Страница:
Рядом с ним шла женщина <...> значительно моложе его. Зная портреты Волошина в журнале "Аполлон" и фотографии его, я догадался, что это был М. А., и подошел к нему. Он подтвердил, что я не ошибся, и познакомил меня с женой, которую назвал Марусей. Я сказал Волошину, что у меня есть к нему письмо от Арсения Альвинга 2, и мы все пошли в буфетный зал, чтобы там присесть и поговорить.
Мы начали говорить о его участии в литературном вечере в нашем поэтическом кружке "Кифара", о чем ему писал в записке Альвинг. М. А. достал свою записную книжку. Оказалось, что все ближайшие дни у него заняты, свободной была только среда, 26 марта. Тут жена начала торопить его, и он засуетился. Мы вышли на вокзальную площадь. Мои спутники собирались идти во 2-й Знаменский переулок, где жил их знакомый, которого надо было повидать. Как выяснилось, в этом Знаменском переулке Мария Степановна была однажды и теперь вела туда М. А. по памяти.
Тем временем мы шли уже по Садовому кольцу. М. А. вспоминал, что Знаменский переулок, кажется, где-то около Волхонки. Мария Степановна настаивала на своем и сказала: "Вот теперь, кажется, уже близко". Мы находились у Сухаревой башни. Когда мы проходили около обувного магазина, Мария Степановна задержалась около витрины и, показывая М. А. на какие-то женские туфли, сказала, что хорошо бы их купить. Волошин, добродушно и смущенно улыбаясь, замахал руками: "Да, да, Маруся, хорошо, хорошо, только не сейчас".
Мы отошли от магазина, и Мария Степановна пошла быстрее впереди нас. М. А. трудно было идти быстро, он немного задыхался на морозе, а я следил за синей фетровой шляпой его жены и куницей на ее воротнике, стараясь не потерять ее из виду среди прохожих. Так мы дошли до Самотеки и остановились. Мария Степановна была уже увереннее в своих поисках.
Я отошел к постовому милиционеру и узнал, что 2-й Знаменский переулок недалеко - на Цветном бульваре. Я вернулся к Волошиным, остановившимся на трамвайной остановке. М. А. растерянно глядел по сторонам, так как потерял меня из виду, пока я отходил. Мы нашли 2-й Знаменский переулок и пошли по нему.
Увидев в первый раз М. А, я как-то сразу охватил его взглядом. Он мне очень понравился. Он не был похож ни на кого, был оригинален и своеобразен. Было в нем что-то детское, но очень обаятельное.
Прощаясь со мной около дома, Волошин обещал зайти ко мне на Балчуг в ближайшую среду утром, чтобы повидаться с Арсением Альвингом еще за неделю до встречи в "Кифаре". Мария Степановна, прощаясь со мной, была очень мила и любезна и благодарила за помощь в их поисках 2-го Знаменского переулка.
По дороге, пока мы шли от вокзала, М. А. расспрашивал меня о московских журналах, сказал, что в журнале "На посту" есть статья о нем 3, и спросил, не читал ли я ее. Я рассказывал ему о нашем рукописном журнале "Гермес".
M. A. говорил о Крыме и о Коктебеле, рассказывал о терроре и голоде в Крыму в начале 20-х годов. И сказал, что у них было много хуже и страшнее, чем во времена голода в Поволжье, что в советских газетах об этом не сообщалось.
Пока мы шли, М. А. много раз поскользнулся и удивлялся, как москвичи могут ходить на таких неровных обледеневших тротуарах. Он сказал, что в Москве сейчас теплее, чем в Крыму, где последние дни дул северо-восточный ветер, но в Москве в это время у нас была оттепель. Волошина удивляло, что на улицах попадалось много запряженных лошадей, а у них на юге во время голода их резали и ели.
19 марта 1924 года
Я ездил сегодня к Волошину на Ярославский вокзал просить его приехать ко мне в Балчуг не в среду, как сговорились, а в четверг утром.
20 марта 1924 года
Сегодня Волошин был у меня на Балчуге. Пришел и Арсений Альвинг. Они были знакомы по старым московским литературным встречам. Узнав о приходе М. А., мой отец * вышел из своей комнаты познакомиться и, пока я устраивал чай, позвал Макса и Арсения в свою комнату.
Вернувшись ко мне, мои гости сели за стол. М. А. читал стихи густым низким голосом, мерно охватывая каждую строчку и делая ударение на последних словах. Это были стихи "Благословенье", "Космос", "Петербургский период русской истории" 4 и некоторые стихи из цикла о терроре 5.
Мы с Арсением напомнили М. А. о заседании в "Кифаре", где он обещал выступить с воспоминаниями об Иннокентии Анненском, и он ушел.
21 марта 1924 года
Сегодня Волошин читал стихи в нашем маленьком литературном кружке на квартире у поэта Петра Зайцева **. Среди приглашенных гостей, кроме обычных, был и Борис Пастернак.
* Горнунг Владимир Осипович (1870-1931) - инженер.
* Зайцев Петр Никанорович (1889-1971) - поэт, сотрудник издательства "Недра".
До прихода M. A. Зайцев беспокоился, так как Волошин опаздывал, и я вызвался пойти встретить его в Староконюшенном переулке. Пока я ждал М. А., подошли Николай Бернер * и Альвинг. В это время я увидел вдали широкую фигуру Волошина, а позже заметил около него и Мария Степановну. Я пошел к ним навстречу, и, подойдя к дому, мы спустились в квартиру Зайцева, которая была в подвальном этаже большого Коровинского дома, № 5.
* Вернер Николай Федорович (1893-1969) - поэт.
Волошин прочел на этот раз "Благословенье", "Дикое поле", "На вокзале", "Северо-восток", "Петербург", "Космос", "Путями Каина". Я был особенно рад, что услышал "Северо-восток" в его чтении.
26 марта 1924 года
Заседание "Кифары", на которое приглашен Максимилиан Волошин, состоялось сегодня на квартире артистки Наталии Николаевны Соколовой в Большом Козихинском переулке. Ждали довольно долго гостей, стульев было мало, и мы с Альвингом еще днем подготовили сиденья, положив доски на стулья.
Волошин был один, без жены. Свои воспоминания об Анненском он читал по памяти, без подготовленного текста. Я и Усов вдвоем, наперебой, торопливо записывали рассказ Волошина почти стенографически, а после соединили свои записки в один общий текст 6.
Говоря о ссоре в мастерской художника Головина из-за Черубины де Габриак, М. А. не назвал ни одного имени поссорившихся и только сказал, что один из присутствующих дал другому пощечину и что при этом Иннокентий Анненский не удержался и воскликнул: "А ведь Достоевский прав, звук пощечины действительно мокрый!" ("Бесы").
