Он кричит:
   - Держи! Лови! Летит "сатир"!
   Я взмахиваю сачком, но не тут-то было: на сухой траве здорово скользко и к тому же покато. Ползу куда-то вниз. Вижу, как на животе сползает Михаил Афанасьевич в другую сторону. Мы оба хохочем. А "сатиры" беззаботно порхают себе вокруг нас.
   Впоследствии сестра Михаила Афанасьевича Надежда Афанасьевна рассказала, что когда-то, в студенческие годы, бабочки были увлечением ее брата, и в свое время коллекция их была подарена Киевскому университету.
   Уморившись, мы идем купаться. В самый жар все прячутся по комнатам. Ведь деревьев нет, а значит, и тени нет. У нас в комнате не жарко, пахнет полынью от влажного веника, которым я мету свое жилье.
   Как-то Анна Петровна Остроумова-Лебедева выразила желание написать акварельный портрет Михаила Афанасьевича.
   Он позирует ей в той же шапочке с голубой оторочкой, на которой нашиты коктебельские камешки. Помнится, портрет тогда мне нравился.
   В 1968 году мне довелось увидеть его после перерыва в несколько десятилетий, и я удивилась, как мог он мне так нравиться! Не раз во время сеансов Анна Петровна - хорошая рассказчица - вспоминала поэта Брюсова. Он говорил ей о том, что, изучая оккультные науки, он приоткрыл завесу потустороннего мира и проник в его глубины. Но горе непосвященным, возвещал он, кто без подготовки дерзнет посягнуть на эти глубины... Признаюсь, я не без придыхания слушала Анну Петровну. Михаил Афанасьевич помалкивал. А вот сегодня я держу в руках книгу Эренбурга "Люди, годы, жизнь" и читаю: "Окруженный поэтами, охваченными мистическими настроениями, он (Брюсов) начал изучать "оккультные науки" и знал все особенности инкубов и суккубов, заклинания, средневековую ворожбу". И те далекие беседы во время сеансов обретают иную окраску и иное звучание. Невольно вспоминается брюсовский "Огненный ангел"...
   Из женского населения волошинского дома первую скрипку играла Наталия Алексеевна Габричевская. Внешность ее броская: кожа гладкая, загорелая, цвет лица прекрасный, глаза большие, выпуклые, брови выписанные. На голове яркая повязка. Любит напевать пикантные песенки - я слышу иногда взрыв мужского смеха из окон нижнего этажа, где живут Габричевские. К женщинам иного плана она относится с легким презрением называя их, как меня, например, "дамочкой с цветочками". Раз только и ненадолго мы с ней объединились: на татарский праздник (байрам, рамазан? - уж не помню) в Верхних или Нижних Отузах, надев на себя татарское платье, мы вместе плясали хайтарму (и плясали плохо)... Было бы просто несправедливо, вспоминая Наталью Алексеевну тех лет, не перекинуть мостика в современность.
   В марте 1968 года я побывала на выставке ее картин. Как это ни звучит странно, но уже в пожилом возрасте у нее "прорезался" талант художника.
   Я смело могу сказать это ответственное слово, потому что рисунки ее действительно талантливы - остросатирические, написанные в стиле декоративного примитива. Больше всего мне понравился портрет маслом актера Румнева. Он изображен в розовой рубашке и круглой соломенной шляпе, поля которой не поместились в рамке изображения. Оттого ли, что шляпа напомнила солнечный диск, оттого ли, что на картине нет ни одного теневого мазка, мной овладело ощущение горячего летнего дня.
   Муж ее, Александр Георгиевич, искусствовед и поклонник красоты, мог воспеть архитектонику какой-нибудь крымской серой колючки, восхищенно поворачивая ее во все стороны и грассируя при этом с чисто французским изяществом.
