* Шкапский Г. О. (1891-1962) - радиоинженер.
   ** Алексеев А. Е. (1891-1975) - ученый-электротехник.
   *** Софья Андреевна Толстая-"младшая" (1900-1957) - жена С. А. Есенина.
   **** Карнаухова Ирина Валерьяновна (1901-1958) - писательница.
   В июле и в августе дом уже наполнился многочисленными друзьями, друзьями друзей и совсем незнакомыми людьми. Всех встречали радостно и приветливо. Быт в доме был очень прост. Никакого комфорта. Им тогда вообще не были избалованы, да и ехали в Коктебель не за тем... <...>
   В один прекрасный день на балкон поднялся очень высокий, очень худой и с очень большим носом человек - Корней Иванович Чуковский. Был он в то время весьма необщительным. <...>
   Прихватив тетради и корзину с виноградом, Корней Иванович с раннего утра уходил в горы и возвращался только к вечеру.
   Но один раз помню его другим.
   Для кого-то из поэтов надо было собрать деньги на лечение. Макс предложил устроить в ресторанчике Синопли платный вечер. В качестве артистов выступали волошинцы. Корней Иванович читал свои детские стихи-сказки, восседая на "сцене" за столиком. Все дети как-то незаметно уползли от своих мам и окружили Корнея Ивановича. Его буквально облепили: на коленях, на плечах, за спиной, на столе и на полу у ног сидели очарованные слушатели, влюбленно глядя ему в рот. Кажется, и сам Корней Иванович не заметил своего окружения и машинально обнимал то одного, то другого наседавшего. <...>
   Хорошо помню, но только внешность, Евгения Ивановича Замятина. <...> По профессии он был инженером-кораблестроителем. Худой, подтянутый, очень элегантный, он резко выделялся среди веселых волошинцев в свободных костюмах. <...>
   День именин Макса - 17 августа - в этот год праздновали очень скромно. На море шторм. Я нашла бусину и подарила ее Максу. Бусина была маленькая, но генуэзская. Вечером в комнате, где жила Маруся, собралось несколько оставшихся на даче обитателей. Ягья * играл на скрипке. А мы, нарядившись в принесенные им старинные татарские костюмы, танцевали. Особенно хороша была Юлия Шенгели.
   Осень. Пора ехать домой и готовиться к отъезду в Москву. Так хочет Макс. Еще надо держать экзамен в союз Рабис **, где несколько молодых и начинающих артистов состояли на учете. Макс дал мне справку о том, что я прошла под его руководством в коктебельских экспериментальных мастерских курс искусствоведения. Она была скреплена какой-то замысловатой печатью и, конечно, произвела впечатление. Но оценка последовала после показа моих собственных достижений.
   * Ягья Шерфединов - скрипач.
   ** Союз работников искусств.
   1923 ГОД. ДЕКАБРЬ.
   КОКТЕБЕЛЬ - ФЕОДОСИЯ - МОСКВА
   Макс считает, что мне необходимо продолжать учение в Москве. Его письма помогут мне устроиться. Мой путь - в Коктебель к Максу, а оттуда - в Москву.
   В это время приехал Константин Федорович Богаевский за своей очень старенькой матерью, жившей в Ялте, и меня поручают ему. Немного побаиваюсь Константина Федоровича: он строгий, молчаливый, подтянутый - полная противоположность Максу.
   На пароходе "Батум", кажется, единственном уцелевшем от старого флота, отправляемся в Феодосию и почти сутки качаемся на зимней волне. В каюте второго класса грязно. Где-то хлюпает вода, еле светит подслеповатая лампочка, и сильно пахнет чем-то гнилым. Весь пароход пропитан этим запахом, а сам пароход уютный и был когда-то нарядным. Почистить бы его. Только к утру следующего дня мы подходим к Феодосии.
   Константин Федорович забирает меня к себе, а потом за мной приходит Нилуша *, и я переселяюсь в дом Айвазовского к Успенским, где они тогда жили.