После воспоминаний Волошин читал свои стихи. В 12 часов ночи за М. А. пришла Мария Степановна, и они ушли.
1 апреля 1924 года
Узнав, что сегодня вечером Волошин уезжает в Ленинград, мы с Арсением Алексеевичем Альвингом поехали к нему утром на Ярославский вокзал. Дома застали. Оказалось, что он еще не вставал, но как знакомых Мария Степановна Заболоцкая провела нас к нему. Он принял нас со всеми извинениями в постели. Пока он вставал, мы начали разговаривать.
Выяснилось, что он в среду читает стихи у кого-то и уезжает только в пятницу. Мы начали выяснять, что он даст для сборника, который собирается издавать литературный кружок памяти Анненского "Кифара". Стихи, на которых он остановил свой выбор, я начал переписывать. А пока дал М. А. посмотреть третий номер нашего рукописного журнала "Гермес".
Кошка на окне зашуршала сухими листьями каких-то комнатных цветов, и он принял участие в выяснении причин шороха.
Спросив Арсения Алексеевича, есть ли у него сборник его стихов "Иверни", и получив отрицательный ответ, он надписал и подарил ему книгу. Только потом, уйдя от него, мы заметили, что под датой вместо Москвы он по рассеянности пометил "Максимилиан". Мы с Арсом смеялись, что теперь Москву надо называть Максимилиан-град.
Не помню, в какой связи зашел разговор о Парнок, и Волошин сказал, что у нас сейчас три лучших поэтессы - Ахматова, Парнок и Цветаева. Каждая хороша по-своему.
У Парнок очень уж развита внутренняя сторона стиха и закончена форма каждого стихотворения. Можно взять каждое, как вещь в руки.
Ахматова умеет так сказать, как никто не скажет.
Цветаева же берет своей, правда грубой, неожиданностью, бесшабашностью, так что кажется: в данную минуту ничего другого не надо.
В "Гермесе", умиляясь на общий внешний вид, он открыл оглавление. Больше всего он заинтересовался моей рецензией на сборник стихов Парнок "Лоза".
Прочтя эту рецензию, он остался ею неудовлетворен и высказал свое мнение. Он считает, что рецензия должна быть совершенно объективной. Надо в ней при помощи удачных характерных цитат показать книгу, и уж дело читателя ценить ее. Критик не должен говорить, хорошо это или плохо. При всем этом он извинялся передо мной, что говорит так откровенно.
Он вспомнил, что, в бытность студентом, он со своими товарищами впятером - брал книги для рецензии в "Русской мысли", где они позволяли себе всевозможные нахальства и халтуру. Рецензии, немного исправленные, шли без подписи, от редакции 7.
Затем он перешел к стихотворениям. "Новогодний гость" Альвинга ему понравился. В моем стихотворении "Лира Пушкина" он похвалил конец. Другое мое стихотворение, тоже о Пушкине, "Дуэль", ему не понравилось. Говоря о других стихах в журнале, он вспомнил по ассоциации такой случай: когда Гумилев читал в первый раз в обществе Ревнителей художественного слова при "Аполлоне" стихотворение "В библиотеке", он спутал в нем маршала Жиля де Рец, жившего в XV веке, с кардиналом Жаном де Рец, жившим в XVII веке. Никто из слушавших не обратил на это внимания, и только Волошин протестовал против строчки "Склонясь над книгой кардинала", бывшей в первой редакции стиха.
Волошин сказал: "Вообще такой мэтр формализма - Гумилев - сам нередко позволял себе смешивать стили, не следить за внутренней конструкцией произведения. Так, у него же было в "Жемчугах" стихотворение "Орел". Там орел, преодолев притяжение земли, как-то ухитряется пролететь по эфиру в круги планетного движения, и труба архангела не раз трубила, пока он летал. Он здесь допустил даже несколько концов мира. В "Заблудившемся трамвае" из "Огненного столпа", наоборот, этого не видно. Образцом ему служило, вероятно, стихотворение Верлена, где он идет под зажженными фонарями по улицам города и думает о Мильтиаде и Марафоне *. Если же там у Гумилева реминисценции из "Капитанской дочки", то это вполне допустимо.
* Мильтиад - афинский государственный деятель и полководец. Командовал афинским войском и битве с персами около селения Марафон (490 г. до н. э.)
Затем интересно и должно, - продолжал Волошин, - поднять вопрос: по какой логической линии строятся сравнения? Теперь имажинисты, например, в своих образцах совершенно утратили логическую нить, и с них ничего не возьмешь, зрительного сходства здесь мало".
Затем он прочел свои строчки:
И огню, плененному землею,
Золотые крылья развяжу 8.
Здесь изображается вселенная, представляющая скрытую стихию огня, освобождаемую при разжигании костра.
Альвинг прочел наизусть "Лиру часов" Иннокентия Анненского.
По какому-то поводу Арсений спросил, как относится М. А. к Мандельштаму. Тот ответил, что очень положительно как к поэту, но избегает встречаться с Осипом Эмильевичем. Он сказал, что Мандельштам создал школу не только в поэзии, но и в образе жизни. Тут же он вспомнил одно четверостишие, которое ему страшно нравится. Оно было привезено Мандельштамом из Киева:
Бывают такие миги,
Что жаль и малых овец,
Все это увидишь в книге
Елены Молоховец 9.
Относительно мандельштамовского "Зверинца" М. А. сообщил: "Когда Осип Эмильевич читал в Крыму это стихотворение, мы все очень смеялись над строчкой "Пока ягнята и волы на пышных пастбищах плодились". Очень неохотно Мандельштам исправил на "водились".
Он сказал, что был недавно в доме у Брюсова на Мещанской. Тот принял его очень хорошо. В кабинете все было по-старому. Нежно укорял, что Волошин пришел к нему не сразу, позвал племянника, мальчика семи лет: "Коля, поди сюда!" И, когда тот пришел, сказал о Волошине: "Посмотри ему в лицо подольше. Запомни, ты видишь сегодня поэта Максимилиана Волошина". Затем его выставил 10.
Брюсов просил Волошина прочесть новые стихи и, когда тот прочел несколько ("На вокзале", "Голод" и др.), заметил: "По Вашим стихам видно, что Вы как-то по-своему переживали революцию, с нами этого не было".
Затем показал, что он сам пишет, и прочел несколько эротических стихотворений, совершенно далеких от современности. Перед этим просил выйти из комнаты жену, Жанну Матвеевну, сказав, что будет читать Волошину очень неприличное стихотворение. Та махнула рукой и сказала: "Ах, надоело мне все это, как будто уж я не привыкла к этому", - и вышла. <...>
По ассоциации с последней встречей М. А. вспомнил и первую встречу знакомство с Брюсовым.
