- Страшно устал, Верочка,- сказал он, а я поспешно закурил "Приму".Только что вернулся из загранки... Вы представляете?
Он стал рассказывать о Токио. Все, что он говорил, соответствовало истине,- не только, наверно, в Японии, но и в любом заокеанском большом городе советский человек - особенно русский - в самом деле быстро надсаживается духом и телом. Его сердце сразу же начинает там ныть и проситься домой, в свой родной Саратов или Бердичев, безразлично. Причин этому много: и наша извечная и труднообъяснимая заторможенность - если мы всего-навсего лишь рыбаки или туристы, а не дипломаты - к принятию чужого языка, нравов и вкуса; и пугающая оголтелость безустально жаждущих фунтов и долларов; и сознание собственной потерянности и беспомощности в том сумасшедшем-сумасшедшем мире; и обновленно - всегда обновленно! возгорающаяся тогда любовь все к тому же самому Саратову. В то же время мне по собственному опыту было известно, что неожиданно попавший за океан наш человек не очень охотно признается грамотному соседу в своих впечатлениях,тут ведь легко можно навлечь на себя подозрения в степной отсталости или показаться просто-напросто трепачом. Во всяком случае, говорить об этом бывает не легко и не просто: там, между прочим, попадается и такое, что хочется навсегда увезти с собой.
Хохолков жаловался на свою усталость от "загранки" с каким-то сладким упоением, и то, что он не спрятал, а оставил на виду у Верыванны сигареты и зажигалку, не снял дубленку и парился в ней, что на нем были "художественные" летние штаны и зимние полумужские-полуженские боты, все это каверзно мешало мне поверить в искренность его жалобы, хотя сам я был, возможно, вдвойне больший тряпичник, чем он.
- Будете писать теперь книгу, да? - вкрадчиво спросила Вераванна. Хохолков обремененно наклонил голову,- куда, мол, денешься, а я подумал, что надо было подать ему не пять, а только два пальца - средний и указательный, раз он просил не жать руку. Подать, и все. И сесть как ни в чем не бывало. Затем мне пришла в голову совсем шальная мысль - взять, поплевать себе на ладонь, подойти к Хохолкову и шлепнуть по темечку. Шлепнуть, конечно, несильно, но чтобы все-таки получился сыро чмокнувший хлопок. Что бы после этого было? Ну что? Я тогда же пристыженно рассудил, что во мне только потому, наверно, сохранился запас глупого ребячества, что его не привелось израсходовать вовремя, в детстве.
Когда Хохолков ушел, я спросил у Верыванны, чем был вызван ее эмоциональный сочный смех.
- Как это чем? - негодующе вскинулась она,- взъярилась, видно, из-за "сочного смеха".- Если представляется человек с писательским именем, а к нему, видите, тоже лезут с собой, то это странно даже! Как говорится, куда рак с клешней, туда и конь с копытом!
- Это говорится наоборот, но вы обмолвились правильно,- сказал я.
- В чем это я обмолвилась правильно?
- Насчет рака,- сказал я.- Разве этот плешивый потешник в самом деле писатель?
- А кто же он, по-вашему?
- Угодник его знает,- ответил я.- Что он написал-то?
- Две повести и вот этот рассказ! Вераванна помахала перед собой "Полетом на Луну", как веером. Я засмеялся и сказал, что это не рассказ.
- А что же? - визгливо спросила она.
- Это? Чепуха-с. Этакий аммиачный пар-с... И почему вы пищите? Я же не щекочу вас под мышками,- невинно сказал я. Она схватила со стола рассказ и уже из коридора, из-за двери, крикнула, что я хулиган.
Без Верыванны - она не вернулась после нашей беседы - я закончил в тот день правку "Степи широкой" и позвонил Ирене. Волобуй сохранял все тот же бодро-благополучный голос, и я поблагодарил его, вместо того чтобы извиниться за ошибочно названный номер: я окончательно поверил, что там ничего страшного не случилось. Просто она заболела немного ангиной, и все. А Волобуй... что ж Волобуй! Он должен оставаться на своем месте и вести себя как следует... Ухаживать и все такое. Это хорошо, что он боевитый и заботливый... С этим примирительным чувством к Волобую я и отправился к Вениамину Григорьевичу, когда меня позвали к нему в конце рабочего дня. Рукопись я захватил с собой, полагая, что это и есть причина моего вызова к начальству. Был альпийски мягкий, не морозный и не слякотный день, и витражные косячки в окне кабинета Владыкина тлели притушенно-меркло. Вениамин Григорьевич поздоровался со мной без руки,- переставлял на столе подставочку для карандашей, и я сказал "слушаю вас" и не стал садиться.
- Как у нас обстоит дело с рукописью? - надсадно, будто у него болело что внутри, спросил он, глядя на подставочку. Я сказал, что роман можно сдавать в набор.
- Ну, это уже мы...
Он не докончил свою мысль. Я положил перед ним "Степь" и, когда отступил на прежнее место между креслами, нечаянно прищелкнул каблуками. Вениамин Григорьевич болезненно поморщился,- прищелк получился у меня по-солдатски крепкий. Тогда у нас образовался тягостный провал времени, заполненный только тем, что у селенологов называется реверберацией,- это когда звучание живет еще некоторое время после выключения его источника.
- Все? Мне можно идти? - спросил я, и это тоже вышло у меня по-военному. Владыкин сумрачно и опять почему-то трудно сказал: "Да нет, минуточку",- и неловко, кренясь на бок, достал из ящика стола рассказ Хохолкова.
- Вот вы помните, товарищ Кержун, что говорили мне об этом произведении, когда оно было еще в рукописи? - выразительно спросил он. Я сказал, что помню.- А почему же теперь вы считаете его фарсом?
- Фарсом? - переспросил я. Владыкин не ответил. Он смотрел не на меня, а на подставочку, и я понял, что тут полностью искажена суть нашего разговора с Вераванной и что я не имею никакой возможности восстановить правду. Ну как я мог объяснить, что назвал рассказ Хохолкова не фарсом, а паром, произнеся это слово с приставкой буквы "с"? Я понимал, что отвечать на вопросы мне следует спокойно и обстоятельно, но дело у нас осложнялось не только тем, чтобы восстановить правду: надо было исходить еще и из того, что известно на этот счет Владыкину. Осложнялось наше дело еще и тем, что Вениамин Григорьевич был для меня тот человек, перед кем я всегда чувствовал себя скованным, безвольным и даже в чем-то виноватым. Я знал людей например, капитана нашего траулера и его старпома,- при общении с которым и ты ощущаешь себя свободным, деятельным и смелым,- одним словом, достойным, и есть такие, перед кем становишься ниже, чем ты есть на самом деле. Вениамин Григорьевич был для меня этим, принижающим мою сущность, человеком, и поэтому я не стал опровергать, будто не называл рассказ Хохолкова фарсом: тут мне все равно не поверили бы.
