- Бабушка, а может, мы все поужинаем на берегу? - перебил я.- У нас выпить есть. И костер разведем.
- Ну! - согласно сказала Звукариха.
Мы разостлали палатку за баней возле мостков из двух слег, с которых Звукариха черпала воду из озера, и я стал сотворять из готовых бабкиных дров костер, а Ирена стол: в рюкзаке был хлеб, шпроты, ветчина и бутылка коньяку. Я побежал к "Росинанту" за яблоками и остальными бутылками, и Ирена окликнула меня, чтобы я захватил розы. Звукариха носила и носила из хаты свою нам, как она сказала, закусу - чугунчик с картошкой и блюдо с малосольными огурцами, кринку с какой-то "топлюшкой" - это потом оказалась обыкновенная, только почему-то розовая, сметана - и квадратный кусок улежавшегося соленого сала. Справа от нас в парном расстиле приозерного плеса стоял беспрерывный, истомно-торжествующий стон лягушек, а через озеро, прямо к подножию мостков и нашего костра, пролегла жутковатая червонно-золотая дорога с голубыми окоемами,- напротив нас из-за леса всходил огромный красный месяц. Широк, щедр и фантастичен был этот наш свадебный стол, раскинутый на палатке, освещенный луной и костром. Мы расселись вольно, на просторном расстоянии друг от друга, но наши с Иреной руки то и дело сталкивались и путались, и Звукариха на первом же стакане шампанского - Ирене захотелось начать с него - крикнула нам, что оно "горькая - и шабаш!". Наверно, мы поцеловались не совсем по правилам застолья, потому что бабка молодо засмеялась, и мы поцеловались еще и еще...
Огурцы с картошкой одинаково здорово подходили под шампанское и под коньяк.
- Ты подюжей питай жену,- сказала мне бабка.- А то она ишь какая!
- А какая я, бабушка? - встрепенулась Ирена.
- Да.. малешотная,- определила Звукариха.- Чегой-ты ты так?
- Не знаю... Я просто миниатюрная.
- Она просто миниатюрная, - подтвердил я.
- Ну, тебе видней, - сказала мне бабка и опять засмеялась озорно и молодо. Тогда мне и пришла мысль искупаться, но не потому, что хотелось во хмелю лезть ночью в озеро, а совсем по иной причине. Причина эта возникла в тот момент, когда Звукариха назвала Ирену моей женой, а потом сказала, что мне все видней. Я тут же мысленно столкнулся с Волобуем, и не обязательно вспоминать до конца, что я тогда подумал и что вообразил... Купаться надо было! Это надо было для того, чтобы в свете костра и луны Ирена увидела при свидетелях, какой я юный и стройный, будь он проклят ее пузатый коротышка, и как я умею плавать и нырять...
Сарай стоял у кромки плеса. Крыша его была щелиста, и лунный свет просачивался к нам на сеновал тонкими игольчатыми стрелами. В сене сухо стрекотали кузнечики, пружинисто, с щелкающим отбивом лап прыгали по одеялу и подушке, и я нащупал в изголовье свой берет и осторожно прикрыл им лицо Ирены.
- Спасибо, родной,- сказала она.- А я решила, что ты мгновенно заснул. Вы ведь всегда тогда...
Мы долго лежали молча, не шевелясь, потом я спросил в крышу сарая:
- Почему ты запнулась? Что мы тогда?
- Я не запнулась,- сказала Ирена, садясь на постели, - а спохватилась, что ты можешь подумать об этих моих словах. Так вот, о том, что "вы тогда", я знаю из книг. Преимущественно переведенных с иностранного... Почему ты окаменел? Что с тобой? Ревнуешь? Но это же несправедливо и дико! Пойми, мне трудно и стыдно говорить тебе... Ты же должен понимать все сам! Он ведь старше меня на двадцать два года, и мы давно чужие. Совсем! А в первые годы, кроме отвращения и боли... Господи! Ты и есть мой муж... Один. С самого начала. Почему ты не хочешь поверить мне, почему?
Я сел и обнял ее.
- Потому, что ты не хочешь уйти от него.
- Куда?
- Ко мне на Гагаринскую,- сказал я.
- Одна?!
- Нет, с Аленкой.
- Это невозможно, ей ведь одиннадцатый год! Ты понимаешь, что это такое? Дети в ее возрасте, особенно девочки, страстно привязываются к отцу, а он... Ах, да что об этом толковать! Она не пойдет к тебе со мной. Он ее не отдаст, суд не присудит... Нет, это совершенно исключено... Зачем ты меня мучаешь?
- Но это же противоестественно, что ты жена какого-то Волобуя, а не моя! - сказал я.
- Нет, я твоя жена! Твоя! Я сама пришла к тебе... Ты это знаешь!
- Давай спать,- сказал я.- А то я позову великана, и он заберет тебя в сумку.
- Великан - это ты сам, и я не боюсь...
Меня испугало, как трепетно и бурно колотится у нее сердце. Я сказал ей об этом немного погодя, и она натянула на наши головы одеяло и спросила:
- А ты тоже летишь тогда как жаворонок? Все выше и выше, до страшного, а потом так же страшно камнем вниз?
- Да,- сказал я.
- Хорошо, что мы ровесники, что я даже немного постарше... А теперь скажи... Только не утаивай, мне это безразлично... Я какая у тебя?
- Невообразимая.
- Ты знаешь, о чем я спрашиваю.
- Вторая,- сказал я в темноте.
- Кто она была?
- Позор один... Повариха ФЗУ... Старше меня лет на двадцать пять. Она совращала меня и подкармливала...
- Ну все. Замолчи!.. У нас совсем родственные судьбы. Я люблю тебя. До смерти!
Заснула она сразу, впервые покойно и доверчиво прижавшись ко мне.
На заре вселенную взорвал пронзительно-разбойный крик, и мы вскочили одновременно, я думаю, с одной и той же мыслью, что нас застигли,- по крайней мере именно этот разоряющий человека страх застигнутости метнулся в глазах Ирены и передался мне. Орал кочетище. Он стоял у нас в ногах лупастый, большой, с кустистым малиновым гребнем и сам весь сизо-пламенный, как дьявол, Он спел еще раз, и я кинул в него пучок сена.
- Это же... петух,- рвущимся шепотом сказала себе Ирена, когда он сринулся с сеновала.- Отроду такого не видела!
