— А мне нравится… Я ведь не сам придумал, а все чувствую именно так. Не бросай в камин…
   — Я не бросаю. Ты что-нибудь ждешь?
   — Жду. Напиши мне ответ на листках веленевой бумаги и запечатай конверт благоуханной печатью с гербом Бургундии.
   — У меня нет благоуханной печати… Я могу приклеить марку за четыре копейки. Ты переживешь без герба Бургундии?.. Между прочим, там, у Бальзака, есть такие слова: "Я поверила в благородство юности, но вы обманули меня".
   — Я никогда не обману тебя, Наиля. Ты никогда не будешь покинутой женщиной…
   — О-о-о! Гастон де Нюэйль тоже так говорил, а потом… покинул.
   — Это было в прошлом веке. Тогда красиво говорили, а потом бросали, с жаром отвечу я. — В нашем веке все иначе. И вообще, когда ты рядом — все иначе…
   Мама поставила на стол бульон. Он возник передо мной в тарелке, как солнечная поляна. На этой поляне появлялись и пропадали небольшие желтые кружочки. А посреди тарелки оранжевым айсбергом плыла половина брюквы и зеленая травка укропа росла на солнечной полянке.
   Бульон был горячим, и чтобы не обжечь рот, надо было сидеть и ждать, пока он остынет. Я сидел и разглядывал золотистые кружочки. Они пульсировали, становились то больше, то меньше. И воображение превращало суп в крохотную галактику со своими звездами и планетами. Я наблюдал за этой странной жизнью и забывал про то, что суп уже остыл и его пора есть.
   Суп со звездами.
   А что будет, если эти дневные сны перестанут сниться? И я снова дома буду видеть дом, на улице улицу, в школе буду слушать урок? Может быть, это будет даже хорошо. Вы не представляете себе, как тяжело смотреть сны, не закрывая глаз. Но без них не станет Наили, что-то погаснет. Совсем. А пока снятся эти странные, заказные сны — это горит. Слабо, но горит.
   Пусть горит! Пусть снятся сны с открытыми глазами. Пусть они снятся.
   Я иду по улице и совсем забываю про свои прекрасные джинсы американской фирмы «Левис», про куртку и про пустую пачку от сигарет «Мальборо», которая красным кантиком торчит из верхнего кармашка с правой стороны.
   Этот Коперник все время возникает передо мной. Иногда он даже вытесняет Наилю. Я хочу видеть Наилю, а вижу Коперника. Теперь меня мучает чувство вины перед ним. За что я его обидел? Он не сделал мне ничего плохого. Грубого слова не сказал. А я полез к нему с этой деревянной ногой. Это, конечно, была глупость. Можно подойти к нему и извиниться. Подстеречь его в коридоре и "кинуться в ноги".
   Но мне кажется, что даже после этого чувство вины не пройдет. И дело здесь не в деревянной ноге. Это чувство только обострилось из-за деревянной ноги. Его обострил не только Коперник, но и Наиля. Она-то какое отношение имеет к этому чувству? И откуда вообще оно взялось? Сперва его не было, а потом появилось… вместе со снами с открытыми глазами.
   Нет! Нет! Нет! Этого не было. Я не хотел. Я пошутил. Я не думал, что так получится. Я не хотел. Слышите!
   Никто не слышит. Никто не отзывается. Все проходят мимо. Мой крик ударяется о стену и возвращается ко мне. Слова не звучат. Как в немом кино. Это для других они не звучат, а я-то их слышу. Они гремят во мне. Грохот заполняет меня, изнутри бьет меня в грудь, ища выхода. Это не слова, это сердце гремит во мне. Нет! Нет! Нет!
   С того дня прошел почти год. Я уже стал забывать о нем. Я долго и терпеливо успокаивал себя и успокоил. Удалось мне себя успокоить. Я затолкал этот день в самый темный, самый глухой уголок своего сознания. Так спрятал, что думал, уже никогда не найду.
