Разгар лета, мучительная жара. Монастырь помещался в Галате - самой грязной части города, улицы здесь очищают лишь голодные собаки. Макс не может заснуть -астма, ночи мы проводим на гостиничной кровле. В первую нашу ночь - с пятницы на субботу - окрестности оглашало пение мусульман. С субботы на воскресенье неописуемый галдеж учинили евреи. И наконец, кульминацией явились вопли христиан-левантийцев - с воскресенья на понедельник! Четвертая ночь прошла в роскошном дипломатическом отеле. Публика здесь отличалась особой элегантностью; а у меня пальцы унизаны кольцами, черная кружевная шаль, зеленая шелковая лента шляпки в стиле "либерти" завязана под подбородком. Изумленный портье берет наши паспорта: "Месье - парижанин, а мадемуазель, должно быть, из Константинополя?"
   И все же я благодарна судьбе за то, что мы, хотя и помимо своей воли, попали в этот город. Роскошь царственной Византии, баюкающая прелесть Востока: плеск фонтанов, тихо жужжащие пчелиные ульи мечетей, надменность турок, необузданная алчность и лукавство христиан-левантийцев - все это осталось в памяти. И вот утренняя заря отплытия, после ночи, проведенной на палубе, - отдаленное великолепие мечетей и минаретов блистательного города... Следующая ночь прошла в трюме - из экономии мы плыли третьим классом... Капитан не пускает меня на палубу: татары, турки, многодетные евреи страдают от морской болезни... Волнуется море. <...>
   Слава Коктебельского залива - прозрачные камешки вулканического происхождения, отшлифованные морем, они переливаются всеми оттенками розового и лилового. <...> Берег почти не заселен. Наши два домика окружены зарослями чахлых акаций. Неподалеку живет Поликсена Сергеевна Соловьева с подругой 25. Престарелая мать тогда уже умершего Владимира Соловьева живет у нас. Часто она сидит на своем балкончике, погруженная в молитву. Большие голубовато-серые, опушенные черными ресницами, глаза поэтессы Поликсены похожи на глаза брата, и смеется она так же - звонко, от души. "Соловьевский смех" знаменит. А вообще Поликсена смахивает на негритенка - коротко стриженные волосы, шальвары. Моя свекровь тоже в шальварах: Коктебельское побережье изобилует колючей растительностью.
   Она большая оригиналка, моя свекровь. Внешне - вылитый тишбейновский * "Гёте в Италии" - высокие сапоги, мужской костюм. Такой она являлась не только в деревне, но и в городе. Ее, красавицу, отличала странная застенчивость. В коктебельской бухте, на Восточном побережье Крыма, она поселилась первая. Сначала выстроила дом для себя, затем другой - для Макса. <...> Отношения их были необычные. Мать страстно любила сына, и в то же время что-то в нем постоянно раздражало ее. Рядом с этой женщиной Максу приходилось нелегко 26. Ко мне она прониклась искренней симпатией прочно и надолго...
   * Тишбейн Иоганн Генрих Вильгельм (1751-1823) - немецкий художник.
   В Коктебеле Макс напоминает ассирийского жреца - длинная, ниже колен, рубаха, Зевсова голова увенчана полынным венком. Курортная публика, приезжающая из Феодосии - собирать разноцветные камешки, не желает смиряться со всеми этими экстравагантностями...
   Феодосия - красивый старый город, город развитых культурных и художественных традиций... Из друзей Макса особенно помню художника Богаевского 27 - тихий серьезный человек большой душевной чистоты. Странствия по феодосийским окрестностям - для него род крестного пути. Весь он - в постоянном поиске, духовность пейзажа - вот что волнует его. И живопись его космична и священнодейственна. <...>
   Интеллигенции обеих российских столиц - писателям, художникам, философам и музыкантам - была известна и другая живая феодосийская достопримечательность - наш с Максом друг - Александра Михайловна Петрова 28.