   В Музее изобразительных искусств имени Пушкина, в зале французской живописи, стоит мраморная скульптура Родена - грандиозная мужская голова с обильной шевелюрой. Этот бюст - [вылитый] Георгий Норбертович Габричевский, врач, один из основоположников русской микробиологии.
   Габричевский-сын совсем не походил на мраморный портрет своего отца. Он был лысоват и рыхловат, несмотря на молодой возраст - было ему в ту пору года 32-33.
   С этой парой мы уже встречались у Ляминых.
   Жили мы все в общем мирно. Если не было особенно дружеских связей, то не было и взаимного подкусывания. Чета Волошиных держалась с большим тактом: со всеми ровно и дружелюбно.
   Как-то Максимилиан Александрович подошел к Михаилу Афанасьевичу и сказал, что с ним хочет познакомиться писатель Александр Грин, живший тогда в Феодосии, и появится он в Коктебеле в такой-то день. И вот пришел бронзово-загорелый, сильный, немолодой уже человек, в белом кителе, в белой фуражке, похожий на капитана большого речного парохода. Глаза у него были темные, невеселые, похожие на глаза Маяковского, да и тяжелыми чертами лица напоминал он поэта. С ним пришла очень привлекательная вальяжная русая женщина в светлом кружевном шарфе. Грин представил ее как жену 7. Разговор, насколько я помню, не очень-то клеился. Я заметила за Михаилом Афанасьевичем явно проступавшую в те времена черту: он значительно легче и свободней чувствовал себя в беседе с женщинами. Я с любопытством разглядывала загорелого "капитана" и думала: вот истинно нет пророка в своем отечестве. Передо мной писатель-колдун, творчество которого напоено ароматом далеких фантастических стран. Явление вообще в нашей оседлой литературе заманчивое и редкое, а истинного признания и удачи ему в те годы не было. Мы пошли проводить эту пару. Они уходили рано, так как шли пешком. На прощание Александр Степанович улыбнулся своей хорошей улыбкой и пригласил к себе в гости:
   - Мы вас вкусными пирогами угостим!
   И вальяжная подтвердила:
   - Обязательно угостим!
   Но так мы и уехали, не повидав вторично Грина (о чем я жалею до сих пор). Если бы писательница Софья Захаровна Федорченко - женщина любопытная не была больна, она, возможно, проявила бы какой-то интерес к посещению Грина. Но она болела, лежала в своей комнате, капризничала и мучила своего самоотверженного мужа Николая Петровича.
   Не выказали особой заинтересованности и другие обитатели дома Волошина.
   На нашем коктебельском горизонте еще мелькнула красивая голова Юрия Слезкина. Мелькнула и скрылась...
   Яд волошинской любви к Коктебелю постепенно и незаметно начал отравлять меня. Я уже находила прелесть в рыжих холмах и с удовольствием слушала стихи Макса:
   ...Моей мечтой с тех пор напоены
   Предгорий героические сны
   И Коктебеля каменная грива;
   Его полынь хмельна моей тоской,
   Мой стих поет в волнах его прилива,
   И на скале, замкнувшей зыбь залива,
   Судьбой и ветрами изваян профиль мой.
   ("Коктебель")
   Но Михаил Афанасьевич оставался непоколебимо стойким в своем нерасположении к Крыму. Передо мной его письмо, написанное спустя пять лет, где он пишет: "Крым, как всегда, противненький..." И все-таки за восемь с лишним лет совместной жизни мы три раза ездили в Крым: в Коктебель, в Мисхор, в Судак, а попутно заглядывали в Алупку, Феодосию, Ялту, Севастополь...
   Дни летели, и надо было уезжать 8.
   Снова Феодосия.
   До отхода парохода мы пошли в музей Айвазовского и оба очень удивились, обнаружив, что он был таким прекрасным портретистом... Михаил Афанасьевич сказал, что надо, во избежание морской болезни, плотно поесть. Мы прошли в столовую парохода. Еще у причала его уже начало покачивать. Вошла молодая женщина с грудным ребенком, села за соседний столик. Потом внезапно побелела, ткнула запеленутого младенца в глубь дивана и, пошатываясь, направилась к дверям.