   И тут появилась Наиля, и я уже не смог ничего утаить. Не от нее — от самого себя. Я уже не мог утаить от самого себя тот день. Я снял с себя латы, кольчугу — джинсовую куртку, майку, — распахнул грудную клетку и стал перед ней, перед Наилей, абсолютно беззащитным. "Если хочешь, мысленно сказал я ей, — возьми в руку мое сердце. Ты никогда не держала в руке сердце? Это все равно что держать птенца: теплый комочек, который тревожно вздрагивает в руке. Нажмешь посильней, и он замрет навсегда".
   Я предложил ей, мысленно предложил взять в руку мое сердце и тут же вспомнил про тот день. Он был как бы пятном, как бы червоточинкой на моем сердце. Не мог я предложить Наиле сердце с червоточинкой.
4
   Он стоял на берегу, облитый солнцем, плечистый, на правой коленке вишневой корочкой запеклась ссадина. Ветер трепал его легкие, светлые волосы, а кончик носа был розовый — только что сошла обгоревшая на солнце кожа. В одной руке он держал плавательную маску с овальным смотровым стеклом. Эта маска напоминала забрало шлема, а на плече у него была дыхательная трубка, поблескивающая, как оружие. Зеленые плоские ласты сливались с травой.
   Он стоял, смотрел на реку и решал, что ему предпринять. А я плыл, пялил на него глаза и завидовал ему. Я не думал, что завидую — человек никогда не признается себе в зависти, — мне просто нравилось в нем то, чего не было у меня: широкие плечи — плечи у меня довольно узкие; бронзовая кожа облита солнцем — я белый, ко мне не пристает загар, нет у меня ни шлема, ни ласт, ни маски, а если б даже и были, я не умею плавать под водой.
   Он казался мне героем, хотя ничего героического еще не успел совершить, но на его фоне я сам себе казался жалким и обыденным.
   Но вот он, неведомый мне парень, опустил на глаза маску и медленно, шаркая ластами, направился к воде. У берега течение было медленное, и вода зацвела, кружочки ряски покрыли поверхность чешуйками, поэтому река была зеленой. Он вошел в воду и, даже не взглянув на меня, нырнул. Ряска сомкнулась над ним. И только по самой поверхности воды маленьким перископчиком скользил конец дыхательной трубки, и от нее в разные стороны по воде расходились две стреловидные морщинки.
   Я поплыл за этим перископчиком.
   Я плыл долго, уже стал уставать, а тот парень под водой не знал устали, словно вообще никакого парня не было, а была маленькая подводная лодка.
   И тут я решил пошутить. Просто пошутить, чтобы он пробкой выскочил из-под воды, отплевываясь и тяжело дыша. Я подплыл ближе и плеснул в трубку горсть воды… Но этого мне показалось мало, я схватил трубку рукой и с силой опустил ее в глубину.
   Я хотел пошутить, но к этой шутке, помимо моей воли, примешивалось что-то злое. Схватив трубку, я почувствовал какую-то упругую силу, словно ухватил большую рыбину, — она вырывалась из моих рук. Я надавил сильнее рыбина ослабла и… исчезла.
   И в это мгновение я испугался. Сам не знаю чего — испугался, отпустил трубку и поплыл к берегу. Плыл и не оглядывался, ни разу не оглянулся. Сам не знаю почему. Вышел на берег и, когда спешил к своим брюкам и майке, прошел мимо его шорт и тапок. У него были хорошие лоснящиеся замшевые шорты, а тапки были самые обыкновенные, стоптанные набок. Я мог перешагнуть через них, но обошел стороной, словно боялся, что забрызгаю.
   Потом я стал быстро одеваться. Я никак не мог попасть в штанину и смешно прыгал на одной ноге. Он, наверно, вынырнул и снова плавает. Он снова плавает, потому что вынырнул. А может быть, набрав воздуха, опустился глубоко на дно и разгуливает по мягкому илистому дну среди рыб, водорослей и затонувших коряг. Как Ихтиандр. Но у Ихтиандра были жабры… Наконец нога поймала штанину; с трудом, чуть не порвав, я натянул на мокрое тело майку и, не оглядываясь на реку, побежал.
   Мне очень хотелось оглянуться и увидеть парня или, по крайней мере, его перископчик и водяную стрелку. Но я почему-то не оглянулся. Меня познабливало. "Наверно, перекупался", — подумал я.