М. А. приехал из Парижа с письмом Бальмонта и, еще никого из поэтов не зная, пришел знакомиться к Брюсову, кажется, в редакцию "Весов". Брюсов пригласил его сесть. Через комнату иногда проходил кто-то. По просьбе Брюсова Волошин начал читать "В вагоне" - последнее из написанного, но был прерван, так как Брюсова отозвали по какому-то делу. Он извинился, а вернувшись, прочел сам наизусть прочитанное Волошиным начало и просил его продолжать дальше. По окончании сказал: "Когда Вы пришли, мне показалось, что у меня мало для Вас времени, теперь я чувствую, что могу остаться с Вами дольше", - и просил читать еще. Затем прочел сам из "Urbi et orbi" 11 несколько стихотворений, которые страшно понравились Волошину.
Волошин считает, что поэзия Брюсова держалась на конкуренции. Пока он ставил выше себя Бальмонта и Белого и пока силился их обогнать - он писал хорошо. Когда же он обогнал их, то сразу связался с какими-то плохими поэтами и писать стал хуже.
Тут же припомнил стихотворение Парнок "Брюсову", которого она сейчас стыдится, но которое он считает хорошим.
Мы расстались. Очень просил меня не обижаться на свою сегодняшнюю критику моих стихов. Был до конца удивительно мил и трогателен.
1 марта 1926 года
Сегодня в ГАХНе * был устроен литературно-художественный вечер с благотворительной целью для помощи поэту М. Волошину, стихи которого сейчас не печатаются.
* Государственная Академия художественных наук.
Михаил Булгаков прочел по рукописи "Похождение Чичикова" как бы добавление к "Мертвым душам". Писатель Юрий Слезкин, который больше был известен до 1917 года, прочел свой рассказ "Бандит". Борис Пастернак читал два отрывка из поэмы "Девятьсот пятый год" - "Детство" и "Морской мятеж". Поэт Сергей Шервинский 12 прочел четыре "Киммерийских сонета", один из них о художнике Константине Федоровиче Богаевском. Поэт Павел Антокольский читал свои старые и новые стихи.
Пианист Самуил Фейнберг играл свои фортепианные произведения. Артист Московского Камерного театра Александр Румнев исполнил "Гавот" Сергея Прокофьева в своей постановке. Он был в костюме шута. Писатель Вересаев читал отрывки из автобиографической повести.
30 марта 1927 года
Максимилиан Алесандрович Волошин и Мария Степановна сейчас в Москве. Они остановились у Сергея Васильевича Шервинского 13. На время их пребывания Сергей Васильевич уступил Волошиным свой кабинет, туда поставили две большие деревянные кровати.
Я предварительно сговорился с Волошиным по телефону и приехал повидаться с М. А. и его женой. Мне сказали, что M. A. y себя. Когда я вошел, Волошин лежал на спине и отдыхал. В руках у него была книга Поля Морана "Открыто ночью" на французском языке, которую он читал. Он встретил меня очень приветливо и радушно. Мы поговорили, и, когда я рассказал ему, что наш кружок готовит литературный сборник для издания на свои средства, М. А. сказал, что может нам предложить три стихотворения Анри де Ренье в своем переводе, которые он еще никому не обещал. Тут же, не вставая с кровати, М. А. продиктовал мне на память эти переводы, а я, сидя около него, записал с его слов эти стихи. Сборник наш не был напечатан, а эти стихи Ренье, записанные мною карандашом, у меня сохранились.
Вечером того же дня Волошины уезжали в Ленинград. Мы с Арсением Альвингом решили проводить М. А. на поезд. Около вагона уже была большая толпа его знакомых, провожавших его и Марию Степановну.
Из Ленинграда он в конце апреля предполагал выехать в Крым, не заезжая в Москву.
Эрих Голлербах
"ОН БЫЛ БОЛЕЕ ЗНАМЕНИТ, ЧЕМ ИЗВЕСТЕН"
Мне хотелось бы когда-нибудь написать целую книгу о Волошине, я назвал бы ее "Pontifex maximus" * - потому что основным в образе Волошина было нечто жреческое, нечто античное. У меня есть материал для такой книги -записи 1924 года (Волошин в Ленинграде и Детском Селе), 1925 (мое пребывание в Коктебеле), 1927 (приезд Волошина в Ленинград, выставка его акварелей) и 1932 (смерть Волошина, мой доклад о нем в Цехе художников). <...>
* Верховный жрец (лат.)
Впервые я увидел Волошина весной 1924 г. на площади Островского, около Публичной библиотеки. Он шел под руку с женой по направлению к Невскому, по-видимому, только что побывав у Е. С. Кругликовой, живущей против Александрийского театра. Я узнал его по фотографиям и по рисунку Головина. Надо ли говорить, как необычайна была его фигура на фоне Петербурга? В ней не было, прежде всего, ничего "петербургского": ни в поступи, чуть грузной, но твердой и решительной, ни в многоволосье низкопосаженной, короткошеей головы, ни в костюме (короткие штаны и чулки). На ходу я не успел вглядеться в его глаза, в очертания рта и запомнил, главным образом, своеобразный склад фигуры - очень дородной, плечистой, животастой, с короткими руками и ногами; голову - с пепельной шапкой кудрей, с округлой рыжевато-седой бородой, торчащей почти горизонтально над мощной, широкой грудью. Волошина не раз сравнивали то с Зевсом-олимпийцем, то с русским кучером-лихачом, то с протопопом; сравнивали с Гераклом и со львом. Все это, в общем, верно, но в частности - не точно. Этот "Геракл" не мог бы разорвать пасть льву, потому что лев был в нем самом (tat twam asi *). Этот кучер не сел бы на облучок тройки, потому что помнил триумфальное величие античных колесниц. Он не принял бы сан иерея, потому что знавал когда-то глубокие тайны элевсинских мистерий.
Казалось бы, из этой фигуры легко сделать гротеск - так много в ней отступления от "нормы",- но неизвестно, кого же, собственно, пародировать московского купчика или евангельского апостола? К тому же чувство достоинства, спокойствие, сановитость, которыми дышала эта фигура, отбивали охоту к шаржу.
Познакомился я с М. А. через несколько дней на квартире Бернгардта 1, где он остановился по приезде в Ленинград.
С первых же слов он очаровывал: неторопливые, негромкие, мягкие слова (без всяких лишних вставок и добавок, часто засоряющих нашу разговорную речь) проникали в сознание, словно строчки стихов, набранных четким и округлым старинным шрифтом, и запоминались легко, как хорошо сделанные стихи.