   - Начинается, - зловещим голосом сказал Михаил Афанасьевич.
   Прозвучал отходный гудок. Мы вышли на палубу. За бортом горбами ходили серые волны. Дождило.
   Михаил Афанасьевич сказал:
   - Если качка носовая, надо смотреть вот в эту точку. А если бортовая надо смотреть вот туда.
   - О, да ты морской волк! С тобой не пропадешь, - сказала я и побежала по пароходу.
   Много народу уже полегло. Я чувствовала себя прекрасно и поступила в распоряжение помощника капитана, упитанного, розового, с сияющим прыщом на лбу. Он кричал:
   - Желтенькая! (Я была в желтом платье.) Сюда воды! Желтенькая, скорее! - И так далее.
   Было и смешное. Пожилая женщина лежала на полу на самом ходу. Помощник капитана взял ее под мышки, а я за ноги, чтобы освободить проход. Женщина открыла мутные глаза и сказала с мольбой:
   - Не бросайте меня в море...
   - Не бросим, мамаша, не бросим! - успокоил ее пом.
   Я пошла проведать своего "морского волка". Он сидел там, где я его оставила.
   - Макочка, - сказала я ласково, опираясь на его плечо. - Смотри, смотри! Мы проезжаем Карадаг!
   Он повернул ко мне несчастное лицо и произнес каким-то утробным голосом:
   - Не облокачивайся, а то меня тошнит!
   Эта фраза с некоторым вариантом впоследствии перешла в уста Лариосика в "Днях Турбиных":
   - Не целуйтесь, а то меня тошнит!
   Когда мы подошли к Ялте, она была вся в огнях - очень красивая, и, странное дело, сразу же устроились в гостинице, не мыкались, разыскивая пристанище на ночь - два рубля с койки - у тети Даши или тети Паши, как это практикуется сейчас.
   А наутро в Севастополь. С билетами тоже не маялись - взял носильщик. Полюбовались видом порта, городом, посмеялись на вокзале, где в буфете рекламировали "ягодичный квас"...
   Позже в вечерней "Красной газете" (1925 г.) появилась серия крымских фельетонов М. А. Булгакова 9.
   А еще позже был отголосок крымской жизни, когда у нас на голубятне возникла дама в большой черной шляпе, украшенной коктебельскими камнями. Они своей тяжестью клонили голову дамы то направо, то налево, но она держалась молодцом, выправляя равновесие.
   Посетительница передала привет от Максимилиана Александровича и его акварели в подарок. На одной из них бисерным почерком Волошина было написано: "Первому, кто запечатлел душу русской усобицы". <...>
   Зинаида Елгаштина
   КОКТЕБЕЛЬ И ЕГО ЛЕГЕНДЫ
   В Коктебель я приехала впервые 19 апреля 1926 года. Был холодный, пасмурный день. На море бушевал шторм. Луч света лежал на вершине скалы. Возница остановил лошадей на проезжей дороге. "Дом Волошина", - сказал он, взмахнув кнутом в направлении моря. Кругом было полное безлюдье.
   Дом стоял вблизи прибрежных песков, и волны, пенясь на гребнях, достигали чуть не самых его стен. В саду работник-отрок, в теплых брюках и куртке, в черном суконном шлеме, вскапывал клумбу. К нему я и обратилась с вопросом, которая из многочисленных дверей ведет в помещение поэта Волошина. "Мой муж, - ответил отрок, - поэт, художник и философ". Мария Степановна указала на одну из дверей. В комнате, куда я вошла, навстречу мне поднялся сидевший за письменным столом человек. Казалось, все разлитые вокруг силы нашли средоточие в его существе. Одетый в костюм туриста, в своих тонах повторяющий местный пейзаж, Волошин производил впечатление странника, одиноко идущего среди окружающей его жизни. "Ждем с утра, - заговорил он оживленно, - беспокоимся, не застряли ли вы?" Максимилиан Александрович обладал необычайной мягкостью и приветливостью в обращении, что сразу располагало к нему.
