- Ну вот тебе и штраса. Подашь тут задом в прогал и...- Лохматый конец фразы рыжий досказал мне на ухо. Я достал четвертинку и всунул ее в карман его телогрейки.
   - Больше ни черта нету,- братски заявил я,- получка будет только завтра, понимаешь? Так что ты не обижайся, пожалуйста, добре?
   - Да ладно,- сказал он,- у самого-то осталось что-нибудь тяпнуть?
   Мне было бессовестно жаль четвертинки, и он это понял.
   - Как же ты без гари будешь? Не! Возьми назад. Бери-бери! Ты ж без заправки не справишься...
   Я благодарно сказал ему в душе, что он замечательная рыжая сволочь, и нахально забрал четвертинку назад.
   Остатком этого нашего великодня распоряжалась Ирена. Она не разрешила мне загнать "Росинанта" в прогал заросли, потому что в продолговатых радужных коробках лежали елочные шары, а их надо было развесить на можжевеловом кусте, стоявшем в середине купы. В серых бумажных пакетах оказались мои кульки с изюмом, тыквенными зернами и конфетами, что я приносил когда-то ей, и была еще бутылка шампанского, хала и банка маринованных слив. Был еще - первый за все мои тридцать лет! - новогодний подарок мне - ручные часы на белом металлическом браслете. Такие же самые, что я ношу и теперь... Когда она надевала мне их на руку, я глядел на макушку наряженного нами куста,- тогда волей-неволей приходилось подставлять лицо летящему снегу, а он, как известно, быстрей всего тает во впадинах глаз...
   В машине я сказал Ирене, что у меня было всего два рубля и на них вот закуплены пачка сигарет и четвертинка.
   - Значит, это водка у тебя звучала? - растерянно спросила она.- Ну и пусть! И хорошо! Все равно нам радостно!
   Было непонятно, кого она утешала - себя или меня - и что ей чудилось, когда "звучала" четвертинка...
   Тридцать первого мело снизу и сверху, и у подъезда, где я поставил с вечера "Росинанта", образовался сугроб. Было тревожно за нашу "штрасу", за шары на кусте,- их могло посрывать, и было досадно, что январь отделялся от меня еще целыми сутками - пустыми, липшими и ненужными. Я решил, что "Росинанту" лучше зимовать тут,- мало ли когда он может понадобиться, да и вообще будет веселей, если он останется дома, со мной. Кому-то же надо оставаться со мной?
   На улице мело во все концы и пределы, и на автобусной остановке люди жались кучками, чаще всего тесными парами. Во мне все больше росла тоска и обида на то, что наш с Иреной вчерашний день оказался скоротечным и обманным,- от него ничего не осталось, чтобы в этом можно было жить всегда. Во вчерашнем дне все было выдумано нами самими, потому что вернулись мы каждый к себе, поодиночке, в свою "волобуевскую" реальность. И Волобуй, между прочим, никакой не мажордом, а законный Иренин муж, отец ее и своего ребенка. А я - приблуд! К тому же - нищий. Нищий приблуд-пристебай с помпоном на финском берете! Флакона духов не мог подарить ей! Что может быть унизительнее?.. А как я принял от нее часы, господи! Растрогался, видите ли, а того не подумал, что они могли быть куплены на деньги Волобуя! На его выслуженную в тюрьме пенсию!..
   Я не стал дожидаться автобуса и пошел пешком, уверив себя, что у меня нет четырех копеек на билет. Нет и не будет, и январь мне ничем не поможет, и что так мне и надо! Я шел и ждал, что с меня вот-вот снесет берет, но что я не погонюсь за ним и не подниму, потому что это тоже надо было, чтобы его сорвало и унесло метелью. Она мела, задувала то с боков, то в спину, а надо было все время хлестать мне в лицо, и я несколько раз переходил на противоположный тротуар, возвращался назад и опять пересекал мостовую, но везде оказывалось то же самое. На мосту я снял часы и швырнул их через перила. По моему расчету, они должны были долететь до воды за пять секунд, и за это время я трижды мысленно поймал их и четыре раза бросил снова.