Сразу приковывали к себе глаза - зеленоватые, внимательные, почти строгие глаза, глядевшие собеседнику прямо в зрачки, но без всякой въедливости и назойливости, спокойно и вдумчиво. Отчетливы и приятны были в этом лице очертания рта - изысканная линия губ: такие губы не могут произнести никакой банальности, пошлости. Подстриженная щеточка усов, правильность, изящество, я бы сказал, "духовность" этого рта. Впечатление духовности волошинского "лика" не умалялось полнотою, даже некоторой одутловатостью лица, массивностью всей головы, грубоватостью ее моделировки и плотностью смугло-розовой лоснящейся кожи. В этом волосатом лице, с бородой, растущей чуть ли не от самых глаз, явственны были черты благородства и нежности. "Lumiera verdatre" **, пленивший Бодлера в чьих-то глазах, излучал такое благородное спокойствие, линия губ говорила о такой нежности души, что с первого взгляда не оставалось никаких сомнений в значительности этого человека, в его духовном аристократизме. Если угодно, он был аристократичен даже в самом внешнем, светском смысле слова: его приветливость, его умение вести разговор - умение не только "изрекать", но и слушать, вся его манера себя держать - обличали в нем прекрасно воспитанного человека.
* Это - тоже ты (санскр.).
** Зеленоватый свет (франц.).
Особенно характерно было отсутствие тех вульгарных интонационных приемов, той нарочитой аффектации речи, которою малокультурные люди, рядовые обыватели тщетно пытаются искупить бессодержательность своей речи, неумелость и бездарность своего разговора.
В лице Волошина была монументальная неподвижность: подвижен был только рот, только губы, но не брови, не морщины. В бровях, немножко приподнятых над переносицей, был оттенок чего-то трагического. Вообще, при всей рыхлости лица и мягкотелости фигуры, от Волошина веяло сдержанной затаенной силой, скорее германским волевым началом, самодисциплиной, чем русской "душой нараспашку", с ее добродушием и амикошонством. Чувствовалось, что этот человек духовно щедр, что он может очень много дать, если захочет, но что знает он гораздо больше, чем высказывает, и "быть" для него важнее, чем "казаться". Наш первый разговор продолжался недолго, едва ли более получаса, но мне сдается, что главное в Волошине я узнал тогда же, в эти полчаса. И мне было радостно, что в этом познании ничто не противоречило образу, созданному мною давно, задолго до встречи, по стихам и статьям писателя. <...> Вторично мы встретились в Ленгизе (где я заведовал в ту пору художественным отделом). М. А. пришел в мой кабинет, просмотрел работы некоторых ленинградских графиков, показанные ему мною, просил достать ему книжные новинки для пополнения его коктебельской библиотеки, обслуживавшей гостивших у него писателей и художников. Я пошел с ним к И. И. Ионову 2 (заведовавшему Ленгизом) и познакомил их. М. А. подал Ионову заявление, адресованное, сколько помнится, не в Ленгиз, а "Петербургское отделение Госиздата" (это характерно для него, как и манера писать на конвертах "С.-Петербург" или "С. П. бург", указывая иногда в скобках новое название города). В заявлении он отметил свою профессию, точнее - призвание: "Максимилиан Волошин, поэт".
В результате разговора с Ионовым удалось получить для Коктебеля несколько десятков лучших книг из числа выпущенных ГИЗом в 1922-24 гг.
<...> Потом я встречался с М. А. в Детском Селе у Л. И. Гиринского 3, где был устроен вечер его стихов; у А. Я. Головина, которому М. А. показывал свои акварели; бывал он и у меня. Читал Волошин свои стихи прекрасно - без актерской декламации и без профессионально-поэтического завывания. Он тонко подчеркивал ритм стиха, полностью раскрывал его фонетику, вовремя выдвигал лирические и патетические оттенки. Читал он стоя, держась руками за спинку стула, иногда кладя на спинку только одну руку, а другой сдержанно жестикулируя. Вообще его жестикуляция была скупа, он иногда немного подымал руку - точнее, подымал полусогнутую короткопалую, пухлую кисть руки большим пальцем кверху, словно желая этим движением поднять смысл и значение того или иного образа, метафоры, эпитета. Иногда он закладывал руку за поясной ремень, иногда коротким движением большого пальца почесывал бороду, изредка проводил рукой по волосам или быстро почесывал затылок.
Его чтение можно было слушать долго, не утомляясь: дикция его была отчетлива, модуляции голоса мягки. Читая, он слегка задыхался, и эта легкая одышка казалась каким-то необходимым аккомпанементом к его стихам - чем-то похожим на шелест крыльев.
Когда он говорил о чем-нибудь в ироническом тоне, голос его от среднего регистра переходил к более высоким нотам, и это изменение тембра казалось адекватным его иронии, органически связывалось с шуткой. Когда он улыбался, глаза его оставались совершенно серьезными и становились даже более внимательными и пристальными. Пожалуй, улыбка - особенно широкая - его не красила, вносила какое-то "неправдоподобие" в его облик. Смеха его я не помню, не слыхал.
В 1925 году, наблюдая Волошина в Коктебеле, я убедился в его соприродной связи, полной слиянности с пейзажем Киммерии, с ее стилем. Если в городской обстановке он казался каким-то "исключением из правил", "беззаконною кометой в кругу расчисленных светил" 4, почти "монстром", то здесь он казался владыкой Коктебеля, не только хозяином своего дома, но державным владетелем всей этой страны, и даже больше, чем владетелем: ее творцом, Демиургом, и, с тем вместе, верховным жрецом созданного им храма.
В чисто житейском плане он был обаятелен, как радушный, гостеприимный хозяин, со всеми одинаково корректный (хотя и очень умевший различать людей по их духовному достоинству). <...>
Его литературная деятельность была более блестящей, чем влиятельной,- о нем можно было бы сказать, как об одном из его любимцев - Вилье де Лиль-Адане: "Он был более знаменит, чем известен". К этому нужно добавить, что при всей ценности его литературного наследия (существующего, однако, для немногих) он был еще интереснее и ценнее как человек - Человек с большой буквы, человек большого стиля. Его внутренняя жизнь достойна самого внимательного и подробного изучения: я не знаю более соблазнительной темы для "романа-биографии".
Оглядываясь на прошлое, <...> я вижу среди многих выдающихся людей, с которыми сталкивала меня судьба, только двух, чья личность производила впечатление такой же духовной силы и неповторимого своеобразия, как личность Волошина, - людей, из которых излучалась гениальность, от которых исходили какие-то чудесные флюиды. Это - Розанов * и Андрей Белый. Но их своеобразие было иное, с явной "сумасшедчинкой", которой вовсе не чувствовалось в Волошине. Фигура Волошина остается единственной, ни на кого не похожей...