   Вечером после ужина, несмотря на протест Марии Степановны, уверявшей, что я устала с дороги, Максимилиан Александрович заявил, что будет смотреть привезенные мною рисунки 1. Ждать утра совершенно ни к чему.
   К ночи под напором ветра стали вздрагивать стены дома, шторм усилился. Мария Степановна ушла спать, предложила и мне. Максимилиан Александрович не спал, он поддерживал огонь в печке. В открытую дверь в полумраке я видела его ходящим по комнате. Этой ночью я поняла, что все происходящее вокруг и было его настоящей жизнью: среди стихийных сил природы жила и властвовала его мысль. Все остальное было привходящим, оно могло быть, могло и не быть.
   Это ощущение первой встречи не ослабевало до болезни Максимилиана Александровича...
   Я не искала знакомства с Волошиным, имела смутное представление о нем. И полной неожиданностью для меня явилось полученное от него приглашение к Коктебель. О моих рисунках Волошину написал один из его ленинградских друзей. Они и положили начало нашему знакомству. Поблагодарив Максимилиана Александровича, я спросила, есть ли цветы в Коктебеле.
   "Весной", - последовал ответ.
   И я поехала туда "обязательно с рисунками", как он писал.
   С Коктебелем, с его неповторимым пейзажем, меня знакомил Максимилиан Александрович. То был мир его акварелей: Коктебель - страна разлитого света, призрачных, тающих очертаний. И Волошин ревниво охранял этот мир. "Смотри, говорил он, останавливаясь в некоторых местах,- не води сюда никого".
   Этой весной приезд "друзей дома" запоздал. И мы каждый день отправлялись в горы или бродили по степи. В этих странствиях узнавала я Максимилиана Александровича тем мальчиком, что, приехав в Коктебель, дружил с чабанами, в горах жег с ними костры. Исходил все тропы, облазил утесы, знал, что скрывает каждая расщелина их. Из Феодосии через Курубаш * шел пешком в Коктебель, в пути подолгу просиживал на холмах, поклонясь, как чуду, взлету зубцов Карадага. На одном из этих холмов мы были как-то вечером. "Здесь на закате похоронят меня", - сказал Волошин. Он указал место, где должна была быть вырыта ему могила.
   * Курубаш ("сухой исток", татарск.) - плоскогорье между Феодосией и Коктебелем.
   Был конец мая. Цвела степь. Мы вышли из дома рано утром. Шли тропами, пересекающими холмы, долиной. "Парсифаль 2 в цветах", - окрестил Максимилиан Александрович наш путь. Лес. Горы. Пройдешь перевал - за ним Ески-Крым *.
   У подъема свернули в лощину, хранившую в зарослях кизила и орешника древние каменные плиты римской дороги **. Среди них лежал большой, только что задушенный барсук. А кругом ни шороха, ни звука, только мы, согбенные, пробирались сквозь чащу. Задушенный барсук - было все, что за целый день свидетельствовало о наличии в лесах "Синих гор" какой-то жизни, кроме нас. Становилось знойно. Я становилась на колени и пила капли росы, скрытые в листьях пионов. Максимилиан Александрович тоже испытывал жажду, но его массивная фигура мешала ему наклоняться. Срывая листья, я старалась донести до него живительные капли.
   * Старый Крым (татарск.).
