Так мы ехали в поезде с Антеем. Мы стояли в коридоре. Все пассажиры уже спали на своих полках, а мы стояли. И он все рассказывал, рассказывал. И постепенно мне начало казаться, что я не просто уезжаю, а он увозит меня. Потом стало казаться, что мы едем не с вечера, а уже очень давно: всю жизнь так стоим у окна и едем. И нам не скучно.
   Когда начало светать за окном, показалось какое-то мелкое плоское озерцо. И на его глади — два белых пятна.
   — Смотрите, снег! — сказала я.
   Мне почему-то показалось, что в воде плавают два комочка снега.
   — Это не снег, — сказал Антей. — Это лебеди. Летят на север. И приводнились отдохнуть.
   Я никогда не видела диких лебедей. Только читала про них. Они показались мне очень обыденными, похожими на два комка снега. И не верилось, что они полетят. Они были какими-то неподвижными. Но они полетели. Поезд уже начал удаляться, а я все косила глаза на лебедей. И они полетели. Так просто оторвались от воды и полетели.
   — Летят, — прошептала я.
   — Конечно, летят, — кивнул Антей так, словно для него это было в порядке вещей.
   И вдруг я почувствовала, что уже не смогу поднять свой чемодан, мне нужен Антей. Не как носильщик, но как рыцарь.
   Потом он стал моим мужем.
   Потом у нас родился Алик.
   Когда я появляюсь на сцене в потертых штанах и в рубахе без двух пуговиц, когда я хожу колесом и свищу, сложив два пальца колечком, трудно представить, что я мать и что у меня есть Алик. И что я иногда играю собственного сына.
   Алик помогает мне. Я присматриваюсь к нему и к его товарищам. Я запоминаю их словечки, их повадки, манеры, хотя это не всегда достойно подражания. Но я хочу, чтобы ребята, сидящие в зале, узнавали себя и своих товарищей. Алик не знает, что я учусь у него. Это моя тайна.
   Но есть вещи, которым я не хочу учиться. Не могу. Есть вещи, от которых я хочу отучить его самого. И когда мне это не удается, я испытываю боль.
   Когда Алик был маленьким, мы жили с ним хорошо и дружно. Вместе занимались: он учил таблицу умножения, а я учила роль. И мы проверяли друг друга. Он выучивал мою роль раньше, чем я. Такая у него была память.
   С ним случались забавные истории.
   Помню, Алик заболел ангиной. Мне посоветовали наварить картошки и дать ему подышать паром. Хорошее народное средство. Я так и сделала. Посадила Алика над кастрюлей и накрыла платком. Он сидел тихо. Я забеспокоилась: уж не заснул ли?
   — Как ты там? — спросила я Алика. — Все?
   — Еще не все, — послышался из-под платка глухой голос.
   Значит, не спит. Значит, дышит.
   Наконец он откинул платок и сказал:
   — Все!
   Лицо было красное, волосы взлохмачены, глаза блестели.
   Я взяла кастрюлю и увидела, что она… пуста.
   — Где картошка? — воскликнула я.
   — Я ее съел…
   Оказывается, он решил, что для поправки надо съесть кастрюлю картошки, и съел.
   — Теперь я поправлюсь? — спросил мальчик.
   Я рассмеялась.
   Но он все же поправился.
   А наш папа Антей был гидрологом, и все плавал на своем научном судне, и каждый раз по возвращении привозил разные диковины: сушеных омаров, зубы кашалотов, маски из дерева, которое тонет в воде. Однажды он привез меч от меч-рыбы. Он приделал к рыбьему мечу рукоятку — получился прекрасный меч. Когда Алик ложился спать, он клал меч рядом с собой на одеяло.
   — Знаешь, черногорцы кладут в колыбель своим детям оружие, чтобы они росли смелыми воинами, — говорил сыну Антей.
   — Я тоже буду воином, — отвечал Алик. — А потом я буду артистом, как мама.
   Алик пошел в школу. Он очень гордился, что его мама артистка. Он любил при удобном случае сказать:
   — А моя мама артистка!
