Вот и все, что было у меня к нему. Я понимал, что мне надо оставить его наедине с Иреной,- такие, как он, даже в большой беде не способны обращаться за помощью при чужих, но я не посмел выйти сразу, потому что это могло быть истолковано им совсем для меня обидно и незаслуженно. Он не поцеловал Ирене руку и не назвал ее Аришей,- он уже зарядился на меня негодующим презрением и поэтому сбился со своего обычного лада в обращении к ней.
- Что-нибудь случилось, Владимир Юрьевич? - с беспокойным участием спросила Ирена. В нашей комнате отсутствовали стулья для посетителей,- их некуда было приткнуть, но полукресло за столом Верыванны стояло свободным, рядом со мной. Я сидел и гадал, как быть - подать его гостю или же воздержаться от своей услуги ему,- он ведь может не принять ее, и тогда Ирена сказала с приказной четкостью:
- Будьте так добры, передайте нам кресло!
Это относилось ко мне. Это было выговором за мою хамскую недогадливость и побочным доказательством для Владимира Юрьевича, что я именно то, за кого он меня принял. С полукреслом получилось так, как я предчувствовал: "бывший", отстранив меня, сам взял его и перенес к столу Ирены. Она воспитывающе поблагодарила меня, а я решил не уходить и оставаться на своем месте,- в конце концов, черт возьми, я находился на службе. Владимир Юрьевич сел вполуоборот ко мне и внушительно, почти сердито спросил Ирену: известно ли ей, что происхождение наших идей о возвышенном и прекрасном неизменно связано с впечатлениями, полученными от всего круглого, законченного, светлого и радостного?
- Конечно, Владимир Юрьевич,- замедленно сказала Ирена со скрытой теплотой.
- Тогда как же вы могли тут допустить такое?
Я глядел в рукопись и не видел, что он там добыл из внутреннего кармана своей разлетайки и передал Ирене.
- Антон Павлович, обратите внимание, ваш "Полет на Луну" вышел в свет,сказала она, и, когда я поднял голову, старик посмотрел на мой лоб ошеломленно и беспомощно,- он, вероятно, подумал, что я автор этого "Полета". Мне не было видно лица Ирены, она высоко держала перед собой книжку, и ее плечи вздрагивали мелко и часто,- тайно чему-то смеялась. Я не знал, как быть, и не опровергал подозрение на свой счет. Возможно, что так или сяк я восстановил бы истину, но Владимир Юрьевич, все еще угнетающе изучая мой лоб, вдруг загадочно и устало сказал:
- Вот оно. Корье пошло на малье, а до дуба никому пет дела!
Он отвернулся от меня и принялся раскуривать трубку. Лицо Ирены я по-прежнему не видел.
- Понимаешь ли, Аришенька,- сказал он ей, будто меня тут уже не было,дело даже не в удручающей бездарности текста. Вернее, не столько в нем. Но ты обрати внимание на иллюстрации. Ведь это же безобразная коломазь, а не искусство. Коломазь, угрожающая уродством впечатлительности ребенка! Чего стоит, например, одна эстетическая сторона того рисунка, где повредивший ногу профессор ездит на Луне верхом на мальчике Пете, не говоря уже об экспрессии штриха и цвета этой, с позволения сказать, картинки! После нее ребенку обязательно приснится кошмар, обязательно! Бескрылость унылой фантазии иллюстратора феноменальна. Взять и изобразить какого-то староколхозного сторожа в качестве охранника ракетодрома с нелепыми амбарными ключами, в клубах пара от самовара перед ним! Что же это такое, голубушка? Ты не можешь объяснить? Я понимаю, что всякие жизнерадостно увлеченные пройдохи с гибкими спинами всегда и всюду и каждый по-своему урывал и урывают у простодушного общества свой гоголь-моголь, но нельзя же отдавать их спекулятивной предприимчивости литературу, живопись!
Ему не обязательно было взглядывать в мою сторону при упоминании гоголя-моголя,- я и без того понимал, что заключительная часть возмущенной тирады насчет жизнестойких пройдох адресовалась мне. Я со стыдом подумал о сырниках, о "своем" отзыве Владыкину на рукопись Элкиной и совершенно неожиданно и необъяснимо для самого себя ненужно вступился за автора "Полет на Луну". Я сказал, что как внутреннему рецензенту рассказа мне лучше посторонних известны его достоинства, и прежде всего то, как в нем отражена победительно-героическая линия. Ирена с заботливым удивлением посмотрела на меня, но ничего не сказала. Молчал и "бывший",- у него почему-то погасла в тот момент трубка, и он занялся ею.
- Конечно, рассказ и рисунки к нему не бог весть какая находка,посреднически сказала Ирена,- и я думаю, что ни то, ни другое не должно вызывать к себе больше того, что оно заслуживает... Скажите, как вы поживаете, Владимир Юрьевич?
- Как видишь, Ариша,- с достоинством сказал он.- Кажется, Дюма говорил, что, для того чтобы не казаться смущенным, надо быть наглым, но лично я так и не усвоил такую простую мудрость!
Это был хотя и неудачно прилаженный, но отличного веса булыжник в мой огород. Я вник в рукопись и сделал вид, что ничего не слыхал. Ирена дважды выдвинула и захлопнула ящик своего письменного стола,- мне предлагалось взглянуть на нее, чтобы получить приказание выйти из комнаты. Я сказал про себя "черта с два" и "не понял" сигнала. Дым от стариковой трубки медвяно пахнул не то цветом липы, не то желтого донника. Может, сушил и подсыпал для неспорости в табак? Я смотрел в рукопись, но краем глаза видел, как вкусно курил и хорошо уверенно в чем-то - очень независимо и гордо-задумчиво сидел в чужом полукресле старик. Перед ним на краю стола лежала рабочая рукопись Веры-ванны, которую "дотянула" Ирена, и он осторожным подсовом ладоней приподнял ее и взвешивающе покачал на руках.
- Какой фолиант! Какая безудержная словесная расточительность! Видно, от этой хвори совсем не стало никакой мази!
Он не положил, а посадил рукопись на место, как сажают обратно на под недопеченную ковригу. Ирена неестественно засмеялась.
