саулович Соколовский был года на три старше меня и появился в Феодосии на несколько месяцев позднее, чем я. Приехал он из Одессы вместе с родителями. Отец его - ученый-экономист - был заместителем министра торговли в правительстве гетмана Скоропадского. Во "Флаке" старик Соколовский, елейно седобородый, выступал с какими-то лекциями.
С Александром мы сошлись относительно близко, как самые молодые в литературном обществе "Флака", возглавленном Максимилианом Волошиным. В Одессе Александр учился на медицинском факультете Новороссийского университета, но закончить его не успел - писал и уже печатал стихи 2, был поклонником Ронсара и "брюсовианцем". Феодосийцев он потешал очень забавными рыжими бачками, демонстративно "под Пушкина", стихи читал нараспев, любил нравоучить и щеголял хорошим знанием французской поэзии. От него впервые я узнал об одесских поэтах и писателях, впоследствии широко прославившихся, об Эдуарде Багрицком, Валентине Катаеве, Леониде Гроссмане и других. Избалованное дитя богатых родителей, он был для своих лет хорошо образован, неглуп, но так манерничал и кривлялся, что всякое его выступление во "Флаке" вызывало насмешливые улыбки слушателей.
Не помню, кто из нас предложил назвать наш альманах "Ковчег". Мысль о двусмысленности этого названия пришла в голову не нам, а редакции петроградской черносотенной газеты "Вечернее время", принадлежавшей Борису Суворину. Издавалась эта газета в ту пору уже не в Петрограде, откуда Суворины бежали, а в Феодосии. Тут была у них своя дача. "Вечернее время" писала, что, в отличие от библейского ковчега, в "Ковчеге" феодосийских поэтов собрались одни нечистые.
Верно, что в альманахе было немало плохих стихов (в том числе и моих). Но были и очень хорошие: Максимилиана Волошина, Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама, Ильи Эренбурга, Софьи Парнок, стихи Эдуарда Багрицкого, которые Соколовский привез из Одессы. Видимо, это первый случай напечатания Багрицкого за пределами его родного города. Мы напечатали также стихи одесситов Вениамина Бабаджана, Анатолия Фиолетова и Елены Кранцфельд, стихи тогда уже небезызвестного на юге России Георгия Шенгели, и Майи Кудашевой, и некоторых других поэтов, дружески связанных с Коктебелем.
У меня хранится один-единственный экземпляр этого крошечного альманаха поэтов в 64 страницы, изданного в количестве всего... 100 экземпляров! Объявление в газете "Крымская мысль" гласило, что в продажу поступит только... 50 нумерованных экземпляров по 150 рублей за экземпляр. Остальные 50 экземпляров были распределены между участниками альманаха взамен гонорара и также распроданы через книжный магазин Ничепровецкой На Итальянской улице.
Откуда мы взяли деньги на Издание?
Группа поэтов во главе с Осипом Мандельштамом устроила во "Флаке" вечер "Богема" 3. В нем участвовали все лучшие силы, собравшиеся тогда в Феодосии,- Волошин, Мандельштам, скрипач Борис Сибор, пианистка Лифшиц-Турина. После этого "Крымская мысль" опубликовала письмо, подписанное Осипом Мандельштамом, Бабаджаном, Полуэктовой * и другими. Поэты "Флака" поручили Э. Миндлину и А. Соколовскому на вырученные с вечера 13 718 рублей издать литературно-художественный альманах. На эти-то деньги мы с Соколовским и выпустили феодосийский "Ковчег".
* Полуэктова Галина Владимировна (1898-?) - поэтесса.
Машинок для перепечатки у нас не было - наборщики набирали с рукописей. Многие из рукописей были малоразборчивы. Почерк Эренбурга оказался особенно недоступен наборщикам. Эренбург, увидев, как перевраны его стихи в альманахе, за голову схватился и стал ожесточенно исправлять чернильным карандашом ошибки. Увы, он сумел это сделать только в моем экземпляре, и поныне хранящем на титульном листе автографы участников альманаха Эренбурга, Волошина, Мандельштама, Цветаевой и других. Все остальные экземпляры, пущенные в продажу, так и разошлись, набитые опечатками.
На этом издательская деятельность "Феодосийской группы поэтов" закончилась. Соколовский с родителями в дни разгрома Врангеля бежал за границу. "Флак" закрылся еще до освобождения Крыма.