   Во втором классе к слову «артистка» он стал прибавлять «знаменитая». Его спрашивали, как ее фамилия. Он с гордостью отвечал: "Семибратова Елена Юрьевна". И потом добавлял: "А мой папа — Антей".
   Однажды весь его класс пришел к нам в театр. Когда подняли занавес и я появилась на сцене, Алик стал шептать направо и налево:
   — Это моя мама… Моя мама это…
   Ему никто не верил. Ребята отмахивались от него.
   — Врешь! Это Гаврик, а не мама. Не мешай!
   Но он продолжал шептать:
   — Это моя мама… Моя мама это…
   Его кто-то пнул в бок.
   — Все равно мама… это.
   Но к концу первого акта, захваченный действием, он уже сам забыл, что на сцене мама. Он поверил в Гаврика, как все ребята. А мама незаметно отступила в тень.
   Мой сын Алик гордился мной. Моим искусством. Он любил бронзового льва на дверях нашего театра. Любил лабиринт закулисных помещений. Запах грима. Запах краски. Таинственный мир декораций. Пустую сцену, похожую на палубу корабля. Он любил театр моей любовью, словно унаследовал ее от меня.
3
   Я не заметила, как это случилось. Мы с Аликом стали видеться редко. У него появились свои дела, у меня свои. И получилось, что жили мы в одном доме, под одной крышей, а расстояние между нами вдруг увеличилось, словно мы разъехались и живем далеко друг от друга.
   На мой вопрос: "Как дела?" Алик почти всегда отвечал одно и то же: «Нормально». Все всегда у него было нормальным. Сперва это слово действовало на меня успокоительно. Нормально — значит, все хорошо, ладно, никаких неприятностей. А потом…
   Меня вызвали в школу. Алик стал пропускать уроки, хватал двойки, плохо вел себя в школе. Ему всегда не хватало денег, которые я давала на завтраки, на троллейбус, на кино. Он стал поздно возвращаться. "Где был?" — "У товарища". От него стало пахнуть табаком… А ответ был один «нормально». Нормально, когда все было ненормально.
   Неожиданно я открыла для себя тайный смысл этого слова. На языке Алика «нормально» означало: "Отвяжись, не желаю я с тобой откровенничать, не желаю делиться своими переживаниями".
   Я бралась за перо и писала Антею, который "разъезжал по всему шарику": "Что нам делать с Аликом? Он стал чужим и холодным. Я чувствую, что с ним происходит что-то неладное. И у меня нет времени заняться им всерьез".
   И с другого конца света пришел ответ: "Вернусь и займусь им как следует".
   Антей возвращался. Привозил подарки. Алик был теплым и приветливым, он любил подарки — "иностранные шмотки". И казалось, что все наладилось. Но это только казалось. Антей уплывал. И снова: "Как дела?" — «Нормально».
   Однажды Алик спросил меня:
   — Мама, ты могла бы уйти из своего театра?
   Этот вопрос был так неожидан для меня, что я ответила не сразу, замешкалась с ответом.
   — Как уйти… Почему уйти? Ведь театр — мой дом.
   — Но ведь есть много взрослых театров, ты могла бы играть там.
   Ах вот оно что! Алик не хотел, чтобы я служила в детском театре. Он был в том возрасте, когда с презрением относятся ко всему, что имеет отношение к детству: не читает детских книг, не ходит на детские фильмы, и если мама артистка, то пусть будет артисткой настоящего театра, а не какого-то детского. Ну, это естественно. Ничего страшного в этом нет.
   — Зачем это, Алик? — Я постепенно приходила в себя. — Мне хорошо в моем театре, в другом театре я не нужна, ведь мое амплуа — травести, мое место в детском театре.
   — Все это верно, но нельзя быть вечно травести. Настанет день…
   Мне показалось, что он сжал мое сердце в кулаке. Так сжал, что не продохнешь. Он нащупал больное место, болевую точку и нажал.
   — Разве я не прав?
   — Ты прав, — глухо сказала я. — Но до этого дня еще далеко.
   Он спокойно посмотрел на меня. Спокойно и как-то оценивающе. И произнес холодно, как приговор:
   — Как знать… Впрочем, тебе жить.