   В Феодосии как-то тоскливо и мрачно и даже жутко. Зимой это особенно чувствуется. Еще так свежо, так близко недавнее прошлое. Вечерами темные улицы пустеют. Во многих домах нет стекол. Кое-где рамы забиты ржавым железом или досками. У всех холодно. На почте, откуда я посылаю домой телеграмму, темно даже днем. Как и всюду, стоит пронзительный запах карболки. Ветер носит по улицам мусор.
   "Глухо стонет за карантином ветер..." 9
   Но впереди Коктебель, Макс - значит, все хорошо.
   Я несколько дней живу у Успенских в ожидании попутной мажары ** с надежным возницей. Нилуша ежедневно ходит на базар в поисках знакомого болгарина из Коктебеля. <...>
   * Неонила Васильевна Успенская - бухгалтер, жена художника Владимира Александровича Успенского (1892-1956).
   ** Мажара - телега с боковыми решетчатыми стенками.
   В один из вечеров Неонила Васильевна повела меня в гости к Нине Александровне Айвазовской - племяннице художника Айвазовского. Не помню улицы, на которой она жила. По-восточному выглядит вся ее комната с низкими диванами и в коврах и сама Нина Александровна в пестром восточном халате. Она очень гостеприимна, очень радушна и приветлива, в молодости была и очень красива. Жаль, что я знала ее так мало. Впоследствии встречалась с ней несколько раз в Коктебеле в ее краткие и редкие приезды туда. <...>
   Наконец, мажара найдена. Нилуша усаживает меня с благими напутствиями в колымагу, где под рваным брезентом очень холодно. Бежать бы, идти пешком, но одной нельзя. Совсем окоченели ноги в легкой обуви. Хоть бы скорее приехать.
   Во мгле показались Карадаг и весь лиловато-серый пустынный залив.
   Бегом поднимаюсь по лестнице и падаю в объятия Макса. Он всегда так радостно встречает. Меня давно ждали, но приехала я все-таки неожиданно. Во всем доме собачий холод, и только в столовой, она же и кухня, относительно тепло, там топится плита.
   Все так же лежит на своем диване Иосиф Викторович. Он совсем съежился. Ему тяжело и трудно во всех отношениях. Маленький, тихий и такой одинокий, но безропотный и даже улыбающийся. Макс хлопочет о пенсии для него: ведь Иосиф Викторович - старый политкаторжанин-шлиссельбуржец.
   По утрам Макс уходит в свою ледяную верхнюю мастерскую писать бесконечные письма, которые я должна буду повезти в Москву. Почта работает плохо, и Макс старается отправлять корреспонденцию оказией, в данном случае со мной.
   Я живу с Марусей в маленькой угловой комнате с портретами, а Макс рядом, в большой. Мастерская зимой необитаема. Мне туда и войти страшно.
   Вообще жизнь в Коктебеле зимой трудна и сурова.
   В комнате Макса чугунная колонка, но во время ветра ее топить нельзя: из нее выбрасывает дым и пламя, а ветер никогда не прекращается. Приходится закладывать эту колонку ковром, чтобы из нее хоть не дуло. Норд все крепчает
   Как-то утром Макс зовет меня на балкон: "Посмотри, как кипит море". Оно клокочет, и над ним пар, как из котла. Вода еще теплая, а ветер ледяной. Мы долго смотрим на взбесившуюся стихию. Брызги летят на нас, а мы как на палубе, где все содрогается, и кажется, позеленевшее от ярости море поглотит дом, и нас, и все. Заколочены опустевшие дачи, и только над домом священника Синицына курится дымок. Холмы и горы под снегом. Мертвая пустыня. И наш дом - как корабль у необитаемой страны.
   Всю трудную работу Макс делает сам: колет дрова и носит их наверх, таскает ведра горьковато-соленой воды из колодца где-то у дома.
   У Маруси началось воспаление среднего уха, образовались многочисленные нарывы. Я ежедневно их промываю, дезинфицирую, смазываю лекарством и бинтую всю голову Маруся говорит, что у меня легкая рука, и терпеливо переносит все процедуры, одновременно давая мне указания. Маруся ведь медичка.