II
Во "Флаке" я и познакомился с Максимилианом Волошиным. Он был в черном пальто поверх костюма с брюками до колен и в толстых чулках, в синем берете. Это произошло днем в полутемном подвале, когда столики были сдвинуты в сторону, а в части подвала, свободной от столиков, собрались "свои" - поэты, художники, и среди них Мандельштам.
- Ну, разумеется! Мандельштам нелеп, как настоящий поэт!
Это была первая услышанная мною фраза Волошина, с которой он спустился в подвал. Он произнес ее в присутствии тотчас вскинувшего голову Осипа Мандельштама. Оказалось, Волошин не дождался Мандельштама в условленном месте и хорошо, что догадался зайти в подвал.
Фразу о нелепости Мандельштама, как настоящего (иногда говорилось "подлинного") поэта, я слышал от Волошина много раз, так же как и то, что "подлинный поэт непременно нелеп, не может не быть нелеп!".
Сам Максимилиан Александрович Волошин был поэт подлинный, очень большого таланта, огромной поэтической культуры, глубоких и обширных знаний, четких пристрастий и антипатий в искусстве. Но вот уже в ком не было ничего "нелепого"! И это несмотря на все своеобразие его внешности, на вызывающую экстравагантность наряда, на всегдашнюю неожиданность его высказываний и поступков. Нелепость предполагает необдуманность, несоразмерность, нерасчетливость. В Максимилиане Волошине было много необычного, иногда ошеломляющего, но все обдумано и вот именно лепо!
Лепой была и его склонность эпатировать - поражать, удивлять. "Пур эпате ле буржуа" * было выражением, которое в его устах звучало почти программно. Он готов был собственными руками рушить созданные буржуа дурного вкуса произведения искусства. Но дальше эпатации буржуа его буйство в искусстве не шло. <...>
* "Эпатировать мещан (буржуа)" (франц.)
Мандельштам уверял, что и "христианство" Максимилиана Волошина будто бы тоже от его всегдашней потребности эпатировать. Мол, Волошину в себе самом нравится то, что он - христианин, он вообще нравится самому себе. "Хорошо быть Максимилианом Волошиным мне..." Но увлечение христианской философией у Волошина возникло задолго до того, как это увлечение могло бы эпатировать среду, в которой Волошин вращался, - до революции. Это увлечение отнюдь не шло против течения в среде, близкой Волошину.
Но что этот эрудит, христианин-философ всерьез относился к отнюдь не христианским приметам и верил в их действенность так же сосредоточенно, как и в постулаты христианства, - я убедился однажды на опыте. Он встретил меня на верхней улице в Феодосии и, увидев, что я иду навстречу ему с двумя ведрами, наполненными водой, весь как-то сразу от удовольствия просветлел. Воду для дома мы набирали тогда с уличной водопроводной колонки. Я смутился, представ перед Волошиным водоносом. Но Волошин был чуть ли не благодарен мне. Он принялся объяснять, что встреча с несущим полные ведра - проверенная примета и сулит удачу в делах. Когда, неуверенный, не разыгрывает ли меня Волошин, я отпустил какую-то шутку насчет суеверий, Волошин назидательно и очень серьезно предостерег от пренебрежения к "разуму недоступным вещам". Приметы для него были явлениями непознаваемого, "недоступного разуму мира"...
Волошин любил не только эпатировать. Он был прирожденным мистификатором. <...>
Черубина де Габриак - наибольшая и самая известная из мистификаций Волошина. Но и в мое время в Коктебеле не прекращались малые мистификации. Уже при мне Волошин однажды так разыграл Эренбурга 4, что недавние друзья рассорились навсегда.
Если верить Осипу Мандельштаму, то и вера в приметы была вызвана у Волошина потребностью мистифицировать собеседников, эпатировать их...
Он, разумеется, эпатировал и тех многочисленных дачников, что попадали до революции в Коктебель. Привлекали дачников главным образом слухи о чудаках-поэтах в этом тишайшем уголке Восточного Крыма.
Коктебель - деревушка под Феодосией. Болгары называли ее Кохтебели. Кажется, в переводе это означает "страна синих гор". Деревушка протянулась, далеко отступая от берега, а несколько дач - Юнге, Дейши-Сионицкой (известной когда-то певицы), Максимилиана Волошина - у самого моря. Чуть подале - дача Григория Петрова, некогда гремевшего на всю Россию священника-расстриги, члена Государственной думы, талантливого публициста и лектора. Во время первой мировой войны его статьи в газете "Русское слово" пользовались невероятным успехом. Помню вопли газетчиков на улицах города: "Русское слово"! Статья Петрова!" Петров уехал из Коктебеля еще до окончательного разгрома Врангеля. Одно время он выступал с лекциями в Болгарии.