   И ушел.
   Антей! Где ты сейчас, Антей? В каких морях и океанах? Приди скорей, Антей, не как муж, но как рыцарь. Защити меня от самой суровой в мире жестокости — жестокости сына. Канарские острова, острова Зеленого Мыса, Огненная Земля… Где ты, Антей? Я упала на диван и заплакала. Я не просто плакала. Я оплакивала себя. Мне нестерпимо было жаль себя. Никогда еще мне не было так жаль себя. Сердце больно стучало. Оно слало свои тревожные радиограммы во все концы света. Где ты, Антей?
   А вечером опять спектакль.
   Я пришла в театр. Села перед гримерным столиком. Надела парик, помазала лицо оливковым маслом — я всегда перед гримом мазала лицо оливковым маслом. Потом взялась за грим. Я клала грим густыми мазками. Но странное дело: мальчишка не появлялся. На меня из зеркала смотрела несчастная женщина, смотрела сквозь толстый слой грима. И в глазах, в живых черных глазах вместо обычного озорства из глубины смотрела печаль. Я чувствовала, что он, мой желтоволосый, не придет, я не смогу играть. Получится обман, а не игра.
   Я сидела с закрытыми глазами, и тут кто-то потряс меня за плечо:
   — Лена! Что с тобой?
   Я оглянулась.
   За спиной стояла моя подруга, артистка Галина Лужина.
   — Галя! — Я обрадовалась, что она пришла. — Галя, я не могу играть… Я играть не могу!
   — Ты заболела?
   — Я постарела. У меня не получается мальчишка. Я старая баба.
   — Замолчи! — Она прикрикнула на меня. — Замолчи! Ты актриса или размазня? Возьми себя в руки. Встань!
   Она не произнесла, а скомандовала: "Встань!" Я послушно встала.
   До начала спектакля оставались считанные минуты. И тут, я не знаю, откуда он взялся, этот проклятый мальчишка! Я как бы вспомнила, что я не просто женщина, мать, я артистка, артистка-травести. Я приказала мальчишке: явись, защити меня! И он явился. Я подняла глаза и увидела желтоволосого, скуластого, с озорными глазами. Боль отпустила меня. Я услышала гул множества ног и почувствовала, как подземные толчки сотрясают театр. Значит, зрители входят в зал. Штурмуют его, как крепость. Я воткнула в парик две шпильки, чтобы крепче держался, и вышла в коридор.
   Через несколько дней в доме появился Антей. Словно услышал тайный сигнал и примчался, мой верный друг. На этот раз он привез огромную морскую звезду кораллового цвета с шершавыми краями.
   Увидев звезду, Алик улыбнулся и сказал:
   — Звезда мировецкая… — И тут же, отвернувшись от звезды: — Отец, ты же обещал привезти мне американские джинсы.
   — Я привез тебе джинсы, — сказал Антей и протянул сыну подарок.
   Алик принял подарок, осмотрел его оценивающим взглядом, долго разглядывал яркую этикетку и наконец выдохнул:
   — Отец, ты гений!
   В какое-то мгновение он напомнил мне дикаря, который радуется дешевому зеркальцу. Но это мгновение прошло, и в доме наступил праздник.
   Я не стала рассказывать Антею про свой разговор с сыном. Зачем огорчать его? Ведь он так редко бывает дома, и для него дом и праздник были одним и тем же. Кроме того, я уже не так остро чувствовала боль, которую доставил мне разговор с сыном. Мне уже стало казаться, что я преувеличила значение его слов. Я дала себя уговорить. Я уговорила себя. Морская звезда, привезенная от берегов Новой Зеландии, светила как звезда счастья.
4
   Здравствуй, лев! Я берусь за кольцо и тяну на себя, а лев тянет на себя, мы как бы играем в игру — кто кого перетянет. И я — маленькая, хрупкая — оказываюсь сильней. Я перетягиваю. Открываю тяжелую дверь и вхожу в театр. И я опять перед туалетным столиком. Превращаюсь из женщины в мальчишку. Желтый паричок… Удивленно приподнятые брови… И прощайте, Елена Юрьевна! До скорого свидания. Первый звонок. Второй…
   И каждый раз это похоже на пуск ракеты. Три, два, раз. Пуск! Дым и пламя. Грохот двигателей. Нет, не двигателей, а сердца. Сердце грохочет, когда делаю решительный шаг и попадаю на сцену. Из одной стихии в другую. С земли в космос.