   При мигании нескольких коптилок, под вой ветра, грохот моря и скрип деревьев мы встречаем Новый, 1924 год. Вовсю горит плита, все обогрелись, и стало так уютно. Не помню, чем богат был наш праздничный стол. Вероятно, это богатство было весьма скудным, довольно бедным Вина никакого - Макс не его поклонник. В полночь Макс взял два яблока, разрезал их и каждому дал по половинке. Мы встали и чокнулись этими половинками, обменявшись друг с другом новогодними пожеланиями Макс читал стихи.
   Уже две недели я живу в Коктебеле, и надо уезжать. Макс теперь ищет для меня повозку. В деревне договаривается с мужем Ксении - пациентки Маруси, который должен ехать на базар в Феодосию. Встреча с ним назначена на три часа ночи в придорожной избушке. По ночам в ней сидел сторож-старик, неизвестно что стороживший.
   Небольшая комнатка с раскаленной плитой. Вот где тепло! Мы с Максом вдвоем. Он дает последние наставления, долго и пристально смотрит в глаза, как смотреть умеет только Макс; улыбается, держит меня за руку. Ему грустно меня отпускать, а мне - его покидать.
   В окно стучат. Выходим в непроглядную ночь. На дороге стоит большая мажара. В ней уже есть люди. Макс крепко обнимает, целует, крестит и подымает руку. Я лезу под брезент в мажару. Лошади трогаются, и все исчезает в темноте.
   Еще два дня провожу в Феодосии: поезда на север ходят через день. Опять заботится обо мне Нилуша. Собирает в дорогу, сажает в вагон. И вот впервые в жизни в тусклое, холодное утро покидаю Феодосию, Крым, близких. Что-то впереди?
   ЗИМА 1924 ГОДА
   В Москву я приехала в ночь на 26 января, накануне похорон Ленина.
   Морозная мгла. Кремлевская стена в багровом пламени костров.
   Народ непрерывным потоком идет к Дому Союзов прощаться с вождем.
   Утром я пошла к В. В. Вересаеву. Он жил на Плющихе. Из окон его кабинета (квартира на пятом этаже) мы видели дым разрывов и слышали орудийный грохот, доносившийся с Красной площади. Протяжные гудки заводов и паровозов неслись со всех сторон столицы.
   Все остановилось. Все замерло.
   У Викентия Викентьевича Вересаева очень большой и очень простой кабинет. С потолка до полу вдоль стен, всех, - самодельные стеллажи с книгами. Старый письменный стол с предметами, говорящими, что их хозяин врач, и несколько стульев составляли все убранство комнаты.
   Викентий Викентьевич берет у меня письма Макса, чтобы самому разнести их адресатам. Я ведь Москву совсем не знаю. К тому же надо как можно скорее передать бумаги Иосифа Викторовича Вере Фигнер, а она больна.
   Ягья привез от Макса письмо. Узнаю из него, что в волошинском доме собачий холод. Все больны. У Маруси нарывы перешли на лицо и руки. Ждут потепления, чтобы вдвоем идти в Феодосию к врачам. (Это письмо сохранилось.)
   Через несколько дней еще письмо: Макс и Маруся едут в Москву. Остановились они у нового знакомого, начальника Ярославского вокзала 10, любезно предложившего им комнату в своей большой квартире над вокзалом.
   Первые после приезда дни Макс чувствовал себя еще не вполне оправившимся и не выходил. Я его ежедневно навещала.
   Главной целью приезда в Москву была необходимость показаться врачам. Макс обратился к своему старому другу профессору Плетневу *. И тот устроил консультацию лучших специалистов. Максу был назначен соответствующий режим с соблюдением специальной диеты, но в Москве осуществить это было невозможно, и лечение отложили до возвращения в Коктебель.
   * Плетнев Дмитрий Дмитриевич (1872-1941).
   Бесконечные приглашения для чтения стихов, просто для знакомства и беседы с Волошиным, который, как магнит, притягивал к себе всех.