Я тоже не встречал таких могучих петухов, и, пожалуй, раскрывалась природа тех диковинно-красочных яичек, которые я выдавал весной Владыкину за цаплиные,- должны же петухи нести какую-то ответственность за то, какой величины и цвета яички кладут куры? За стеной сарая, на воле, причетно ругалась Звукариха,- должно быть, гнала к плесу корову. Она просто, видно, не придавала никакого смысла словам, что произносила, и мат у нее получался напутственно-добрый, милостивый. Ирена зажмурилась и спряталась под одеяло. Я поцеловал ее, подождал, пока она заснула, и тихонько слез с сеновала. Солнце уже взошло, но еще не показалось из-за леса, и трава была седая, холодная, в мотках обросевшей паутины, а озеро томлено-розовым, покойным, только по закрайкам осоки вскипали свинцовые всплески - подпрыгивала мальва. На этих местах и следовало удить: там охотились окуни. "Росинант" тоже обросел и опаутинился, и вид у него был заброшенно-бродяжий. Я обласкал его словами бабки Звукарихи, надел н а себя тельняшку, куртку, парусиновые брюки и кирзовые сапоги, потом накачал лодку. Был соблазн похмелиться остатками коньяка, и я так и сделал, закусил яблоком и пошел на огород за наживкой. Червей было сколько угодно. Я наполнил ими кон сервную банку, сложил в лодку якоря, насос, садок, удочки, круги и весла и поволок лодку к озеру. На мостках, то припадая к ним, то выпрямляясь, тулилась спиной ко мне бабка Звукариха, и нельзя было понять, что она делала - то ли умывалась, то ли молилась на восход солнца. Позади нее стояли два ведра, и мне не было видно, полные они или пустые. Я верил примете, что перед ловом хорошо повстречать женщину с полными ведрами, и стал ждать, когда Звукариха управится и пойдет мне навстречу. Она была босая, но в теплом платке и в телогрейке, и лицо ее было сухим и печальным, - молилась, значит.
- А я, чуешь, не смогаю с властями,- пожаловалась она мне, когда я забрал у нее ведра с водой, чтоб поднести к крыльцу хаты.
- Попалась? - спросил я.
- Пятьдесят рублей штраху заплатила... Как один гривенник!
- Как же ты так неосторожно работаешь? - сказал я.
- А что б ты сам подеял, када они цельных три дня, соковозы проклятые, елозили тут на лодке... вот как твоя. И молоко покупали, и бабушкой кликали... И три рубля за две бутылки посулили. А после минцанерами объявились. Перерыли все, ну и... остатные три сноровили. Аж в печку лазали, ну не ироды, а? Нешь вот ты полез бы?
- Избавь меня бог,- сказал я.- И заводилку твою разрушили?
- Ну не-е! То все там,- махнула она рукой куда-то на лес за озеро.- Как присоветуешь-то, затеять маненько для своих, раз дрожди есть, аль погодить?
- А как тебе самой-то хочется? - спросил я.
- Да вроде затеять.
Я посоветовал затевать,- ее мокрые ноги напоминали озяблые гусиные лапы, и хотелось, чтобы она поскорей ушла в хату.
А рыбалка не задалась. Я сразу же, как только заякорился, стал ждать Ирену, а не поклев, и приходилось то и дело привставать в лодке, так как осока загораживала от меня не только сарай, но и мостки. Лодка тогда шаталась, а удочки падали в воду, и все это никуда не годилось,- удить надо всегда одному. Совсем одному! Солнце уже выкатилось из-за леса, и было обидно, что Ирена не видит, во что и как преобразился мир, в котором я торчал в одиночку, будто все это надо мне одному! Меня стали раздражать стрекозы, их пунцовые колдовские глаза,- они у них не смежаются, потому что стрекозы будто бы никогда не спят... Наполеон, говорят, тоже мало спал всего четыре часа в сутки. И ничего. Жил человек... А она, конечно, может проспать и до двенадцати. Она же не Наполеон!..
Она окликнула меня с мостков - беспокойно, ищуще, потому что не видела, где я, и у меня хватило выдержки подождать, чтобы услыхать еще и еще раз от нее свое имя и уловить ее тревогу, а потом только отозваться. Она была в голубом лыжном тренинге и издали казалась пацаном, на которого нельзя было долго смотреть, - возникало какое-то странное и необъяснимое желание надавать, надавать ему за то, что он был вот такой, невыразимый, стоял там на самом кончике мостков, что-то говорил, и ждал, и любил меня...
- Почему ты так рано встала? Я еще ничего не поймал, - сказал я ей, когда подплыл к мосткам, и она поверила, что я недоволен ее помехой.
- Я испугалась, что тебя нет, - сказала она. - И тут тоже не было...
- Могла бы спать и до двенадцати. теперь вот останемся без ухи...
Черт знает, для чего я это говорил, и неизвестно, что сказал бы еще, похожее, если бы она не повернулась и не пошла с мостков, и в волосах у нее пониже макушки я не увидел засушенный стебель папоротника - разлатый, золотой, целый. Я не думаю, что посредством маленьких темных знаков, именуемых буквами, возможно объяснить, почему это ее невидимое и неощутимое самой "украшение" так больно ударило меня в сердце, напомнив мне, кто мы с нею такие и где находимся...
Она, оказывается, и не знала, что стрекозы никогда не спят. Летом, по крайней мере...
Мы поплыли в тот конец озера, где видели вчера лилии. Рюкзак с едой Ирена держала на коленях, а я греб и все время помнил, что в нем сидит бутылка выборовой. Становилось жарко, но Ирена сказала, чтобы я побыл пока в куртке и в сапогах, и все время посматривала на меня исподтишка то с затаенной иронией, то с недоумением, как на чужого, - ее что-то забавляло в моей одежде. До этого, пока я подкачивал у мостков лодку и круги, она произнесла воспитательный монолог о том, что мы никогда и ничего не должны скрывать друг от друга, будь то плохое или хорошее, вот такое, что у меня было, когда она звала меня, а я не откликался. Разве можно это утаивать от нее?
Мы были уже на середине озера, и мне становилось нестерпимо жарко.
- Ну все? - спросил я. - Можно снять куртку?
- Сиди-сиди! - приказала она.- Тоже мне норовит в большие!
- Что-то ты слишком разошлась,- сказал я.
- Я тебя еще бить начну со временем!
У нее трогательно косили глаза. Я подумал, что ей, наверно, хочется нашлепать меня, как хотелось мне нашлепать ее, когда она стояла на краешке мостков. Ну, если не нашлепать, то царапнуть меня, как кляксу в тетради. Я посмотрел на ее руки.
- Вот-вот! Это и имелось в виду! - сказала она и кошачьим движением поцарапала воздух.- Хочешь перед завтраком яблоко? Я тоже буду! Где ты их купил такие?
- Заработал, как когда-то твой рубль, - сказал я.- Кстати, я в тот же день подарил его нашей бабке на счастье.
- У тебя совсем нет денег?
- Послезавтра ведь получка, - напомнил я.
- Но ты же мало получишь... Я тебе одолжу. Ладно?
- Еще бы! - сказал я.
- Господи, какой ты все-таки устойчивый дурак, - с досадой сказала Ирена. - Я одолжу тебе собственные деньги, понятно?
- Угу, - сказал я и пристально и, как мне думалось, непроницаемо посмотрел ей в глаза, - ну-ка отгадай, о чем я подумал!
- Знаю.
- О чем же?
- О том, что ведь живу не на Гагаринской!..
Это так и было.
- А сейчас?
- Не скажу.
- Почему?
- Ну, что ты меня любишь и не перестанешь ревновать...
- Допустим, - согласился я.
- А теперь ты отгадай, - предложила она. - Ну?
- Я устойчивый дурак, и тебе жаль меня, - истолковал я ее взгляд.