   Все системы работают нормально. Самочувствие космонавтов хорошее.
   Я стою на бочке, а у моих ног стоит Сенька Шубин (артистка Галина Лужина). Его красное, веснушчатое лицо на уровне моих коленок. Он дышит мне в колени. Он говорит:
   — Поклянись!
   И я с бочки произношу:
   — Слово мужчины!
   Он сопит мне в колени. Не слышит, что ли? И тогда я еще громче говорю:
   — Слово мужчины! Не слышишь, что ли?
   Все по пьесе, и по пьесе он должен ответить:
   — Ешь землю!
   Он не успевает заставить меня есть землю, из зала, как брошенный камень, летит чей-то скрипучий голосок:
   — Не верь ему… Он… он… тетка!
   "Тетка"! Мое сердце останавливается. Я теряю равновесие. Словно тот скрипучий голосок сбил меня с бочки. Сбил меня с роли. Сорвал желтый паричок, размазал по лицу грим.
   Сенька Шубин — артистка Галина Лужина — краснеет еще гуще. Растерялась. Не знает, что делать.
   Зал замер. Скрипучий голос еще дрожит под сводами долгим, не проходящим эхом. Я представляю себе этого примерного мальчика, который в классе сидит на первой парте и без конца тянет руку: все знает. Редкие зубы, белый воротничок, ботинки блестят, начищены. Я вижу его в темном провале зала, и мне хочется сбежать туда, в партер, отыскать своего разоблачителя и вцепиться ему в волосы. Я найду его даже в темноте. Каким-то шестым чувством найду.
   В зале уже поднимается легкий шумок. Дети не знают жалости. Они еще испытали слишком мало боли, чтобы подумать о чужой боли. Они не верят в нее. Этот обладатель скрипучего голоса наверняка радуется: сделал открытие, проник в чужую тайну, в самую сердцевину этой тайны, и чувствует себя героем.
   А я стою беспомощная, раздавленная словом «тетка». Мне кажется, что сейчас закроется занавес и моя жизнь кончится. Он убил меня, этот мальчик с ровной шелковистой челкой и редкими зубами.
   И вдруг мое остановившееся сердце вздрогнуло, встрепенулось, заработало. Какая-то пружина разжалась, я вновь почувствовала себя мальчишкой. Мальчишка подпрыгнул, потом засунул в рот два пальца, сложенные колечком, и свистнул так, что театр вздрогнул. Потом подскочил к Сеньке Шубину и ловким приемчиком сбил его с ног. Потом встал на руки и пошел на руках, над собственной головой согнув ноги в коленках.
   Из груди замершего зрительного зала вырвалось — ох! В следующее мгновение зал аплодировал. Зал хлопал с каким-то послегрозовым облегчением, хлопал от счастья, хлопал не только мне, но и себе за то, что не ошибся, не поверил скрипучему голосу. Все в порядке. Все как надо. Мальчишка и есть мальчишка! Никаких теток!
   Я не знаю, что сталось со скрипучим голосом. Вернее, убеждена, что он тут же забыл про свое открытие — про «тетку» — и хлопал вместе со всеми.
   Но одним свистом и хождением на руках победу не одержишь. Наступил перелом, а дальше надо было закрепить его.
   Все мои средства были пущены в ход: рот, глаза, брови, голос. Мой резкий мальчишеский голос, который остается со мной, даже когда я без грима и без парика. Меня по телефону принимают за мальчишку, говорят: "Позови кого-нибудь из старших".
   По пьесе у меня не было больше реплик. Я должен был гордо удалиться. Но я не удалялся. Я говорил:
   — Ты не веришь мне? Можешь не верить. Очень-то надо, чтоб ты мне верил! Катись отсюда, пока не схлопотал еще!