   В редакции сборника "Недра" Волошину предложили написать краеведческую статью о Восточном Крыме и Карадаге, обещая хороший гонорар. Как обычно, денег у него было очень мало, но, узнав, как и о чем надо писать, он отказался.
   В один из ближайших после приезда дней Волошина пригласили к себе в Кремль его старые знакомые по Парижу Каменев и Бухарин. По их просьбе он читал им свои стихи последних лет. Их глубина и сила, раскрывавшие страшную правду того времени, произвели на слушателей огромное впечатление, но было признано, что печатать стихи нельзя 11.
   Ольга Константиновна Толстая *, вдова Андрея Львовича, предложила устроить вечер чтения стихов в своей большой квартире на Остоженке. Вместе с нею жила ее дочь Софья Андреевна. <...> На вечер собралось много людей, но я почти никого не знала. Впервые увидела я на нем Татьяну Львовну Сухотину-Толстую **, бывшую тогда директором мемориального дома-музея Л. Н. Толстого. Она мне показалась очень подвижной, оживленной, но довольно некрасивой.
   Макс читал много и с большим подъемом, а слушатели просили еще и еще. Вечер затянулся. После чтения был традиционный вегетарианский ужин.
   Директор Исторического музея (кажется, А. И. Анисимов 12) пригласил Волошина посмотреть вновь приобретенные древнерусские иконы. Среди них была та, ради которой Макс пошел, - икона Владимирской Божьей Матери. С нее сняли семь покровов, и она предстала в своем первоначальном виде.
   Максу дали кресло, и он в молчании и одиночестве провел у этой иконы несколько часов. Мы с Марусей ушли в другие залы, где работники музея подготовляли выставку. Посетителей туда еще не пускали, и можно было без помех знакомиться с экспонатами.
   На следующий день Макс вновь, но уже один, отправился на свидание с иконой. Это повторялось несколько раз. Впоследствии появились стихи "Владимирская Богоматерь":
   Не на троне - на Ея руке,
   Левой ручкой обнимая шею,
   Взор во взор, щеку прижав к щеке,
   Неотступно требует... Немею
   Нет ни сил, ни слов на языке...
   Макс хотел познакомить меня со своими старыми московскими друзьями и, посещая их, часто брал с собой.
   Помню наш визит к Марии Флоровне Селюк *** - приятельнице Макса по Парижу, где она жила в эмиграции.
   Кем она была по специальности - не знаю. Сестра же ее, Курнатовская **** к тому времени уже умершая, была известной певицей, выступавшей в миланской опере "Ла Скала" в первых ролях вместе с Шаляпиным. Комната Марии Флоровны с роялем, старинной мебелью, картинами и предметами искусства была необычайной.
   * Мать С. А. Толстой-"младшей".
   ** Т. Л. Толстая-Сухотина (1864-1950) - дочь Л. Н. Толстого.
   *** М. Ф. Селюк - (?-1938) - революционерка.
   **** Курнатовская Татьяна Флоровна (?-1923) - певица.
   Впоследствии Мария Флоровна приезжала в Коктебель, но там я с ней не встречалась.
   Сейчас уже не помню всех сделанных вместе с Максом визитов - их было много.
   Посетил он и мою балетную школу, познакомился с педагогом Ольгой Владимировной Некрасовой, бывшей балериной Большого театра, и они сразу нашли общих знакомых по Парижу Были у Кандауровых и у [Юлии Леонидовны] Оболенской... Приходится удивляться, как мог Макс уделять мне столько времени. Москва захватила его. Он оказался в привычном для себя водовороте встреч, разговоров и смены впечатлений.
   Обеспокоенный неполноценностью моего слуха, Макс и меня повел к профессору Плетневу с просьбой направить к соответствующим специалистам. Я попала к профессору Работнову - директору Клиники уха, горла и носа на Девичьем поле. Прошла там курс лечения, но улучшения это не принесло. Между Работновым и Максом состоялся разговор, выяснивший, что современная медицина бессильна перед моим заболеванием.
   В начале апреля Макс и Маруся уехали в Ленинград, где провели месяц с небольшим. И там, как и в Москве, бесконечные встречи с людьми, чтение стихов, возобновление старых и завязывание новых знакомств, приглашение всех на лето в Коктебель.