   Через двор, мимо гигантской белой акации, по наружной лестнице - прямо в ее единственную скромно обставленную комнату. Рояль, узкий диван, стол и несколько стульев, - но каким безмерным уютом пронизано все! А приготовление кофе, изумительно вкусного кофе, - почти религиозная церемония, в тайны которой она посвятила и меня!.. А то редкостное горячее участие, с каким Александра Михайловна следила за всеми событиями культурной жизни! Не могу забыть ее огненно-черных глаз, голоса, хрипловатого от непрерывного курения, ее быстрого нервного смеха... Всеми силами своей души она переживала и стремилась постичь всякую идею, всякое явление жизни... Болезнь сердца отрезала ей пути к непосредственной активной деятельности, но в скольких судьбах приняла она участие, как чутко откликалась на события современности! <...>
   Осенью мы отправились в Москву к моим родителям, затем собирались поселиться в Мюнхене. Но судьба распорядилась иначе. Макс поехал в Петербург для переговоров со своим издателем. В Петербурге произошло сближение с кругом поэтов, художников, философов, чей духовный уровень казался ему равным уровню аристократической интеллигенции древней Александрии. Душой этого круга был Вячеслав Иванов 29. Высоко над Таврическим садом возносилась угловая башня большого дома, здесь в полукруглой мансарде происходили собрания петербургских "александрийцев". Макс написал мне, что ниже этажом есть две свободные маленькие комнаты для нас, со временем мы сможем занять и прилегающую большую. Он спрашивал, не провести ли нам зиму в Петербурге, здесь он сможет писать свои заказные статьи по вопросам искусства...
   Вячеслав Иванов!.. Его стихи уже давно виделись мне духовной родиной! Почти все я знала на память. Как часто их воспринимали с трудом или отвергали! Непривычность античной ритмики, архаизированное религиозное и в то же время философское содержание... С каким восхищением читала я его книгу "Религия страдающего бога" 30, где он - ученый, религиозный философ, поэт анализировал особенности дионисийского культа в Древней Греции... Мировоззрение Вячеслава Иванова объединяло античную одухотворенность реальной действительности с возвышенной духовностью христианства. Я считала его даже выше Ницше, хотя "Рождение трагедии из духа музыки" оказало на меня чрезвычайно сильное влияние.
   Я знала, что Иванов много лет прожил с семьей в Женеве... Значит, теперь он в Петербурге, я смогу познакомиться с ним, даже жить в одном доме - дух захватывает!.. Телеграф - и мое восторженное "Да"!..
   А как же Мюнхен? Познание духовной реальности?.. Пока с меня было довольно и того, что все это существует. Пленительны и полны мощи образы мировой эволюции, все в мире имеет смысл, есть путь к познанию духовности, возможно, я когда-нибудь вступлю на этот путь. Едва ли не с самого детства я искала его, а теперь почему-то успокоилась, решила, что у меня в будущем достаточно времени... Мы с Максом шли по жизни, держась за руки, как дети...
   Об интимном говорить неприятно, но я не могу миновать последующий период. Все, что произошло, все мои переживания я нахожу симптоматичными для предреволюционной России, характерными для той "люциферической" культуры, что, по моему мнению, достигла в России наивысшего расцвета... Косный самодержавный бюрократизм закрывал пути к малейшим переменам для всех, кроме революционеров... Оторванные от практической деятельности, погруженные в свой внутренний, отделенный от реальной жизни мир, что неминуемо вело к переоценке собственной личности, российские интеллигенты пускались в разного рода чудачества, красочные и характерные.
   Такой была и я. Не признаваясь самой себе, я в глубине души была уверена в том, что я выше простой практической жизни, ведь я так беспомощна, почти смешна в ней. Беззащитна я и перед хаотическим миром собственных чувств, у меня не хватает силы воли, я не умею сдерживать себя. Гипертрофированные душевные переживания дурно влияют на мое здоровье. Макс, добрый и самоотверженный, ничему не может меня научить в этом смысле, находит мою слабость трогательной и милой, нежно заботится обо мне. Но я страдаю от собственной слабости, кажусь себе какой-то блуждающей тенью...
   Петербург встретил нас ветреным ноябрьским утром 31, морская поземка вилась над заледенелой Невой... Две крошечные комнатки ждали. Что касается третьей, большой, то мы так никогда и не поселились в ней... Мое пристанище напоминает узкий коридор, здесь умещаются лишь кушетка и обеденный столик. Комната Макса -каюта с диваном и широким подоконником вместо письменного стола... Серое петербургское небо заполняет огромные окна... Но что теснота! - ведь прямо над нами - божественное пиршество ума и таланта!...
   Первыми нашими гостями были молодой поэт Дике (по-настоящему он звался Борисом Леманом *) и его кузина Ольга Анненкова **, блондинка, похожая одновременно и на хрупкого мальчика-подростка, и на какую-то странную птичку. Странной воспринималась и внешность Бориса - чрезвычайно узкая темноволосая голова, оливково-смуглое лицо, гортанные интонации голоса причудливое соединение Древнего Египта с самым современным модернизмом, и в то же время - что-то таинственное... Он числился в каком-то министерстве, где, разумеется, ничего не делал. Экзальтированные почитатели Макса, Ольга и Борис тотчас принялись дуэтом декламировать его "Stella Maria" ***32. Получилась какая-то заупокойная молитва, я засмеялась...