   Мой партнер — моя партнерша Галя Лужина — растерялся. Он что-то бормотал и все ходил вокруг бочки. Так ходил, что голова закружилась.
   А я играла. Играла так, как давно не играла. Словно мне в грудь вложили настоящее мальчишеское сердце и на моих плечах голова с мыслями, переживаниями, заботами и радостями — тоже мальчишеская. Нет, я не играла, я жила жизнью мальчишки, потому что в тот день, как никогда, жизнь мальчишки была моей жизнью.
   Когда две половинки занавеса поплыли одна навстречу другой и наконец слились, я закрыла глаза и почувствовала страшную усталость, словно проделала долгий тяжелый путь. Ноги не держали меня, а сцена качалась, как палуба корабля во время шторма. Стараясь удержать равновесие, я медленно побрела прочь.
   А потом я долго сидела перед зеркалом, не решаясь стянуть парик и снять с лица грим. Мне казалось, что если я сделаю это, то уже никогда не смогу вернуть себе мальчишку и навсегда останусь «теткой».
   И вдруг я услышала звук трубы — плавный, утробный, жалобный. Я пошла на звук. Он привел меня на сцену. На пустой сцене стоял музыкант и играл на валторне. Валторна поблескивала в его руках, как огромная серебряная раковина, только что выловленная в море. Музыкант припал к ней и что-то нашептывал, о чем-то тайно просил раковину-валторну, а она пела, отвечая на его трудные вопросы. Пустой зрительный зал был заполнен этим протяжным звуком. Сперва труба пела грустно, а потом заиграла что-то веселое.
   Но валторнист заметил меня и опустил трубу, и звук оборвался, хотя еще несколько мгновений, как тень звука, в зале держалось эхо.
   Я пришла домой почти спокойная, но отголосок пережитого еще звучал во мне, как звук умолкшей валторны звучал в пустом зале.
   Алик не вышел меня встречать. С некоторых пор он перестал выходить: был очень занят.
   Я разделась. Позвала его. Он пришел.
   — Как дела?
   На этот раз я ответила ему:
   — Нормально!
   Он собрался было вернуться к своим делам, но я удержала его:
   — Подожди.
   Он вопросительно посмотрел на меня.
   — А ведь ты оказался прав, — сказала я сыну, — сегодня один мальчик на спектакле крикнул: "Тетка!"
   Я была уверена, что он будет утешать меня. Скажет: "Ерунда, не обращай внимания, всякое бывает!" Может быть, обнимет меня… Ничего такого не сказал Алик и не обнял.
   — Я ж тебе говорил!
   Мне показалось, что Алик даже радуется тому, что произошло сегодня на спектакле. Мне стало горько. Я вспомнила старую украинскую песню про кузнеца и его мать. Кузнец хочет убить мать и руками достает из горна раскаленное железо, а мать волнуется, что он обожжет рученьки.
   — Ты радуешься? — спросила я.
   — Я ж тебя предупреждал, — бесстрастно повторял сын.
   — Но все обошлось благополучно! — с вызовом сказала я. — Я сумела убедить зал, что я мальчишка… Они тут же забыли про тетку.
   Он внимательно посмотрел на меня и ничего не сказал. Он сдержался, но в его холодных глазах я прочла то, что он хотел сказать: сегодня забыли, завтра вспомнят, сегодня не прогнали, завтра прогонят, освищут…
   — Иди, — глухо сказала я, — занимайся своими делами.
   — Напрасно ты сердишься, — сказал он и пошел прочь.
   Я осталась одна. Но со мной было мое искусство. Его великая сила. Я подумала: ведь зрители читают программу, и там написано, что роль мальчишки играет женщина. Никаких секретов нет, но, когда раздвигается занавес, они забывают о том, что в программе. Горечь и веселье переплетались во мне. Я не знала, что делать, где искать успокоения от клокотания противоречивых чувств.
   Я посидела на краешке дивана. Потом встала и решительно стала одеваться.