   На обратном пути Макс и Маруся вновь ненадолго заехали в Москву. Надо было спешить домой, заняться кое-каким ремонтом и подготовить все для летнего приема гостей. Но Макс еще успел побегать со мной по Москве и даже угостить где-то найденным, любимым в молодости квасом "кислые щи", от которого сводило скулы.
   Расстаемся. Теперь уже ненадолго.
   ЛЕТО 1924 ГОДА
   Июнь. Я приехала в Феодосию. Как обычно, оставила все свои вещи у Успенских.
   Во второй половине того же дня мы целой компанией (Галя Полуэктова, Вадя Экк и В. А. Успенский) бегом понеслись через Курбаш * в Коктебель. Опять цвела и благоухала степь. Владимир Александрович от радости всю дорогу пел, вернее, кричал, часто повторяя: "Трам-бам-були!" В Коктебель мы попали к ужину. Дом был уже переполнен людьми, и все незнакомыми.
   * Курбаш (или Курубаш) - деревня (ныне поселок Виноградное) на пути из Феодосии в Коктебель, через хребет Тепе-Оба.
   Под руководством четырех, как их называли, "питательных дам" (Лидии Андреевны, Олимпиады Никитичны, Феодоры и ее сестры) питание живущих в доме было организованным. Воду для приготовления пищи привозили в бочке из источника Кадык-Кой. За очень небольшую плату можно было получить завтрак, обед и ужин. Когда бывало много народу, за стол садились в две смены. Все происходило на длинной веранде внизу.
   Сразу после ужина все отправились на вышку слушать стихи и страшные рассказы Белого. Я очень устала и спешила лечь. Макс отвел мне место на длинном диване на антресолях.
   В нижней мастерской, у входной двери, висел рукомойник, а напротив, под лестницей, находился глубокий внутренний шкаф, в котором хранилась одежда Макса и какие-то вещи.
   Вся освещенная луной, в длинном белом одеянии, я стояла около умывальника, когда над головой послышались чьи-то торопливые шаги. Коля Чуковский * вел кого-то под руку. Увидев меня, оба вскрикнули, бросились к двери и стали толкать ее. Она же открывалась не внутрь.
   * Николай Корнеевич Чуковский (1904-1965) - писатель.
   Испугавшись, я скользнула в шкаф. И тут надо мной загрохотала вся лестница. С вышки бежали на призыв о помощи. Дверь открыли, и все устремились вниз. Ничего не понимая, я еще долго сидела в шкафу.
   Наконец, шум и крики стихли, и я вылезла из укрытия. Поднялась на антресоли. Вышла на балкон. И долго смотрела на море, на Карадаг... Совсем поздно пришел очень расстроенный Макс и рассказал о том, что произошло.
   Приятель Коли Чуковского недавно перенес какое-то нервное потрясение и еще не вполне от него оправился. Рассказы Белого произвели на него очень сильное впечатление, и он почувствовал себя плохо. Коля повел его вниз, и тут оба они увидели женщину в белом, которая у них на глазах растворилась в лунном свете. Тогда уж испугался и Коля. И вместо того, чтобы потянуть дверь на себя, оба стали на нее бросаться с криками: "Где дверь?"
   С приятелем Коли случилась истерика. Марусе пришлось отпаивать его валерьяной и еще какими-то снадобьями. Макс рассердился на Колю, что тот не мог предупредить о состоянии своего приятеля и привел его на вышку. Но самое главное: и Коля видел привидение.
   Тогда я сказала, что, сама того не зная, сыграла роль привидения. Испугавшись криков и бросания на дверь, спряталась в шкафу, где и просидела довольно долго.
   Мое сообщение очень рассмешило Макса. Он решил на следующее утро за завтраком представить меня как вчерашнее привидение. Приятель же Коли отнесся к словам Макса с недоверием и даже обиделся, считая, что его разыгрывают. Вскоре он уехал. Я так и не узнала его имени.