- Конечно.
- Ладно, - сказал я, - давай в интересах сохранения мира на Ближнем Востоке перейдем к нашему давнему прошлому. Скажи, как ты отнеслась ко мне сразу?
- Я решила, что ты... не слишком умен.
- Из-за обложки рукописи?
- Нет. Это делало тебя всего-навсего смешным, как всякого графомана. Но я не могу забыть, как ты подошел и распахнул дверку своего несчастного "Росинанта", когда я стояла с матрацем... Ты проделал это так, будто приглашал меня... ну, в "линкольн", что ли! А с каким небрежным превосходством мне было сказано, где приобретены снимки Хемингуэя! А снисходительная нотация, что книга - это, видите ли, не двуспальный матрац! А заявление насчет огней Святого Эльма и ностальгии! А эта комедия с рублем из желания унизить меня! Фу! Как не стыдно?
Я перестал грести.
- Не ожидал, да?
- Чего я не ожидал? - спрсил я.
- Что я так умна!
- Фу, какая хвастунья! - сказал я.
- Сударь, а с какой это тайной целью вы вздумали вчера ночью купаться? - спросила Ирена и прищурилась. - Что вас понудило вдруг раздеться на глазах у постороннего старого человека, а потом набрать в грудь воздуха, неестественно втянуть живот, медленно пойти на берег озера и там томительно-долго проделывать вольные гимнастические движения?
- Сейчас же возвращайся к нашему давнему прошлому, иначе тебе будет плохо, - предупредил я и оглядел озеро. На нем никого, кроме нас, не было.
- Моя бабушка в подобном случае, я думаю, сказала бы так - ниц не бенде, пан! Понял? - заметила Ирена. - Поэтому слушай лучше о своем прошлом.
- Что-то ты чересчур разошлась, - сказал я.
- Мне очень хорошо... Так вот, я не до конца была убеждена, что ты в самом деле то, чем казался.
- Дураком?
- Мне хотелось, нужно было так о тебе думать. Для самоустойчивости... Затем какое-то время я жгуче... или, как говорит наш Дибров, активно тебя ненавидела. Терпеть не могла!
- Я знаю. Это у тебя прошло после того, как под Волнушкиной запел круг, - сказал я. - Ты тогда убедилась, что у нас с нею полный комплекс психологической несовместимости.
- Возможно, - согласилась Ирена, - но лично ей такая несовместимость... Как это говорят в народе? До чего?
- До лампочки,- сказал я.
- Вот-вот... И сидеть в комнате рядом с нею ты не будешь, понятно?
- А где же я буду сидеть?
- Я найду место, не беспокойся!.. А что ты подумал обо мне сразу?
- То же самое, что ты обо мне. Только красочней,- сказал я.
- Как?
- Горда и глупа, как цесарка.
- Очень мило!.. Ах ты шушлик несчастный!
- Шалавка полуночная,- сказал я.
- Дай я посмотрю, как там у тебя, совсем зажило?
Я перестал грести, встал на колени на середине лодки и повернул голову так, чтобы она видела мой затылок.
- Уже все, уже ничего нет,- утешающе сказала она.- Тебе бывает больно? Подожди...
Ей не следовало это делать - касаться губами моей метины, потому что после того мы оба были близки к реву неизвестно почему. Я поцеловал ее в глаза и в лоб, и она присмирела и показалась мне беспомощной и очень маленькой.
Завтракать мы решили в лодке, среди лилий и кувшинок, недалеко от берега. Мне было позволено снять куртку и сапоги, и мы подвинулись поближе друг к другу, умостили на ногах рюкзак, а на нем разложили еду. Хорошо, что у нас имелась бутылка выборовой, но пить было не из чего,- бабкины рюмки Ирена забыла в машине. Я припомнил вслух есенинское "воду пьют из кружек и стаканов, из кувшинок тоже можно пить" и сделал из них две чудесные пузатые зеленые пахучие чарки.
- Послушай, ты однажды скромно обмолвился, что писал и даже печатал где-то стихи,- ехидно сказала Ирена.- Прочти, пожалуйста, самый первый. Помнишь его?
- Презренная дочь, не помнящая родства! Как я могу забыть свое первое опубликованное творение? Оно явилось для меня ковровой дорожкой в заочный Литинститут. Слушай! - надменно сказал я.- Сорок лет моей стране, сорок лет! Путь борьбы, труда, и счастья, и побед. Путь постройки деревень, городов, воссоздания полей и садов!.. И так далее. На четырех машинописных страницах. Почти поэма.
- Я так и предполагала. Какая неподражаемая вдохновенная прелесть! воскликнула Ирена. - И все твои стихи написаны с такой же эпической силой?
- Нет, были и другие, камерно-приглушенные, - сознался я, - но, по отзывам литконсультантов, те получились у меня удручающе несозвучными эпохе. Я почему-то подражал в них Надсону.
- С ума сойти. С чего бы это тебе?
- Понятия не имею, - сказал я. Мы бережно и торжественно выпили по кувшинке выборовой и вкусно закусили бабкиным салом.
- Хочешь попользоваться еще? - спросил я. Самому мне хотелось, - когда еще придется пить из кувшинки!
- Хемингуэй говорил это не о водке, - сказала Ирена. - Они в тот раз там пили сухое вино.
- ну, тогда давай отведаем по-русски.
- Нет, родной, мне будет плохо. Отведывай на здоровье сам. ты вообще, как я начинаю замечать, любишь отведать по-русски, правда?
- Иногда. Особенно отечественное шампанское.
- А тебе приходилось пить иностранное? И виски ты пробовал? Что это такое?
- Смрадный самогон, - сказал я. Примерно как наша "Московская". Даже хуже.
- А "кока-кола"?
- Великолепный жаждоутоляющий напиток, - сказал я. - Что-то вроде смеси кофе, сока вишни и запаха утренней розы...
Мы немного поговорили о своих родителях, о заграничных местах, которые я так или сяк видел, о мировой политике и о своем издательстве. Я и не знал, что Вениамин Григорьевич - автор. Его книга "Страницы прошлого" вышла год тому назад в нашем издательстве, и редактировала ее Ирена. Она советовала почитать "Страницы". Мне пора было выпить очередную кувшинку, и я сказал Ирене "побудем живы". После этого у нас что-то нарушилось, как будто мы взяли и разом постарели лет на пятнадцать. Я подумал, что нам следует сменить место. Просто взять и выплыть из-под тени деревьев на середину озера. Или сойти на берег и побродить по лесу.
- Антон, давай поплывем вон туда, - предложила Ирена. - Посмотри, как там радостно сияет на воде солнце! Давай выпьем сейчас вместе и поплывем. Только ты не повторяй больше эту свою похоронную здравицу...
- Да бог с ней, с этой здравицей,- сказал я,- можно и молча.
- Нет! Я знаю, подо что мы выпьем!