   Вы когда-нибудь слышали шепот звезд, невнятный, как бы срывающийся с дрожащих губ? Его можно услышать только очень морозной ночью, когда дыхание замерзает, превращается в ледяную паутинку и издает шорох. Этот шорох и называется шепотом звезд. Но может быть, звезды тут ни при чем? И это шепот твоей печали, твоей тревоги? А звезды безмолвствуют, острыми осколками светят в своей недоступной, непостижимой вышине, вдали от наших тревог и печалей.
   Я иду по ночному городу растерянная и опустошенная, я потеряла сына. И теперь ищу его. Сейчас он дома, лежит в своей постели, спит. Но я его потеряла. И я иду по безлюдным улицам в поисках сына. Я ищу его не в уснувших домах, не в пустынных подъездах, не в вечной суете вокзалов. Я ищу его в своем сердце. Ищу… ищу…
   Скрип шагов. Удары сердца, шепот звезд.
   Это не звезды, это я шепчу: "Алик, где ты? Алик, вернись! Алик, стань тем, кем ты был, — стань моим сыном. Моим сыном стань!"
   Мне самой хочется потеряться, исчезнуть, раствориться в безмолвии ночи, превратиться в порыв ветра. Но я не могу оставить его одного, моего потерянного сына. Ведь он тоже страдает. Может быть, у него тоже потеря потерял мать. Нет, дети страдают не от того, что потеряли, они страдают от того, что не нашли.
   Я потеряла, он не нашел. И поэтому мы оба одиноки.
   Когда человек не знает, куда идти, он, как конь, идет к дому или к стойлу. Ночные улицы привели меня к театру. Театр — мой второй дом. В театре я не одинока. В театре я почти всегда счастлива.
   Я подхожу и останавливаюсь перед закрытой дверью. Большие матовые шары не горят. В окнах — черные стекла ночи. Лев дремлет, не выпуская из зубов кольца. Театр, мой родной театр спит, отдыхает, набирает сил к завтрашнему дню.
   Театр, помоги мне, спаси меня от одиночества, найди мне сына!
   Мои губы шевелятся, шепчут. Их шепот похож на молитву. Это я молюсь сама себе. Сама себе рассказываю свою жизнь. Я потеряла сына. Мне надо держаться, чтобы не потерять себя. Чтобы себя не потерять.
   Через несколько дней мы беседуем как ни в чем не бывало.
   — Знаешь, мать, вчера я был в твоем театре. — Алик со временем стал называть меня не мама — мать. — Совершенно случайно. Инкогнито. Некуда было деваться. А в вашем театре были билеты. Я, наверное, погорячился… в полемическом задоре. Ты играешь, конечно, здорово. Талант есть талант… Но что я тебе хочу сказать: такое впечатление, что на сцене идет историческая пьеса. Нет сейчас таких ребят. Теперь ребята действуют иначе и говорят иначе. А говорят они иначе потому, что чувствуют иначе. На что-то смотрят проще, на что-то сложнее.
   Я была удивлена. Давно уже не слыхала от сына рассуждений. Я даже обрадовалась и приняла его вызов.
   — По-твоему, Алик, если вместо "познакомь меня с девушкой" сказать "скадри мне чувиху", многое изменится?
   — По крайней мере, речь будет современной, — ответил Алик.
   — Но не все же сегодня называют девушек чувихами.
   — Не все. Но это примета времени.
   — А в произведениях классиков девушек именовали барышнями. От этого их произведения не утратили силу. Настоящие пьесы пишутся на долгие времена. Театр должен не только отражать, но и подавать пример. Увлекать. Разве ты не согласен?
   — А если театр оставляет равнодушным?.. В твоем театре очень много умиления. Наши ребята жестче. Решительней. Самостоятельней.
   — Суше и черствее, — продолжила я его речь. И спросила: — А ты с кем был с театре?
   — С девушкой.
   — Большего ты мне не хочешь сказать?
   — Ее зовут Алла. Между прочим, наши взгляды на искусство совпадают.
5
   Я люблю после спектакля побыть одна в гримерной. Сесть в кресло, закурить сигарету, закрыть глаза и не спеша вернуться на землю, превратиться в самое себя.
   В этот день я так устала, что даже не сняла костюм, не стерла грим так и плюхнулась в кресло.