- Я прав, Аришенька,- наставительно сказал Владимир Юрьевич,количество страниц современной повести или романа не должны превышать предела человеческого века - цифры сто, потому что написать книгу все равно что прожить жизнь. Я имею в виду талантливую книгу и яркую жизнь! специально, наверное, для меня произнес он эту фразу.- Лессинг призывал работать над страницей прозы как над статуей, а наш Бабель... вы, надеюсь, слышали о таком писателе? - почему-то сострадательно обратился он ко мне. Я молча поклонился ему.- Так вот он установил, что никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя!
У него снова погасла трубка, но он не стал раскуривать ее и собрался уходить. Ирена вторично посигналила мне ящиком стола, но я опять "не понял" намека и подумал, что устойчивость - непреодолимый враг управления!
- Я провожу вас, Владимир Юрьевич,- нервно сказала она "бывшему". Он не попрощался со мной и даже не взглянул в мою сторону. Я попытался убедить себя, что его пренебрежение нисколько меня не задело, и попробовал работать, но это оказалось невозможным,- во мне что-то разорилось, что позволяло легко и бездумно приводить в удобочитабельный вид "Степь широкую". Ирена вернулась минут через двадцать, и я спросил, ради чего она выставила меня на посмешище с этим дурацким "Полетом".
- А как бы ты иначе узнал, что изрекал Дюма, Лессинг и Бабель? полушутя сказала она и посмотрела на меня серьезно и грустно.
Старик, оказывается, приходил, чтобы занять у нее пять рублей.
После работы я, против воли Ирены, увез ее к "себе" в лес. Домой она не позвонила. Мы впервые тогда не разожгли костер, потому что Ирена заснула на сиденье, уткнувшись лицом мне в колени. Она спала, а мне хотелось очищающе покаяться ей в своей брехне насчет рези в желудке и рассказать, как свински безмятежно я жил подле нее эти дни, но будить ее было нельзя,- она спала так безжизненно, прибито и доверчиво мне преданно, что от напряженной затаенности у меня начал болеть затылок в том месте, где была метина от свинцового котяша... Ее нельзя было будить, а боль моя все раскалялась и ширилась, и я стал осторожно массировать затылок сперва одной рукой, потом второй.
- Слушай, Антон,- не шевелясь, слабо позвала Ирена, и я решил было, что это она во сне.- Тебе никогда не казалось, что у нас самая обыкновенная и банальная...- Она запнулась, потому что не хотела произнести ни слово "связь", ни "интрижка".
- Любовная история, что ли? - подсказал я.
- Да. Изрядно замызганная в современной литературе. Знаешь, этот извечный, надоевший всем треугольник!
Я сказал, что любви, если она запоздалая, без треугольников не бывает, и дело не в треугольниках, а в бездарности авторов, дерзающих бормотать об этом. Я подумал и предположил еще, что, для того чтобы написать книгу о любви, нужен большой и свободный талант.
- Что значит свободный?
Ирена по-прежнему лежала, уткнувшись лицом мне в колени.
- Как у Толстого и Флобера,- объяснил я.- Они ведь тоже писали о треугольниках.
- Да, конечно,- согласно сказала Ирена.- Но я все-таки просто-напросто твоя любовница.
- Ты никогда не была моей любовницей! - сказал я.
- А кто же я?
- Возлюбленная моя жена,- сказал я.- Давай, пожалуйста, уедем! Выкрадем Аленку и уедем! Иначе, ты истерзаешь себя.
- Куда мы уедем? - заморенно спросила Ирена и приподнялась. Я засветил плафон, достал с заднего сиденья "Атлас шоссейных дорог" и раскрыл его на сорок шестой странице.
- Например, в Орел или в Брянск.
- Нет, давай искать города с названиями поласковей,- попросила Ирена.Смотри: Нежин... Лебедин... Обоянь... А что мы там будем делать?
- Ничего, что дало бы право потомкам плюнуть на наши могилы,- сказал я.
- Ого! Это уже кое-что значит,- пресно улыбнулась Ирена.
- Я напишу там вторую повесть,- серьезно сказал я.
- О чем?
- О нас с тобой.
- Она будет называться "Куда бегут гонимые"?
- Нет, иначе: "Вот пришел великан".
- Да,- горестно сказала Ирена,- пришел великан... Великан! О нас с тобой писать нельзя. Мы, дорогой мой, слишком отрицательное явление... И какой ты великан! Ты мальчишка... маленький и жалкий, как и я сама...
Она тихо и безутешно заплакала, и я, как в тот наш давний раз, стал щепоткой пальцев обирать с ее ресниц слезы. Они были веские, теплые и большие, как поспелый крыжовник...
Новые качества, как известно, приобретаются за счет потери старого, но, оказывается, быть покровителем и не сбиваться на мелкое тиранство почти невозможно. Ирена стойко переносила свое покорничество, я же во многом повторял ее в своих заботах о ней,- по утрам допытывался, что она ела, и допрашивал, почему у нее ржавый голос и странный взгляд. Я тоже стремился подкармливать ее и покупал то шоколадку, то пирожное, то тыквенные семечки, потому что любил их сам. Тогда на рынке появились оранжевые круглые дыньки с юга. Стоили они от двух до четырех рублей штука, и на рассветах, до выхода милиционера на перекрестки, я мотался на "Росинанте" по городу, подвозя тех, кто спешил к своему горю или к радости. Брал я - сколько давали, и на дыни обычно хватало. Ели мы их украдкой, разделив на равное количество скибок и запрятав в ящики наших столов. Свою долю я уничтожал мгновенно и с великим наслаждением, а Ирена ела долго, с какой-то вымученной гримасой страдания, и мне в голову не приходило, что она просто-напросто терпеть не может дыни. Ни тогда, ни даже вот теперь я не в силах заставить себя понять, как это человек, которого ты любишь, может иметь другой вкус или взгляд на то, что самому тебе нравится...