Ее тост о нашей взаимной верности мы произнесли трижды, и это было как суеверное заклятье, наложенное нами самими на себя. Я перегнулся через борт лодки и поднял из озера три лилии. Стебли их надорвались далеко, у самого дна. Лилия - растение невеселое: нельзя заглянуть в бело-жаркую глубину чаши этого цветка без того, чтобы не испытать тревогу за его неземную хрупкую ненадежность. Лилии очень нежные, человечные цветы, и лучше их не трогать.
Ирена взяла их у меня молча и неохотно.
На середине озера не надо было грести,- тут временами задувал с разных сторон игровой слабосильный ветер, и лодка колобродила по кругу, и никого не было, кроме нас, речных рыбалок и двух грязно-серых цапель: они все время ошалело летали из одного конца озера в другой, неуклюже выпятив зобы, затевая драки и вскрикивая неприятно-охрипло и резко.
- А все Кержун виноват,- следя за ними, рассудила Ирена,- выкрал весной у них яички, разорил гнездо, а они вот теперь и ссорятся. И разойтись поздно, и...
Она запнулась и занялась лилиями,- их понадобилось окунуть в воду и приподнять, окунуть и приподнять, а потом исследовать стебли: равной ли они длины.
- Считай, что я поцеловал тебя,- сказал я. Мы полулежали на кругах в противоположных концах лодки, а в ногах у нас были якоря, насос и рюкзак.
- А как ты меня поцеловал? - серьезно и тихо спросила она.
- Хорошо,- сказал я.- Цапли тут ни при чем.
- Я так и подумала... Трудно нам будет, Антон! Ох и трудно! Одни ассоциации замучают.
- Плевать нам на все вученые термины,- сказал я.- Давай пристанем к берегу и поищем грибы, раз ты помешала мне наловить рыбу для ухи. И запомнила ли ты, детдомовское исчадье, что стрекозы никогда не спят?
- Да,- сказала она радостно.
- А Наполеон сколько спал в сутки?
- Четыре часа!
- То-то же! - сказал я.
Мы поплыли к берегу. Грибов не было, - стояла засушь, зато на полянках попадались заросли переспелой черники, и мы садились там, и я набирал полные пригоршни ягод и кормил Ирену не по одной и не по две черничины, а помногу, целой горстью, - было счастливо сознавать свою вольную возможность делать это и помнить наказ Звукарихи подюжей питать свою малешотную жену...
Больше в тот день не надо было ничему у нас случаться, - уже всего хватало, чтобы он запомнился и так, но, видать, на то он и выдался таким бесконечным и ярким, чтобы в нем случилось все до конца, чего нам хотелось и не хотелось... На Ирену нельзя было взглянуть без тайного смеха: ее лицо губы, подбородок и щеки - оказались густо вымазаны черничным соком, а глаза осоловело слипались, и вся она сморенно сникла и походила на ребенка, впервые попавшего на поздно наряженную для него елку. Я перенес в лес лодку и перевернул ее кверху днищем, - резиновое полотно тогда провисает, но земли не касается, и получается уютная люлька. Туда только надо было настлать аира, - его чистый прохладный запах отдает мороженым и погребным топленым молоком, а это в жару не так-то уж плохо.
- Залезай и отдыхай, и чтобы я не видел твоей сонной замурзанной физиономии, - сказал я Ирене. Ей тут же понадобилось глянуть на себя в зеркало, и я побежал на берег озера, где оставался рюкзак: в нем должна лежать ее сумка. Она действительно была там, - тисненная в подделку крокодиловой кожи, похожая по величине на бумажник, и когда я достал ее, она раскрылась, и отуда выпали блокнот, ручка, пудреница, две десятирублевые бумажки и семейная фотография. Я вскользь отметил, что Аленке там было года два или три. Она сидела в середине, и головы Ирены и Волобуя - он снялся в военной форме с погонами подполковника - кренились над ней, соприкасаясь висками, как я оценил, умильно и трогательно. Я наверное, немного замешкался, разглядывая фотографию, а может, Ирена "угадала", чем я был занят над рюкзаком, и поэтому оказалась у меня за спиной.
- Зачем ты это взял?
Она спросила звонко, обиженно и протестующе, и ноздри у нее побелели и расширились. Я сказал, что сумка раскрылась сама.
- Дай сюда!
- Бери,- сказал я с чувством застигнутого вора.- Это выпало само, а я только подобрал...
- Ну и что?
- Ничего,- сказал я.- Подобрал, и все. Что тебя в этом обидело?
- Это тебя обидело, а не меня... Разве я не вижу? Посмотрел бы ты сейчас на свои глаза и нос!
- Нос как нос, у тебя он не лучше,- ответил я. Над озером по-прежнему суматошно летали цапли и ссорились. Выпученные зобы их и крик были отвратительны. Я следил за ними и думая, что им помог бы разлететься в разные стороны выстрел. Не обязательно прицельный и зарядный, но даже холостой.
- Ты когда-нибудь сам фотографировался вдвоем или втроем? - как больная спросила Ирена.- Ты знаешь, как там заставляют сидеть и держать головы?
- Возможно, и заставляют,- сказал я и спросил, кем был ее муж.
- Он... Что ты к нему привязался? Зачем тебе это?
Я мгновенно определил должность Волобую. Ту, что мне хотелось. Цапли в это время летели в нашу сторону, и я опять подумал о ружье.
- Ну хорошо,- раздраженно сказала Ирена,- он был всего-навсего начальником военизированной пожарной команды. Что это меняет?
- Иди умойся,- сказал я.- Или давай я наберу воды в бутылку и полью тебе.
Ей лучше было, чтобы я полил из бутылки.
В остаток дня и вечером я все сделал для того, чтобы вернуть Ирену в этот наш праздник на озере, но с ее душой что-то случилось, она куда-то ушла от меня и не отзывалась на мой призыв. Когда мы приплыли к тому месту, где росли лилии,- Ирена не захотела оставаться в лесу,- я попросил у нее записную книжку и ручку.
- Для чего? - спросила она подозрительно. Я объяснил, что хочу написать ей стихи.
- Мне? О чем?
Она чего-то тревожилась.
- О лилиях,- сказал я.
С нею что-то случилось непонятное,- она передала мне блокнот вместе с фотокарточкой, хотя могла оставить ее в сумке, и при этом посмотрела на меня вызывающе. Фотокарточку я "не заметил" и стишок написал в строку поперек блокнотного листка: "Облик юности текучей, птицы радости летучей, шелест тайны, вздох печали, вы любовь мою венчали на воде лучисто-чистой, с той, что может лишь присниться, а поутру вдруг растаять и оставить вас на память".
- Вот, - сказал я. Самому мне стишок понравился.
- Разве это не Бальмонт? - безразлично спросила Ирена, раскосо все же глядя в блокнот. - И почему она должна поутру растаять? В угоду рифме?
Я не стал отвечать.
Вечером долго тлел край неба над лесом, где зашло солнце, и в плесе опять трагедийно-победно гоготали лягушки, курился белый прозрачный пар, и через озеро протянулась льдисто сверкающая лунная полоса. Я опять разжег костер за баней возле мостков. Звукариха принесла бутылку самогона, выходило, что не все "сноровили" в ее печке те соковозы, на которых она жаловалась мне утром. Было тепло, но Ирена зябла.