Мы начали говорить о его участии в литературном вечере в нашем поэтическом кружке "Кифара", о чем ему писал в записке Альвинг. М. А. достал свою записную книжку. Оказалось, что все ближайшие дни у него заняты, свободной была только среда, 26 марта. Тут жена начала торопить его, и он засуетился. Мы вышли на вокзальную площадь. Мои спутники собирались идти во 2-й Знаменский переулок, где жил их знакомый, которого надо было повидать. Как выяснилось, в этом Знаменском переулке Мария Степановна была однажды и теперь вела туда М. А. по памяти.
Тем временем мы шли уже по Садовому кольцу. М. А. вспоминал, что Знаменский переулок, кажется, где-то около Волхонки. Мария Степановна настаивала на своем и сказала: "Вот теперь, кажется, уже близко". Мы находились у Сухаревой башни. Когда мы проходили около обувного магазина, Мария Степановна задержалась около витрины и, показывая М. А. на какие-то женские туфли, сказала, что хорошо бы их купить. Волошин, добродушно и смущенно улыбаясь, замахал руками: "Да, да, Маруся, хорошо, хорошо, только не сейчас".
Мы отошли от магазина, и Мария Степановна пошла быстрее впереди нас. М. А. трудно было идти быстро, он немного задыхался на морозе, а я следил за синей фетровой шляпой его жены и куницей на ее воротнике, стараясь не потерять ее из виду среди прохожих. Так мы дошли до Самотеки и остановились. Мария Степановна была уже увереннее в своих поисках.
Я отошел к постовому милиционеру и узнал, что 2-й Знаменский переулок недалеко - на Цветном бульваре. Я вернулся к Волошиным, остановившимся на трамвайной остановке. М. А. растерянно глядел по сторонам, так как потерял меня из виду, пока я отходил. Мы нашли 2-й Знаменский переулок и пошли по нему.
Увидев в первый раз М. А, я как-то сразу охватил его взглядом. Он мне очень понравился. Он не был похож ни на кого, был оригинален и своеобразен. Было в нем что-то детское, но очень обаятельное.
Прощаясь со мной около дома, Волошин обещал зайти ко мне на Балчуг в ближайшую среду утром, чтобы повидаться с Арсением Альвингом еще за неделю до встречи в "Кифаре". Мария Степановна, прощаясь со мной, была очень мила и любезна и благодарила за помощь в их поисках 2-го Знаменского переулка.
По дороге, пока мы шли от вокзала, М. А. расспрашивал меня о московских журналах, сказал, что в журнале "На посту" есть статья о нем 3, и спросил, не читал ли я ее. Я рассказывал ему о нашем рукописном журнале "Гермес".
M. A. говорил о Крыме и о Коктебеле, рассказывал о терроре и голоде в Крыму в начале 20-х годов. И сказал, что у них было много хуже и страшнее, чем во времена голода в Поволжье, что в советских газетах об этом не сообщалось.
Пока мы шли, М. А. много раз поскользнулся и удивлялся, как москвичи могут ходить на таких неровных обледеневших тротуарах. Он сказал, что в Москве сейчас теплее, чем в Крыму, где последние дни дул северо-восточный ветер, но в Москве в это время у нас была оттепель. Волошина удивляло, что на улицах попадалось много запряженных лошадей, а у них на юге во время голода их резали и ели.
19 марта 1924 года
Я ездил сегодня к Волошину на Ярославский вокзал просить его приехать ко мне в Балчуг не в среду, как сговорились, а в четверг утром.
20 марта 1924 года
Сегодня Волошин был у меня на Балчуге. Пришел и Арсений Альвинг. Они были знакомы по старым московским литературным встречам. Узнав о приходе М. А., мой отец * вышел из своей комнаты познакомиться и, пока я устраивал чай, позвал Макса и Арсения в свою комнату.
Вернувшись ко мне, мои гости сели за стол. М. А. читал стихи густым низким голосом, мерно охватывая каждую строчку и делая ударение на последних словах. Это были стихи "Благословенье", "Космос", "Петербургский период русской истории" 4 и некоторые стихи из цикла о терроре 5.
Мы с Арсением напомнили М. А. о заседании в "Кифаре", где он обещал выступить с воспоминаниями об Иннокентии Анненском, и он ушел.
21 марта 1924 года
Сегодня Волошин читал стихи в нашем маленьком литературном кружке на квартире у поэта Петра Зайцева **. Среди приглашенных гостей, кроме обычных, был и Борис Пастернак.
* Горнунг Владимир Осипович (1870-1931) - инженер.
* Зайцев Петр Никанорович (1889-1971) - поэт, сотрудник издательства "Недра".
До прихода M. A. Зайцев беспокоился, так как Волошин опаздывал, и я вызвался пойти встретить его в Староконюшенном переулке. Пока я ждал М. А., подошли Николай Бернер * и Альвинг. В это время я увидел вдали широкую фигуру Волошина, а позже заметил около него и Мария Степановну. Я пошел к ним навстречу, и, подойдя к дому, мы спустились в квартиру Зайцева, которая была в подвальном этаже большого Коровинского дома, № 5.
* Вернер Николай Федорович (1893-1969) - поэт.
Волошин прочел на этот раз "Благословенье", "Дикое поле", "На вокзале", "Северо-восток", "Петербург", "Космос", "Путями Каина". Я был особенно рад, что услышал "Северо-восток" в его чтении.
26 марта 1924 года
Заседание "Кифары", на которое приглашен Максимилиан Волошин, состоялось сегодня на квартире артистки Наталии Николаевны Соколовой в Большом Козихинском переулке. Ждали довольно долго гостей, стульев было мало, и мы с Альвингом еще днем подготовили сиденья, положив доски на стулья.
Волошин был один, без жены. Свои воспоминания об Анненском он читал по памяти, без подготовленного текста. Я и Усов вдвоем, наперебой, торопливо записывали рассказ Волошина почти стенографически, а после соединили свои записки в один общий текст 6.
Говоря о ссоре в мастерской художника Головина из-за Черубины де Габриак, М. А. не назвал ни одного имени поссорившихся и только сказал, что один из присутствующих дал другому пощечину и что при этом Иннокентий Анненский не удержался и воскликнул: "А ведь Достоевский прав, звук пощечины действительно мокрый!" ("Бесы").
После воспоминаний Волошин читал свои стихи. В 12 часов ночи за М. А. пришла Мария Степановна, и они ушли.