Наверно, с Вераванной случилось в Сочи что-то неправомерно хорошее, похожее, надо думать, на бунинский "Солнечный удар", потому что, явившись на работу, она была безразлично отрешена от себя самой и от нас с Иреной. Она пребывала в каком-то углубленном сомнамбулическом трансе, и все в ней сыто-печальная поволока глаз, валко-расслабленная походка, безвольная и как бы послехворевая модуляция голоса,- невольно понуждало к участию и беспокойству за нее, изнеможденно где-то парящую, и мы с Иреной без сговора всячески старались не помешать чем-нибудь этому ее парению. У нас в комнате установилась тогда прочная рабочая атмосфера,- мы целыми днями молча и усердно правили рукописи: я - "Степь широкую", а Ирена - "Черный фонтан", тоже очень толстый чей-то роман о нефтяниках. Вереванне нечем было заняться,- ее рукопись, которую добила Ирена, следовало сдать Владыкину, а он не явился пока из отпуска. На этом основании, как загруженный делом человек, я мог бы курить в комнате, но на то надо было спрашивать теперь разрешение у Верыванны, и я предпочитал выходить в коридор. Такие мои походы не могли, понятно, не производить колебаний воздуха и вульгарного стука каблуков, а это возвращало Веруванну к действительности, и она всякий раз провожала и встречала меня с немым удивлением, будто силилась вспомнить, кто я такой и почему нахожусь тут рядом с нею. Она томилась не то грезой о скоро прожитом, не то ожиданием какой-то близкой грядущей услады, потому что часами сидела, устремив взгляд на телефон" Вид у нее был блаженно-отсутствующий, будто она нежилась в хвойной ванне, но когда фыркал телефон, рука ее хищно металась к трубке и Вераванна не говорила, а почти пела - "вас слушают". Было ясно, что она ждала чей-то голос в телефонной трубке, и я написал и украдкой передал Ирене записку, в которой звал ее возблагодарить бога за то, что он наделил человека любовной сладкой мукой, чувством братства, товарищества и вообще альтруизмом, чем царственно отличил его от животного. Ирена взглядом приказала мне не дурить, а у самой колюче торчал в зрачках смех, и я видел, что ей тоже хочется написать мне записку, и только опасность нашей "цепной реакции" мешала этому.
Так прошло несколько дней. Мы с Иреной ни разу не выехали "к себе",она не знала, куда отправится после работы "друг семьи", домой или к ней? До сих пор Вера-ванна почему-то не показывалась на Перовской, а там ее, видите ли, ждали и ждут с большим нетерпением.
- Пожаловаться на тебя хотят? - спросил я, когда Вераванна отлучилась из комнаты.
- Возможно,- безразлично сказала Ирена. Глаза ее все время оставались набитыми смехом, и вообще вся она преобразилась и стала собой, давней.
- А как насчет моего переселения? - напомнил я.- Отпало?
- Я тебе переселюсь, шушлик несчастный! Сиди и работай!
Было похоже, что она намеревалась опять командовать мною, и я не собирался тому противиться, потому что мне хотелось видеть ее сильной.
В те пустые мои вечера я, по настоянию Ирены, прочел книжку Владыкина и после этого трижды видел во сне своего отца. В двух снах он был там еще живой... Три утра я вел с Владыкиным трудные мысленные беседы,- мне хотелось знать, была ли там хоть какая-нибудь возможность уцелеть человеку сильному? Он кротко спрашивал, что это значит, и я объяснил, как мог. "А мы никогда и ни в чем не сомневались",- отвечал Вениамин Григорьевич. "Я знаю это",говорил я ему, и у нас начиналось все сначала, и я так и не смог понять, почему мой реабилитированный потом отец погиб, а он, Владыкин, остался жив и даже написал вот любопытную, как сказала Ирена, книгу!.. Наверно, я в чем-то был тут неправ. Сердце было неправо. Ему ведь не всегда прикажешь... И разве я не должен остаться благодарным Владыкину за то, что трижды подряд видел тогда во сне своего отца?..
Первый снег, если он выпал тайно, ночью, хорошо торить первому, до пробуждения дворников, но для этого надо, чтобы на тебе были новые темные ботинки на "молнии", легкая зеленая на белом меху с исподу шведская куртка, а на голове зимний финский берет с козырьком и помпоном на макушке. Тогда, один во всем городе, ты можешь вообразить себя кем угодно, вплоть до наследного принца из старинной книжки, только это, понятно, не нужно показывать встречным: им ведь ничего не объяснишь, их же не заманишь в свое детство и юность... От Гагаринской до Перовской я так и прошел - наследным принцем, и те, кто мне встречались, ничем и никак не протестовали против этого,- может, они тоже все были князья и графини, если поднялись в такую же рань, как и я. В белом чистом утре голландский особняк в своем отлете казался строгим и чопорным, как и положено замку, где обитают принцессы, и черт бы с ним, с Волобуем,- он мог присутствовать в замке в роли мажордома или как это там еще называлось! Я поприветствовал все три ряда окон особняка, потому что не знал, на каком этаже жила Ирена, потом смелым шагом - никого ведь не было - прошел по снегу до самых дверей дома, а назад к тротуару вернулся по своему следу, и получилось, что я вошел в дом и там остался... Город просыпался нехотя и долго,- нежился, и как в детстве, когда я оказывался на воле, меня непреодолимо потянуло к чужим окнам. За каждым из них, как и тогда при моих побегах из детприемников, текла чья-то загадочная жизнь, складно и напрочно заселенная недоступным для меня уютом, семейной спаянностью и согласием на тесноту. Заглядывать в чужие окна лучше всего в кривеньких переулках с низкими деревянными домишками, и делать это надо ранним утром или поздним вечером - больше увидишь. Тогда семья обычно бывает в сборе, за завтраком или ужином, и на столе может оказаться самый настоящий старинный самовар и разлатые, тоже старинные, синецветастые чашки,- значит, тут у кого-то живы дед или бабка, отец или мать...
На работу я опоздал ненамного - минут на двадцать: после чужих окон я долго и невесело размышлял о себе и об Ирене, потом вспомнил о снеге и о близком январе, когда появится в журнале моя повесть, и мне стало легче. Я поздравил обеих женщин с новой зимой в их жизни, и Вераванна никак не отозвалась на это,- тогда замурлыкал телефон, и она рванулась к трубке, а Ирена обыскала меня взглядом и скосилась на берет,- помпон-то небось торчал как плюмаж. "Где ты шаландаешься?" - ревниво спросила она глазами. Я ответил, что возвращаюсь с раута у голландской принцессы. Она недоуменно пожала плечом. "Ничего не поделаешь, трудно быть красивым принцем",- грустно сказал я бровями. "Не поняла",- тревожно ответила она ресницами.
- Какое нынче божественное утро, Ирена Михайловна! - вслух сказал я, и она успокоилась. На все эти наши вопросы и ответы нам понадобилось всего несколько секунд,- Вераванна успела только пропеть в телефон свое томно-ожидающее "вас слушают". Нам вообще редко звонили, и почему-то чаще всего не по адресу.