- Ну! - согласно сказала Звукариха.
Мы разостлали палатку за баней возле мостков из двух слег, с которых Звукариха черпала воду из озера, и я стал сотворять из готовых бабкиных дров костер, а Ирена стол: в рюкзаке был хлеб, шпроты, ветчина и бутылка коньяку. Я побежал к "Росинанту" за яблоками и остальными бутылками, и Ирена окликнула меня, чтобы я захватил розы. Звукариха носила и носила из хаты свою нам, как она сказала, закусу - чугунчик с картошкой и блюдо с малосольными огурцами, кринку с какой-то "топлюшкой" - это потом оказалась обыкновенная, только почему-то розовая, сметана - и квадратный кусок улежавшегося соленого сала. Справа от нас в парном расстиле приозерного плеса стоял беспрерывный, истомно-торжествующий стон лягушек, а через озеро, прямо к подножию мостков и нашего костра, пролегла жутковатая червонно-золотая дорога с голубыми окоемами,- напротив нас из-за леса всходил огромный красный месяц. Широк, щедр и фантастичен был этот наш свадебный стол, раскинутый на палатке, освещенный луной и костром. Мы расселись вольно, на просторном расстоянии друг от друга, но наши с Иреной руки то и дело сталкивались и путались, и Звукариха на первом же стакане шампанского - Ирене захотелось начать с него - крикнула нам, что оно "горькая - и шабаш!". Наверно, мы поцеловались не совсем по правилам застолья, потому что бабка молодо засмеялась, и мы поцеловались еще и еще...
Огурцы с картошкой одинаково здорово подходили под шампанское и под коньяк.
- Ты подюжей питай жену,- сказала мне бабка.- А то она ишь какая!
- А какая я, бабушка? - встрепенулась Ирена.
- Да.. малешотная,- определила Звукариха.- Чегой-ты ты так?
- Не знаю... Я просто миниатюрная.
- Она просто миниатюрная, - подтвердил я.
- Ну, тебе видней, - сказала мне бабка и опять засмеялась озорно и молодо. Тогда мне и пришла мысль искупаться, но не потому, что хотелось во хмелю лезть ночью в озеро, а совсем по иной причине. Причина эта возникла в тот момент, когда Звукариха назвала Ирену моей женой, а потом сказала, что мне все видней. Я тут же мысленно столкнулся с Волобуем, и не обязательно вспоминать до конца, что я тогда подумал и что вообразил... Купаться надо было! Это надо было для того, чтобы в свете костра и луны Ирена увидела при свидетелях, какой я юный и стройный, будь он проклят ее пузатый коротышка, и как я умею плавать и нырять...
Сарай стоял у кромки плеса. Крыша его была щелиста, и лунный свет просачивался к нам на сеновал тонкими игольчатыми стрелами. В сене сухо стрекотали кузнечики, пружинисто, с щелкающим отбивом лап прыгали по одеялу и подушке, и я нащупал в изголовье свой берет и осторожно прикрыл им лицо Ирены.
- Спасибо, родной,- сказала она.- А я решила, что ты мгновенно заснул. Вы ведь всегда тогда...
Мы долго лежали молча, не шевелясь, потом я спросил в крышу сарая:
- Почему ты запнулась? Что мы тогда?
- Я не запнулась,- сказала Ирена, садясь на постели, - а спохватилась, что ты можешь подумать об этих моих словах. Так вот, о том, что "вы тогда", я знаю из книг. Преимущественно переведенных с иностранного... Почему ты окаменел? Что с тобой? Ревнуешь? Но это же несправедливо и дико! Пойми, мне трудно и стыдно говорить тебе... Ты же должен понимать все сам! Он ведь старше меня на двадцать два года, и мы давно чужие. Совсем! А в первые годы, кроме отвращения и боли... Господи! Ты и есть мой муж... Один. С самого начала. Почему ты не хочешь поверить мне, почему?
Я сел и обнял ее.
- Потому, что ты не хочешь уйти от него.
- Куда?
- Ко мне на Гагаринскую,- сказал я.
- Одна?!
- Нет, с Аленкой.
- Это невозможно, ей ведь одиннадцатый год! Ты понимаешь, что это такое? Дети в ее возрасте, особенно девочки, страстно привязываются к отцу, а он... Ах, да что об этом толковать! Она не пойдет к тебе со мной. Он ее не отдаст, суд не присудит... Нет, это совершенно исключено... Зачем ты меня мучаешь?
- Но это же противоестественно, что ты жена какого-то Волобуя, а не моя! - сказал я.
- Нет, я твоя жена! Твоя! Я сама пришла к тебе... Ты это знаешь!
- Давай спать,- сказал я.- А то я позову великана, и он заберет тебя в сумку.
- Великан - это ты сам, и я не боюсь...
Меня испугало, как трепетно и бурно колотится у нее сердце. Я сказал ей об этом немного погодя, и она натянула на наши головы одеяло и спросила:
- А ты тоже летишь тогда как жаворонок? Все выше и выше, до страшного, а потом так же страшно камнем вниз?
- Да,- сказал я.
- Хорошо, что мы ровесники, что я даже немного постарше... А теперь скажи... Только не утаивай, мне это безразлично... Я какая у тебя?
- Невообразимая.
- Ты знаешь, о чем я спрашиваю.
- Вторая,- сказал я в темноте.
- Кто она была?
- Позор один... Повариха ФЗУ... Старше меня лет на двадцать пять. Она совращала меня и подкармливала...
- Ну все. Замолчи!.. У нас совсем родственные судьбы. Я люблю тебя. До смерти!
Заснула она сразу, впервые покойно и доверчиво прижавшись ко мне.
На заре вселенную взорвал пронзительно-разбойный крик, и мы вскочили одновременно, я думаю, с одной и той же мыслью, что нас застигли,- по крайней мере именно этот разоряющий человека страх застигнутости метнулся в глазах Ирены и передался мне. Орал кочетище. Он стоял у нас в ногах лупастый, большой, с кустистым малиновым гребнем и сам весь сизо-пламенный, как дьявол, Он спел еще раз, и я кинул в него пучок сена.
- Это же... петух,- рвущимся шепотом сказала себе Ирена, когда он сринулся с сеновала.- Отроду такого не видела!