   "Нет, нет, меня вовсе не тянет к реке. Мне просто было любопытно, как он вынырнет и будет отплевываться! А может быть, он так натренирован, что может не дышать несколько минут… Широкие плечи, бронзовая кожа… Я хотел пошутить. Просто пошутить. И ничего не произошло. Ничего и не могло произойти от шутки", — уговаривал я себя.
   Я иду по улице после того, как Коперник согнал меня с места своими страшными глазами. А мне кажется, что я сейчас иду с берега реки. Только что перешагнул через замшевые шорты и сбитые набок тапки… И не знаю, что произошло там, под водой. Это было год назад, но мне кажется, что это произошло сейчас, слышите? Здесь, в нашем городе, на нашей реке.
   И вдруг неожиданная мысль обожгла меня: может быть, я совершил что-то страшное на зеленой реке? От этой неостывающей мысли у меня перехватило дыхание, словно я плыл под водой, а кто-то зажал конец моей дыхательной трубки. Вдруг он утонул?!
   Нет, нет, нет!
   Я кричал сам себе «нет» и сам себе не верил.
   Что же, я сам себе вру?
   Раньше я не знал, что люди могут быть неискренними сами с собой. Мне казалось, что невозможно обмануть самого себя. Оказывается, можно. Я обманывал себя изо всех сил: "Пошутил, пошутил, пошутил". "Ты веришь, что я пошутил?" — спрашивал я самого себя. "Верю!" — отвечал я сам себе и… не верил. Заставлял себя верить и не верил. То верил, то не верил. Но какая-то боль накапливалась во мне, во мне нарывало чувство вины. Я думал, что этот нарыв прорвется, а он оказался вечным, неизлечимым.
   Нет! Я не хотел. Не хотел… Поверьте мне, Коперник! Наиля!
5
   Прежде чем увидеть Наилю, я услышал ее голос. Он поразил меня, заставил сердце биться чаще, чем обычно. У всех людей в голосе звучит одна струна, а в ее голосе как бы слышались две: одна звучала низко, густо, а другая высоко, тонко. Эти нежные струны ее голоса звучали то порознь, то перемежались, то сливались и звучали вместе едва заметной дрожью. Самые простые слова, когда она их произносила, менялись в своем значении, и казалось, что вообще слышишь их в первый раз. Голос обновлял слова, наполнял теплом.
   Я услышал ее голос и представил себе ее волосы — они должны быть темными, ее глаза — с угольками в середине, губы — чуть припухшие, с едва заметными трещинками от воды и ветра. Вместе с ее голосом ко мне долетало ее дыхание, похожее на шелест листвы, когда пахнет ветер. Когда голос ее умолкал, я боялся, что он не зазвучит снова — оторвется и улетит, как птица. Мне хотелось, чтоб ее голос звучал вечно, близко для меня. И никто бы, кроме меня, не слышал этого голоса.
   Она сидела на песке, поджав ноги и упершись подбородком в колени. Я видел ее со спины. Ее спина была смуглой, не просто загорелой, а смуглой от природы. Даже когда в воздухе закружатся легкие снежинки, ее спина будет оставаться смуглой. И шея ее, длинная, плавная шея, на которую спадают черные волосы, подстриженные неровно или перепутанные ветром, шея тоже была смуглой.
   Она сидела неподвижно, может быть, даже уснула. Я сделал большой круг, обошел ее, чтобы посмотреть, спит она или нет.
   Она не спала. Но ее глаза так сосредоточенно смотрели в одну точку, что я подумал: она видит сон, видит сон с открытыми глазами.
   У нее были темные глаза и, когда она их прищуривала, становились совсем черными. Когда же солнце не светило в лицо и она открывала глаза широко, вся чернота собиралась в маленькие точки, а вокруг этих точек отчетливо возникал темный золотистый раек. Глаза ее блестели, как от слез, хотя она не плакала. Было в этом блеске что-то тревожное.
   И вдруг она оторвалась от своего сна, подняла глаза и сказала:
   — А я тебя знаю.