   После обеденного перерыва я узнал, когда получал свои сорок пять рублей, что издательским женщинам зарплата была выдана тридцатого. И хотя это открытие ничего не меняло,- если Ирена и купила часы на свои деньги, жить-то она будет за счет Волобуя,- все же я испытывал какое-то очищающее меня чувство облегчения. После работы я отправился в универмаг. Часы стоили тридцать три рубля, а браслет два. Я купил еще духи "Серебристый ландыш" и синеглазую, косящую к переносью кубастую куклу-неваляшку. Я попросил продавщицу не завертывать ее и пошел домой пешком. Метель поутихла, но прохожие встречались редко. Куклу надо было то и дело перемещать из-под правой мышки под левую, а из-под левой - под правую. Тогда она звонила сдвоенно, мелодично и приглушенно-жалобно, и прохожие приостанавливались и оглядывались на меня удивленно и чего-то ожидающе. Но их было мало...
   Дома мне срочно понадобилось мыть пол. По свежевымытому полу хорошо ходить босиком, а когда он высыхает и твои следы становятся не видны, то тебе никто ведь не мешает вымыть его снова, уже в обратном порядке - сначала в кухне, затем в коридоре, а после в комнате...
   В половине одиннадцатого мальчик-почтальон, обутый в громадные лыжные ботинки, принес телеграмму. Мне! В ней говорилось: "Пусть новый год войдет твою комнату добрым добрым великаном золотым мешком подарков радостей клюве белой птицы альбатроса тчк твой альберт".
   Мой Альберт, конечно, не знал, что у белых альбатросов черные крылья. В воздухе они у них никогда не трепещут и не смежаются и видны на далеком расстоянии, как все черное под солнцем. Так что альбатрос - птица скорей всего черная, а не белая!..
   С первых же дней января я стал жить ожиданием бандероли. Я помнил о ней непрерывно - на работе и дома, на улице и в автобусе, с утра и до ночи. По необъяснимой для меня самого убежденности бандероль должна была прийти семнадцатого, и это нечетное число постепенно приобрело в моем воображении недоброе значение урочного срока судьбы, когда мне суждено будет узнать, помилован я или обречен,- мне не верилось до конца, что "Альбатросы" в самом деле будут опубликованы: в бандероли может оказаться и рукопись. Дома я навел тогда идеальную чистоту и порядок. Все предметы моего обихода: оба стула, чайник, вилка, ложка, пепельница - строго-настрого определились на отведенных им местах в положении дружелюбного ожидания надобности в них. Это выражение гостеприимного ожидания достигалось тем, что чайник, например, всегда теперь был обращен носом навстречу входящему в кухню и дужка у него была приподнята,- только протяни к нему руку; ложка с вилкой лежали в кухонной тумбочке лоном и зубьями вниз, а не вверх,- тоже только возьми, пожалуйста. По утрам, отправляясь на работу, я прихватывал кусок халы и крошил его на заснеженном кузове "Росинанта" - воробьям. В автобусе я спешил поблагодарить кондуктора за билет. Я был предельно чуток и вежлив со всем миром, задабривая и подбивая на ответное милосердие то неизвестное и безликое в нем, что грозило мне пятницей под семнадцатым числом.
   С Иреной мы не виделись, но изредка я звонил ей по рабочему телефону, "ошибаясь номером". Так мы уточняли, что оба живы и здоровы.
   В те дни я предпринял еще одну попытку сблизиться с Певневым, но это ни к чему не привело. Зло, как я понял тогда, крылось не во мне, а в посетителях, особенно тех, что впервые переступали порог нашего кабинета: они почему-то сразу же направлялись к моему столу, а я не мог не встречать их с повышенным вниманием, потому что по одержимости и тайному чаянию сердца был им родней. То были поэты. Вернее, кто жаждал быть ими. Между прочим, я тогда открыл, какая глубокая пропасть разделяет городского и периферийного графомана. Представитель города мрачен, настырен и загодя враждебно предубежден к твоему приему его стихов, а периферийный нежно-застенчив и склонен к раболепию и угодничеству. Эти мне нравились больше первых, но и городским я не отказывал в ласке, прежде чем направить их к столу Певнева. Там все они наталкивались на хмурый привет специалиста по поэзии и по уходе прощались со мной с пламенной надеждой на новую и лучшую для них встречу. Певнев не понимал, каким огнем горели сердца этих людей и мое тоже. Он был полностью лишен чувства юмора, и ему приходилось плохо со мной в одном кабинете.