   ** Римская дорога (иначе - Земская) - дорога из Старого Крыма к морю (в Отузы), местами мощеная.
   Тропа круто взяла вверх и оборвалась. Деревья сплели над нами верхушки. Стало темно. "Мы заблудились", - ликуя, произнес Волошин. Связь наша с населенными местами была прервана. И, торжествуя, Максимилиан Александрович бросился в непроходимую чащу. Как олень рогами расчищает себе путь, так грудью пробивался Максимилиан Александрович сквозь лесные заросли. Я едва поспевала за ним. Столетние буки, мшистые камни, балки... - так блуждали мы, потеряв всякое представление о времени. Где мы? - я не знала и не интересовалась этим. Темнело. Зажглись звезды. Мокрые по пояс от павшей росы, мы опустились на землю, чтобы вылить воду из обуви. И только здесь звуком голоса Максимилиан Александрович стал для меня вновь человеком, а не тем, чем был в течение целого дня, - венцом всех творений вокруг. До моря было еще далеко. Чуть вырисовывался царственный холм.
   Дома мы были глубокой ночью, но и здесь долго не хотел Максимилиан Александрович положить конец этому дню. 3
   Гуляя, Максимилиан Александрович шел обычно молча и не отдыхая в пути "вышел из дома и пришел". Иногда он только останавливался и стоял, словно прислушиваясь к тому, что происходило в нем самом, и соразмеряя это с окружающим. Мысль его работала с таким напряжением, что была ощутима и мною. Могучим взмахом вырывалась она на простор и, торжествующая, ликующая, неслась и рассыпалась средь неизмеримых пространств. Для меня мысль Волошина была нечто живое, осязаемое, зримое в полете.
   Походка Максимилиана Александровича отличалась исключительной легкостью, бегом спускался он с гор. У него была маленькая стопа, маленькая и властная рука.
   Первую попытку разговора со мной на философские темы Максимилиан Александрович не возобновлял. В первое же утро он спросил, что привлекло меня в Коктебель. Я рассказала о прочитанном: "Стране голубых гор" и Коктебельской бухте. Было совершенно ясно, что я не ищу никаких "истин" и что сам Максимилиан Александрович не играл никакой роли в моем стремлении в Коктебель. Думаю, это было в первый и последний раз, что Волошин получил такой простой и искренний ответ. Философские темы мешали мне наслаждаться окружающим, я не хотела их слышать. А может быть, и сам Максимилиан Александрович отдыхал, не имея в моем лице серьезного собеседника.
   Часто повторял Максимилиан Александрович одно французское изречение, состоящее из трех строк. Последняя врезалась мне в память: "l'amoure, qui dure plus qu'un moment est un mensong" *4. Упоминал он в прогулках и имя первой жены. "Макс привез к себе принцессу",- говорили о ней болгары. Так звучала она и в его рассказах. На вопрос, почему они разошлись, Максимилиан Александрович ответил: "Маргарита всю жизнь мечтала иметь бога, который держал бы ее за руку и говорил, что следует делать, что не следует. Я им никогда не был. Она нашла его в лице Штейнера".
   * Любовь, которая продолжается более минуты, - выдумка (франц.).
   В один из вечеров мы стояли на скале, обращенной к морю. Небо полыхало отсветом заката. "Хочешь, я зажгу траву?" - спросил Максимилиан Александрович. Желания наши были общими. И вот возложил он руки на травы, что стелились у его ног, и отвел их. Огонь запылал, и дым стал восходить к небу. Волошин стоял, опершись на посох, и смотрел на свой Коктебель. Волосы и складки одеяния - он был в обычном коричневом шушуне - были разметаны осуществленной им силой. Закат догорал. Догорал и костер. Мы молча пришли домой...
   Макс с его необычайной внешностью - массивной фигурой, копною седеющих кудрей - Зевс Олимпийский - открывал гостям богатство земли своей, творил ее лик чертами далекого прошлого - земли Киммерии. И все, кто жаждал солнца, света, вод морских, степей полынных, - все облекались в красочные одеяния, пели, плясали, наслаждались, пытались вторить, каждый по своему разумению, "творцу Коктебеля". Здесь в 26-м году и встретилась я с Константином Федоровичем Богаевским. Среди "разноязычной" толпы, населявшей этот дом (тут были поэты, литераторы, художники, артисты, ученые, люди, ищущие в жизни высших истин и просто наслаждавшиеся ею), - художник Богаевский был лишь мимолетным гостем, но не участником общей жизни.