1 апреля 1924 года
Узнав, что сегодня вечером Волошин уезжает в Ленинград, мы с Арсением Алексеевичем Альвингом поехали к нему утром на Ярославский вокзал. Дома застали. Оказалось, что он еще не вставал, но как знакомых Мария Степановна Заболоцкая провела нас к нему. Он принял нас со всеми извинениями в постели. Пока он вставал, мы начали разговаривать.
Выяснилось, что он в среду читает стихи у кого-то и уезжает только в пятницу. Мы начали выяснять, что он даст для сборника, который собирается издавать литературный кружок памяти Анненского "Кифара". Стихи, на которых он остановил свой выбор, я начал переписывать. А пока дал М. А. посмотреть третий номер нашего рукописного журнала "Гермес".
Кошка на окне зашуршала сухими листьями каких-то комнатных цветов, и он принял участие в выяснении причин шороха.
Спросив Арсения Алексеевича, есть ли у него сборник его стихов "Иверни", и получив отрицательный ответ, он надписал и подарил ему книгу. Только потом, уйдя от него, мы заметили, что под датой вместо Москвы он по рассеянности пометил "Максимилиан". Мы с Арсом смеялись, что теперь Москву надо называть Максимилиан-град.
Не помню, в какой связи зашел разговор о Парнок, и Волошин сказал, что у нас сейчас три лучших поэтессы - Ахматова, Парнок и Цветаева. Каждая хороша по-своему.
У Парнок очень уж развита внутренняя сторона стиха и закончена форма каждого стихотворения. Можно взять каждое, как вещь в руки.
Ахматова умеет так сказать, как никто не скажет.
Цветаева же берет своей, правда грубой, неожиданностью, бесшабашностью, так что кажется: в данную минуту ничего другого не надо.
В "Гермесе", умиляясь на общий внешний вид, он открыл оглавление. Больше всего он заинтересовался моей рецензией на сборник стихов Парнок "Лоза".
Прочтя эту рецензию, он остался ею неудовлетворен и высказал свое мнение. Он считает, что рецензия должна быть совершенно объективной. Надо в ней при помощи удачных характерных цитат показать книгу, и уж дело читателя ценить ее. Критик не должен говорить, хорошо это или плохо. При всем этом он извинялся передо мной, что говорит так откровенно.
Он вспомнил, что, в бытность студентом, он со своими товарищами впятером - брал книги для рецензии в "Русской мысли", где они позволяли себе всевозможные нахальства и халтуру. Рецензии, немного исправленные, шли без подписи, от редакции 7.
Затем он перешел к стихотворениям. "Новогодний гость" Альвинга ему понравился. В моем стихотворении "Лира Пушкина" он похвалил конец. Другое мое стихотворение, тоже о Пушкине, "Дуэль", ему не понравилось. Говоря о других стихах в журнале, он вспомнил по ассоциации такой случай: когда Гумилев читал в первый раз в обществе Ревнителей художественного слова при "Аполлоне" стихотворение "В библиотеке", он спутал в нем маршала Жиля де Рец, жившего в XV веке, с кардиналом Жаном де Рец, жившим в XVII веке. Никто из слушавших не обратил на это внимания, и только Волошин протестовал против строчки "Склонясь над книгой кардинала", бывшей в первой редакции стиха.
Волошин сказал: "Вообще такой мэтр формализма - Гумилев - сам нередко позволял себе смешивать стили, не следить за внутренней конструкцией произведения. Так, у него же было в "Жемчугах" стихотворение "Орел". Там орел, преодолев притяжение земли, как-то ухитряется пролететь по эфиру в круги планетного движения, и труба архангела не раз трубила, пока он летал. Он здесь допустил даже несколько концов мира. В "Заблудившемся трамвае" из "Огненного столпа", наоборот, этого не видно. Образцом ему служило, вероятно, стихотворение Верлена, где он идет под зажженными фонарями по улицам города и думает о Мильтиаде и Марафоне *. Если же там у Гумилева реминисценции из "Капитанской дочки", то это вполне допустимо.
* Мильтиад - афинский государственный деятель и полководец. Командовал афинским войском и битве с персами около селения Марафон (490 г. до н. э.)
Затем интересно и должно, - продолжал Волошин, - поднять вопрос: по какой логической линии строятся сравнения? Теперь имажинисты, например, в своих образцах совершенно утратили логическую нить, и с них ничего не возьмешь, зрительного сходства здесь мало".
Затем он прочел свои строчки:
И огню, плененному землею,
Золотые крылья развяжу 8.
Здесь изображается вселенная, представляющая скрытую стихию огня, освобождаемую при разжигании костра.
Альвинг прочел наизусть "Лиру часов" Иннокентия Анненского.
По какому-то поводу Арсений спросил, как относится М. А. к Мандельштаму. Тот ответил, что очень положительно как к поэту, но избегает встречаться с Осипом Эмильевичем. Он сказал, что Мандельштам создал школу не только в поэзии, но и в образе жизни. Тут же он вспомнил одно четверостишие, которое ему страшно нравится. Оно было привезено Мандельштамом из Киева:
Бывают такие миги,
Что жаль и малых овец,
Все это увидишь в книге
Елены Молоховец 9.
Относительно мандельштамовского "Зверинца" М. А. сообщил: "Когда Осип Эмильевич читал в Крыму это стихотворение, мы все очень смеялись над строчкой "Пока ягнята и волы на пышных пастбищах плодились". Очень неохотно Мандельштам исправил на "водились".
Он сказал, что был недавно в доме у Брюсова на Мещанской. Тот принял его очень хорошо. В кабинете все было по-старому. Нежно укорял, что Волошин пришел к нему не сразу, позвал племянника, мальчика семи лет: "Коля, поди сюда!" И, когда тот пришел, сказал о Волошине: "Посмотри ему в лицо подольше. Запомни, ты видишь сегодня поэта Максимилиана Волошина". Затем его выставил 10.
Брюсов просил Волошина прочесть новые стихи и, когда тот прочел несколько ("На вокзале", "Голод" и др.), заметил: "По Вашим стихам видно, что Вы как-то по-своему переживали революцию, с нами этого не было".
Затем показал, что он сам пишет, и прочел несколько эротических стихотворений, совершенно далеких от современности. Перед этим просил выйти из комнаты жену, Жанну Матвеевну, сказав, что будет читать Волошину очень неприличное стихотворение. Та махнула рукой и сказала: "Ах, надоело мне все это, как будто уж я не привыкла к этому", - и вышла. <...>
По ассоциации с последней встречей М. А. вспомнил и первую встречу знакомство с Брюсовым.