   Журнал пришел шестнадцатого, а не семнадцатого. Он открывался моей повестью, но я не смог прочесть в ней ни единой строчки,- буквы разбегались, копошились и смешивались, а от страниц возбуждающе несло почему-то терпким запахом муравьиного спирта, и было невозможно отвести глаз от своего снимка: я вышел на нем широколобым, нахально прищуренным и высокомерным. Я впервые в жизни познал тогда, что бремя личного счастья тяжелей бремени горя,- в беде всегда остается надежда на лучшее впереди, а тут все сбылось полностью и до конца, и новое, что за ним должно последовать, не проглядывалось, поскольку время остановилось на той высшей точке хорошего, лучше которого ничего уже не могло случиться. Было все так, как я предчувствовал: мне хотелось закричать, и я знаю теперь, почему дикарь-одиночка издавал протяжный победный вопль, когда ему выпадала удача в охоте или в схватке с врагом,- он вопил не только от ликующей радости, но и от страха не справиться с ней в одиночку, он призывал на помощь! В "Росинанте" было холодней, чем на дворе. Я посидел с ним несколько минут наедине, пообещав ему новую резину на все четыре колеса, как только получим гонорар. Он сильно настыл, и клаксон звучал сипло и перхотно, так что никакого возвестно-торжествующего сигнала у нас не получилось.
   Певнев не поднял глаз, когда я вошел. Как всегда, он неважно выглядел за своим наискось развернутым столом,- свет от окна бил ему в затылок, отчего лицо его делалось в полутени еще более плоским и как будто заношенным. С тех пор как я вселился к нему, он, между прочим, ни разу не переменил галстук - конопляно-зеленый, перекрученный, как мутовка, и рубашки тоже менял редко,- возможно, потому, что они были немаркого цвета. Если бы Певнев не был по отношению ко мне такой занудой, я бы давно, пожалуй, посоветовал ему - как коллега, конечно,- навести порядок в своей одежде, и прежде всего подумать о кальсонах: когда он сидел, кальсоны всегда выпрастывались из-под штанин. Сам он, понятно, не замечал этого, но каково было другим видеть издали, от дверей, раздерганные концы тесемок на его худосочных лодыжках! Можно ведь скрадывать их носками, а не повязывать, черт возьми, поверх! Я бы попросил его уважить кое в чем и меня,- не шмурыгать, например, поминутно каблуками ботинок по полу, потому что трение резины о паркет исторгает такой же царапающий душу звук, как и скрежет зазубренного скобла по стеклу. Певнев читал не то "Огонек", не то "Крокодил" и не ответил на мое приветствие. Мне подумалось, как прочно и густо соединилось и перемешалось в нем ничтожное с жалким и что дурное в соседе аморально оставлять незамеченным. Особенно тогда, когда ты ощутил за собой кое-какую личную силу. Верно же? Поэтому я сказал ему, что мне показалось, будто я поздоровался с ним, войдя в комнату. Он буркнул, что это, мол, вполне возможно.
   - Я убежден, что поздоровался с вами,- сказал я.
   - А вас к этому никто не вынуждал,- ответил он.
   Я объяснил, что дело не в нем, а во мне, так как я поневоле должен быть с ним вежливым, раз он сидит со мной в одной комнате.
   - Это вы сидите со мной, а не я с вами! - взорвался Певнев.- А кроме того, я не считаю для себя обязательным быть с вами вежливым!
   Я сказал, что в таком случае он может считать, что я не считаю для себя обязательным с сегодняшнего дня курить в коридоре. Он ничего не ответил, и я разделся, сел за свой стол и с отвращением закурил, потому что на голодный желудок курить не хотелось.