   — Ты меня знаешь? — Я хотел закричать от радости, подпрыгнуть, совершить что-то немыслимое. — Ты меня знаешь?
   — Мы же учимся в одной школе. Разве ты меня не видел?
   — Не видел!
   Я неотрывно смотрел на нее.
   — Какой ты невнимательный, — сказала она.
   — Я слышал твой голос… Я услышал твой голос, — сказал я.
   — Ты узнал меня по голосу?
   — Нет, другое… Я хотел узнать тебя из-за голоса.
   — Тебе понравился мой голос?
   Понравился! Это было не то слово. Этот голос полностью захватил власть надо мной!
   И вдруг я сказал:
   — Ты можешь прочитать наизусть таблицу умножения?
   — Смеешься?
   — Нет, серьезно.
   — Ты думаешь, у меня склероз? Я забыла, сколько будет семью восемь? Да? Ты так думаешь… Дважды два — четыре. Трижды два — шесть. Трижды три… Еще?
   — Читай, читай еще.
   — Смеешься?
   — Я слушаю твой голос.
   — Может быть, прочитать стихи?
   — Не имеет значения.
   Наиля посмотрела на меня пристально, покачала головой.
   — О-о! Ты, наверно, перегрелся на солнце. Ты говоришь глупости, парень!
   Она не могла понять, а я не мог объяснить ей, что ее голос менял значение слов и самые обычные слова звучали как только что рожденные. И таблица умножения превращалась в стихи.
   Так мы познакомились. Потом мы стали учиться в одном классе.
   Теперь, когда мне хочется увидеть Наилю, я достаю из ящика стола фотографию нашего класса, похожую на фотографию хора: все стоят рядами и только ждут взмаха дирижерской палочки. Но меня весь этот хор не интересует. Я отыскиваю Наилю. Она стоит во втором ряду, слева. Все смотрят в одну точку — собираются запеть, а она не собирается и на этой фотографии существует как бы сама по себе — случайно попала в это общество. И я благодарен этому случаю. В конце концов я прибил эту фотографию нашего класса к стенке, и все домашние думают, что я очень люблю свой класс. Ну и пусть думают.
   Послушай, Наиля, у тебя ведь тоже есть такая фотография. Там я стою в последнем ряду посередке. Ты когда-нибудь достаешь фотографию из ящика стола?
   Я хочу, чтоб Наиля спросила меня:
   — Почему у тебя так громко бьется сердце?
   — Это не сердце, — отвечу я, — это солнцебиение. Солнце тоже бьется, как огромное сердце. Через каждые два часа сорок минут — удар. Солнце сжимается, вздрагивает, гонит свою солнечную кровь по всей Вселенной, и каждый человек чувствует, как невидимая и слепящая кровь солнца касается его лица, плеч, коленок…
   — Выдумываешь ты, — скажет Наиля, — не может такого быть. Солнцебиение… солнечная кровь… Солнцу не хватит места в твоей груди.
   — Хватит! — стою я на своем. — Хватит. Моя грудь такая вместительная, если она вместила мою любовь к тебе.
   Наиля замолчит. Опустит глаза, и верхняя щеточка ресниц сольется с нижней, словно она совсем закрыла глаза.
   Она замолчит. А я все буду говорить, говорить:
   — У каждого человека должен быть свой очаг, свой источник тепла и жизни. Печка, камелек, батарея центрального отопления. Мамино плечо… Теперь мой очаг — ты. Я однажды коснулся твоих волос и почувствовал, что они теплые. Жесткие, темные, но теплые. А у меня волосы холодные. Но может быть, не в волосах дело. Может быть, ты найдешь во мне источник тепла…
   Однажды мы поссорились. Наиля сказала:
   — Ты оказался не тем, за кого я тебя принимала.
   Я хотел ответить ей, хотел спросить: "А за кого ты меня принимала? Разве не за меня самого? Разве, кроме меня, во мне есть еще кто-то? И я это не я?"
   Но вместо этого я сказал:
   — Подумаешь!
   Она не обратила внимания на мое «подумаешь» и продолжала:
   — Ты только внешне так… ничего себе. Но теперь я тебя узнала. Теперь я вижу тебя плохо.