- Хотелось бы знать, товарищ Кержун, когда вы были искренни,- крепнущим голосом сказал Вениамин Григорьевич,- в первый раз или теперь?
Мне тогда подумалось, что Диброву я мог бы подробно рассказать обо всем, что на самом деле произошло утром: как Хохолков предупреждал меня не жать ему крепко руку, а я все-таки пожал ее, как он "забыл" на столе американские сигареты и потел в дубленке, что говорил о своей "загранке" и как мне захотелось в это время поплевать себе на ладонь... Я бы сказал Диброву о "паре-с" и о том, как Вераванна обозвала меня хулиганом, заменив в слове букву "х" на "ф". Наверно, он в этом месте обязательно расхохотался бы, а меня понапутствовал каким-нибудь ироническим мужским советом, как в тот раз, когда ему доложили о нас с Иреной...
- Что же вы молчите?
Вениамин Григорьевич сказал это осуждающе, с примесью сожаления о моей несомненной для него неискренности. Мне почему-то вспомнилось, как я зарезал ему весной курицу, и стало обидно и досадно на себя, и я почти физически ощутил, как внезапно спала и улетучилась его странная власть над моим мужеством. Я сел в кресло и вежливо предложил ему сигарету.
- Это, конечно, не "Кэмел", но курить можно,- сказал я. Он молча и протестующе завозился на своем стуле. Тогда я закурил сам.- Значит, вас интересует, Вениамин Григорьевич, когда я был искренним в оценке рассказа "Полет на Луну"? - спросил я сквозь дым.
- Вот именно,- с настороженной сдержанностью подтвердил он.
- В таком разе вынужден огорчить вас. Искренним я был сегодня,- сказал я. Мы выжидательно посмотрели друг на друга. На столе не было пепельницы, и во мне шелохнулся озорной соблазн стряхнуть нагар с сигареты в подставочку.
- Выходит, вы... врали вначале? - логично заключил Вениамин Григорьевич, и я заметил, как порозовел и набряк рубец шрама на его щеке.Почему же вы так поступили?
Я ответил, что на это меня вынудили исключительные обстоятельства.
- Вы ведь дали мне рассказ на отзыв, когда он был уже сверстан и проиллюстрирован...
- А вам откуда это стало известно? - прервал он меня.
- В данном случае важен факт. И не повышайте, пожалуйста, голос,сказал я, хотя на самом деле он не повышал. Мы снова примеривающе посмотрели в упор друг на друга, и Вениамин Григорьевич нажимно спросил, выразил ли я свое подлинное мнение, когда писал отзыв на рукопись Элкиной. Я ответил, что "Позднее признание", на мой взгляд, отчаянная исповедь очень одинокой и, наверно, хорошей женщины, но, для того чтобы повесть приобрела хоть какой-нибудь общественный интерес, автору не хватило литературной сноровки.
- Всего лишь сноровки? - с грустью надо мной спросил Вениамин Григорьевич, а я подумал, что могу тут забрести дальше, чем следует, запутаться и подвести Ирену,- отзыв-то писала она.
- Я имел в виду мастерства,- сказал я.- Это в значительной степени относится и к бездарному рассказу Хохолкова!
Сигарета моя истлела до основания и обжигала пальцы. Я поплевал на нее и понес окурок за стол Владыкина, к окну, где стояла корзинка для бумаг. Вениамин Григорьевич с опасливым любопытством до конца проследил за моими действиями и, когда я вернулся к креслу, встал сам.
- Видите ли, товарищ Кержун,- начал он,- если вам приходится у нас трудно, то... мы не станем вас удерживать.
У него были безмятежно-добрые глаза. Я выждал некоторое время и сказал, что решение вопроса о своем увольнении предпочел бы услышать от директора издательства.
- Если вы, конечно, не возражаете.
- Да нет, вы неправильно толкуете,- поежился Вениамин Григорьевич,- мы не собираемся увольнять вас сами, понимаете?
Я сказал, что понимаю, но что в этом случае мне придется просить у товарища Диброва отсрочку на подачу заявления.
- До января,- сказал я,- пока выйдет моя повесть. Вы не согласились бы поддержать меня в таком ходатайстве?
- А где это... должно выйти? - не сразу, поборовшись с чем-то в себе, спросил Вениамин Григорьевич. Я назвал журнал. Нас разделял стол, а не поле, и поэтому мне хорошо было видно, что Владыкин, как и в тот первый раз, когда я из "чувства самосохранения" соврал ему, не поверил сказанному мной.
- Отношение редакции у вас с собой?
- Кажется, да,- неуверенно сказал я. Мне показалось нужным побыть немного растерянным, потому что "отношение" действительно существовало теперь и лежало в записной книжке в заднем кармане моих брюк. Я видел, как неможилось Вениамину Григорьевичу - застигнуть меня во лжи с глазу на глаз,слабым людям это почему-то легче делать при свидетелях, и поэтому, наверно, он взглянул поверх меня, на дверь: вдруг кто-нибудь войдет! Из своих, конечно. И лучше всего, чтобы это была, понятно, Вераванна...
- Да-да. Извещение со мной,- равнодушно сказал я.- Хотите взглянуть?
Уже после того как Владыкин взял у меня сложенное вчетверо письмо, мне вспомнилось, что вверху бланка, над оттиском названия журнала,весенне-зеленым, кратким и счастливым, как молодость, красным карандашом я написал три огромных по величине букв слова - ура, уро и уры. После "ура" стоял всего лишь один восклицательный знак, а "уро" и "уры" я отстолбил многими... Я написал это уже давно, и разве на самом деле не слышится в окончании слова "ура" "о" и "ы", если выкрикивать это слово громко и счастливо? Еще как слышится!..
Вениамин Григорьевич дважды прочел письмо, аккуратно сложил его вчетверо и вернул мне.
- Что ж... Это их дело,- с полувздохом сказал он и сел за стол. Я спрятал письмо и остался стоять.- Мне все же, товарищ Кержун, непонятно, почему вы так... невоздержанно отозвались о рассказе "Полет на Луну"? Да вы садитесь. Нам все-таки надо поговорить.
Я поблагодарил его, сел и сказал, что написать рассказ - это все равно что прожить год жизни.
- Я имею в виду талантливый рассказ и яркий год жизни,- сказал я.- И вообще над страницей прозы нужно работать как над статуей!
Черт знает, зачем я говорил ему все это, он выслушал меня без возражений и вопросов...
Новая рукопись, которую вручил мне для работы Вениамин Григорьевич, называлась "Солнечные брызги". В ней было около четырехсот страниц. Вениамин Григорьевич сказал, что было бы хорошо сдать ее в производство в феврале.
Утром шел снег. По дороге в издательство я завернул на Перовскую, дошел до дверей особняка и вернулся на тротуар по своему следу. Вераванна оказалась на месте: она сидела с видом хозяйки положения, времени и пространства.