В тот раз, как я предполагаю, кто-то сгрубил Вере-ванне, потому что она с грохотом опустила на рычаг трубку, и у той отлетела головка микрофона. Она упала на пол, к моим ногам, и я поднял ее и положил рядом с телефоном у локтя Верыванны,- головка обломилась на резьбе. Возможно, мне следовало при этом сказать что-либо о непрочности пластмассы или же как-нибудь иначе выразить Вереванне свою солидарность, что ли, но вместо этого черт меня дернул зачем-то поклониться ей. Молча.
- Чего вы паясничаете тут? - разъяренно сказала она.- Кочервяжьтесь, пожалуйста, перед теми, кому это нравится!
Я извинился, снял берет и куртку и сел за свой стол. Мне нельзя было взглянуть на Ирену: Вераванна неправильно произнесла слово "кочевряжьтесь", переместив в нем буквы "р" и "в", а это грозило нам опасностью "согласованного" смеха...
Первая половина ноября протянулась для меня столетием. Ирена вторую неделю не появлялась в издательстве, и я не знал, что с нею случилось: Вераванна не разговаривала со мной, а к телефону на Перовской неизменно подходил Волобуй. Я звонил туда чаще всего вечерами, после работы, и Волобуй каждый раз с достоинством говорил "да-да" и "вы не туда попали". Голос его звучал бодро, и это обнадеживало меня: там, значит, ничего страшного не произошло. Могла же она прихворнуть ангиной, например. Тогда почти все время шел мокрый тяжелый снег. Над "Росинантом" образовался могилообразный сугроб, и я снял для него в аренду за двенадцать рублей в месяц трущобную закутку в одном из тех переулков, где были деревянные дома. После этого совсем стало нечем жить: на работе не было Ирены, а дома - "Росинанта", и по ночам не хотелось ложиться в свою раскладушку, а по утрам вставать. Худо мне было с Вераванной. После моего немого поклона ей, когда у телефонной трубки отломилась головка микрофона, она увеличила заряд своей ненависти ко мне, и я до сегодняшнего дня так толком и не понял, в чем же у нас было дело, как это я смог возбудить у ней такой ядерно мощный и затяжной приступ злобной обиды. Предположение Ирены о стремлении Верыванны называть меня своим "шушликом" было просто противно и невероятно. Я только знаю, что Вераванна после возвращения из Сочи так и не дождалась обещанного и, наверно, нужного ей звонка, что "солнечный удар" у нее прошел,- недаром же телефон, после его починки, оказался на столе Ирены, и что повинным во всем этом оказался я, мой рост, моя куртка, берет с помпоном, моя фамилия...
В эти дни, без Ирены, у меня произошла нечаянная стычка с Владыкиным, о чем я, впрочем, совсем не жалею. Наоборот. Стычка эта вышла из-за Хохолкова, автора рассказа "Полет на Луну",- тот явился, чтобы вручить его Вереванне с дарственной надписью. Как известно, каждое литературное произведение обладает удивительным свойством проявлять не только духовный, но и физический облик автора,- по крайней мере, сам я в любом стихотворении Пушкина или Блока, в каждой строке Толстого или Чехова ясно вижу их самих. Я представляю, какого они были роста, какого цвета у них глаза и волосы, как они разговаривали, улыбались или гневались, как ходили и как сидели. Нет-нет, тут полностью исключен самообман, будто мы потому только видим этих писателей такими, что прежде уже знали их портреты. Ничего подобного. Каждая книга похожа на своего автора, и каждый автор - на свою книгу,- тут уже ничего нельзя поделать, хотя вполне возможно, что многие беллетристы не хотели бы быть схожими со своими произведениями. Хохолков был здорово похож на свой рассказ, похож решительно всем: белесостью наивно-радостных глаз и роскошной, но отчего-то смешной на нем долгополой дубленкой, хитроватым утиным носом и замшевыми ботами на желтых латунных пуговках. К дубленке не шли летние вельветовые брюки цвета осенней болотной травы, как не подходила к ней и черная, отечественного производства, каракулевая шапка пирожком. Когда он появился и восторженно засмеялся навстречу Вереванне, я почему-то решил, что это окололитературный жук из тех, что со страшной силой вились вокруг издательства в вожделении захватить чью-нибудь "самотечную" рукопись для "внутренней" рецензии,- они браковали их легко и с ходу одними и теми же фразами-конструкциями вроде крупнопанельных ферм, из которых строят теперь стандартные дома. Эти ребята всегда казались мне почему-то повышенно веселыми, и дело, наверно, был просто в том, что видел я их обычно в дни выдачи гонорара. Он с чувством поцеловал Вереванне руку, и она суетно заволновалась.
- Аркадий Маркович, дорогой наш, куда же вы запропастились?
Она сказала это подобострастно, и тот снял шапку и во второй раз приложился к ее ласте. На его голове просвечивалась круглая темечная лысина, замаскированная начесом. Свою преждевременную плешь не каждый, конечно, может носить с грацией, но настоящий мужчина, по-моему, не должен возиться с нею как с позором, который надо скрывать.
- У вас, кажется, новый сотрудник? - сказал он Вереванне обо мне. Она кручинно ответила "представьте себе", и я вынужденно привстал со стула,как-никак, а меня вроде бы рекомендовали для знакомства.
- Аркадий Хохолков... Не жмите, пожалуйста, крепко руку,- предупредил он меня. Я машинально, вслед за ним, тоже назвал свое имя и фамилию. Вераванна тогда откровенно фыркнула, и это помешало мне исполнить странную просьбу Хохолкова,- я пожал его толстоватую короткую ладонь с нормальной в таких случаях крепостью. Он никак не среагировал на это, и я не поверил, что у него болит рука...
Заносить меня начало позже, уже после того, как Хохолков многозначительно-молча и стоя вручил Вереванне рассказ. Вераванна растроганно приняла его в обе руки и, не читая надписи, возбужденно и шепеляво сказала "шпачибо". Когда они сели, Хохолков замедленным движением как после долгой изнурительной дороги - достал из кармана дубленки непочатую оранжевую пачку сигарет "Кэмел". Он прикурил от газовой японской зажигалки, перламутровой, плоской и изящно маленькой. Точно такую у меня прихватили вместе с брюками те четверо молодцов в беретиках.
- Ну? Рассказывайте. Где вы пропадали? - западающим шепотом, навалясь бюстом на стол, сказала Вераванна. Руки она держала на рассказе. Хохолков затянулся сигаретой и замученно прикрыл веки. Вот тогда меня и начало заносить,- наши столы ведь почти соприкасались, и я, глядя в рукопись, невольно видел и Веруванну и Хохолкова. "Ну, пожалуйся, пожалуйся, что ты, мол, смертельно устал. Просит же человек",- мысленно посоветовал я Хохолкову.