   - Что вам, товарищ Певнев, не нравится во мне? - спросил я.
   - А почему вы должны обязательно нравиться мне? - сказал он.- Вы же не балерина?
   - Вроде бы нет,- рассудил я,- а вы питаете к балеринам особую симпатию?
   - Я ни к кому не питаю особых симпатий,- ответил он раздраженно.- И не мешайте работать!
   - У меня создается впечатление, что вы не очень любите людей, не уступающих вам в физическом обаянии,- сказал я,- и если это относится только к мужчинам, то можно предположить, что вы находитесь в климактерическом периоде.
   Мне тогда показалось, что Певнев собрался встать и выйти, но он только шмурыгнул каблуками по полу и остался на месте. Я снял телефонную трубку и позвонил Ирене. Она отозвалась слабым тусклым голосом.
   - Рад вас приветствовать, Альберт Петрович! - сказал я нежнее, чем нужно было.
   - Я одна,- ответила Ирена.- У тебя что-нибудь случилось хорошее?
   - Да! - сказал я.- Сегодня утром.
   - Что? Журнал пришел?
   - Совершенно верно!
   - Ну? Говори скорей!
   - Его повесть напечатана!
   - Чья?
   - Ну того, кто там на снимке. Он совсем не похож, и я его не узнал...
   - Господи! Поместили чужой?
   - Нет. Просто он вышел чужим. Самонадеянным и надутым,- сказал я.
   - Ну еще бы! Поздравляю тебя! Так им и надо!..
   - Я заверил там, что вы тоже придете сегодня.
   - Куда я приду? Что ты выдумываешь?
   - Там просили не позже семи,- уточнил я время
   - Это невозможно.
   - Там гарантируют достойный нас прием,- пообещал я.
   - Нет... Принеси мне, пожалуйста, журнал на работу Я несколько дней буду тут одна, понимаешь?.. Ну все. Ко мне пришел автор. До свидания.
   - Ну разумеется. Черные костюмы, белые рубашки и темные галстуки,сказал я в немую трубку, для Певнева.- В том-то и дело,- помедлив, сказал я опять.- Там убеждены, что вслед за талантами непосредственно идут те, кто способен ценить их. Вот именно! Я заеду за вами на своей машине. До свидания.
   Видел бы Певнев мою машину!
   В первых числах февраля мальчик в больших лыжных ботинках принес мне утром извещение на денежный перевод. Цифра была четырехзначная. Я поблагодарил мальчика и не узнал свой голос - он срывался на какие-то колоратурные ноты. На улице было тихо, морозно и сияюще, но я чувствовал себя так, будто отстоял на траулере две бессменные вахты в штормовую погоду,- меня пошатывало и водило по сторонам. На почте росла в зеленой кадке серая пальма, и я посидел за ней на подоконнике, а потом кое-как заполнил талон перевода.
   - Сберкасса в пятом окне. Будете оформлять вклад? - спросила кассирша. Я сказал "нет" и снова не узнал свой голос. У меня разболелся затылок и перед глазами миражно мельтешились два красных светляка. В телефонной кабине - там же, в почтовом зале,- на деревянной полочке лежали белые женские варежки. Из раструба одной из них торчал кончик пятерки и автобусный билет. Я сообщил Ирене, что получил гонорар и нахожусь на почте. Она помолчала и сказала, что рада это слышать.
   - Я неважно себя чувствую и боюсь не дойти домой,- пожаловался я.
   - А как же быть, Николай Гордеевич? Я сдаю на этой неделе вашу рукопись. Вы когда уезжаете? - спросила Ирена.
   - Я буду сидеть тут за пальмой,- сказал я.
   - А прислать вставки с кем-нибудь не сможете?.. Ну что же делать. Тогда я подъеду минут через пятнадцать сама. Адрес ваш у меня есть...
   Я прошел за пальму и стал смотреть в окно. Боль в затылке и миражные светляки не пропадали, и я вспомнил Бориса Рафаиловича и тетю Маню и подумал, что им купить. Потом я увидел Ирену. Она перебегала улицу прямо напротив почты, расставив руки, как бегают дети по льду. Шапка на ней сидела набекрень, и на руках были белые варежки.