Викентий Викентьевич Вересаев жил на своей даче у шоссе на отлете. Поэтому дачу его грабили чаще всех прочих дач.
Бывали и живали в Коктебеле и другие писатели и поэты. В мое время жила там очень известная когда-то, а ныне почти забытая поэтесса Поликсена Сергеевна Соловьева-Аллегро. В юные мои годы не бывало ни единой хрестоматии без стихотворений Соловьевой-Аллегро. Любой гимназист или гимназистка помнили ее имя, - заучивать стихи Соловьевой-Аллегро задавали нам на дом.
Обитателями Коктебеля бывали в разные времена знаменитые и вовсе не знаменитые художники и актеры. Но более всех любили его поэты.
Однако, кто бы ни жил здесь, крошечный, тихий и нисколько не похожий на нынешний "курорт" Коктебель был известен прежде всего как местожительство чудака-поэта Максимилиана Волошина.
Он прожил здесь много лет - большую часть своей жизни, кажется, четыре десятилетия с конца прошлого века. Волошин и Коктебель стали неотделимы один от другого. Волошин всерьез говорил, что сама природа запечатлела его образ на скалах Карадага. Каждый, кто вглядывался в очертания нависшего над морем Карадага, неизменно видел в этих очертаниях профиль Волошина. Поэт принимал это сходство как нечто закономерное, такое, чего не могло не быть. Он писал о своем Коктебеле:
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой 5...
<...> Коктебель был делом всей его творческой жизни. Дача Волошина стояла и по сей день стоит почти у самого берега. Она напоминает корабль, и легкие деревянные галерейки, опоясывающие ее второй этаж, как и во дни жизни Волошина, еще называются "палубами".
Дача - легкий, перепончатокрылый кораблик на суше, легкокрылое Одиссеево суденышко на приколе. Того и гляди - отчалит и заскользит, подгоняемое соленым ветром, по синей зелени волн Срединного моря - Маре интернум (Mare internum) - на запад солнца, куда-нибудь к знакомым островам Балеарским, исхоженным корабельщиком Максимилианом в его молодые годы. И дальше - к геркулесовым столбам Гибралтара, за которыми кончается мир. Он мал, прост, прекрасен и ясен, этот эллинский, легкий мир коктебельского корабельщика.
Чуть подале от берега - дом, строенный матерью Максимилиана Волошина. В строительство этого дома поэт не вмешивался: мать строила, как ей нравилось. Позднее он упрекал ее, мол, придумала дом неудачно: вся середина его пропадала без толку из-за ненадобно большого проема лестничной клетки.
Обычно в этом доме селились приезжавшие на лето из Москвы и Петербурга поэты.
Одна из комнат надолго сохранила название "гумилевской" - в ней останавливался Николай Гумилев. <...>
Волошин не походил на свою мать - невысокую, сухую, с острым птичьим лицом, с короткими, полными седины волосами, в черном казакине из легкой материи и в свободных из той же материи шароварах. В литературной колонии Коктебеля в ту пору в шароварах ходили все старые женщины. Когда Поликсена Сергеевна Соловьева-Аллегро поздно вечером принесла мне в неосвещенный дом стихи для нашего альманаха "Ковчег", я принял ее за мужчину.
Они походили на старых татарок - эти коктебельские седеющие женщины в черных, раздувающихся на ветру шароварах. Пра с ее посохом и гортанным голосом - ни дать ни взять татарская ворожея. Да кабы не безукоризненный французский язык и тонкое знание поэзии - русской, персидской, французской, античной, - чем не татарка! <...>
Как-то я сидел с нею вдвоем <...> на верхней "палубе" у входа в мастерскую поэта и художника. Он с матерью жил во втором этаже дачи-корабля. Пра спросила, читал ли я уже "Двенадцать" Блока. В белогвардейский Крым поэма пришла с опозданием - ее только что издали в Симферополе. В Коктебеле и в Феодосии по рукам ходили два или три экземпляра поэмы. Мне удалось едва только перелистать крохотную книжечку - владелец ее дал мне книжечку подержать в руках не больше минуты.