- Что-нибудь случилось, Владимир Юрьевич? - с беспокойным участием спросила Ирена. В нашей комнате отсутствовали стулья для посетителей,- их некуда было приткнуть, но полукресло за столом Верыванны стояло свободным, рядом со мной. Я сидел и гадал, как быть - подать его гостю или же воздержаться от своей услуги ему,- он ведь может не принять ее, и тогда Ирена сказала с приказной четкостью:
- Будьте так добры, передайте нам кресло!
Это относилось ко мне. Это было выговором за мою хамскую недогадливость и побочным доказательством для Владимира Юрьевича, что я именно то, за кого он меня принял. С полукреслом получилось так, как я предчувствовал: "бывший", отстранив меня, сам взял его и перенес к столу Ирены. Она воспитывающе поблагодарила меня, а я решил не уходить и оставаться на своем месте,- в конце концов, черт возьми, я находился на службе. Владимир Юрьевич сел вполуоборот ко мне и внушительно, почти сердито спросил Ирену: известно ли ей, что происхождение наших идей о возвышенном и прекрасном неизменно связано с впечатлениями, полученными от всего круглого, законченного, светлого и радостного?
- Конечно, Владимир Юрьевич,- замедленно сказала Ирена со скрытой теплотой.
- Тогда как же вы могли тут допустить такое?
Я глядел в рукопись и не видел, что он там добыл из внутреннего кармана своей разлетайки и передал Ирене.
- Антон Павлович, обратите внимание, ваш "Полет на Луну" вышел в свет,сказала она, и, когда я поднял голову, старик посмотрел на мой лоб ошеломленно и беспомощно,- он, вероятно, подумал, что я автор этого "Полета". Мне не было видно лица Ирены, она высоко держала перед собой книжку, и ее плечи вздрагивали мелко и часто,- тайно чему-то смеялась. Я не знал, как быть, и не опровергал подозрение на свой счет. Возможно, что так или сяк я восстановил бы истину, но Владимир Юрьевич, все еще угнетающе изучая мой лоб, вдруг загадочно и устало сказал:
- Вот оно. Корье пошло на малье, а до дуба никому пет дела!
Он отвернулся от меня и принялся раскуривать трубку. Лицо Ирены я по-прежнему не видел.
- Понимаешь ли, Аришенька,- сказал он ей, будто меня тут уже не было,дело даже не в удручающей бездарности текста. Вернее, не столько в нем. Но ты обрати внимание на иллюстрации. Ведь это же безобразная коломазь, а не искусство. Коломазь, угрожающая уродством впечатлительности ребенка! Чего стоит, например, одна эстетическая сторона того рисунка, где повредивший ногу профессор ездит на Луне верхом на мальчике Пете, не говоря уже об экспрессии штриха и цвета этой, с позволения сказать, картинки! После нее ребенку обязательно приснится кошмар, обязательно! Бескрылость унылой фантазии иллюстратора феноменальна. Взять и изобразить какого-то староколхозного сторожа в качестве охранника ракетодрома с нелепыми амбарными ключами, в клубах пара от самовара перед ним! Что же это такое, голубушка? Ты не можешь объяснить? Я понимаю, что всякие жизнерадостно увлеченные пройдохи с гибкими спинами всегда и всюду и каждый по-своему урывал и урывают у простодушного общества свой гоголь-моголь, но нельзя же отдавать их спекулятивной предприимчивости литературу, живопись!
Ему не обязательно было взглядывать в мою сторону при упоминании гоголя-моголя,- я и без того понимал, что заключительная часть возмущенной тирады насчет жизнестойких пройдох адресовалась мне. Я со стыдом подумал о сырниках, о "своем" отзыве Владыкину на рукопись Элкиной и совершенно неожиданно и необъяснимо для самого себя ненужно вступился за автора "Полет на Луну". Я сказал, что как внутреннему рецензенту рассказа мне лучше посторонних известны его достоинства, и прежде всего то, как в нем отражена победительно-героическая линия. Ирена с заботливым удивлением посмотрела на меня, но ничего не сказала. Молчал и "бывший",- у него почему-то погасла в тот момент трубка, и он занялся ею.
- Конечно, рассказ и рисунки к нему не бог весть какая находка,посреднически сказала Ирена,- и я думаю, что ни то, ни другое не должно вызывать к себе больше того, что оно заслуживает... Скажите, как вы поживаете, Владимир Юрьевич?
- Как видишь, Ариша,- с достоинством сказал он.- Кажется, Дюма говорил, что, для того чтобы не казаться смущенным, надо быть наглым, но лично я так и не усвоил такую простую мудрость!
Это был хотя и неудачно прилаженный, но отличного веса булыжник в мой огород. Я вник в рукопись и сделал вид, что ничего не слыхал. Ирена дважды выдвинула и захлопнула ящик своего письменного стола,- мне предлагалось взглянуть на нее, чтобы получить приказание выйти из комнаты. Я сказал про себя "черта с два" и "не понял" сигнала. Дым от стариковой трубки медвяно пахнул не то цветом липы, не то желтого донника. Может, сушил и подсыпал для неспорости в табак? Я смотрел в рукопись, но краем глаза видел, как вкусно курил и хорошо уверенно в чем-то - очень независимо и гордо-задумчиво сидел в чужом полукресле старик. Перед ним на краю стола лежала рабочая рукопись Веры-ванны, которую "дотянула" Ирена, и он осторожным подсовом ладоней приподнял ее и взвешивающе покачал на руках.
- Какой фолиант! Какая безудержная словесная расточительность! Видно, от этой хвори совсем не стало никакой мази!
Он не положил, а посадил рукопись на место, как сажают обратно на под недопеченную ковригу. Ирена неестественно засмеялась.
- Я прав, Аришенька,- наставительно сказал Владимир Юрьевич,количество страниц современной повести или романа не должны превышать предела человеческого века - цифры сто, потому что написать книгу все равно что прожить жизнь. Я имею в виду талантливую книгу и яркую жизнь! специально, наверное, для меня произнес он эту фразу.- Лессинг призывал работать над страницей прозы как над статуей, а наш Бабель... вы, надеюсь, слышали о таком писателе? - почему-то сострадательно обратился он ко мне. Я молча поклонился ему.- Так вот он установил, что никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя!