- Гут морген! - обольстительно сказал я ей.- В такую погоду хорошо промчаться на тройке по полю с любимым человеком. Вы не находите?
Она с неприступным видом читала рукопись.
- Но предварительно этим двоим следовало бы выпить по шашечке шерного кофе с ямайским ромом,- сказал я. Наверно, мы так или сяк вцепились б словесно друг в друга - я не собирался оставлять без комментария ее вчерашний доносный побег к Владыкину, но нам помешала Ирена, возможно, помешала зря: мало ли как после того развернулись бы события? Может, все вышло бы как-нибудь иначе, лучше... А впрочем, едва ли эта помеха имела какое-либо значение... Ирена появилась как видение. Она была в белой коротенькой шубе и в белой меховой шапке - вылитая снегурка, и я, увидев ее, встал за своим столом. Я так и не понял, что она тогда приказала мне глазами - тревожными, черными и большими на бумажно-белом исхудавшем лице: то ли немедленно сесть, то ли выйти, и я ничего из этого не сделал,- не сел и не вышел из комнаты. Я набрал в грудь воздуха и, немного задохнувшись, сказал, что рад ее видеть.
- Я вас тоже, Антон Павлович,- сдержанно и полуохрипше сказала она. Глаза ее что-то приказывали мне и одновременно спрашивали.
- Что с вами случилось? - радостно вырвалось у меня. Веруванну я не видел и не слышал,- так она подкопно притихла.
- Как у вас тут душно,- отвлекающе сказала Ирена. Я потом уже сообразил, что мне нельзя было выбегать из-за стола и помогать ей раздеться, но дело было в том, что я забыл о Вереванне.
Когда вы на виду у кого-то неожиданно в чем-то спохватываетесь и пугаетесь, то сразу же начинаете давать отбой, то есть поступать и вести себя противоположно тому, как поступали секунду назад, а это всегда выходит неуклюже и переигранно. Мой "отбой" заключался в том, что я, вспомнив о Вереванне, спешно и молча вернулся на свое место с Ирениной шапкой в руках, и Ирене пришлось самой забирать ее с моего стола и молча относить к вешалке. После этого я приложил все усилия к тому, чтобы напустить на свою физиономию ленивое равнодушие не только к появлению Ирены, но ко всему на свете. У нас тогда установилось подозрительно-выведочное молчание,- Вераванна не обмолвилась с Иреной ни словом: она притаенно следила за нами, глядя в рукопись. Мы тоже читали. Временами я краем глаза проверяюще взглядывал на Веруванну и видел все тот же устойчивый, иронически загадочный контур ее лица,- она походила на предворотнего сторожевого сфинкса у какого-нибудь старинного ленинградского особняка. Мне злорадно подумалось, ну как бы она произнесла слово "сфинкс"? Свинкс небось? Я вызывающе густо задымил "Примой", это не "Кэмел", черт возьми,- Вераванна шумно снялась с места и вышла из комнаты.
- Я увидела тебя утром в окно. Как ты оказался на Перовской? Что случилось? - спросила Ирена. Я ответил, что ничего не случилось.
- Смотри в рукопись, Вера может войти каждую секунду.,. Я собиралась на работу в понедельник, а сегодня только среда, понимаешь?
- Конечно,- сказал я в рукопись.
- Нет, не понимаешь. Вера знала об этом и все же не поинтересовалась, почему я вышла сегодня.
- Ну и пусть. Она просто каменная баба,- сказал
- Слушай меня. Ей известно, что нас якобы застали... когда ты целовал меня.
- И она донесла ему?
Во мне ожила прежняя ненависть к Волобую.
- Нет... Допытывалась у меня, правда ли это... А каким образом оказался на моем столе телефон? Не знаешь? Смотри все время в рукопись. Что тут у вас произошло? Вера рассказывала вчера, но я мало что поняла. Ты в самом деле оскорбил ее и Хохолкова? Она ходила жаловаться Владыкину. Он тебя вызывал?
- Да,- сказал я.
- Ну? Говори скорей!
- Все в порядке,- сказал я,- мне выдана для работы вот эта новая рукопись. А что было с тобой? Ангина?
- Грипп,- быстро ответила Ирена.- Это ты звонил вечерами?
- И по утрам тоже,- сказал я.- Нам нельзя встретиться сегодня?
- Как? Где? А Вера? И я очень плохо себя чувствую...
Вошла Вераванна. Она в самом деле была сильно похожа на каменного сфинкса с плоским, таинственно-ухмыльным лицом.
В облике Ирены проступило в эти дни что-то жалкое и непосильно-мученическое. Она усвоила какую-то напряженно-неуверенную походку, причем ее заносило тогда в сторону, будто она пробиралась в полутьме и опасалась натолкнуться на преграду. Я заметил, что время от времени у нее судорожно и коротко вздрагивала голова, отшатываясь вбок и вверх, и то, что она сама не замечала этого, внушало мне страх и боль за нее. Во всем, что происходило с Иреной, я винил Веруванну. Это не позволяло мне выдерживать проверку на интеллигентность своего поведения: я непомерно часто курил, перейдя с "Примы" на "Аврору",- сигареты эти источали небесно-синий, подирающий горло дым, и Вереванне волей-неволей приходилось то и дело оставлять нас с Иреной одних.
- Ну зачем ты это делаешь? Разве она не понимает? - нервным шепотом корила меня Ирена, не отрываясь от рукописи. В такие свободные от Верыванны минуты мы выяснили, что я не смею пригласить Ирену к себе,- за этим приглашением, независимо от моего намерения, все равно будет скрываться оскорбительный для нее нечистый предумысел пошлых любовников, а кроме того, в моем доме жил ведь Владыкин. Ирена могла появиться на Гагаринской раньше, до того как она еще не чувствовала за собой "состава преступления", теперь же это исключалось безоговорочно.
Накануне выходного, уже перед концом работы, я сказал Ирене, что буду ждать ее завтра на рынке у входа в овощной павильон.
- Нам надо спокойно поговорить хотя бы десять минут. Неужели ты не можешь отлучиться за продуктами?
- Нет. Это он делает сам! - У Ирены резко дернулась голова.- Но я смогу пойти в центральную библиотеку. По субботам она открывается с двенадцати часов... Смотри, пожалуйста, в рукопись.
- А, будь она проклята! - сказал я.
- Пожалуйста, прошу тебя... И не кури так часто. Мне ведь придется выходить вместе с Верой. Она и так уже...
Я не знал, что это "она и так уже", потому что явилась Вераванна. Она почему-то не оставалась в коридоре больше минуты,- наверно, считала, что за это время дым от моей сигареты улетучивался полностью.