Я тоже не встречал таких могучих петухов, и, пожалуй, раскрывалась природа тех диковинно-красочных яичек, которые я выдавал весной Владыкину за цаплиные,- должны же петухи нести какую-то ответственность за то, какой величины и цвета яички кладут куры? За стеной сарая, на воле, причетно ругалась Звукариха,- должно быть, гнала к плесу корову. Она просто, видно, не придавала никакого смысла словам, что произносила, и мат у нее получался напутственно-добрый, милостивый. Ирена зажмурилась и спряталась под одеяло. Я поцеловал ее, подождал, пока она заснула, и тихонько слез с сеновала. Солнце уже взошло, но еще не показалось из-за леса, и трава была седая, холодная, в мотках обросевшей паутины, а озеро томлено-розовым, покойным, только по закрайкам осоки вскипали свинцовые всплески - подпрыгивала мальва. На этих местах и следовало удить: там охотились окуни. "Росинант" тоже обросел и опаутинился, и вид у него был заброшенно-бродяжий. Я обласкал его словами бабки Звукарихи, надел н а себя тельняшку, куртку, парусиновые брюки и кирзовые сапоги, потом накачал лодку. Был соблазн похмелиться остатками коньяка, и я так и сделал, закусил яблоком и пошел на огород за наживкой. Червей было сколько угодно. Я наполнил ими кон сервную банку, сложил в лодку якоря, насос, садок, удочки, круги и весла и поволок лодку к озеру. На мостках, то припадая к ним, то выпрямляясь, тулилась спиной ко мне бабка Звукариха, и нельзя было понять, что она делала - то ли умывалась, то ли молилась на восход солнца. Позади нее стояли два ведра, и мне не было видно, полные они или пустые. Я верил примете, что перед ловом хорошо повстречать женщину с полными ведрами, и стал ждать, когда Звукариха управится и пойдет мне навстречу. Она была босая, но в теплом платке и в телогрейке, и лицо ее было сухим и печальным, - молилась, значит.
- А я, чуешь, не смогаю с властями,- пожаловалась она мне, когда я забрал у нее ведра с водой, чтоб поднести к крыльцу хаты.
- Попалась? - спросил я.
- Пятьдесят рублей штраху заплатила... Как один гривенник!
- Как же ты так неосторожно работаешь? - сказал я.
- А что б ты сам подеял, када они цельных три дня, соковозы проклятые, елозили тут на лодке... вот как твоя. И молоко покупали, и бабушкой кликали... И три рубля за две бутылки посулили. А после минцанерами объявились. Перерыли все, ну и... остатные три сноровили. Аж в печку лазали, ну не ироды, а? Нешь вот ты полез бы?
- Избавь меня бог,- сказал я.- И заводилку твою разрушили?
- Ну не-е! То все там,- махнула она рукой куда-то на лес за озеро.- Как присоветуешь-то, затеять маненько для своих, раз дрожди есть, аль погодить?
- А как тебе самой-то хочется? - спросил я.
- Да вроде затеять.
Я посоветовал затевать,- ее мокрые ноги напоминали озяблые гусиные лапы, и хотелось, чтобы она поскорей ушла в хату.
А рыбалка не задалась. Я сразу же, как только заякорился, стал ждать Ирену, а не поклев, и приходилось то и дело привставать в лодке, так как осока загораживала от меня не только сарай, но и мостки. Лодка тогда шаталась, а удочки падали в воду, и все это никуда не годилось,- удить надо всегда одному. Совсем одному! Солнце уже выкатилось из-за леса, и было обидно, что Ирена не видит, во что и как преобразился мир, в котором я торчал в одиночку, будто все это надо мне одному! Меня стали раздражать стрекозы, их пунцовые колдовские глаза,- они у них не смежаются, потому что стрекозы будто бы никогда не спят... Наполеон, говорят, тоже мало спал всего четыре часа в сутки. И ничего. Жил человек... А она, конечно, может проспать и до двенадцати. Она же не Наполеон!..
Она окликнула меня с мостков - беспокойно, ищуще, потому что не видела, где я, и у меня хватило выдержки подождать, чтобы услыхать еще и еще раз от нее свое имя и уловить ее тревогу, а потом только отозваться. Она была в голубом лыжном тренинге и издали казалась пацаном, на которого нельзя было долго смотреть, - возникало какое-то странное и необъяснимое желание надавать, надавать ему за то, что он был вот такой, невыразимый, стоял там на самом кончике мостков, что-то говорил, и ждал, и любил меня...
- Почему ты так рано встала? Я еще ничего не поймал, - сказал я ей, когда подплыл к мосткам, и она поверила, что я недоволен ее помехой.
- Я испугалась, что тебя нет, - сказала она. - И тут тоже не было...
- Могла бы спать и до двенадцати. теперь вот останемся без ухи...
Черт знает, для чего я это говорил, и неизвестно, что сказал бы еще, похожее, если бы она не повернулась и не пошла с мостков, и в волосах у нее пониже макушки я не увидел засушенный стебель папоротника - разлатый, золотой, целый. Я не думаю, что посредством маленьких темных знаков, именуемых буквами, возможно объяснить, почему это ее невидимое и неощутимое самой "украшение" так больно ударило меня в сердце, напомнив мне, кто мы с нею такие и где находимся...
Она, оказывается, и не знала, что стрекозы никогда не спят. Летом, по крайней мере...
Мы поплыли в тот конец озера, где видели вчера лилии. Рюкзак с едой Ирена держала на коленях, а я греб и все время помнил, что в нем сидит бутылка выборовой. Становилось жарко, но Ирена сказала, чтобы я побыл пока в куртке и в сапогах, и все время посматривала на меня исподтишка то с затаенной иронией, то с недоумением, как на чужого, - ее что-то забавляло в моей одежде. До этого, пока я подкачивал у мостков лодку и круги, она произнесла воспитательный монолог о том, что мы никогда и ничего не должны скрывать друг от друга, будь то плохое или хорошее, вот такое, что у меня было, когда она звала меня, а я не откликался. Разве можно это утаивать от нее?
Мы были уже на середине озера, и мне становилось нестерпимо жарко.
- Ну все? - спросил я. - Можно снять куртку?
- Сиди-сиди! - приказала она.- Тоже мне норовит в большие!
- Что-то ты слишком разошлась,- сказал я.
- Я тебя еще бить начну со временем!
У нее трогательно косили глаза. Я подумал, что ей, наверно, хочется нашлепать меня, как хотелось мне нашлепать ее, когда она стояла на краешке мостков. Ну, если не нашлепать, то царапнуть меня, как кляксу в тетради. Я посмотрел на ее руки.
- Вот-вот! Это и имелось в виду! - сказала она и кошачьим движением поцарапала воздух.- Хочешь перед завтраком яблоко? Я тоже буду! Где ты их купил такие?
- Заработал, как когда-то твой рубль, - сказал я.- Кстати, я в тот же день подарил его нашей бабке на счастье.
- У тебя совсем нет денег?
- Послезавтра ведь получка, - напомнил я.
- Но ты же мало получишь... Я тебе одолжу. Ладно?
- Еще бы! - сказал я.
- Господи, какой ты все-таки устойчивый дурак, - с досадой сказала Ирена. - Я одолжу тебе собственные деньги, понятно?
- Угу, - сказал я и пристально и, как мне думалось, непроницаемо посмотрел ей в глаза, - ну-ка отгадай, о чем я подумал!
- Знаю.
- О чем же?
- О том, что ведь живу не на Гагаринской!..
Это так и было.
- А сейчас?
- Не скажу.
- Почему?
- Ну, что ты меня любишь и не перестанешь ревновать...
- Допустим, - согласился я.
- А теперь ты отгадай, - предложила она. - Ну?
- Я устойчивый дурак, и тебе жаль меня, - истолковал я ее взгляд.
- Конечно.