М. А. приехал из Парижа с письмом Бальмонта и, еще никого из поэтов не зная, пришел знакомиться к Брюсову, кажется, в редакцию "Весов". Брюсов пригласил его сесть. Через комнату иногда проходил кто-то. По просьбе Брюсова Волошин начал читать "В вагоне" - последнее из написанного, но был прерван, так как Брюсова отозвали по какому-то делу. Он извинился, а вернувшись, прочел сам наизусть прочитанное Волошиным начало и просил его продолжать дальше. По окончании сказал: "Когда Вы пришли, мне показалось, что у меня мало для Вас времени, теперь я чувствую, что могу остаться с Вами дольше", - и просил читать еще. Затем прочел сам из "Urbi et orbi" 11 несколько стихотворений, которые страшно понравились Волошину.
Волошин считает, что поэзия Брюсова держалась на конкуренции. Пока он ставил выше себя Бальмонта и Белого и пока силился их обогнать - он писал хорошо. Когда же он обогнал их, то сразу связался с какими-то плохими поэтами и писать стал хуже.
Тут же припомнил стихотворение Парнок "Брюсову", которого она сейчас стыдится, но которое он считает хорошим.
Мы расстались. Очень просил меня не обижаться на свою сегодняшнюю критику моих стихов. Был до конца удивительно мил и трогателен.
1 марта 1926 года
Сегодня в ГАХНе * был устроен литературно-художественный вечер с благотворительной целью для помощи поэту М. Волошину, стихи которого сейчас не печатаются.
* Государственная Академия художественных наук.
Михаил Булгаков прочел по рукописи "Похождение Чичикова" как бы добавление к "Мертвым душам". Писатель Юрий Слезкин, который больше был известен до 1917 года, прочел свой рассказ "Бандит". Борис Пастернак читал два отрывка из поэмы "Девятьсот пятый год" - "Детство" и "Морской мятеж". Поэт Сергей Шервинский 12 прочел четыре "Киммерийских сонета", один из них о художнике Константине Федоровиче Богаевском. Поэт Павел Антокольский читал свои старые и новые стихи.
Пианист Самуил Фейнберг играл свои фортепианные произведения. Артист Московского Камерного театра Александр Румнев исполнил "Гавот" Сергея Прокофьева в своей постановке. Он был в костюме шута. Писатель Вересаев читал отрывки из автобиографической повести.
30 марта 1927 года
Максимилиан Алесандрович Волошин и Мария Степановна сейчас в Москве. Они остановились у Сергея Васильевича Шервинского 13. На время их пребывания Сергей Васильевич уступил Волошиным свой кабинет, туда поставили две большие деревянные кровати.
Я предварительно сговорился с Волошиным по телефону и приехал повидаться с М. А. и его женой. Мне сказали, что M. A. y себя. Когда я вошел, Волошин лежал на спине и отдыхал. В руках у него была книга Поля Морана "Открыто ночью" на французском языке, которую он читал. Он встретил меня очень приветливо и радушно. Мы поговорили, и, когда я рассказал ему, что наш кружок готовит литературный сборник для издания на свои средства, М. А. сказал, что может нам предложить три стихотворения Анри де Ренье в своем переводе, которые он еще никому не обещал. Тут же, не вставая с кровати, М. А. продиктовал мне на память эти переводы, а я, сидя около него, записал с его слов эти стихи. Сборник наш не был напечатан, а эти стихи Ренье, записанные мною карандашом, у меня сохранились.
Вечером того же дня Волошины уезжали в Ленинград. Мы с Арсением Альвингом решили проводить М. А. на поезд. Около вагона уже была большая толпа его знакомых, провожавших его и Марию Степановну.
Из Ленинграда он в конце апреля предполагал выехать в Крым, не заезжая в Москву.
Эрих Голлербах
"ОН БЫЛ БОЛЕЕ ЗНАМЕНИТ, ЧЕМ ИЗВЕСТЕН"
Мне хотелось бы когда-нибудь написать целую книгу о Волошине, я назвал бы ее "Pontifex maximus" * - потому что основным в образе Волошина было нечто жреческое, нечто античное. У меня есть материал для такой книги -записи 1924 года (Волошин в Ленинграде и Детском Селе), 1925 (мое пребывание в Коктебеле), 1927 (приезд Волошина в Ленинград, выставка его акварелей) и 1932 (смерть Волошина, мой доклад о нем в Цехе художников). <...>
* Верховный жрец (лат.)
Впервые я увидел Волошина весной 1924 г. на площади Островского, около Публичной библиотеки. Он шел под руку с женой по направлению к Невскому, по-видимому, только что побывав у Е. С. Кругликовой, живущей против Александрийского театра. Я узнал его по фотографиям и по рисунку Головина. Надо ли говорить, как необычайна была его фигура на фоне Петербурга? В ней не было, прежде всего, ничего "петербургского": ни в поступи, чуть грузной, но твердой и решительной, ни в многоволосье низкопосаженной, короткошеей головы, ни в костюме (короткие штаны и чулки). На ходу я не успел вглядеться в его глаза, в очертания рта и запомнил, главным образом, своеобразный склад фигуры - очень дородной, плечистой, животастой, с короткими руками и ногами; голову - с пепельной шапкой кудрей, с округлой рыжевато-седой бородой, торчащей почти горизонтально над мощной, широкой грудью. Волошина не раз сравнивали то с Зевсом-олимпийцем, то с русским кучером-лихачом, то с протопопом; сравнивали с Гераклом и со львом. Все это, в общем, верно, но в частности - не точно. Этот "Геракл" не мог бы разорвать пасть льву, потому что лев был в нем самом (tat twam asi *). Этот кучер не сел бы на облучок тройки, потому что помнил триумфальное величие античных колесниц. Он не принял бы сан иерея, потому что знавал когда-то глубокие тайны элевсинских мистерий.
Казалось бы, из этой фигуры легко сделать гротеск - так много в ней отступления от "нормы",- но неизвестно, кого же, собственно, пародировать московского купчика или евангельского апостола? К тому же чувство достоинства, спокойствие, сановитость, которыми дышала эта фигура, отбивали охоту к шаржу.
Познакомился я с М. А. через несколько дней на квартире Бернгардта 1, где он остановился по приезде в Ленинград.
С первых же слов он очаровывал: неторопливые, негромкие, мягкие слова (без всяких лишних вставок и добавок, часто засоряющих нашу разговорную речь) проникали в сознание, словно строчки стихов, набранных четким и округлым старинным шрифтом, и запоминались легко, как хорошо сделанные стихи.