Библиотека работала по выходным не с двенадцати, а с двух часов до одиннадцати вечера. Было ветрено и несло мелкой крупой, секущей лицо. Я зашел в соседний с библиотекой подъезд. Минут через двадцать Ирена показалась в конце улицы. Ветер дул ей навстречу, и она шла осторожно, мелкими скользящими шагами, как ходят в больнице те, кому разрешено самостоятельно являться на перевязку. В подъезде, куда я поманил ее издали, сквозяще гудел ветер.
- Встретил там знакомых? - встревоженно спросила Ирена осипшим голосом. Я сказал, что библиотека откроется только в два часа.- Как же теперь? Мне нельзя оставаться на холоде... А где твой "Росинант"?
Я объяснил. В просторных рукавах шубы ее острые локти дрожали хило и зябло. Ирена высвободила их из моих рук с жалкой нездоровой гримасой, будто я причинил ей боль.
- Не трогай меня, Антон. Я пойду домой... Но мне нужно было что-то сказать тебе... А тут нельзя.
- Зайди вот в ту нишу и прислонись к стене, она совсем чистая,- сказал я,- сейчас найду такси.
- Нет-нет, в такси говорить об этом тоже нельзя, слышишь? Не надо!
По улице я побежал под ветер - шансы отыскать пустое такси в том или в этом конце ее были равноценны. не догадывался, что намеревалась сказать мне Ирена, и все же страшился и не хотел этого разговора,- он не мог быть благополучным для меня при этой ее походке и жалкой больной гримасе, когда я дотронулся до ее локтей. Не мог! Я бежал и надеялся, что такси мне не попадется. Не встретится. А если и попадется, то Ирена сама ведь предупреждала, что там разговаривать будет невозможно. Завтра же, в воскресенье, мы никак не сможем увидеться, а до понедельника все образуется. Мало ли как! Надо только переждать немного - и все. Как в тот раз, когда пришло письмо из журнала... Такси вынырнуло из переулка прямо передо мной. "Не заметить" на холоде его ярый зеленый глаз оказалось, бы невероятным для кого угодно, и я поднял руку. В машине было по-летнему тепло: юный шофер сидел без пиджака, в одной белой нейлоновой рубашке,- это удачно оттеняло его темные стильные волосы, разделенные пробором, как у Иисуса Христа.
- Вон в том подъезде заберем человека, высадим его возле Перовской, а сами поедем на Гагаринскую,- сказал я ему, садясь рядом. Он кивнул. У подъезда, не выходя на тротуар, я открыл заднюю дверь и, когда Ирена медленно и боязливо пошла к машине, подумал с отвращением к себе, как хотел поплевать Хохолкову на плешь, как презираю Владыкина за его будто бы смиренно-холопское лукавство, хотя сам я просто-напросто детприемовский подонок, если способен - вполне был способен! - оставить Ирену одну с ее "неблагополучной" для меня тайной. Как только она осторожно уселась на заднем сиденье за моей спиной, я приказал шоферу ехать в аэропорт.
- Трояк за скорость,- сказал я. Он с уважительной завистью посмотрел на мою куртку.
В аэропортовском кафе было чисто, а главное, безлюдно, и мы выбрали угловой столик под фикусом и сели спиной к дверям. Я заказал бутылку шампанского, тарелку креветок и плитку шоколада "Цирк", так как "Аленки" не оказалось. Мне очень хотелось сказать Ирене что-нибудь веселое, но она недоступно, с предслезным напряжением смотрела в окно на заснеженное аэродромное поле, где устало сидел белый самолет, и ничего радостного не приходило на ум. Я бесшумно открыл бутылку и налил шампанское в бокалы.
- Антон, я сделала... Я была беременна,- жалобно сказала Ирена в окно, и голова ее дернулась вверх в и вбок. То, что воровато прошмыгнуло тогда в моем мозгу, было оскорбительной несправедливостью к Ирене, и она, наверно, уловила это, потому что обернулась ко мне лицом.- У меня есть знакомая, врач... Никто ни о чем не догадался...
Моему телу вдруг стало больно. Мне было больно всюду, и я молча глядел на Ирену и не выпускал из рук бутылку. Ирена наклонилась над столом и заплакала. Слезы ее булькающе капали прямо в бокал с шампанским, но я не смел отставить его в сторону, боясь шевельнуться и задеть ее локоть.
-Это долго не будет,- сказал я издали,- это потом пройдет.
Я имел в виду свой страх прикоснуться к ней, ее болезненную походку, отвратительный нервный тик головы.
- Как... Что пройдет? - спросила Ирена. Она отдалилась от стола и раскосо посмотрела на меня влажными глазами.
- Дай мне руку. Ты не бойся, я осторожно. Я только подержу,- сказал я. Она уронила мне на колено руку и опять заплакала. Рука ее была горячая и сухая, и на каждом ногте метилась жемчужная крапинка - ногти цвели. Под ними ритмично толкалась, то напорно приливая, то отходя, прозрачная розовая кровь, и я наклонился и неощутимо для губ поцеловал каждый палец в отдельности, каждый в ноготь.
- Ты будешь и после... Таким же останешься?
Она, значит, знала о моем страхе и боли всего моего тела, но глаза ее по-прежнему были тревожно-раскосыми и влажными.
- Я закажу себе водки, ладно? - попросил я.
- Конечно,- согласилась она.
- Я выпью полный стакан, а шампанское не буду. Тебе, наверно, тоже нельзя, правда?
- Нет. Пей один... А что все должно пройти? О чем ты говорил?
- Ты же знаешь,- сказал я.
- Только это?
- И еще блажь твоя.
- Моя?
- Тоже мне великанша,- сказал я.- В шампанское наплакала. Как не стыдно! Дай, я это выпью.
Минут через тридцать я отправил ее домой в такси, a сам решил ехать автобусом. Он долго не приходил, и я вернулся в кафе и заказал еще немного водки, а после часа полтора смотрел в окно, как взлетали и садились белые самолеты. Я думал, что своего сына назвал бы Павлом. А дочь Мариной, в честь мамы...
В издательстве я стал появляться раньше всех,- надо было каждый раз незаметно положить в стол Ирены то кулек изюма или тыквенных зерен, то горсть конфет "коровка", то еще что-нибудь, что любил я сам. Все это так и оставалось в столе, в дальнем углу, аккуратно сложенное и прикрытое бумагой,- я ни разу не уследил, когда Ирена умудрялась раскладывать по ассортименту эти мои несчастно посильные приношения! У нее перестала дергаться голова. Ходила она теперь тоже нормально. Я снова перешел на "Приму" и курить выходил в коридор. С Вераванной у меня установилось что-то похожее на перемирие: она держалась замкнуто, но с недоумевающей опаской,возможно, ей было непонятно, каким образом мне удалось уцелеть тут после ее жалобы Владыкину. Я урывками рассказал Ирене о той своей беседе с Вениамином Григорьевичем.
- Ты его ушиб письмом из журнала, и он растерялся,- рассудила она.Кроме того, неизвестно еще, какой благой умысел владел им, когда он давал тебе новую рукопись. Ты ее прочел предварительно?