- Ладно, - сказал я, - давай в интересах сохранения мира на Ближнем Востоке перейдем к нашему давнему прошлому. Скажи, как ты отнеслась ко мне сразу?
- Я решила, что ты... не слишком умен.
- Из-за обложки рукописи?
- Нет. Это делало тебя всего-навсего смешным, как всякого графомана. Но я не могу забыть, как ты подошел и распахнул дверку своего несчастного "Росинанта", когда я стояла с матрацем... Ты проделал это так, будто приглашал меня... ну, в "линкольн", что ли! А с каким небрежным превосходством мне было сказано, где приобретены снимки Хемингуэя! А снисходительная нотация, что книга - это, видите ли, не двуспальный матрац! А заявление насчет огней Святого Эльма и ностальгии! А эта комедия с рублем из желания унизить меня! Фу! Как не стыдно?
Я перестал грести.
- Не ожидал, да?
- Чего я не ожидал? - спрсил я.
- Что я так умна!
- Фу, какая хвастунья! - сказал я.
- Сударь, а с какой это тайной целью вы вздумали вчера ночью купаться? - спросила Ирена и прищурилась. - Что вас понудило вдруг раздеться на глазах у постороннего старого человека, а потом набрать в грудь воздуха, неестественно втянуть живот, медленно пойти на берег озера и там томительно-долго проделывать вольные гимнастические движения?
- Сейчас же возвращайся к нашему давнему прошлому, иначе тебе будет плохо, - предупредил я и оглядел озеро. На нем никого, кроме нас, не было.
- Моя бабушка в подобном случае, я думаю, сказала бы так - ниц не бенде, пан! Понял? - заметила Ирена. - Поэтому слушай лучше о своем прошлом.
- Что-то ты чересчур разошлась, - сказал я.
- Мне очень хорошо... Так вот, я не до конца была убеждена, что ты в самом деле то, чем казался.
- Дураком?
- Мне хотелось, нужно было так о тебе думать. Для самоустойчивости... Затем какое-то время я жгуче... или, как говорит наш Дибров, активно тебя ненавидела. Терпеть не могла!
- Я знаю. Это у тебя прошло после того, как под Волнушкиной запел круг, - сказал я. - Ты тогда убедилась, что у нас с нею полный комплекс психологической несовместимости.
- Возможно, - согласилась Ирена, - но лично ей такая несовместимость... Как это говорят в народе? До чего?
- До лампочки,- сказал я.
- Вот-вот... И сидеть в комнате рядом с нею ты не будешь, понятно?
- А где же я буду сидеть?
- Я найду место, не беспокойся!.. А что ты подумал обо мне сразу?
- То же самое, что ты обо мне. Только красочней,- сказал я.
- Как?
- Горда и глупа, как цесарка.
- Очень мило!.. Ах ты шушлик несчастный!
- Шалавка полуночная,- сказал я.
- Дай я посмотрю, как там у тебя, совсем зажило?
Я перестал грести, встал на колени на середине лодки и повернул голову так, чтобы она видела мой затылок.
- Уже все, уже ничего нет,- утешающе сказала она.- Тебе бывает больно? Подожди...
Ей не следовало это делать - касаться губами моей метины, потому что после того мы оба были близки к реву неизвестно почему. Я поцеловал ее в глаза и в лоб, и она присмирела и показалась мне беспомощной и очень маленькой.
Завтракать мы решили в лодке, среди лилий и кувшинок, недалеко от берега. Мне было позволено снять куртку и сапоги, и мы подвинулись поближе друг к другу, умостили на ногах рюкзак, а на нем разложили еду. Хорошо, что у нас имелась бутылка выборовой, но пить было не из чего,- бабкины рюмки Ирена забыла в машине. Я припомнил вслух есенинское "воду пьют из кружек и стаканов, из кувшинок тоже можно пить" и сделал из них две чудесные пузатые зеленые пахучие чарки.
- Послушай, ты однажды скромно обмолвился, что писал и даже печатал где-то стихи,- ехидно сказала Ирена.- Прочти, пожалуйста, самый первый. Помнишь его?
- Презренная дочь, не помнящая родства! Как я могу забыть свое первое опубликованное творение? Оно явилось для меня ковровой дорожкой в заочный Литинститут. Слушай! - надменно сказал я.- Сорок лет моей стране, сорок лет! Путь борьбы, труда, и счастья, и побед. Путь постройки деревень, городов, воссоздания полей и садов!.. И так далее. На четырех машинописных страницах. Почти поэма.
- Я так и предполагала. Какая неподражаемая вдохновенная прелесть! воскликнула Ирена. - И все твои стихи написаны с такой же эпической силой?
- Нет, были и другие, камерно-приглушенные, - сознался я, - но, по отзывам литконсультантов, те получились у меня удручающе несозвучными эпохе. Я почему-то подражал в них Надсону.
- С ума сойти. С чего бы это тебе?
- Понятия не имею, - сказал я. Мы бережно и торжественно выпили по кувшинке выборовой и вкусно закусили бабкиным салом.
- Хочешь попользоваться еще? - спросил я. Самому мне хотелось, - когда еще придется пить из кувшинки!
- Хемингуэй говорил это не о водке, - сказала Ирена. - Они в тот раз там пили сухое вино.
- ну, тогда давай отведаем по-русски.
- Нет, родной, мне будет плохо. Отведывай на здоровье сам. ты вообще, как я начинаю замечать, любишь отведать по-русски, правда?
- Иногда. Особенно отечественное шампанское.
- А тебе приходилось пить иностранное? И виски ты пробовал? Что это такое?
- Смрадный самогон, - сказал я. Примерно как наша "Московская". Даже хуже.
- А "кока-кола"?
- Великолепный жаждоутоляющий напиток, - сказал я. - Что-то вроде смеси кофе, сока вишни и запаха утренней розы...
Мы немного поговорили о своих родителях, о заграничных местах, которые я так или сяк видел, о мировой политике и о своем издательстве. Я и не знал, что Вениамин Григорьевич - автор. Его книга "Страницы прошлого" вышла год тому назад в нашем издательстве, и редактировала ее Ирена. Она советовала почитать "Страницы". Мне пора было выпить очередную кувшинку, и я сказал Ирене "побудем живы". После этого у нас что-то нарушилось, как будто мы взяли и разом постарели лет на пятнадцать. Я подумал, что нам следует сменить место. Просто взять и выплыть из-под тени деревьев на середину озера. Или сойти на берег и побродить по лесу.
- Антон, давай поплывем вон туда, - предложила Ирена. - Посмотри, как там радостно сияет на воде солнце! Давай выпьем сейчас вместе и поплывем. Только ты не повторяй больше эту свою похоронную здравицу...
- Да бог с ней, с этой здравицей,- сказал я,- можно и молча.
- Нет! Я знаю, подо что мы выпьем!
Ее тост о нашей взаимной верности мы произнесли трижды, и это было как суеверное заклятье, наложенное нами самими на себя. Я перегнулся через борт лодки и поднял из озера три лилии. Стебли их надорвались далеко, у самого дна. Лилия - растение невеселое: нельзя заглянуть в бело-жаркую глубину чаши этого цветка без того, чтобы не испытать тревогу за его неземную хрупкую ненадежность. Лилии очень нежные, человечные цветы, и лучше их не трогать.