   * Леман Борис Алексеевич (1880-1945)
   ** Анненкова Ольга Николаевна - филолог, переводчица.
   *** Звезда Мария (лат.).
   На следующий день - театр-студия Комиссаржевском Артисты разучивали хоры из греческой драмы Иванова "Тантал", они хотели поразить его своей декламацией. Я никогда не слышала ничего подобного и была захвачена мощью этого художественного чтения... Вячеслава Иванова я увидела в перерыве. Кажется, он был тронут, благодарил артистов и Комиссаржевскую. А мне вспомнился давний мой сон: пригнувшись, через узкую дверцу входит некто, кого я называю "злым жрецом". Иванов так походил на него, что я испугалась. Неужели это и есть поэт, мир стихов которого сделался и моим миром?!
   Тогда ему было чуть больше сорока. Стройная высокорослость, волосы, легкие и светло-рыжие, обрамляют красивый лоб - "словно орифламма", подумалось мне. Остроконечная бородка, теплые тона почти прозрачного лица, небольшие серые глаза хищной птицы. Его улыбка показалась мне слишком тонкой, а высокий - чуть в нос - голос - слишком женственным. Всякий выговариваемый слог сопровождался вздохом, и от этого речь звучала странно торжественно.
   Скорей, скорей бы проснуться, уйти от этого сна, узнать истинного Вячеслава Иванова, того, из стихов! Но, увы, то был не сон!..
   Лидию Зиновьеву-Аннибал 33, жену Иванова, мне описали как "мощную женщину с громовым голосом, такая любого Диониса швырнет себе под ноги". Лицом она походила на Сивиллу Микеланджело - львиная посадка головы, стройная сильная шея, решимость взгляда; маленькие аккуратные уши парадоксально увеличивали это впечатление львиного облика. Но оригинальнее всего гляделась ее, что называется, "цветовая гамма": странно розовый отлив белокурых волос, яркие белки серых глаз на фоне смуглой кожи. Она была одним из потомков знаменитого абиссинца Ганнибала, пушкинского "арапа Петра Великого". Одеждой Лидии служила античная туника, красивые руки задрапированы покрывалом. Смелость сочетания красок в тот вечер - белое и оранжевое...
   Макс целиком подпал под обаяние Иванова и был огорчен моим легким разочарованием...
   Вскоре после нашего приезда мы отправились в гости к Ремизовым. Алексей Михайлович тогда начинал писать стихи - яркие, красочные, в русском народном стиле... Впервые в русской литературе в его полуязыческих -полухристианских апокрифах явились многочисленные стихийные духи, коими так богат российский фольклор. В то время я тоже искала свой национальный русский стиль, и произведения Ремизова стали для меня откровением.
   Каков Алексей Михайлович? Зябкие плечи - голова меж ними словно птенец из гнезда - вязаный продранный платок. Близорукие глаза испуганно распахнуты. Добродушно-смешливая улыбка. На лице выдается шишковатый нос Сократа, а лоб как у китайских философов - торчком волосяные пучки... Я спросила его, как выглядит кикимора? И - поучительный ответ: "В точности как я". <...>
   Тогда, в 1906-1907 годах, на петербургском литературном небосклоне Ремизов считался восходящей звездой. Часто выступал он с чтениями в "Башне" Иванова, читал музыкально, очень ритмически. Его стихи много теряют в своем очаровании без восприятия на слух...
   Ремизовы приняли нас очень тепло, напоили чаем, стали показывать свои "драгоценности". В основном это были причудливые фигурки из древесных корешков и сучков, созданные природой или сделанные специально, они висели над письменным столом хозяина. Видимо, они стимулировали его вдохновение. Показывал он их очень серьезно, для каждого находя имя, измышляя характер и повадки. <...>
   Побывали мы с Максом и у художника Сомова, знакомого нам еще по Парижу. Простое убранство его комнаты, одновременно служившей и мастерской, отличалось тонким вкусом. Голубые обои, старинная, красного дерева мебель, хрустальная люстра в стиле бидермейер. На комоде - фарфоровый Дионис, белый, с гроздью синего винограда, окруженный яркой зеленой листвой. Скромный, как-то щемяще-задушевно-покорный, художник любил старину, взгляд его был обращен в прошлое, на возможность истинной культуры в будущем он не надеялся. Поздним вечером пришел поэт Кузмин, он и Сомов были просто счастливы друг другом...