Он стал рассказывать о Токио. Все, что он говорил, соответствовало истине,- не только, наверно, в Японии, но и в любом заокеанском большом городе советский человек - особенно русский - в самом деле быстро надсаживается духом и телом. Его сердце сразу же начинает там ныть и проситься домой, в свой родной Саратов или Бердичев, безразлично. Причин этому много: и наша извечная и труднообъяснимая заторможенность - если мы всего-навсего лишь рыбаки или туристы, а не дипломаты - к принятию чужого языка, нравов и вкуса; и пугающая оголтелость безустально жаждущих фунтов и долларов; и сознание собственной потерянности и беспомощности в том сумасшедшем-сумасшедшем мире; и обновленно - всегда обновленно! возгорающаяся тогда любовь все к тому же самому Саратову. В то же время мне по собственному опыту было известно, что неожиданно попавший за океан наш человек не очень охотно признается грамотному соседу в своих впечатлениях,тут ведь легко можно навлечь на себя подозрения в степной отсталости или показаться просто-напросто трепачом. Во всяком случае, говорить об этом бывает не легко и не просто: там, между прочим, попадается и такое, что хочется навсегда увезти с собой.
Хохолков жаловался на свою усталость от "загранки" с каким-то сладким упоением, и то, что он не спрятал, а оставил на виду у Верыванны сигареты и зажигалку, не снял дубленку и парился в ней, что на нем были "художественные" летние штаны и зимние полумужские-полуженские боты, все это каверзно мешало мне поверить в искренность его жалобы, хотя сам я был, возможно, вдвойне больший тряпичник, чем он.
- Будете писать теперь книгу, да? - вкрадчиво спросила Вераванна. Хохолков обремененно наклонил голову,- куда, мол, денешься, а я подумал, что надо было подать ему не пять, а только два пальца - средний и указательный, раз он просил не жать руку. Подать, и все. И сесть как ни в чем не бывало. Затем мне пришла в голову совсем шальная мысль - взять, поплевать себе на ладонь, подойти к Хохолкову и шлепнуть по темечку. Шлепнуть, конечно, несильно, но чтобы все-таки получился сыро чмокнувший хлопок. Что бы после этого было? Ну что? Я тогда же пристыженно рассудил, что во мне только потому, наверно, сохранился запас глупого ребячества, что его не привелось израсходовать вовремя, в детстве.
Когда Хохолков ушел, я спросил у Верыванны, чем был вызван ее эмоциональный сочный смех.
- Как это чем? - негодующе вскинулась она,- взъярилась, видно, из-за "сочного смеха".- Если представляется человек с писательским именем, а к нему, видите, тоже лезут с собой, то это странно даже! Как говорится, куда рак с клешней, туда и конь с копытом!
- Это говорится наоборот, но вы обмолвились правильно,- сказал я.
- В чем это я обмолвилась правильно?
- Насчет рака,- сказал я.- Разве этот плешивый потешник в самом деле писатель?
- А кто же он, по-вашему?
- Угодник его знает,- ответил я.- Что он написал-то?
- Две повести и вот этот рассказ! Вераванна помахала перед собой "Полетом на Луну", как веером. Я засмеялся и сказал, что это не рассказ.
- А что же? - визгливо спросила она.
- Это? Чепуха-с. Этакий аммиачный пар-с... И почему вы пищите? Я же не щекочу вас под мышками,- невинно сказал я. Она схватила со стола рассказ и уже из коридора, из-за двери, крикнула, что я хулиган.
Без Верыванны - она не вернулась после нашей беседы - я закончил в тот день правку "Степи широкой" и позвонил Ирене. Волобуй сохранял все тот же бодро-благополучный голос, и я поблагодарил его, вместо того чтобы извиниться за ошибочно названный номер: я окончательно поверил, что там ничего страшного не случилось. Просто она заболела немного ангиной, и все. А Волобуй... что ж Волобуй! Он должен оставаться на своем месте и вести себя как следует... Ухаживать и все такое. Это хорошо, что он боевитый и заботливый... С этим примирительным чувством к Волобую я и отправился к Вениамину Григорьевичу, когда меня позвали к нему в конце рабочего дня. Рукопись я захватил с собой, полагая, что это и есть причина моего вызова к начальству. Был альпийски мягкий, не морозный и не слякотный день, и витражные косячки в окне кабинета Владыкина тлели притушенно-меркло. Вениамин Григорьевич поздоровался со мной без руки,- переставлял на столе подставочку для карандашей, и я сказал "слушаю вас" и не стал садиться.
- Как у нас обстоит дело с рукописью? - надсадно, будто у него болело что внутри, спросил он, глядя на подставочку. Я сказал, что роман можно сдавать в набор.
- Ну, это уже мы...
Он не докончил свою мысль. Я положил перед ним "Степь" и, когда отступил на прежнее место между креслами, нечаянно прищелкнул каблуками. Вениамин Григорьевич болезненно поморщился,- прищелк получился у меня по-солдатски крепкий. Тогда у нас образовался тягостный провал времени, заполненный только тем, что у селенологов называется реверберацией,- это когда звучание живет еще некоторое время после выключения его источника.
- Все? Мне можно идти? - спросил я, и это тоже вышло у меня по-военному. Владыкин сумрачно и опять почему-то трудно сказал: "Да нет, минуточку",- и неловко, кренясь на бок, достал из ящика стола рассказ Хохолкова.
- Вот вы помните, товарищ Кержун, что говорили мне об этом произведении, когда оно было еще в рукописи? - выразительно спросил он. Я сказал, что помню.- А почему же теперь вы считаете его фарсом?
- Фарсом? - переспросил я. Владыкин не ответил. Он смотрел не на меня, а на подставочку, и я понял, что тут полностью искажена суть нашего разговора с Вераванной и что я не имею никакой возможности восстановить правду. Ну как я мог объяснить, что назвал рассказ Хохолкова не фарсом, а паром, произнеся это слово с приставкой буквы "с"? Я понимал, что отвечать на вопросы мне следует спокойно и обстоятельно, но дело у нас осложнялось не только тем, чтобы восстановить правду: надо было исходить еще и из того, что известно на этот счет Владыкину. Осложнялось наше дело еще и тем, что Вениамин Григорьевич был для меня тот человек, перед кем я всегда чувствовал себя скованным, безвольным и даже в чем-то виноватым. Я знал людей например, капитана нашего траулера и его старпома,- при общении с которым и ты ощущаешь себя свободным, деятельным и смелым,- одним словом, достойным, и есть такие, перед кем становишься ниже, чем ты есть на самом деле. Вениамин Григорьевич был для меня этим, принижающим мою сущность, человеком, и поэтому я не стал опровергать, будто не называл рассказ Хохолкова фарсом: тут мне все равно не поверили бы.