   - Что с тобой? - спросила она, когда зашла ко мне за пальму. Варежки ее были такие же, что лежали в телефонной кабине. Такие же самые.- Что случилось? Тебе плохо?
   - Да нет. Уже нет,- сказал я.- Просто мне не удалось преодолеть звуковой барьер.
   - Какой барьер? О чем ты говоришь?
   - О своем авторстве,- сказал я,- высота и скорость оказались большими, а голова маленькой. Не вынесла...
   - Глупости! Ты просто устал... хочешь, посидим где-нибудь в кафе? Днем там, наверно, бывает пусто.
   - У меня дома новогодний подарок тебе. Может, заберешь? - сказал я.
   - Не хитри,- поморщилась Ирена.
   - Кукла-неваляшка и духи. С тридцать первого декабря лежат.
   - Почему же ты молчал все время?
   - Все стоило около четырех рублей, но сегодня мне не стыдно подарить тебе это,- признался я.
   - Потому, что имеешь возможность купить подарок подороже?
   Я снял с ее левой руки варежку и заглянул внутрь. Там лежал автобусный билет и пятерка. Телефонная кабина плохо проглядывалась из-за пальмы, и я сходил к кабине, но ничего там не обнаружил.
   - Ты в телепатию веришь? - спросил я и рассказал о варежках.
   - Пойдем домой, я провожу тебя,- беспокойно сказала Ирена.
   - Думаешь, я спятил? Я видел варежки так же отчетливо, как вижу сейчас тебя,- сказал я.
   - Ну и ладно, и пусть!
   - Но я же их трогал,- сказал я.- И билет видел. И пятерку!
   - Когда ты звонил, у меня не было ни билета, ни пятерки. Ее принес Владимир Юрьевич перед моим уходом, когда я уже оделась. Пойдем, пожалуйста, домой!
   На улице Ирена приказала мне идти впереди, и, когда возле гастрономических магазинов я задерживался и оглядывался на нее, она стопорила шаг и тоже оглядывалась назад.
   Мы впервые были у меня дома вместе. Ирена сняла варежки и шапку, а шубу запахнула на себе как перед дальней дорогой, и я не стал просить ее раздеться и сам не снял куртку. Кукла и духи стояли на откинутой крышке секретера возле свечек, и Ирена прошла туда мимо незаправленной раскладушки как по обрыву над пропастью.
   - Больше у меня ничего нет,- сказал я ей вдогон. Я имел в виду не только духи и куклу. Кроме халы и растворимого кофе, дома ничего не было из еды.- Может, мне все-таки сбегать в магазин за чем-нибудь?
   - Нет-нет! Я тороплюсь на работу,- не глядя на меня, жестко ответила Ирена. Тогда я сообщил ей, сколько получил денег. Она нервно толкнула куклу, и та прозвонила печально и чисто.- Ты в самом деле... почувствовал себя на почте плохо?
   - Ничего я не почувствовал! - сказал я.- И ты тоже с некоторых пор ничего не чувствуешь! Наладились дома отношения с нового года?
   Она как под хлыстом обернулась ко мне.
   - Я лучше уйду! А то мы сейчас поссоримся...
   Я знал свою способность к мгновенному саморазорению и к оскорблению того свято-заветного, чему в эту секунду безгласно кричишь-каешься в своей преданности и любви. Я знал за собой эту темную и беспощадную силу слабости и, чтобы не дать ей обрушиться на Ирену, сказал, что я детприемовский подонок, что у меня ничего не болело и не болит и о варежках я наврал с умыслом, чтоб заманить ее на Гагаринскую.
   - Вот! - сказал я.- Нравится?
   - Не болтай! - заступнически сказала Ирена издали.- Ты все это придумал на себя сейчас! Я же вижу... Глупый! Пойдем, пожалуйста, отсюда. Нам нельзя тут быть. Мы тут чужие...
   - Куда мы пойдем? В издательство?
   - Поедем к себе в лес.
   - Он же не вездеход,- сказал я о "Росинанте".