   О Кузмине... Откуда, из какой глубинной древности этот удивительный человек? Необычайна уже его внешность: на маленьком хрупком теле - голова фаюмского портрета - черные миндалевидные глаза; аскетическая темная бородка - это уже облик русской иконописи. Но он вовсе не святой и не хочет казаться таковым. Наоборот, с удивительной откровенностью и невинностью он читает друзьям свои дневники, ничего не убирая, не стремясь изобразить иначе, чем было в жизни. <...>
   Свои утонченные стихи Кузмин сам клал на музыку, пел их, аккомпанируя себе на рояле. Его "Александрийские песни" восхищали меня. И весь он казался таким естественным, детски-безыскусным. Как причудливо перемешались в этой личности российское православие, александрийская Греция и фривольный XVIII век, столь хорошо ведомый и Сомову...
   В ту морозную ночь, возвращаясь домой, мы с Максом говорили о том, что среди этих чрезмерно утонченных людей мы с ним выглядим какими-то варварами: они смотрят в прошлое, мы ищем будущее...
   На следующий день - неожиданный приход Иванова, я сидела одна в комнатке-"каюте" Макса. Разговор зашел о вечере в студии Комиссаржевской - я рассказала ему, как много значили для меня его стихи. Я почти на память знала сборник "Кормчие звезды", а сборник "Дриады" был моим любимым, в нем так верно передавалась космическая сновидческая жизнь деревьев. Иванов так и впился в мое лицо широко раскрытыми маленькими глазами. Помолчал некоторое время. Затем в волнении произнес: "Мои стихи очень серьезны... трудны... Они встретят мало понимания... Я поражен..."
   Он пригласил нас на ближайшую среду в "Башню" - философ Бердяев будет говорить об Эросе, затем - общая беседа. И, как обычно, поэты прочтут свои новые стихи А сейчас он хочет проводить меня наверх, к Лидии.
   Уже год, как Ивановы обосновались в Петербурге. <...> Квартира помещалась в башне, стены во всех комнатах были округлые или скошенные. Комната Лидии оклеена ярко-оранжевыми обоями. Два низких дивана, странный пестро окрашенный деревянный сосуд - здесь она хранила свои рукописи, свернутые свитками. Комната Вячеслава - узка, огненно-красна, в нее вступаешь как в жерло раскаленной печи... Устройство их быта вполне необычайно. Все женщины нашего круга держат хотя бы кухарку. Лидия делает все сама, а ведь она занимается литературным трудом и ежедневно принимает множество гостей. Она не может потерпеть в своем жилище человека стороннего, не разделяющего полностью их жизни...
   Я чувствую себя зайчонком в львином логове. Оригинальность и сила переживаний Лидии удивительны, она ни в чем не уступает мужу. Необычаен ее интерес ко мне. Впрочем, они оба интересовались новыми лицами. "Вячеслав и я - мы любим видеть сны в лицах людей". Может быть, и в моем лице они видят какой-то привлекательный для них сон?.. А вдруг, проснувшись, они разочаруются?
   "Башня" была центром духовной жизни Петербурга. Иванов, казалось, заражал других своим вдохновением. Одному подскажет тему, другого похвалит, третьего порицает, порой чрезмерно; в каждом пробуждает дремлющие силы, ведет за собой, как Дионис - своих жрецов. Вдохновляет он людей не только в творчестве, но и в жизни. В его огненную пещеру идут с исповедью и за советом. Необычен распорядок его дня: встает он в два часа пополудни, а гостей принимает вечером и по ночам. И работает он ночью. Но в ту зиму работалось ему немного. <...>
   Наконец-то - среда. Большая полукруглая комната днем освещается лишь одним окошком, сейчас здесь горят свечи в золотом канделябре, озаряя маленькие золотые лилии на обоях и золотые волосы хозяина. Мужчин в этом обществе больше, чем женщин - из последних выделяется одна лишь Лидия. Среди гостей - Сомов, Кузмин, Бакст 34, молодой Городецкий, затем явились Ремизовы, Борис Леман с кузиной, писатель Чулков, провозвестник "мистического анархизма" 35; студент Гофман, автор книги "Соборный индивидуализм" ; еще несколько литераторов и театральных деятелей. С Бердяевым я встретилась впервые, позднее мы много общались в Москве. Он был высок и широкоплеч, черноволос, красив. Ясно проступало романское происхождение - через мать - француженку. Меня испугали нервные подергивания его лица, внезапно приоткрывался рот и высовывался язык. Но это не мешало ни ему, ни окружающим.