У него снова погасла трубка, но он не стал раскуривать ее и собрался уходить. Ирена вторично посигналила мне ящиком стола, но я опять "не понял" намека и подумал, что устойчивость - непреодолимый враг управления!
- Я провожу вас, Владимир Юрьевич,- нервно сказала она "бывшему". Он не попрощался со мной и даже не взглянул в мою сторону. Я попытался убедить себя, что его пренебрежение нисколько меня не задело, и попробовал работать, но это оказалось невозможным,- во мне что-то разорилось, что позволяло легко и бездумно приводить в удобочитабельный вид "Степь широкую". Ирена вернулась минут через двадцать, и я спросил, ради чего она выставила меня на посмешище с этим дурацким "Полетом".
- А как бы ты иначе узнал, что изрекал Дюма, Лессинг и Бабель? полушутя сказала она и посмотрела на меня серьезно и грустно.
Старик, оказывается, приходил, чтобы занять у нее пять рублей.
После работы я, против воли Ирены, увез ее к "себе" в лес. Домой она не позвонила. Мы впервые тогда не разожгли костер, потому что Ирена заснула на сиденье, уткнувшись лицом мне в колени. Она спала, а мне хотелось очищающе покаяться ей в своей брехне насчет рези в желудке и рассказать, как свински безмятежно я жил подле нее эти дни, но будить ее было нельзя,- она спала так безжизненно, прибито и доверчиво мне преданно, что от напряженной затаенности у меня начал болеть затылок в том месте, где была метина от свинцового котяша... Ее нельзя было будить, а боль моя все раскалялась и ширилась, и я стал осторожно массировать затылок сперва одной рукой, потом второй.
- Слушай, Антон,- не шевелясь, слабо позвала Ирена, и я решил было, что это она во сне.- Тебе никогда не казалось, что у нас самая обыкновенная и банальная...- Она запнулась, потому что не хотела произнести ни слово "связь", ни "интрижка".
- Любовная история, что ли? - подсказал я.
- Да. Изрядно замызганная в современной литературе. Знаешь, этот извечный, надоевший всем треугольник!
Я сказал, что любви, если она запоздалая, без треугольников не бывает, и дело не в треугольниках, а в бездарности авторов, дерзающих бормотать об этом. Я подумал и предположил еще, что, для того чтобы написать книгу о любви, нужен большой и свободный талант.
- Что значит свободный?
Ирена по-прежнему лежала, уткнувшись лицом мне в колени.
- Как у Толстого и Флобера,- объяснил я.- Они ведь тоже писали о треугольниках.
- Да, конечно,- согласно сказала Ирена.- Но я все-таки просто-напросто твоя любовница.
- Ты никогда не была моей любовницей! - сказал я.
- А кто же я?
- Возлюбленная моя жена,- сказал я.- Давай, пожалуйста, уедем! Выкрадем Аленку и уедем! Иначе, ты истерзаешь себя.
- Куда мы уедем? - заморенно спросила Ирена и приподнялась. Я засветил плафон, достал с заднего сиденья "Атлас шоссейных дорог" и раскрыл его на сорок шестой странице.
- Например, в Орел или в Брянск.
- Нет, давай искать города с названиями поласковей,- попросила Ирена.Смотри: Нежин... Лебедин... Обоянь... А что мы там будем делать?
- Ничего, что дало бы право потомкам плюнуть на наши могилы,- сказал я.
- Ого! Это уже кое-что значит,- пресно улыбнулась Ирена.
- Я напишу там вторую повесть,- серьезно сказал я.
- О чем?
- О нас с тобой.
- Она будет называться "Куда бегут гонимые"?
- Нет, иначе: "Вот пришел великан".
- Да,- горестно сказала Ирена,- пришел великан... Великан! О нас с тобой писать нельзя. Мы, дорогой мой, слишком отрицательное явление... И какой ты великан! Ты мальчишка... маленький и жалкий, как и я сама...
Она тихо и безутешно заплакала, и я, как в тот наш давний раз, стал щепоткой пальцев обирать с ее ресниц слезы. Они были веские, теплые и большие, как поспелый крыжовник...
Новые качества, как известно, приобретаются за счет потери старого, но, оказывается, быть покровителем и не сбиваться на мелкое тиранство почти невозможно. Ирена стойко переносила свое покорничество, я же во многом повторял ее в своих заботах о ней,- по утрам допытывался, что она ела, и допрашивал, почему у нее ржавый голос и странный взгляд. Я тоже стремился подкармливать ее и покупал то шоколадку, то пирожное, то тыквенные семечки, потому что любил их сам. Тогда на рынке появились оранжевые круглые дыньки с юга. Стоили они от двух до четырех рублей штука, и на рассветах, до выхода милиционера на перекрестки, я мотался на "Росинанте" по городу, подвозя тех, кто спешил к своему горю или к радости. Брал я - сколько давали, и на дыни обычно хватало. Ели мы их украдкой, разделив на равное количество скибок и запрятав в ящики наших столов. Свою долю я уничтожал мгновенно и с великим наслаждением, а Ирена ела долго, с какой-то вымученной гримасой страдания, и мне в голову не приходило, что она просто-напросто терпеть не может дыни. Ни тогда, ни даже вот теперь я не в силах заставить себя понять, как это человек, которого ты любишь, может иметь другой вкус или взгляд на то, что самому тебе нравится...