   После разговоров в Москве с врачами о невозможности восстановить мой слух Макс стал относиться ко мне как-то особенно, стараясь развить внутренние духовные силы для преодоления и восполнения отнятого природой. Оставлять танец, по мнению Макса, мне нельзя. Обо всем этом он написал моей матери (письмо у меня сохранилось).
   Макс хорошо читал по линиям ладоней, но никогда ничего не предсказывал, считая, что приподнимать завесу будущего не следует. Будущее, каким бы оно ни было, придет, и надо подготовить себя к принятию неизбежного. Следует знать о своих линиях ума, способностях, интуиции и всеми силами стараться развить в себе эти черты. Это поможет найти себя, выразить, владеть собой. Но, очевидно, Макс видел и другое, о чем говорить не хотел. <...>
   В одну из наших ночных бесед Макс сказал, что хочет меня удочерить, хочет, чтобы я носила его фамилию: "Я ничего не могу тебе оставить, кроме своего имени, и, может быть, когда-нибудь оно тебе поможет". И об этом он написал маме, спрашивая ее разрешения (письмо не сохранилось). Но это желание Макса по некоторым причинам так и не осуществилось.
   Говоря так много о себе, я говорю, главным образом, о Максе: в его отношении к другим - он сам. В тот период он всецело вошел в мою жизнь.
   И теперь, через много-много лет, в самые трудные минуты я вспоминаю слова Макса, и образ его вновь возникает передо мною, помогая преодолеть то, что кажется непреодолимым, и даже уметь страдание переплавлять в радость. До конца дней Макс будет освещать мой путь. Рассказать о нем больше и лучше я не умею. Сказать все - невозможно. <...>
   Корней Чуковский
   ИЗ "ЧУКОККАЛЫ"
   Летом 1923 года мы с Евгением Замятиным жили в Коктебеле в доме поэта Максимилиана Волошина. Волошин написал в Чукоккале такое четверостишие:
   Вышел незваным, пришел я непрошеным,
   Мир прохожу я в бреду и во сне...
   О, как приятно быть Максом Волошиным
   Мне!
   Четверостишие перекликается со стихотворением Валерия Брюсова, где есть строка: "Хотел бы я не быть Валерий Брюсов" 1.
   Следующей весной Волошин приехал в Ленинград. Друзья, гостившие у него в Коктебеле, собрались 2 мая 1924 года в квартире поэтессы Марии Шкапской и, чествуя поэта, занялись сочинением буриме. Буриме - стихотворение с заранее заданными рифмами. Нам были предложены Волошиным такие рифмы: Коктебель, берегу (существительное), скорбели, берегу (глагол), Крыма, клякс (или загс), Фрима * (жена Антона Шварца **), Макс.
   * См. сноску на с. 348.
   ** Шварц Антон Исаакович (1896-1954) - артист-чтец, пропагандист русской и советской классики.
   На ленинградском сборище у Шкапской он тоже сочинил буриме:
   Не в желто-буром Коктебеле,
   Не на бесстыжем берегу,
   И радовались, и скорбели
   (Я память сердца берегу)
   Благопристойнейшая Фрима
   И всеобрюченнейший Макс
   О том, что непристойность Крыма
   Еще не выродилась в загс.
   Когда мы прочитали вслух все написанные нами буриме, первый приз получил Евгений Замятин. Его буриме сохранилось в Чукоккале:
   В засеянном телами Коктебеле,
   На вспаханном любовью берегу,
   Мы о не знающих любви скорбели.
   Но точка здесь. Я слух ваш берегу.
   Под африканским синим небом Крыма
   Без ватных серых петербургских клякс
   Нагая светит телом Фрина * - Фрима,
   И шествует, пугая женщин, Макс.
   * Греческая гетера, жившая в IV в. до н. э. Была натурщицей знаменитого древнегреческого скульптора Праксителя и живописца Апеллеса.
   "Макс" действительно каждый день в определенный час выходил в одних трусах 2, с посохом и в венке на прогулку по всему коктебельскому пляжу - от Хамелеона до Сердоликовой бухты.