   Теперь я уже не помню его выступления, не помню, что говорили остальные. Осталось в памяти лишь ощущение новизны и глубины, мой восторг не знал границ...
   На большом столе у дверей поместились Лидия, Сомов и Городецкий, они представляли "галерку". Когда, по их мнению, выступающий слишком погружался в абстракции, они кидали в него апельсинами. Городецкий, высокий и худой, птичьим ликом походил на египетского бога Анубиса. Привлекали его юмор, молодая свежесть и непосредственность. Тогда он еще только начинал свою поэтическую карьеру под крылом Вячеслава Иванова.
   Вторая часть вечера целиком отдана поэзии. Вячеслав прочел "Вызывание Вакха" - из своей новой книжки "Эрос", языческое божество представлялось ему полуюношей-полуптицей... Читал он и другие стихи, на меня они оказывали магическое действие... Городецкий выступил с оригинальными по ритму стилизациями... Ремизов читал "Медвежью колыбельную", Кузмин - изящный цикл "Любовь этого лета". Рядом со всем этим разнообразием стихи Макса воспринимались слишком сделанными, в них ощущалось мало лиризма, они были риторичны, сказывалось французское влияние.
   Гости разошлись по комнатам. Вячеслав Иванов подошел ко мне, мы обменялись впечатлениями. Мои простодушные слова странно волновали его. Он сказал, что встреча со мной вознаградила его за многое. Я не поняла...
   Лидия работала тогда над книгой "Трагический зверинец" 37. Это был сборник небольших рассказов о детстве, объединенных общей темой встречи с каким-либо животным. Я тоже написала рассказ для детского журнала, издававшегося Поликсеной Соловьевой. Лидия ставила мою манеру выше своей, находила более выразительной и богатой оттенками. Мне же, напротив, импонировал ее тяжеловесный, изобилующий вводными фразами, но необычайно динамичный стиль...
   Макс, увлеченный Петербургом, целиком погрузился в свою журналистскую деятельность. Я часто оставалась втроем с Ивановыми. Они охотно рассказывали о себе. <...> Для обоих этот брак был вторым. Он оставил дочь и жену, любившую его. Говорилось о жизни в Петербурге, о разнообразных встречах. <...>
   Вячеслав устраивал мужские вечера, Лидия мечтала о замкнутом кружке женщин, где каждая душа раскрывалась бы свободно. Была приглашена и я. Мы должны были называть друг друга иными именами, носить особые одежды, создавая атмосферу, приподнимающую над повседневностью. Лидия называла себя Диотимой, мне дали имя Примаверы (предполагалось, что я напоминаю боттичеллиевских героинь). Приглашены были также простодушная жена Чулкова и какая-то учительница народной школы, ничего не понимавшая, она вела себя почти непристойно. Других желающих не нашлось. Вечер прошел скучно, никакой духовной общности не возникло. Лидия отказалась от подобных опытов. <...>
   Врачи не могли определить, в чем причина моего упадка сил. Макс повез меня на несколько недель в Финляндию. В двух часах езды от Петербурга расположился пансион. Вокруг - засыпанные снегом леса, озеpa... Вскоре Макс возвратился в город... <...> Удивительная раковина - его подарок зеленоватая глубина отсвечивает розовым и голубым... Я пытаюсь рисовать это, но мои краски выходят так бледны и невыразительны!.. Грустно... Ежедневно Макс пишет мне... Ивановы собираются в Женеву, там Лидия будет поправляться после воспаления легких, они предлагают нам свою квартиру в башне. Сейчас Лидия больна воспалением вен и должна лежать...
   Я скучаю по Максу, а узнав о предстоящем отъезде Ивановых, решительно срываюсь с места и несусь в Петербург 38. Должно быть, Макс ужинает... В радостном нетерпении вбегаю в квартиру - темно и пусто. Оставляю записку и поднимаюсь к Ивановым. Они как раз за столом. Встреча! <...> Вячеслав шутит, дразнит меня. Лидия, едва не переступившая порог смерти, серьезна. Незаметно летят часы... Я прислушиваюсь - где же Макс? Наконец - звонок. Вячеслав пошел открывать дверь, я побежала следом... Макс!.. Бросаюсь навстречу, Вячеслав преграждает дорогу. Я - вправо, влево, он все время оказывается между нами. Мы смеемся. Но так ли безобидна эта шутка? Позднее я поняла...