Наверно, с Вераванной случилось в Сочи что-то неправомерно хорошее, похожее, надо думать, на бунинский "Солнечный удар", потому что, явившись на работу, она была безразлично отрешена от себя самой и от нас с Иреной. Она пребывала в каком-то углубленном сомнамбулическом трансе, и все в ней сыто-печальная поволока глаз, валко-расслабленная походка, безвольная и как бы послехворевая модуляция голоса,- невольно понуждало к участию и беспокойству за нее, изнеможденно где-то парящую, и мы с Иреной без сговора всячески старались не помешать чем-нибудь этому ее парению. У нас в комнате установилась тогда прочная рабочая атмосфера,- мы целыми днями молча и усердно правили рукописи: я - "Степь широкую", а Ирена - "Черный фонтан", тоже очень толстый чей-то роман о нефтяниках. Вереванне нечем было заняться,- ее рукопись, которую добила Ирена, следовало сдать Владыкину, а он не явился пока из отпуска. На этом основании, как загруженный делом человек, я мог бы курить в комнате, но на то надо было спрашивать теперь разрешение у Верыванны, и я предпочитал выходить в коридор. Такие мои походы не могли, понятно, не производить колебаний воздуха и вульгарного стука каблуков, а это возвращало Веруванну к действительности, и она всякий раз провожала и встречала меня с немым удивлением, будто силилась вспомнить, кто я такой и почему нахожусь тут рядом с нею. Она томилась не то грезой о скоро прожитом, не то ожиданием какой-то близкой грядущей услады, потому что часами сидела, устремив взгляд на телефон" Вид у нее был блаженно-отсутствующий, будто она нежилась в хвойной ванне, но когда фыркал телефон, рука ее хищно металась к трубке и Вераванна не говорила, а почти пела - "вас слушают". Было ясно, что она ждала чей-то голос в телефонной трубке, и я написал и украдкой передал Ирене записку, в которой звал ее возблагодарить бога за то, что он наделил человека любовной сладкой мукой, чувством братства, товарищества и вообще альтруизмом, чем царственно отличил его от животного. Ирена взглядом приказала мне не дурить, а у самой колюче торчал в зрачках смех, и я видел, что ей тоже хочется написать мне записку, и только опасность нашей "цепной реакции" мешала этому.
Так прошло несколько дней. Мы с Иреной ни разу не выехали "к себе",она не знала, куда отправится после работы "друг семьи", домой или к ней? До сих пор Вера-ванна почему-то не показывалась на Перовской, а там ее, видите ли, ждали и ждут с большим нетерпением.
- Пожаловаться на тебя хотят? - спросил я, когда Вераванна отлучилась из комнаты.
- Возможно,- безразлично сказала Ирена. Глаза ее все время оставались набитыми смехом, и вообще вся она преобразилась и стала собой, давней.
- А как насчет моего переселения? - напомнил я.- Отпало?
- Я тебе переселюсь, шушлик несчастный! Сиди и работай!
Было похоже, что она намеревалась опять командовать мною, и я не собирался тому противиться, потому что мне хотелось видеть ее сильной.
В те пустые мои вечера я, по настоянию Ирены, прочел книжку Владыкина и после этого трижды видел во сне своего отца. В двух снах он был там еще живой... Три утра я вел с Владыкиным трудные мысленные беседы,- мне хотелось знать, была ли там хоть какая-нибудь возможность уцелеть человеку сильному? Он кротко спрашивал, что это значит, и я объяснил, как мог. "А мы никогда и ни в чем не сомневались",- отвечал Вениамин Григорьевич. "Я знаю это",говорил я ему, и у нас начиналось все сначала, и я так и не смог понять, почему мой реабилитированный потом отец погиб, а он, Владыкин, остался жив и даже написал вот любопытную, как сказала Ирена, книгу!.. Наверно, я в чем-то был тут неправ. Сердце было неправо. Ему ведь не всегда прикажешь... И разве я не должен остаться благодарным Владыкину за то, что трижды подряд видел тогда во сне своего отца?..
Первый снег, если он выпал тайно, ночью, хорошо торить первому, до пробуждения дворников, но для этого надо, чтобы на тебе были новые темные ботинки на "молнии", легкая зеленая на белом меху с исподу шведская куртка, а на голове зимний финский берет с козырьком и помпоном на макушке. Тогда, один во всем городе, ты можешь вообразить себя кем угодно, вплоть до наследного принца из старинной книжки, только это, понятно, не нужно показывать встречным: им ведь ничего не объяснишь, их же не заманишь в свое детство и юность... От Гагаринской до Перовской я так и прошел - наследным принцем, и те, кто мне встречались, ничем и никак не протестовали против этого,- может, они тоже все были князья и графини, если поднялись в такую же рань, как и я. В белом чистом утре голландский особняк в своем отлете казался строгим и чопорным, как и положено замку, где обитают принцессы, и черт бы с ним, с Волобуем,- он мог присутствовать в замке в роли мажордома или как это там еще называлось! Я поприветствовал все три ряда окон особняка, потому что не знал, на каком этаже жила Ирена, потом смелым шагом - никого ведь не было - прошел по снегу до самых дверей дома, а назад к тротуару вернулся по своему следу, и получилось, что я вошел в дом и там остался... Город просыпался нехотя и долго,- нежился, и как в детстве, когда я оказывался на воле, меня непреодолимо потянуло к чужим окнам. За каждым из них, как и тогда при моих побегах из детприемников, текла чья-то загадочная жизнь, складно и напрочно заселенная недоступным для меня уютом, семейной спаянностью и согласием на тесноту. Заглядывать в чужие окна лучше всего в кривеньких переулках с низкими деревянными домишками, и делать это надо ранним утром или поздним вечером - больше увидишь. Тогда семья обычно бывает в сборе, за завтраком или ужином, и на столе может оказаться самый настоящий старинный самовар и разлатые, тоже старинные, синецветастые чашки,- значит, тут у кого-то живы дед или бабка, отец или мать...
На работу я опоздал ненамного - минут на двадцать: после чужих окон я долго и невесело размышлял о себе и об Ирене, потом вспомнил о снеге и о близком январе, когда появится в журнале моя повесть, и мне стало легче. Я поздравил обеих женщин с новой зимой в их жизни, и Вераванна никак не отозвалась на это,- тогда замурлыкал телефон, и она рванулась к трубке, а Ирена обыскала меня взглядом и скосилась на берет,- помпон-то небось торчал как плюмаж. "Где ты шаландаешься?" - ревниво спросила она глазами. Я ответил, что возвращаюсь с раута у голландской принцессы. Она недоуменно пожала плечом. "Ничего не поделаешь, трудно быть красивым принцем",- грустно сказал я бровями. "Не поняла",- тревожно ответила она ресницами.
- Какое нынче божественное утро, Ирена Михайловна! - вслух сказал я, и она успокоилась. На все эти наши вопросы и ответы нам понадобилось всего несколько секунд,- Вераванна успела только пропеть в телефон свое томно-ожидающее "вас слушают". Нам вообще редко звонили, и почему-то чаще всего не по адресу.
В тот раз, как я предполагаю, кто-то сгрубил Вере-ванне, потому что она с грохотом опустила на рычаг трубку, и у той отлетела головка микрофона. Она упала на пол, к моим ногам, и я поднял ее и положил рядом с телефоном у локтя Верыванны,- головка обломилась на резьбе. Возможно, мне следовало при этом сказать что-либо о непрочности пластмассы или же как-нибудь иначе выразить Вереванне свою солидарность, что ли, но вместо этого черт меня дернул зачем-то поклониться ей. Молча.