   В один из приездов Максимилиана Волошина в Петроград он подарил мне свою акварель с такой надписью:
   "Дорогой Корней Иванович, спасибо за все: книги, письма, заботу, любовь. Ждем Вас в Коктебеле. Сердце, время, мысли разорваны между людьми и акварелями. Вид пера и чернил отвратителен (до осени).
   Максимилиан Волошин 18. VII. 1924".
   Я предложил Волошину высказать свое мнение о Некрасове.
   "О Некрасове"
   Некрасова ценю и люблю глубоко. Любимые стихи: "Вчерашний день, часу в шестом...", "Песня про Якова Верного...", "Адмирал-Вдовец...", "Я покинул кладбище унылое...", "Влас".
   Вместе с "Полтавой" и "Веткой Палестины" - некрасовские "Коробейники" были первыми стихами, которые я знал наизусть прежде, нежели научился читать, т. е. до 5 лет. Некрасовские же стихи "...Чтобы словам было тесно, мыслям - просторно..." были указаньем в личном творчестве. Они же и остались таковыми и до текущего момента, потому что все остальное вытекло из них. Как это ни странно, Некрасов был для меня не столько гражданским поэтом, сколько учителем формы. Вероятно, потому, что его технические приемы проще и выявленнее, чем у Пушкина и Лермонтова. Мне нравилась сжатая простота Некрасова и его способность говорить о текущем.
   Это вызвало в самом начале моей литературной деятельности лекцию об А. К. Толстом и о Некрасове, прочитанную в 1901 году в Высшей Русской Школе в Париже 3. В ней я доказывал эстетическую бедность А. Толстого и богатство чисто эстетических достижений и приемов у Некрасова. Лекция была встречена крайне несочувственно тогдашней эмигрантской публикой, вызвала прения, тянувшиеся несколько дней, и большинство моих оппонентов всеми силами старались снять с Некрасова обвинение в новизне и совершенстве художественных приемов. Мне кажется, что со стороны поэтов моего поколения (т. е. символистов) моя манифестация в честь Некрасова была хронологически первой. Эта лекция не была напечатана, и рукопись ее утрачена. Статье Бальмонта о Некрасове, написанной им года 2 спустя, предшествовали несколько наших бесед о Некрасове, во время которых мы с восторгом цитировали друг другу любимые стихи Некрасова, и помнится, что он впервые от меня узнал стихотворение "Вчерашний день, часу в шестом", в те годы еще [не] входившее в собрание стихотворений.
   Из всего сказанного ясно, какое влияние имел Некрасов на мое собственное творчество.
   Тургеневская фраза о том, что "поэзия и не ночевала в стихах Некрасова" 4, меня всегда глубоко возмущала, а после современных разоблачений о порче Тургеневым текста тютчевских и фетовских стихов убедила меня вполне в тайном художественном безвкусии Тургенева, которое я давно предугадывал.
   Личность Некрасова вызывала мои симпатии издавна своими противоречиями, ибо я ценю людей не за их цельность, а за размах совмещающихся в них антиномий.
   Но материалы для этого суждения я получил только теперь из статей и исследований К. И. Чуковского о Некрасове.
   Максимилиан Волошин
   1924, Царское".
   Лев Горнунг
   ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ
   13 марта 1924 года
   Мне сообщили, что на днях в Москву приехал Волошин и сегодня на вечере в ЦЕКУБУ будет читать стихи. Он остановился в Москве у своего приятеля начальника Ярославского вокзала 1.
   16 марта 1924 года
   Вчера я звонил на Ярославский вокзал, в квартиру начальника вокзала, узнать, когда можно застать дома поэта Волошина. Ответили, что утром, до 11 часов. В 10 часов утра я поехал на вокзал. Пока разыскивал квартиру начальника вокзала, увидел, что навстречу мне по залу идет коренастый, широкоплечий мужчина среднего роста, полный, с крупными чертами лица и окладистой бородой. У него была теплая, мягкая панама на густой копне волос, на нем была короткая куртка и вельветовые шаровары, вправленные в шерстяные носки. Он был в больших башмаках на толстой подошве.