   - А может, тот человек опять там окажется с трактором.
   - Это был грейдер,- сказал я.- И что тот человек подумает о нас? Тебе же это не безразлично, правда?
   - Совершенно безразлично. Важно, что я сама подумаю о себе и о тебе.
   Это не совсем соответствовало правде, но я не стал перечить. Духи Ирена забрала, а куклу оставила, так как ее некуда было спрятать, да и звонила она не всегда кстати...
   У "Росинанта" оказались спущенными оба задние колеса. Судя по рваным дыркам в полотне покрышек, проколы были учинены чем-то толстым и трехгранным,- скорей всего заточенным напильником. Ирена ждала меня на ближайшей автобусной остановке, куда я должен был подъехать на "Росинанте". До обеденного перерыва в издательстве оставалось несколько минут, и мы решили отправиться в аэропортовское кафе. Таксист нам попался старый и мрачный,- бывают такие люди с заклекло-кислыми физиономиями, которые сразу наводят тревожные мысли о прободении у них язвы двенадцатиперстной кишки. Это очень неприятный народ, склонный к зловредному перекору, когда их просишь о чем-нибудь. Я сказал "пожалуйста, побыстрей", и шофер поехал со скоростью сорока километров в час. Мы сидели на заднем сиденье. Я украдкой обнял Ирену и прижал к себе.
   - Ну вот видишь,- шепнула она.- Теперь мы совсем свои.- Она пригнула мою голову и сказала на ухо, кем чувствовала себя у меня дома. Слово было темное, но она произнесла его свободно и трогательно, и я поцеловал ее, а шофер резко увеличил скорость,- наверно, видел нас в зеркало. Как и в тот раз, в кафе было чисто и нарядно, но угловой столик за фикусом оказался занятым. Мы выбрали место напротив. Я подал Ирене карту-меню и, когда сел, то отрадно ощутил уютную помеху в заднем кармане брюк, куда переложил деньги из внутреннего кармана куртки.
   - Ты, конечно, уже выздоровел,- насмешливо сказала Ирена. У меня и в самом деле все прошло.- Чем ты намерен попользоваться?
   Я ответил.
   - Еще бы! Значит, бутылка полусладкого шампанского.
   - Три,- сказал я. Ирена внимательно посмотрела на меня и согласно кивнула. Мы заказали закуски - много, чтобы заставить весь стол,- и шесть плиток шоколада.
   - Пусть лежат горкой,- почему-то сиротски сама себе сказала Ирена. Я погладил ее руку и пригрозил великаном. За нашим прежним столиком у фикуса сидели три девицы, схожие между собой как инкубаторские курчата. У них было две бутылки не то портвейна, не то вермута, и они лихобойно пили это из водочных рюмок. Шампанское я открыл бесшумно, хотя очень хотелось выстрелить пробкой в потолок.
   - За твою повесть! - сказала Ирена, вставая, и высоко подняла бокал. Она пила дробными медлительными глотками, неудобно запрокинув голову, и мышцы у нее на шее некрасиво напряглись и выпятились, обозначив глубокую контрабасную ямку. Девахи тогда громко засмеялись. Они курили и глазели на нас, и Ирена присмирело села и поправила воротничок блузки. Глупая! Каждая из этих тройняшек была там старее ее лет на сорок. Каждая! Я расставил бутылки поперек стола фронтом на фикус, а в их интервалах разложил шоколад. Ребром.
   - Как ребенок,- проговорила в тарелку Ирена.- Ну и перед кем ты? Они же дурочки. И годятся нам... в племянницы.
   - С такими коленками? - сказал я.- Ты посмотри, что это такое! Они у них как ольховые чурбаки. Терпеть не могу тупые коленки!
   - Не переигрывай,- сказала Ирена.- Это ты за меня обиделся на них, да? - кивнула она на девиц.
   - Расстегни воротничок блузки,- посоветовал я.
   - Зачем? - изумилась она.
   - Тебе будет свободней.
   - Нет... Уже все в порядке... Я только на секунду забыла, что ты мой ровесник.