- Хотелось бы знать, товарищ Кержун, когда вы были искренни,- крепнущим голосом сказал Вениамин Григорьевич,- в первый раз или теперь?
Мне тогда подумалось, что Диброву я мог бы подробно рассказать обо всем, что на самом деле произошло утром: как Хохолков предупреждал меня не жать ему крепко руку, а я все-таки пожал ее, как он "забыл" на столе американские сигареты и потел в дубленке, что говорил о своей "загранке" и как мне захотелось в это время поплевать себе на ладонь... Я бы сказал Диброву о "паре-с" и о том, как Вераванна обозвала меня хулиганом, заменив в слове букву "х" на "ф". Наверно, он в этом месте обязательно расхохотался бы, а меня понапутствовал каким-нибудь ироническим мужским советом, как в тот раз, когда ему доложили о нас с Иреной...
- Что же вы молчите?
Вениамин Григорьевич сказал это осуждающе, с примесью сожаления о моей несомненной для него неискренности. Мне почему-то вспомнилось, как я зарезал ему весной курицу, и стало обидно и досадно на себя, и я почти физически ощутил, как внезапно спала и улетучилась его странная власть над моим мужеством. Я сел в кресло и вежливо предложил ему сигарету.
- Это, конечно, не "Кэмел", но курить можно,- сказал я. Он молча и протестующе завозился на своем стуле. Тогда я закурил сам.- Значит, вас интересует, Вениамин Григорьевич, когда я был искренним в оценке рассказа "Полет на Луну"? - спросил я сквозь дым.
- Вот именно,- с настороженной сдержанностью подтвердил он.
- В таком разе вынужден огорчить вас. Искренним я был сегодня,- сказал я. Мы выжидательно посмотрели друг на друга. На столе не было пепельницы, и во мне шелохнулся озорной соблазн стряхнуть нагар с сигареты в подставочку.
- Выходит, вы... врали вначале? - логично заключил Вениамин Григорьевич, и я заметил, как порозовел и набряк рубец шрама на его щеке.Почему же вы так поступили?
Я ответил, что на это меня вынудили исключительные обстоятельства.
- Вы ведь дали мне рассказ на отзыв, когда он был уже сверстан и проиллюстрирован...
- А вам откуда это стало известно? - прервал он меня.
- В данном случае важен факт. И не повышайте, пожалуйста, голос,сказал я, хотя на самом деле он не повышал. Мы снова примеривающе посмотрели в упор друг на друга, и Вениамин Григорьевич нажимно спросил, выразил ли я свое подлинное мнение, когда писал отзыв на рукопись Элкиной. Я ответил, что "Позднее признание", на мой взгляд, отчаянная исповедь очень одинокой и, наверно, хорошей женщины, но, для того чтобы повесть приобрела хоть какой-нибудь общественный интерес, автору не хватило литературной сноровки.
- Всего лишь сноровки? - с грустью надо мной спросил Вениамин Григорьевич, а я подумал, что могу тут забрести дальше, чем следует, запутаться и подвести Ирену,- отзыв-то писала она.
- Я имел в виду мастерства,- сказал я.- Это в значительной степени относится и к бездарному рассказу Хохолкова!
Сигарета моя истлела до основания и обжигала пальцы. Я поплевал на нее и понес окурок за стол Владыкина, к окну, где стояла корзинка для бумаг. Вениамин Григорьевич с опасливым любопытством до конца проследил за моими действиями и, когда я вернулся к креслу, встал сам.
- Видите ли, товарищ Кержун,- начал он,- если вам приходится у нас трудно, то... мы не станем вас удерживать.
У него были безмятежно-добрые глаза. Я выждал некоторое время и сказал, что решение вопроса о своем увольнении предпочел бы услышать от директора издательства.
- Если вы, конечно, не возражаете.
- Да нет, вы неправильно толкуете,- поежился Вениамин Григорьевич,- мы не собираемся увольнять вас сами, понимаете?
Я сказал, что понимаю, но что в этом случае мне придется просить у товарища Диброва отсрочку на подачу заявления.
- До января,- сказал я,- пока выйдет моя повесть. Вы не согласились бы поддержать меня в таком ходатайстве?
- А где это... должно выйти? - не сразу, поборовшись с чем-то в себе, спросил Вениамин Григорьевич. Я назвал журнал. Нас разделял стол, а не поле, и поэтому мне хорошо было видно, что Владыкин, как и в тот первый раз, когда я из "чувства самосохранения" соврал ему, не поверил сказанному мной.
- Отношение редакции у вас с собой?
- Кажется, да,- неуверенно сказал я. Мне показалось нужным побыть немного растерянным, потому что "отношение" действительно существовало теперь и лежало в записной книжке в заднем кармане моих брюк. Я видел, как неможилось Вениамину Григорьевичу - застигнуть меня во лжи с глазу на глаз,слабым людям это почему-то легче делать при свидетелях, и поэтому, наверно, он взглянул поверх меня, на дверь: вдруг кто-нибудь войдет! Из своих, конечно. И лучше всего, чтобы это была, понятно, Вераванна...
- Да-да. Извещение со мной,- равнодушно сказал я.- Хотите взглянуть?
Уже после того как Владыкин взял у меня сложенное вчетверо письмо, мне вспомнилось, что вверху бланка, над оттиском названия журнала,весенне-зеленым, кратким и счастливым, как молодость, красным карандашом я написал три огромных по величине букв слова - ура, уро и уры. После "ура" стоял всего лишь один восклицательный знак, а "уро" и "уры" я отстолбил многими... Я написал это уже давно, и разве на самом деле не слышится в окончании слова "ура" "о" и "ы", если выкрикивать это слово громко и счастливо? Еще как слышится!..
Вениамин Григорьевич дважды прочел письмо, аккуратно сложил его вчетверо и вернул мне.
- Что ж... Это их дело,- с полувздохом сказал он и сел за стол. Я спрятал письмо и остался стоять.- Мне все же, товарищ Кержун, непонятно, почему вы так... невоздержанно отозвались о рассказе "Полет на Луну"? Да вы садитесь. Нам все-таки надо поговорить.
Я поблагодарил его, сел и сказал, что написать рассказ - это все равно что прожить год жизни.
- Я имею в виду талантливый рассказ и яркий год жизни,- сказал я.- И вообще над страницей прозы нужно работать как над статуей!
Черт знает, зачем я говорил ему все это, он выслушал меня без возражений и вопросов...
Новая рукопись, которую вручил мне для работы Вениамин Григорьевич, называлась "Солнечные брызги". В ней было около четырехсот страниц. Вениамин Григорьевич сказал, что было бы хорошо сдать ее в производство в феврале.
Утром шел снег. По дороге в издательство я завернул на Перовскую, дошел до дверей особняка и вернулся на тротуар по своему следу. Вераванна оказалась на месте: она сидела с видом хозяйки положения, времени и пространства.