   Мы живем в одной квартире с Ивановыми - это необыкновенно увлекательно для всех нас. Ивановы теперь и не помышляют об отъезде. Из Коктебеля приехала мать Макса, она - пятый член нашего содружества. Вячеслав приводит ее в восторг, совершенно юношеский. Большинство знакомых полагает, что Ивановы в Женеве, только ближайшие друзья посещают башню, мы ведем странно уединенную жизнь.
   Помню, как Блок читал у нас свой "Кубок метелей" 39... Профиль средневекового рыцаря, мраморный лик, светлые глаза устремлены вдаль и, словно бы издали, - звучит голос. Читает несколько монотонно, но чувствуется сдерживаемая страстность. Кажется, этот рыцарь заблудился в нашей эпохе, где невозможно встретить божественный женский образ, воспеваемый им в разнообразнейших ритмах. В стихах слышалось отчаяние почти циническое...
   Томление, отчаяние - это было характерно для нашего времени. Люди мечтали о несбыточном, Люцифер завлекал их в сети Эроса. Жизнь была пронизана драматизмом. Особенно жизнь художников. Дружные супружеские пары встречались редко, их даже несколько презирали...
   Один из художественных журналов заказал мне портреты Ремизова и Кузмина. Я работала углем. Ремизов кутается в платок на фоне своих древесных фигурок - натуралистический гротеск; Кузмина я стилизовала под фаюмский портрет. Рисунки в натуральную величину вполне удались, но Иванов так носился с ними, говорил такие громкие слова, что мне сделалось неловко. Я почти насилу отняла у него один рисунок и побежала к себе. Вячеслав догнал меня, схватил за руку и в волнении умолял: "Пожалуйста, прошу, не оставляйте меня!" Что это? Я рассказала Максу, он также был удивлен.
   Вячеслав старался образовать меня. Мы прочли "Цветочки" Франциска Ассизского 40 по-итальянски. Глубокое впечатление произвел на меня рассказ о встрече Франциска и Клары в церкви святого Ангела за трапезой, где "ели меньше, чем беседовали о святых предметах". От этой беседы разлился такой свет, что крестьяне Перуджии приняли его за зарево лесного пожара и прибежали тушить. Вот он - мой идеал истинной любви, когда даже обращенные друг к другу слова любящих порождают высокую духовность, коренящуюся, однако, в объективной реальности. <...>
   Иванов заинтересовался моими стихотворными опытами, одобрил их, это внушило мне желание писать новые стихи, прежние я не особенно ценила. Сонет об осени 41 он заставлял меня часто читать на поэтических вечерах, причем я с трудом одолевала привычную застенчивость. Я целиком оказалась во власти этого человека, подчиняясь малейшему его взгляду. Для Макса, Лидии и меня он разработал целый курс поэтики. Позднее возник его поэтический семинар. Иванов объединял в себе поэта и ученого. Познания его в сфере греческих мистерий и культов были чрезвычайно обширны и служили ему опорой для истолкования стихотворных размеров и ритмов. В совершенстве владея древними и новыми языками, он приводил примеры на языке оригинала. Эти занятия принесли пользу не только мне, но и Максу, обогатив его стихотворную палитру. <...>
   Однажды вечером Вячеслав обратился ко мне: "Сегодня я спросил Макса, как он относится к растущей между мной и тобой близости, и он ответил, что это глубоко радует его". Я поняла, что Макс сказал правду, он любил и чтил Вячеслава. Но постепенно я заметила, что сам Вячеслав дурно относится к моей близости с Максом. Он все резче критиковал Макса. Зачастую я бывала вынуждена соглашаться: действительно, Макс чрезмерно увлекался парадоксальной игрой мысли. Но душа ныла. Когда я пыталась защищать Макса, Вячеслав утверждал, что Макс и я - существа разной духовной природы, что брак между нами, "иноверцами", недействителен. В глубине души у меня самой назревало такое чувство, Вячеслав лишь облекал его в слова.
   Доклад Макса об Эросе 42 имел шумный скандальный успех, эпатировал буржуазные вкусы, но я поняла, что больше не могу о себе и Максе говорить "мы". Мне было нелегко сознавать это, но счастливое чувство дружбы и единения с Лидией и Вячеславом уравновешивало нарастающую отчужденность от Макса.