   И тут кто-то тихо, неуверенно постучал в дверь.
   — Да! — Я открыла глаза.
   Но, видимо, мое «да» прозвучало недостаточно громко, потому что за дверью его не услышали и постучали снова.
   — Входите, входите!
   Дверь медленно отворилась. На пороге стоял Гоша — давний приятель сына. У него было плоское круглое лицо, похожее на луну, какой ее рисуют дети: широко расставленные глаза, широкий нос, рот скобочкой.
   — Здравствуйте!
   — Здравствуйте!
   Алик относился к Гоше покровительственно, он как бы перерос Гошу, стал взрослее его. Гоша вообще был неторопливым, с замедленной реакцией.
   Гоша молчал. Чтобы как-то начать разговор, я спросила:
   — Ты был на спектакле?
   — Не-ет.
   — Как же ты попал сюда?
   — Я к вам… специально…
   Тут он запнулся, а я впервые почувствовала смутную тревогу. С какой стати Гоша специально приходит ко мне в театр?
   — С Аликом ничего не случилось? — спросила я и почувствовала, как сердце начало биться сильнее.
   Мой гость покраснел, переступил с ноги на ногу; он мучительно искал нужные слова, чтобы объяснить цель своего прихода. Но не нашел этих слов и ответил просто и… страшно:
   — Тут ребята собираются бить Альку… Они будут ждать его у изостудии.
   — Что ты говоришь, Гоша? Почему бить? Ты ничего не путаешь?
   Гоша покачал головой.
   — Но расскажи подробнее. — Я не на шутку разволновалась. — За что?
   — Не знаю, — пробурчал нежданный гость, — слышал, что собираются. Я пойду, ладно?
   — Иди, Гоша, иди.
   Я проводила его до двери и осталась одна со своей тревогой. Эта тревога нарастала, заполняла мою грудь, всю меня, весь мой мир. Я почувствовала, как испарина покрыла лицо и ноги стали слабыми. Я опустилась на стул.
   Что делать? Звонить в милицию? Немедленно бежать в изостудию и предупредить Алика? Надо что-то делать. Я вскочила с места и стала ходить по комнате, как ходят, когда спешат, а нужная вещь куда-то запропастилась.
   Мысль работала напряженно: я должна спасти его, я должна быть рядом.
   Властный порыв подхватил меня и понес вперед. Я выбежала в коридор, накинув куртку, с грохотом сбежала по лестнице с железными ступеньками, пронеслась мимо удивленного вахтера и очутилась на улице.
   В лицо ударил резкий ветер. Сгущались сумерки, фонари еще не зажглись. И город как бы отступил в тень. Было скользко, вечерний морозец успел прихватить мокрые тротуары. Мчались машины. Сухо хлопали крыльями голуби. Какая-то старушка шла, бессмысленно подняв над головой раскрытый зонтик, никакого дождя не было. Я прошла один квартал, второй, вышла на набережную. И вдруг провела рукой по голове и почувствовала, что на мне парик. Только тогда я поняла, что выбежала из театра в гриме и костюме моего героя. Как была на сцене, так и выбежала на улицу.
   Моей первой мыслью было вернуться в театр. Стереть грим. Снять костюм мальчишки. Но я боялась опоздать к Алику, боялась, что, пока я буду бегать в театр и приводить себя в порядок, он может выйти из изостудии. И тогда… Ладно, я объясню им, что пришла прямо со сцены. Я все объясню им.
   Никогда мне не доводилось идти по городу в парике и в гриме. Я думала, что люди будут останавливаться, указывать на меня, посмеиваться. Но, присмотревшись к прохожим, я убедилась, что никто не обращает на меня внимания. Для всего города я была не артисткой, сбежавшей из театра в костюме своего героя, а обыкновенным мальчишкой. Просто мальчишка. Воротник поднят, волосы мысиком спускаются на лоб, стоптанные тяжелые ботинки. А может быть, ребята, которые ждут Алика, тоже примут меня за мальчишку и мне будет легче с ними договориться. Уж очень унизительно матери просить, чтобы не били ее сына.