   Я хотел сказать: "Почему плохо? Присмотрись ко мне еще, и ты увидишь меня хорошо. Присмотрись".
   Но вместо верных слов я произнес другие, чужие. Я сказал:
   — Надень очки!
   Она снова пропустила мои слова мимо ушей, словно я уже перестал для нее существовать и мои слова утратили всякое значение. Она сказала:
   — Ладно! Так мне и надо! Не буду никогда такой доверчивой!
   Я хотел крикнуть: "Нет, это все не так! Я тебе все не так объяснил. Я объясню тебе. И ты поймешь. Честное слово!" Но я ничего не сказал. Она повернулась и пошла. Она просто пошла, но я почувствовал, что она уходит. Наверно, она узнала про зеленую речку и уходит навсегда. Я хотел броситься следом, но как бы окаменел, врос в землю.
   Одна вина рождает другую. Зеленая речка… Упругая дыхательная трубка… Неужели так вся моя жизнь будет состоять из вины? Я не могу больше носить это в себе. С кем посоветоваться? Кому рассказать о зеленой речке и о маленьком перископе, который я ради шутки сжал в своей руке?
   Вокруг было множество людей, а я был одинок и несчастен. Где найти человека?
   И вдруг я понял — есть такой человек! Ему не безразлично, что происходит со мной. Он внимательно следит за мной своими маленькими острыми глазами, и он видит все, что во мне происходит. Есть такой человек! Это учитель химии Коперник.
   Я расскажу ему все. И он не засмеется, не будет задавать глупых вопросов, не пойдет рассказывать каждому встречному то, что я ему доверяю. Он меня молча выслушает и, может быть, даже ни о чем не спросит, не будет давать советов. А просто выслушает молча, и мне станет легче. А если я ошибаюсь? Может быть, и Коперник не захочет прийти мне на помощь? Скажет не мое это дело. И захлопнет дверь. Сам разбирайся в своих делах! Ведь я же обидел его!
   Нет, он не такой, этот Коперник. Молчаливый, угрюмый, с палкой в левой руке.
   Я бросился в школу. Тротуар был узок, улицы были малы. Город мал. Весь мир был мне не по росту — вырос я из этого мира.
   Добежал до школы. Ворвался. Ринулся вверх по лестнице. Я никого не видел, не слышал! Стоп! Кабинет химии. Я перевел дух и робко приоткрыл дверь:
   — Можно!
   Учитель сидел за большим столом, уставленным колбами, пробирками и ретортами. Он был похож на древнего алхимика, корпевшего над философским камнем.
   — Заходите.
   Я вошел осторожно, словно кабинет был заминирован. Куда девался мой исполинский рост!
   Я подошел к учителю и сказал:
   — Простите меня.
   — Ты не о том говоришь, — промолвил он в ответ. — Ты совсем не то хочешь сказать.
   Он видел меня насквозь, заранее знал, что я хочу сказать.
   Я еще раз поднял на него глаза и — с головой в холодную воду!
   — Я, кажется… Я хотел пошутить…
   Я говорил и не верил сам себе. Я возводил на себя напраслину, и у меня не хватало сил удержаться. И все же я сказал:
   — Может быть, мне показалось… И я не знаю, что мне теперь делать, как мне жить?
   — Расскажи, как было дело, — приказал Коперник.
   И, запинаясь, тяжело дыша от возбуждения, я стал рассказывать про парня, облитого солнцем, про маску, похожую на забрало, про дыхательную трубку… Я говорил, говорил… Я боялся замолчать, словно стоило мне остановиться — и учитель тут же произнесет приговор. Наконец я выговорился, мне нечего было уже сказать, я уронил голову и стал ждать. Меня познабливало, хотя на улице было тепло.
   Учитель дослушал меня молча. Потом достал плоскую коробочку сигарет «Прима» и, прежде чем закурить, долго вставлял сигарету в мундштук. Он медлил, тянул время. Ему, наверное, надо было все обдумать, взвесить, прежде чем выносить приговор.
   — Ты никому об этом не рассказывал? — спросил он.
   — Не-ет.
   — Тяжело тебе было носить этот груз…
   Коперник закурил, затянулся, выпустил струйку дыма.