- Чего вы паясничаете тут? - разъяренно сказала она.- Кочервяжьтесь, пожалуйста, перед теми, кому это нравится!
Я извинился, снял берет и куртку и сел за свой стол. Мне нельзя было взглянуть на Ирену: Вераванна неправильно произнесла слово "кочевряжьтесь", переместив в нем буквы "р" и "в", а это грозило нам опасностью "согласованного" смеха...
Первая половина ноября протянулась для меня столетием. Ирена вторую неделю не появлялась в издательстве, и я не знал, что с нею случилось: Вераванна не разговаривала со мной, а к телефону на Перовской неизменно подходил Волобуй. Я звонил туда чаще всего вечерами, после работы, и Волобуй каждый раз с достоинством говорил "да-да" и "вы не туда попали". Голос его звучал бодро, и это обнадеживало меня: там, значит, ничего страшного не произошло. Могла же она прихворнуть ангиной, например. Тогда почти все время шел мокрый тяжелый снег. Над "Росинантом" образовался могилообразный сугроб, и я снял для него в аренду за двенадцать рублей в месяц трущобную закутку в одном из тех переулков, где были деревянные дома. После этого совсем стало нечем жить: на работе не было Ирены, а дома - "Росинанта", и по ночам не хотелось ложиться в свою раскладушку, а по утрам вставать. Худо мне было с Вераванной. После моего немого поклона ей, когда у телефонной трубки отломилась головка микрофона, она увеличила заряд своей ненависти ко мне, и я до сегодняшнего дня так толком и не понял, в чем же у нас было дело, как это я смог возбудить у ней такой ядерно мощный и затяжной приступ злобной обиды. Предположение Ирены о стремлении Верыванны называть меня своим "шушликом" было просто противно и невероятно. Я только знаю, что Вераванна после возвращения из Сочи так и не дождалась обещанного и, наверно, нужного ей звонка, что "солнечный удар" у нее прошел,- недаром же телефон, после его починки, оказался на столе Ирены, и что повинным во всем этом оказался я, мой рост, моя куртка, берет с помпоном, моя фамилия...
В эти дни, без Ирены, у меня произошла нечаянная стычка с Владыкиным, о чем я, впрочем, совсем не жалею. Наоборот. Стычка эта вышла из-за Хохолкова, автора рассказа "Полет на Луну",- тот явился, чтобы вручить его Вереванне с дарственной надписью. Как известно, каждое литературное произведение обладает удивительным свойством проявлять не только духовный, но и физический облик автора,- по крайней мере, сам я в любом стихотворении Пушкина или Блока, в каждой строке Толстого или Чехова ясно вижу их самих. Я представляю, какого они были роста, какого цвета у них глаза и волосы, как они разговаривали, улыбались или гневались, как ходили и как сидели. Нет-нет, тут полностью исключен самообман, будто мы потому только видим этих писателей такими, что прежде уже знали их портреты. Ничего подобного. Каждая книга похожа на своего автора, и каждый автор - на свою книгу,- тут уже ничего нельзя поделать, хотя вполне возможно, что многие беллетристы не хотели бы быть схожими со своими произведениями. Хохолков был здорово похож на свой рассказ, похож решительно всем: белесостью наивно-радостных глаз и роскошной, но отчего-то смешной на нем долгополой дубленкой, хитроватым утиным носом и замшевыми ботами на желтых латунных пуговках. К дубленке не шли летние вельветовые брюки цвета осенней болотной травы, как не подходила к ней и черная, отечественного производства, каракулевая шапка пирожком. Когда он появился и восторженно засмеялся навстречу Вереванне, я почему-то решил, что это окололитературный жук из тех, что со страшной силой вились вокруг издательства в вожделении захватить чью-нибудь "самотечную" рукопись для "внутренней" рецензии,- они браковали их легко и с ходу одними и теми же фразами-конструкциями вроде крупнопанельных ферм, из которых строят теперь стандартные дома. Эти ребята всегда казались мне почему-то повышенно веселыми, и дело, наверно, был просто в том, что видел я их обычно в дни выдачи гонорара. Он с чувством поцеловал Вереванне руку, и она суетно заволновалась.
- Аркадий Маркович, дорогой наш, куда же вы запропастились?
Она сказала это подобострастно, и тот снял шапку и во второй раз приложился к ее ласте. На его голове просвечивалась круглая темечная лысина, замаскированная начесом. Свою преждевременную плешь не каждый, конечно, может носить с грацией, но настоящий мужчина, по-моему, не должен возиться с нею как с позором, который надо скрывать.
- У вас, кажется, новый сотрудник? - сказал он Вереванне обо мне. Она кручинно ответила "представьте себе", и я вынужденно привстал со стула,как-никак, а меня вроде бы рекомендовали для знакомства.
- Аркадий Хохолков... Не жмите, пожалуйста, крепко руку,- предупредил он меня. Я машинально, вслед за ним, тоже назвал свое имя и фамилию. Вераванна тогда откровенно фыркнула, и это помешало мне исполнить странную просьбу Хохолкова,- я пожал его толстоватую короткую ладонь с нормальной в таких случаях крепостью. Он никак не среагировал на это, и я не поверил, что у него болит рука...
Заносить меня начало позже, уже после того, как Хохолков многозначительно-молча и стоя вручил Вереванне рассказ. Вераванна растроганно приняла его в обе руки и, не читая надписи, возбужденно и шепеляво сказала "шпачибо". Когда они сели, Хохолков замедленным движением как после долгой изнурительной дороги - достал из кармана дубленки непочатую оранжевую пачку сигарет "Кэмел". Он прикурил от газовой японской зажигалки, перламутровой, плоской и изящно маленькой. Точно такую у меня прихватили вместе с брюками те четверо молодцов в беретиках.
- Ну? Рассказывайте. Где вы пропадали? - западающим шепотом, навалясь бюстом на стол, сказала Вераванна. Руки она держала на рассказе. Хохолков затянулся сигаретой и замученно прикрыл веки. Вот тогда меня и начало заносить,- наши столы ведь почти соприкасались, и я, глядя в рукопись, невольно видел и Веруванну и Хохолкова. "Ну, пожалуйся, пожалуйся, что ты, мол, смертельно устал. Просит же человек",- мысленно посоветовал я Хохолкову.