- Гут морген! - обольстительно сказал я ей.- В такую погоду хорошо промчаться на тройке по полю с любимым человеком. Вы не находите?
Она с неприступным видом читала рукопись.
- Но предварительно этим двоим следовало бы выпить по шашечке шерного кофе с ямайским ромом,- сказал я. Наверно, мы так или сяк вцепились б словесно друг в друга - я не собирался оставлять без комментария ее вчерашний доносный побег к Владыкину, но нам помешала Ирена, возможно, помешала зря: мало ли как после того развернулись бы события? Может, все вышло бы как-нибудь иначе, лучше... А впрочем, едва ли эта помеха имела какое-либо значение... Ирена появилась как видение. Она была в белой коротенькой шубе и в белой меховой шапке - вылитая снегурка, и я, увидев ее, встал за своим столом. Я так и не понял, что она тогда приказала мне глазами - тревожными, черными и большими на бумажно-белом исхудавшем лице: то ли немедленно сесть, то ли выйти, и я ничего из этого не сделал,- не сел и не вышел из комнаты. Я набрал в грудь воздуха и, немного задохнувшись, сказал, что рад ее видеть.
- Я вас тоже, Антон Павлович,- сдержанно и полуохрипше сказала она. Глаза ее что-то приказывали мне и одновременно спрашивали.
- Что с вами случилось? - радостно вырвалось у меня. Веруванну я не видел и не слышал,- так она подкопно притихла.
- Как у вас тут душно,- отвлекающе сказала Ирена. Я потом уже сообразил, что мне нельзя было выбегать из-за стола и помогать ей раздеться, но дело было в том, что я забыл о Вереванне.
Когда вы на виду у кого-то неожиданно в чем-то спохватываетесь и пугаетесь, то сразу же начинаете давать отбой, то есть поступать и вести себя противоположно тому, как поступали секунду назад, а это всегда выходит неуклюже и переигранно. Мой "отбой" заключался в том, что я, вспомнив о Вереванне, спешно и молча вернулся на свое место с Ирениной шапкой в руках, и Ирене пришлось самой забирать ее с моего стола и молча относить к вешалке. После этого я приложил все усилия к тому, чтобы напустить на свою физиономию ленивое равнодушие не только к появлению Ирены, но ко всему на свете. У нас тогда установилось подозрительно-выведочное молчание,- Вераванна не обмолвилась с Иреной ни словом: она притаенно следила за нами, глядя в рукопись. Мы тоже читали. Временами я краем глаза проверяюще взглядывал на Веруванну и видел все тот же устойчивый, иронически загадочный контур ее лица,- она походила на предворотнего сторожевого сфинкса у какого-нибудь старинного ленинградского особняка. Мне злорадно подумалось, ну как бы она произнесла слово "сфинкс"? Свинкс небось? Я вызывающе густо задымил "Примой", это не "Кэмел", черт возьми,- Вераванна шумно снялась с места и вышла из комнаты.
- Я увидела тебя утром в окно. Как ты оказался на Перовской? Что случилось? - спросила Ирена. Я ответил, что ничего не случилось.
- Смотри в рукопись, Вера может войти каждую секунду.,. Я собиралась на работу в понедельник, а сегодня только среда, понимаешь?
- Конечно,- сказал я в рукопись.
- Нет, не понимаешь. Вера знала об этом и все же не поинтересовалась, почему я вышла сегодня.
- Ну и пусть. Она просто каменная баба,- сказал
- Слушай меня. Ей известно, что нас якобы застали... когда ты целовал меня.
- И она донесла ему?
Во мне ожила прежняя ненависть к Волобую.
- Нет... Допытывалась у меня, правда ли это... А каким образом оказался на моем столе телефон? Не знаешь? Смотри все время в рукопись. Что тут у вас произошло? Вера рассказывала вчера, но я мало что поняла. Ты в самом деле оскорбил ее и Хохолкова? Она ходила жаловаться Владыкину. Он тебя вызывал?
- Да,- сказал я.
- Ну? Говори скорей!
- Все в порядке,- сказал я,- мне выдана для работы вот эта новая рукопись. А что было с тобой? Ангина?
- Грипп,- быстро ответила Ирена.- Это ты звонил вечерами?
- И по утрам тоже,- сказал я.- Нам нельзя встретиться сегодня?
- Как? Где? А Вера? И я очень плохо себя чувствую...
Вошла Вераванна. Она в самом деле была сильно похожа на каменного сфинкса с плоским, таинственно-ухмыльным лицом.
В облике Ирены проступило в эти дни что-то жалкое и непосильно-мученическое. Она усвоила какую-то напряженно-неуверенную походку, причем ее заносило тогда в сторону, будто она пробиралась в полутьме и опасалась натолкнуться на преграду. Я заметил, что время от времени у нее судорожно и коротко вздрагивала голова, отшатываясь вбок и вверх, и то, что она сама не замечала этого, внушало мне страх и боль за нее. Во всем, что происходило с Иреной, я винил Веруванну. Это не позволяло мне выдерживать проверку на интеллигентность своего поведения: я непомерно часто курил, перейдя с "Примы" на "Аврору",- сигареты эти источали небесно-синий, подирающий горло дым, и Вереванне волей-неволей приходилось то и дело оставлять нас с Иреной одних.
- Ну зачем ты это делаешь? Разве она не понимает? - нервным шепотом корила меня Ирена, не отрываясь от рукописи. В такие свободные от Верыванны минуты мы выяснили, что я не смею пригласить Ирену к себе,- за этим приглашением, независимо от моего намерения, все равно будет скрываться оскорбительный для нее нечистый предумысел пошлых любовников, а кроме того, в моем доме жил ведь Владыкин. Ирена могла появиться на Гагаринской раньше, до того как она еще не чувствовала за собой "состава преступления", теперь же это исключалось безоговорочно.
Накануне выходного, уже перед концом работы, я сказал Ирене, что буду ждать ее завтра на рынке у входа в овощной павильон.
- Нам надо спокойно поговорить хотя бы десять минут. Неужели ты не можешь отлучиться за продуктами?
- Нет. Это он делает сам! - У Ирены резко дернулась голова.- Но я смогу пойти в центральную библиотеку. По субботам она открывается с двенадцати часов... Смотри, пожалуйста, в рукопись.
- А, будь она проклята! - сказал я.
- Пожалуйста, прошу тебя... И не кури так часто. Мне ведь придется выходить вместе с Верой. Она и так уже...
Я не знал, что это "она и так уже", потому что явилась Вераванна. Она почему-то не оставалась в коридоре больше минуты,- наверно, считала, что за это время дым от моей сигареты улетучивался полностью.
Библиотека работала по выходным не с двенадцати, а с двух часов до одиннадцати вечера. Было ветрено и несло мелкой крупой, секущей лицо. Я зашел в соседний с библиотекой подъезд. Минут через двадцать Ирена показалась в конце улицы. Ветер дул ей навстречу, и она шла осторожно, мелкими скользящими шагами, как ходят в больнице те, кому разрешено самостоятельно являться на перевязку. В подъезде, куда я поманил ее издали, сквозяще гудел ветер.