- Да зачем же вы позволили ему отобрать ее? Вы знаете, что это такое? Это произведение ге-ни-альное! Ге-ни-альное! Эта поэма - великая. Слышите, что я говорю вам? Вели-икая поэма. Мы с Максом читаем и перечитываем ее!
И вдруг жестким гортанным голосом принялась наизусть читать блоковские "Двенадцать". В манере ее читать было нечто сходное с манерой чтения сына: она твердо подчеркивала согласные, не скандировала, не пела - ковала строку. <...>
III
Как-то на улице в Феодосии Волошин остановил меня со словами:
- Только что одна очень хорошенькая девушка спрашивала, не видел ли я вас сегодня.
Лукаво улыбаясь, он назвал имя девушки, которая впоследствии стала моей первой женой. Он был знаком с ее семьей старых феодосийцев, бывал у них дома.
Девушка эта одно время жила в Отузах, в виноградной долине у моря за Карадагом, верстах в тридцати от Феодосии. Я ходил к ней пешком из города. Коктебель лежал почти на середине пути. <...>
По пути в Отузы я обыкновенно ночевал у Волошина.
На второй этаж дачи-корабля, где он жил, вела крутая, в два марша наружная лестница. По ней из палисадника перед дачей поднимались на балкон, а с балкона был ход в переднюю. В передней налево вход к Пра, направо к Максимилиану Александровичу. Его половина была двухъярусной. В нижней части - мастерская в форме урезанного с одной стороны овала. Закругленная часть - нос корабля! - выходила прямо на море.
Запах моря и солнца, звон гальки, нередко шум волн наполняли мастерскую поэта и художника. У закругленной застекленной стены стоял большой некрашеный стол. Здесь Волошин обычно писал свои акварели. Море шумело за его спиной.
В противоположном конце мастерской под широкими антресолями, на которые поднимались по очень узкой лесенке, Волошин устраивал на ночлег гостей.
Я ночевал у него много раз, но соседей у меня никогда не случалось. Всегда в этом двухместном углу под гипсовым бюстом древнеегипетской царевны Таиах я бывал один. Иногда Волошин отводил мне для ночлега какую-нибудь пустовавшую комнату - "каюту" своего корабля. Однако чаще всего я ночевал в его мастерской.
Максимилиан Александрович укладывался обычно на антресолях - там стояла его тахта.
Это был удивительный странноприимный угол, как все было удивительным в этом корабельном доме поэта. Две лежанки, мягкие, покрытые каждая зеленым бархатным покрывалом, были разделены узким проходом. В глубине прохода у изголовья возвышался большой белый гипсовый бюст царевны - богини Таиах. <...>
Он охотно и много, часто до глубокой ночи, читал стихи. Чаще чужие, нежели свои. Читал не так, как было принято у большинства молодых. Ничто в его чтении не напоминало манеру чтения Мандельштама - манеру, которой, кстати сказать, мы, молодые, изо всех сил подражали. Он не скандировал. Слово в его чтении было осязаемо, как скульптура, четко, как вырезанное гравером на меди. Это было скульптурное и живописное, а не музыкальное чтение. Он в той же манере читал и по-французски. Пожалуй, в манере читать стихи русских поэтов, в том числе и свои, он шел от французов.
В Феодосии он останавливался в доме художника Латри, внука Айвазовского. Когда-то это был дом Айвазовского, и картинная галерея знаменитого мариниста примыкала к дому. Как-то я пришел к Волошину в этот дом. Он усадил меня за стол, на котором лежали кипы книг. Я машинально потянулся к одной из них, раскрыл - и вздрогнул. Это было первое издание "Вечерних огней" Фета с дарственной надписью: Фет - Айвазовскому!
Волошин читал мне стихи Гюго по-французски. Читал много и потом долго говорил, как это нелепо, что в России знают главным образом Гюго-романиста, в то время как Гюго-поэт еще выше, еще значительней, чем Гюго-романист.
Его переводов Гюго не помню. Не знаю, переводил ли Волошин Гюго 6. Но волошинские переводы Верхарна, несомненно, лучшие переводы Верхарна на русский язык. Он поистине сумел на время стать Эмилем Верхарном, не переставая оставаться Волошиным:
В равнинах Ужаса, на север обращенных,
Седой Пастух дождливых ноябрей
Трубит несчастие у сломанных дверей
Свой клич к стадам давно похороненных 7.