   Она все-таки передвинула свой стул спиной к фикусу и отвлекающе спросила, как я полагаю, целы ли наши шары в лесу.
   - Ешь,- приказал я.- Помнишь, что говорила бабка Звукариха? И вообще, как твои дела?
   - Хорошо... Устроила на работу в издательство Владимира Юрьевича. Ретушером... Между прочим, он сегодня спрашивал, куда ты делся. Дать ему твою повесть?
   Я разлил шампанское. Оно было чересчур холодное, и я обхватил Иренин бокал руками и стал его греть. Ладони сразу же занемели, и создавалось ощущение, будто меж пальцев снуют и жалят маленькие юркие муравьи, что живут в гнилых пнях по берегам озер. Эти паскудные белесо-желтые твари невероятно злы: я не раз наблюдал, как они нападают на большого красивого черного муравья из лесной пирамиды и умерщвляют его отвратительным конвульсивным приемом, впиваясь ему в места сочленения. Я рассказал об этом Ирене и признался, с какой ребяческой обидой на запоздалое мщение злу постоянно поджигал гнилые пни, когда писал в лесу возле озера своих "Альбатросов".
   - Да-да. Желтые муравьи...- сказала Ирена, невидяще глядя сквозь меня.А известно тебе, что можно, оказывается, люто ненавидеть человека за то, что он мучается из-за тебя? - спросила она вне всякой связи с моим рассказом о муравьях. Я не хотел, чтобы с нами был тут сегодня Волобуй, и сказал, что ее шампанское уже согрелось.
   - Нет, погоди... Ну почему он не может... взять и умереть! Без болезни... У мужчин его возраста сплошь и рядом случаются во сне сердечные припадки!
   - Давай, пожалуйста, выпьем,- предложил я.
   - Это подло, что я желаю ему, но ведь я думаю об этом, думаю! И ты сам спрашивал, как у меня дела...
   Я выпил один, без нее, а после мне понадобилось обрезать края у ломтиков сыра и переставить с места на место тарелки с разной едой. Вообще на столе было ненужно тесно. Ирена оцепенело смотрела на свой невыпитый бокал,- на дне его зарождались и нескончаемо струились и струились бурунчики солнечных росинок, и черт знает откуда их столько там бралось! Мы помолчали некоторое время еще, потом Ирена подозвала официантку, и я заплатил по счету.
   Если б нам не встретился тогда Дибров, я бы не сказал Ирене, что произошло со мной за столом, когда она смотрела на свой кипящий бокал и ждала от меня утешения и защиты: она показалась мне в ту минуту мизерной, злой и... старой. Помимо Волобуя, за которого непостижимо по каким законам вступилось все мое существо без спроса у меня, я с отвращением подумал почему-то об украденном ею блине и снова, как в тот раз осенью, не смог постичь, как он уместился на ее голове! Мы вышли из кафе порознь, потому что я решил забрать с собой шоколад и обе непочатые бутылки шампанского. Ирена успела одеться и спускалась по лестнице,- кафе было на втором этаже. Я подал гардеробщику номерок и юбилейный рубль, и он помог мне надеть куртку. Между прочим, в виде "чаевых" металлический рубль, оказывается, вручать свободней и проще, чем бумажный, и принимать его тоже, наверно, удобней,- во всяком случае, мы с гардеробщиком простились с обоюдным удовольствием друг от друга. Диброва я заметил с площадки, когда повернул на нижний марш лестницы,- он поднимался в кафе, и с ним был высокий смуглый мужчина в узорных 205иркутских мокасинах и оленьей дохе. Они только что разминулись с Иреной, и я видел, как Дибров поклонился ей энергично и вежливо. У меня мелькнула мысль побежать назад и зайти в туалет, но наверху был гардеробщик, с которым я так представительно расстался. Когда мы сошлись, Дибров вскользь и рассеянно взглянул на меня и отвернулся, но я все же успел поклониться ему энергично и вежливо. Он не ответил и прошел мимо. Он вообще, как мне показалось, не узнал меня в моем не виданном им берете с помпоном, с бутылками шампанского, которое я нес на сгибах локтей, под грудью, как держат котят, кто их любит.