- Встретил там знакомых? - встревоженно спросила Ирена осипшим голосом. Я сказал, что библиотека откроется только в два часа.- Как же теперь? Мне нельзя оставаться на холоде... А где твой "Росинант"?
Я объяснил. В просторных рукавах шубы ее острые локти дрожали хило и зябло. Ирена высвободила их из моих рук с жалкой нездоровой гримасой, будто я причинил ей боль.
- Не трогай меня, Антон. Я пойду домой... Но мне нужно было что-то сказать тебе... А тут нельзя.
- Зайди вот в ту нишу и прислонись к стене, она совсем чистая,- сказал я,- сейчас найду такси.
- Нет-нет, в такси говорить об этом тоже нельзя, слышишь? Не надо!
По улице я побежал под ветер - шансы отыскать пустое такси в том или в этом конце ее были равноценны. не догадывался, что намеревалась сказать мне Ирена, и все же страшился и не хотел этого разговора,- он не мог быть благополучным для меня при этой ее походке и жалкой больной гримасе, когда я дотронулся до ее локтей. Не мог! Я бежал и надеялся, что такси мне не попадется. Не встретится. А если и попадется, то Ирена сама ведь предупреждала, что там разговаривать будет невозможно. Завтра же, в воскресенье, мы никак не сможем увидеться, а до понедельника все образуется. Мало ли как! Надо только переждать немного - и все. Как в тот раз, когда пришло письмо из журнала... Такси вынырнуло из переулка прямо передо мной. "Не заметить" на холоде его ярый зеленый глаз оказалось, бы невероятным для кого угодно, и я поднял руку. В машине было по-летнему тепло: юный шофер сидел без пиджака, в одной белой нейлоновой рубашке,- это удачно оттеняло его темные стильные волосы, разделенные пробором, как у Иисуса Христа.
- Вон в том подъезде заберем человека, высадим его возле Перовской, а сами поедем на Гагаринскую,- сказал я ему, садясь рядом. Он кивнул. У подъезда, не выходя на тротуар, я открыл заднюю дверь и, когда Ирена медленно и боязливо пошла к машине, подумал с отвращением к себе, как хотел поплевать Хохолкову на плешь, как презираю Владыкина за его будто бы смиренно-холопское лукавство, хотя сам я просто-напросто детприемовский подонок, если способен - вполне был способен! - оставить Ирену одну с ее "неблагополучной" для меня тайной. Как только она осторожно уселась на заднем сиденье за моей спиной, я приказал шоферу ехать в аэропорт.
- Трояк за скорость,- сказал я. Он с уважительной завистью посмотрел на мою куртку.
В аэропортовском кафе было чисто, а главное, безлюдно, и мы выбрали угловой столик под фикусом и сели спиной к дверям. Я заказал бутылку шампанского, тарелку креветок и плитку шоколада "Цирк", так как "Аленки" не оказалось. Мне очень хотелось сказать Ирене что-нибудь веселое, но она недоступно, с предслезным напряжением смотрела в окно на заснеженное аэродромное поле, где устало сидел белый самолет, и ничего радостного не приходило на ум. Я бесшумно открыл бутылку и налил шампанское в бокалы.
- Антон, я сделала... Я была беременна,- жалобно сказала Ирена в окно, и голова ее дернулась вверх в и вбок. То, что воровато прошмыгнуло тогда в моем мозгу, было оскорбительной несправедливостью к Ирене, и она, наверно, уловила это, потому что обернулась ко мне лицом.- У меня есть знакомая, врач... Никто ни о чем не догадался...
Моему телу вдруг стало больно. Мне было больно всюду, и я молча глядел на Ирену и не выпускал из рук бутылку. Ирена наклонилась над столом и заплакала. Слезы ее булькающе капали прямо в бокал с шампанским, но я не смел отставить его в сторону, боясь шевельнуться и задеть ее локоть.
-Это долго не будет,- сказал я издали,- это потом пройдет.
Я имел в виду свой страх прикоснуться к ней, ее болезненную походку, отвратительный нервный тик головы.
- Как... Что пройдет? - спросила Ирена. Она отдалилась от стола и раскосо посмотрела на меня влажными глазами.
- Дай мне руку. Ты не бойся, я осторожно. Я только подержу,- сказал я. Она уронила мне на колено руку и опять заплакала. Рука ее была горячая и сухая, и на каждом ногте метилась жемчужная крапинка - ногти цвели. Под ними ритмично толкалась, то напорно приливая, то отходя, прозрачная розовая кровь, и я наклонился и неощутимо для губ поцеловал каждый палец в отдельности, каждый в ноготь.
- Ты будешь и после... Таким же останешься?
Она, значит, знала о моем страхе и боли всего моего тела, но глаза ее по-прежнему были тревожно-раскосыми и влажными.
- Я закажу себе водки, ладно? - попросил я.
- Конечно,- согласилась она.
- Я выпью полный стакан, а шампанское не буду. Тебе, наверно, тоже нельзя, правда?
- Нет. Пей один... А что все должно пройти? О чем ты говорил?
- Ты же знаешь,- сказал я.
- Только это?
- И еще блажь твоя.
- Моя?
- Тоже мне великанша,- сказал я.- В шампанское наплакала. Как не стыдно! Дай, я это выпью.
Минут через тридцать я отправил ее домой в такси, a сам решил ехать автобусом. Он долго не приходил, и я вернулся в кафе и заказал еще немного водки, а после часа полтора смотрел в окно, как взлетали и садились белые самолеты. Я думал, что своего сына назвал бы Павлом. А дочь Мариной, в честь мамы...
В издательстве я стал появляться раньше всех,- надо было каждый раз незаметно положить в стол Ирены то кулек изюма или тыквенных зерен, то горсть конфет "коровка", то еще что-нибудь, что любил я сам. Все это так и оставалось в столе, в дальнем углу, аккуратно сложенное и прикрытое бумагой,- я ни разу не уследил, когда Ирена умудрялась раскладывать по ассортименту эти мои несчастно посильные приношения! У нее перестала дергаться голова. Ходила она теперь тоже нормально. Я снова перешел на "Приму" и курить выходил в коридор. С Вераванной у меня установилось что-то похожее на перемирие: она держалась замкнуто, но с недоумевающей опаской,возможно, ей было непонятно, каким образом мне удалось уцелеть тут после ее жалобы Владыкину. Я урывками рассказал Ирене о той своей беседе с Вениамином Григорьевичем.
- Ты его ушиб письмом из журнала, и он растерялся,- рассудила она.Кроме того, неизвестно еще, какой благой умысел владел им, когда он давал тебе новую рукопись. Ты ее прочел предварительно?