   Сдержанный, молчаливый, Константин Федорович оставлял впечатление человека, всеми чувствами, помыслами, всем существом своим ушедшего в какой-то иной мир, мир, неотделимый от воспеваемой им земли.
   Окруженный массой гостей, Волошин, по существу, был глубоко одинок. Он был приветлив ко всем, радушен со всеми, его интересовала жизнь каждого. Но слово "друг" в его устах звучало истиной лишь по отношению к Богаевскому: Константин Федорович был близок и дорог Максимилиану Александровичу как человек. Его обращение к нему "Костя" было согрето подлинным человеческим теплом, и приезда Константина Федоровича из Феодосии Максимилиан Александрович ожидал всегда с нетерпением. Как оживал он в эти моменты творческого общения! Да, Константин Федорович был его истинным другом, и у Волошина было к нему чувство большой привязанности.
   Беседа Волошина с Богаевским бывала краткой, они понимали друг друга с полуслова. Был ли то Париж, Рим, просторы Караби-Яйлы - то были дни, звучавшие чем-то совершенно иным, чем жизнь "странноприимного" дома.
   То были дни, неповторимые никогда и ни с кем, ими совместно пережитый мир, счастье и горечь которого затаил и молча нес в себе каждый.
   Перед кончиной Волошина Константин Федорович, уезжавший в Москву, приезжал к нему проститься. И думается мне, в этом последнем взгляде, в последнем пожатии руки вещал им весь совместно пройденный путь. (О своем прощании с Волошиным мне рассказал сам Константин Федорович.)
   Максимилиан Александрович в горах и Макс в доме - для меня это были два различных человека. "Дом поэта", "друзья дома" - для меня это было что-то насильственное, какое-то бремя, добровольно взятое на себя Волошиным. Я не берусь обсуждать этот вопрос, но так я чувствовала. Среди этого "многоязычного" населения были ли у Максимилиана Александровича истинные друзья, и нуждался ли он в них? Конечно, да. Первым из них являлся Константин Федорович Богаевский. Мне кажется, что Максимилиан Александрович испытывал большую радость, когда он встречал в другом человеке отзвук своего мировосприятия. Он не был избалован этим. Может быть, в годы парижской жизни [было иначе], но в это время он жил каким-то ему одному присущим миром.
   В это лето приехала впервые в Коктебель и Елизавета Сергеевна Кругликова, друг его парижской жизни. Сколько искренней радости было у Максимилиана Александровича при встрече с ней.
   День именин Максимилиана Александровича было решено отпраздновать постановкой спектакля "Контора ГГО" *. Возглавляла это дело компания Габричевских, но дело как-то не сладилось. Все ходили озабоченные, советовались с Максом. "Вот приедет Лиза", - спокойно повторял он. "Но Елизавете Сергеевне 61 год", - думал каждый из нас. Мы были молоды и сомневались в ней. Но Макс говорил: "Вот приедет Лиза..."
   * ГГО - Гарем Габричевского общества. Это представление называлось также "Путями Макса".
   Приехала Елизавета Сергеевна. Веселая, оживленная, она сохраняла в своих действиях легкость и беспечность парижской богемы, И у нас сразу все вышло.
   Как-то ночью ей захотелось арбуза. И она предложила мне пойти на базарную площадь, где, закрытая брезентом, лежала куча арбузов. На куче спал татарин. Разбудили его, сказали, что мы из дома Волошина, хотим купить арбуз. Татарин и не шевельнулся. "Бери сколько хочешь, кушай сколько хочешь". Мы вытащили из-под него по арбузу. Вот такие истории приводили Максимилиана Александровича в восторг. Это было в его духе.