Как бы рано я ни просыпался, заночевав у Волошина, - проснувшись, я заставал его бодрствующим. Он либо наверху, на антресолях, уже возился с книгами и, перегнувшись через перила, говорил: "С добрым утром", либо сидел внизу за столом и писал свои акварели.
Он писал их много, с увлечением, вдохновенно и с таким же мастерством, с каким писал стихи. В последние годы небольшие выставки его акварелей изредка открывались в Москве, вызывали большой интерес и множили ряды его почитателей. В сущности, почти все они об одном и том же - о мудрости и красоте близкой ему киммерийской земли и неба над ней. Такого малого куска земли и такого малого участка неба над ней! Но в этих малых кусках земли и неба зоркий поэт и художник видел неисчерпаемые миры! В какой-то мере эти несколько условные, с графической четкостью выписанные пейзажи, в которых камни дышат и облака поют, сродни полуфантастическим пейзажам известного художника Богаевского, чьи работы давно уже нашли место в залах Третьяковской галереи. Константин Федорович Богаевский, друг Максимилиана Волошина, жил и работал в Феодосии очень давно и близко дружил с Волошиным, был с ним на "ты". Богаевскому некогда был посвящен специальный номер "Аполлона" - с репродукциями его картин и превосходной статьей о нем, написанной Максимилианом Волошиным.
С Богаевским в Феодосии я мало встречался, вероятно, не более десятка раз. Помню уже седеющего красивого мужчину в элегантном сером костюме с галстуком-бабочкой, всегда милостивого к нам, молодым. После освобождения Крыма он много помогал нам в собирании и сохранении произведений искусства и старины.
Отношения Волошина и Богаевского были трогательно дружественны. Какая-то взаимная нежность в их обращении друг к другу сочеталась с таким же взаимным глубоким уважением. Словно каждый считал другого своим учителем. Волошин охотно раздаривал свои акварели, но, бывало, и продавал их. Покупали у него даже приезжавшие в Феодосию иностранцы.
Какая-то геологическая партия работала в районе Коктебеля. Геологи познакомились с Волошиным и стали бывать у него. Увидев его коктебельские пейзажи, писанные его кистью поэмы камней, скал, излогов, размывов почвы, геологи радостно переглянулись. Они нашли, что условный акварельный пейзаж Волошина дает более точное и правдивое представление о характере геологического строения района, нежели фотография! Они заказали ему целую серию акварелей. Ни одна из них не являлась изображением какого-либо определенного уголка. Но каждая с необычайной поэтической точностью передавала общий характер пейзажа - даже строения почвы! Это был какой-то доведенный до предельной поэтической выразительности условно-обобщенный пейзаж.
Волошин с гордостью говорил о заказе геологов. В их научном интересе к его акварелям он видел подтверждение давнишней своей веры в искусство как в самую точную и верную меру вещей.
Переночевав у Волошина, я отправлялся в дальнейший путь - в долину Отузы. Из Коктебеля дорога шла по горам, и Волошин обычно давал мне одну из своих горных палок. На обратном пути я возвращал ему эту палку.
В Отузах, неподалеку от дачи, где жила моя будущая жена, стояла дача скрипача Бориса Осиповича Сибора. Сибор часто бывал в подвале "Флака", дружил со всеми нами и всегда радушно принимал нас на своей даче. Дача называлась "Надежда". Увы, ее название не оправдало надежд симпатичных ее владельцев. В одну из ночевок у Волошина я услышал ужасную новость: дочь Сибора искусана бешеной собакой. Прививку сделали с большим опозданием девочку пришлось везти из Отуз в Феодосию, а не так-то просто в ту пору было найти лошадей в Отузах. Когда я зашел к Сиборам на их дачу, я не узнал ни Бориса Осиповича, ни его жены. А ведь мы виделись незадолго до этого. Оба они улыбались мне своими всегдашними светлыми и приветливыми улыбками. Но выражения глаз их были очень несчастны. Я не знал, что говорить, мысленно клял себя за то, что зашел к ним в такой момент. Девочка умирала в соседней комнате. Но, как ни удивительно, они обрадовались моему приходу, не отпускали, расспрашивали о феодосийских поэтах, о Волошине, о моих планах. Сибор спустился в виноградник и нарезал для меня винограду. Ни словом они не обмолвились о своем горе. А я так и не решался спросить о девочке.