Ирена взяла их у меня молча и неохотно.
На середине озера не надо было грести,- тут временами задувал с разных сторон игровой слабосильный ветер, и лодка колобродила по кругу, и никого не было, кроме нас, речных рыбалок и двух грязно-серых цапель: они все время ошалело летали из одного конца озера в другой, неуклюже выпятив зобы, затевая драки и вскрикивая неприятно-охрипло и резко.
- А все Кержун виноват,- следя за ними, рассудила Ирена,- выкрал весной у них яички, разорил гнездо, а они вот теперь и ссорятся. И разойтись поздно, и...
Она запнулась и занялась лилиями,- их понадобилось окунуть в воду и приподнять, окунуть и приподнять, а потом исследовать стебли: равной ли они длины.
- Считай, что я поцеловал тебя,- сказал я. Мы полулежали на кругах в противоположных концах лодки, а в ногах у нас были якоря, насос и рюкзак.
- А как ты меня поцеловал? - серьезно и тихо спросила она.
- Хорошо,- сказал я.- Цапли тут ни при чем.
- Я так и подумала... Трудно нам будет, Антон! Ох и трудно! Одни ассоциации замучают.
- Плевать нам на все вученые термины,- сказал я.- Давай пристанем к берегу и поищем грибы, раз ты помешала мне наловить рыбу для ухи. И запомнила ли ты, детдомовское исчадье, что стрекозы никогда не спят?
- Да,- сказала она радостно.
- А Наполеон сколько спал в сутки?
- Четыре часа!
- То-то же! - сказал я.
Мы поплыли к берегу. Грибов не было, - стояла засушь, зато на полянках попадались заросли переспелой черники, и мы садились там, и я набирал полные пригоршни ягод и кормил Ирену не по одной и не по две черничины, а помногу, целой горстью, - было счастливо сознавать свою вольную возможность делать это и помнить наказ Звукарихи подюжей питать свою малешотную жену...
Больше в тот день не надо было ничему у нас случаться, - уже всего хватало, чтобы он запомнился и так, но, видать, на то он и выдался таким бесконечным и ярким, чтобы в нем случилось все до конца, чего нам хотелось и не хотелось... На Ирену нельзя было взглянуть без тайного смеха: ее лицо губы, подбородок и щеки - оказались густо вымазаны черничным соком, а глаза осоловело слипались, и вся она сморенно сникла и походила на ребенка, впервые попавшего на поздно наряженную для него елку. Я перенес в лес лодку и перевернул ее кверху днищем, - резиновое полотно тогда провисает, но земли не касается, и получается уютная люлька. Туда только надо было настлать аира, - его чистый прохладный запах отдает мороженым и погребным топленым молоком, а это в жару не так-то уж плохо.
- Залезай и отдыхай, и чтобы я не видел твоей сонной замурзанной физиономии, - сказал я Ирене. Ей тут же понадобилось глянуть на себя в зеркало, и я побежал на берег озера, где оставался рюкзак: в нем должна лежать ее сумка. Она действительно была там, - тисненная в подделку крокодиловой кожи, похожая по величине на бумажник, и когда я достал ее, она раскрылась, и отуда выпали блокнот, ручка, пудреница, две десятирублевые бумажки и семейная фотография. Я вскользь отметил, что Аленке там было года два или три. Она сидела в середине, и головы Ирены и Волобуя - он снялся в военной форме с погонами подполковника - кренились над ней, соприкасаясь висками, как я оценил, умильно и трогательно. Я наверное, немного замешкался, разглядывая фотографию, а может, Ирена "угадала", чем я был занят над рюкзаком, и поэтому оказалась у меня за спиной.
- Зачем ты это взял?
Она спросила звонко, обиженно и протестующе, и ноздри у нее побелели и расширились. Я сказал, что сумка раскрылась сама.
- Дай сюда!
- Бери,- сказал я с чувством застигнутого вора.- Это выпало само, а я только подобрал...
- Ну и что?
- Ничего,- сказал я.- Подобрал, и все. Что тебя в этом обидело?
- Это тебя обидело, а не меня... Разве я не вижу? Посмотрел бы ты сейчас на свои глаза и нос!
- Нос как нос, у тебя он не лучше,- ответил я. Над озером по-прежнему суматошно летали цапли и ссорились. Выпученные зобы их и крик были отвратительны. Я следил за ними и думая, что им помог бы разлететься в разные стороны выстрел. Не обязательно прицельный и зарядный, но даже холостой.
- Ты когда-нибудь сам фотографировался вдвоем или втроем? - как больная спросила Ирена.- Ты знаешь, как там заставляют сидеть и держать головы?
- Возможно, и заставляют,- сказал я и спросил, кем был ее муж.
- Он... Что ты к нему привязался? Зачем тебе это?
Я мгновенно определил должность Волобую. Ту, что мне хотелось. Цапли в это время летели в нашу сторону, и я опять подумал о ружье.
- Ну хорошо,- раздраженно сказала Ирена,- он был всего-навсего начальником военизированной пожарной команды. Что это меняет?
- Иди умойся,- сказал я.- Или давай я наберу воды в бутылку и полью тебе.
Ей лучше было, чтобы я полил из бутылки.
В остаток дня и вечером я все сделал для того, чтобы вернуть Ирену в этот наш праздник на озере, но с ее душой что-то случилось, она куда-то ушла от меня и не отзывалась на мой призыв. Когда мы приплыли к тому месту, где росли лилии,- Ирена не захотела оставаться в лесу,- я попросил у нее записную книжку и ручку.
- Для чего? - спросила она подозрительно. Я объяснил, что хочу написать ей стихи.
- Мне? О чем?
Она чего-то тревожилась.
- О лилиях,- сказал я.
С нею что-то случилось непонятное,- она передала мне блокнот вместе с фотокарточкой, хотя могла оставить ее в сумке, и при этом посмотрела на меня вызывающе. Фотокарточку я "не заметил" и стишок написал в строку поперек блокнотного листка: "Облик юности текучей, птицы радости летучей, шелест тайны, вздох печали, вы любовь мою венчали на воде лучисто-чистой, с той, что может лишь присниться, а поутру вдруг растаять и оставить вас на память".
- Вот, - сказал я. Самому мне стишок понравился.
- Разве это не Бальмонт? - безразлично спросила Ирена, раскосо все же глядя в блокнот. - И почему она должна поутру растаять? В угоду рифме?
Я не стал отвечать.
Вечером долго тлел край неба над лесом, где зашло солнце, и в плесе опять трагедийно-победно гоготали лягушки, курился белый прозрачный пар, и через озеро протянулась льдисто сверкающая лунная полоса. Я опять разжег костер за баней возле мостков. Звукариха принесла бутылку самогона, выходило, что не все "сноровили" в ее печке те соковозы, на которых она жаловалась мне утром. Было тепло, но Ирена зябла.