Сразу приковывали к себе глаза - зеленоватые, внимательные, почти строгие глаза, глядевшие собеседнику прямо в зрачки, но без всякой въедливости и назойливости, спокойно и вдумчиво. Отчетливы и приятны были в этом лице очертания рта - изысканная линия губ: такие губы не могут произнести никакой банальности, пошлости. Подстриженная щеточка усов, правильность, изящество, я бы сказал, "духовность" этого рта. Впечатление духовности волошинского "лика" не умалялось полнотою, даже некоторой одутловатостью лица, массивностью всей головы, грубоватостью ее моделировки и плотностью смугло-розовой лоснящейся кожи. В этом волосатом лице, с бородой, растущей чуть ли не от самых глаз, явственны были черты благородства и нежности. "Lumiera verdatre" **, пленивший Бодлера в чьих-то глазах, излучал такое благородное спокойствие, линия губ говорила о такой нежности души, что с первого взгляда не оставалось никаких сомнений в значительности этого человека, в его духовном аристократизме. Если угодно, он был аристократичен даже в самом внешнем, светском смысле слова: его приветливость, его умение вести разговор - умение не только "изрекать", но и слушать, вся его манера себя держать - обличали в нем прекрасно воспитанного человека.
* Это - тоже ты (санскр.).
** Зеленоватый свет (франц.).
Особенно характерно было отсутствие тех вульгарных интонационных приемов, той нарочитой аффектации речи, которою малокультурные люди, рядовые обыватели тщетно пытаются искупить бессодержательность своей речи, неумелость и бездарность своего разговора.
В лице Волошина была монументальная неподвижность: подвижен был только рот, только губы, но не брови, не морщины. В бровях, немножко приподнятых над переносицей, был оттенок чего-то трагического. Вообще, при всей рыхлости лица и мягкотелости фигуры, от Волошина веяло сдержанной затаенной силой, скорее германским волевым началом, самодисциплиной, чем русской "душой нараспашку", с ее добродушием и амикошонством. Чувствовалось, что этот человек духовно щедр, что он может очень много дать, если захочет, но что знает он гораздо больше, чем высказывает, и "быть" для него важнее, чем "казаться". Наш первый разговор продолжался недолго, едва ли более получаса, но мне сдается, что главное в Волошине я узнал тогда же, в эти полчаса. И мне было радостно, что в этом познании ничто не противоречило образу, созданному мною давно, задолго до встречи, по стихам и статьям писателя. <...> Вторично мы встретились в Ленгизе (где я заведовал в ту пору художественным отделом). М. А. пришел в мой кабинет, просмотрел работы некоторых ленинградских графиков, показанные ему мною, просил достать ему книжные новинки для пополнения его коктебельской библиотеки, обслуживавшей гостивших у него писателей и художников. Я пошел с ним к И. И. Ионову 2 (заведовавшему Ленгизом) и познакомил их. М. А. подал Ионову заявление, адресованное, сколько помнится, не в Ленгиз, а "Петербургское отделение Госиздата" (это характерно для него, как и манера писать на конвертах "С.-Петербург" или "С. П. бург", указывая иногда в скобках новое название города). В заявлении он отметил свою профессию, точнее - призвание: "Максимилиан Волошин, поэт".
В результате разговора с Ионовым удалось получить для Коктебеля несколько десятков лучших книг из числа выпущенных ГИЗом в 1922-24 гг.
<...> Потом я встречался с М. А. в Детском Селе у Л. И. Гиринского 3, где был устроен вечер его стихов; у А. Я. Головина, которому М. А. показывал свои акварели; бывал он и у меня. Читал Волошин свои стихи прекрасно - без актерской декламации и без профессионально-поэтического завывания. Он тонко подчеркивал ритм стиха, полностью раскрывал его фонетику, вовремя выдвигал лирические и патетические оттенки. Читал он стоя, держась руками за спинку стула, иногда кладя на спинку только одну руку, а другой сдержанно жестикулируя. Вообще его жестикуляция была скупа, он иногда немного подымал руку - точнее, подымал полусогнутую короткопалую, пухлую кисть руки большим пальцем кверху, словно желая этим движением поднять смысл и значение того или иного образа, метафоры, эпитета. Иногда он закладывал руку за поясной ремень, иногда коротким движением большого пальца почесывал бороду, изредка проводил рукой по волосам или быстро почесывал затылок.
Его чтение можно было слушать долго, не утомляясь: дикция его была отчетлива, модуляции голоса мягки. Читая, он слегка задыхался, и эта легкая одышка казалась каким-то необходимым аккомпанементом к его стихам - чем-то похожим на шелест крыльев.
Когда он говорил о чем-нибудь в ироническом тоне, голос его от среднего регистра переходил к более высоким нотам, и это изменение тембра казалось адекватным его иронии, органически связывалось с шуткой. Когда он улыбался, глаза его оставались совершенно серьезными и становились даже более внимательными и пристальными. Пожалуй, улыбка - особенно широкая - его не красила, вносила какое-то "неправдоподобие" в его облик. Смеха его я не помню, не слыхал.
В 1925 году, наблюдая Волошина в Коктебеле, я убедился в его соприродной связи, полной слиянности с пейзажем Киммерии, с ее стилем. Если в городской обстановке он казался каким-то "исключением из правил", "беззаконною кометой в кругу расчисленных светил" 4, почти "монстром", то здесь он казался владыкой Коктебеля, не только хозяином своего дома, но державным владетелем всей этой страны, и даже больше, чем владетелем: ее творцом, Демиургом, и, с тем вместе, верховным жрецом созданного им храма.
В чисто житейском плане он был обаятелен, как радушный, гостеприимный хозяин, со всеми одинаково корректный (хотя и очень умевший различать людей по их духовному достоинству). <...>
Его литературная деятельность была более блестящей, чем влиятельной,- о нем можно было бы сказать, как об одном из его любимцев - Вилье де Лиль-Адане: "Он был более знаменит, чем известен". К этому нужно добавить, что при всей ценности его литературного наследия (существующего, однако, для немногих) он был еще интереснее и ценнее как человек - Человек с большой буквы, человек большого стиля. Его внутренняя жизнь достойна самого внимательного и подробного изучения: я не знаю более соблазнительной темы для "романа-биографии".
Оглядываясь на прошлое, <...> я вижу среди многих выдающихся людей, с которыми сталкивала меня судьба, только двух, чья личность производила впечатление такой же духовной силы и неповторимого своеобразия, как личность Волошина, - людей, из которых излучалась гениальность, от которых исходили какие-то чудесные флюиды. Это - Розанов * и Андрей Белый. Но их своеобразие было иное, с явной "сумасшедчинкой", которой вовсе не чувствовалось в Волошине. Фигура Волошина остается единственной, ни на кого не похожей...