   Макс и все мы провожали пешком Елизавету Сергеевну по дороге на Узун-Сырт *. Максимилиан Александрович с глубокой любовью долго прощался с ней.
   Максимилиан Александрович оставлял впечатление человека очень уравновешенного. Но он мог быть гневным и никогда не отступал от своих убеждений. Только раз я видела это. Кто-то из очень скромных людей сказал, что Максимилиан Александрович является представителем русской интеллигенции XIX века. От гнева он даже побагровел: "Никогда и ни в коем случае. Я intellectuel" 5 Тут в беседу вмешались и другие, и она пошла таким темпом, что я ничего не запомнила, а этот человек совершенно растерялся.
   "Москва - большая деревня", - говорил Волошин, утверждая, что жить он может только в Коктебеле. Это мир чудес и воспоминаний о греческих поселениях IV века. Все мшистые яблони и груши на горах он считал остатками греческих садов. <...>
   Максимилиан Александрович придавал большое значение искусству танца как выражению общей художественной культуры народа. В статье "Бельведерский торс" (имеется у Марии Степановны, напечатано на машинке 6) Максимилиан Александрович пишет: "Римляне лишь смотрели на танцы, греки танцевали сами". И далее он сопоставляет две культуры: римскую "солдатскую" и культуру античного мира. Он ценил телодвижения человека как выражение его ритмического начала. Часто просил меня пройти вперед, а затем идти ему навстречу. Стоял и смотрел. В его восприятии я не шла, а ступала по земле. (Была в селении ** болгарка - Наташа Кашук. У нее была по-античному поставлена голова. В своем повороте она отвечала положениям головы античных статуй. Мария Степановна рассказывала в 46-м году, что каждый раз как они шли в селение, Макс просил ее: "Маруся, пойдем посмотрим на Наташу".)
   * Узун-Сырт ("длинная спина", татарск.) - плоскогорье к северо-востоку от Коктебеля. Видимо, имеется в виду перевал на его южном склоне, по которому идет дорога на Феодосию.
   ** Речь идет о болгарской деревне Коктебель, давшей название курортному поселку.
   Еще ярче Максимилиан Александрович воспринимал движение рук. Их струящийся ритм. Одно из его любимых мест - источник на Святой горе. Вода там холодная, водоем затенен. Здесь он всегда пил, причем отходил от водоема и стоял. Я должна была зачерпнуть воды и в чаше рук поднести ему. Говорил, что это и есть настоящее утоление жажды и из этого движения человека родилась античная чаша. Это неизменно повторялось каждый раз. (А на Кадыкое * он никогда не пил, и я не танцевала там - темно и тесно.) Облака шли над морем, и я танцевала на склонах всех виноградников, в горах и степи.
   * Кадыкой ("скала судьи", татарск.) - теснина в скалах близ дороги из Коктебеля в Отузы, с родником.
   Максимилиан Александрович не любил классический танец, формы его казались ему мертвыми. Подлинный танец он видел в творчестве Дункан. А на мое движение, принимавшее Коктебель, смотрел он с какой-то радостью.
   О танце мы говорили с ним очень много. [Говорили и о музыке] Максимилиан Александрович порицал Чайковского за написание оперы "Евгений Онегин". Он говорил, что стих Пушкина сам по себе так музыкален, что музыка его лишь портит, считал, что это святотатство. Сценическое искусство как-то вообще мало касалось Максимилиана Александровича 7.
   В пейзажной живописи Максимилиан Александрович ставил на недосягаемую высоту художников Японии. Примером всегда приводил "Волну" Хокусаи.
   Ближайшие друзья Максимилиана Александровича были католиками, и сам он причислял себя к этой религии 8. Мир для него был отделим от творца, но творение, "как зеркало", говорил Максимилиан Александрович, отражает природу творца.
   Мне кажется, что философской мысли Максимилиана Александровича среди архитектурных образов ближе всего готика, отразившая предельное устремление ввысь человеческого духа.