   — Надо оглядываться, — вдруг сказал он. — Что бы ты ни делал, надо оглядываться. И смотреть вперед. А ты струсил.
   — Теперь уже поздно, — сказал я.
   — Никогда не поздно. Люди всю жизнь оглядываются, вспоминают. Никогда не поздно. — И вдруг как бы потеплел, положил мне на плечо руку и сказал: — Поезжай туда, на зеленую речку. Попробуй разыскать того парня. Попробуй!
   Как это я сам не сообразил? Давно надо было съездить туда, на зеленую речку. Почему я этого не сделал? Боялся? А вдруг!.. Легче было забыть. Затиснуть этот случай подальше, в темный уголок, выбросить его из памяти. Но бывают минуты, когда весь ты высвечен и в твоей душе не остается ни одного темного уголка. Ничего не утаишь. Это Наиля высветила меня, моя любовь к Наиле. "Я тебя вижу хорошо". Она так и сказала. Правда, в моих мечтах, но сказала. Любить — значит видеть хорошо… Мен сени джуда яхши кораман.
   — Я бы на твоем месте давно съездил на зеленую речку, — сказал учитель химии. — Хочешь, поедем вместе?
   Он стоял на берегу, облитый солнцем, плечистый, на правой коленке вишневой корочкой запеклась ссадина. Ветер трепал его легкие, светлые волосы. В одной руке он держал плавательную маску с овальным смотровым стеклом, а на плече дыхательная трубка поблескивала, как оружие.
   — Вы так завладели моим сердцем, моей душой, всем моим существом, что с этого дня судьба моя всецело зависит от вас… Ты никогда не держала в руке сердце? Это все равно что держать птицу: теплый комочек, который тревожно вздрагивает.
   Я тебя хорошо вижу.

ИВАН-ВИЛЛИС

    Памяти Бориса Николаевича Полевого
1
   Сколько я себя помню, мы жили над озером в рубленом трехэтажном доме. Улица кончалась под нашими окнами, и дальше шел пологий спуск к воде, поросший кустами ежевики и редкими кряжистыми вязами. В мощном стволе одного дерева зияла большая дыра — след удара шаровой молнии. Как-то ночью весь дом был разбужен оглушительным треском, напоминающим взрыв. Дом качнуло, стекла задребезжали. А утром в теле старого дерева обнаружили пахнущее горелым круглое окно. Если посмотреть в него со стороны озера, виден наш дом: серебристые от времени бревна и покрашенная ярким суриком крыша с трубами и антеннами. А если обойти дерево и заглянуть с другой стороны — синеет вода.
   Озеро, как старое помутневшее зеркало, отражало весь окружающий меня маленький мир: насосную станцию, мачты электропередачи, фонари, густую щеточку камышей, облака и далекие синеватые горы, которые всегда казались мне недоступными и нереальными. Когда поднимался ветер и вода покрывалась морщинками — отражение коверкалось и получалось, что озеро не отражает, а передразнивает, как кривое зеркало.
   Однажды, возвращаясь домой из школы, я увидел странную машину с выпуклыми старомодными фарами и брезентовым верхом. Крылья у нее были ребристыми, а сзади, как живая круглая печать, виднелся запасный баллон. Эту машину с криком и гиканьем катила по мостовой ватага ребят. Я хотел было тоже принять участие в этой забаве, но ребят было так много, что мне не хватило места, и, размахивая сумкой, я побежал рядом. В кабине я увидел большого краснолицего человека в брезентовом плаще с капюшоном, похожим на слоновое ухо. Не обращая внимания на гиканье ребят, водитель спокойно держал руки на баранке руля, словно машина шла своим ходом.
   А к концу дня я столкнулся со странной машиной у подъезда нашего дома. Теперь я мог внимательно рассмотреть ее. Она была цвета жухлой травы и сильно побита — сразу видно: много поездила, много повидала на своем веку. Вообще она больше напоминала трудягу-грузовичок, чем легковушку, но для грузовичка была слишком мала. Рассматривая странную машину, я вдруг обнаружил под колесами чьи-то ноги в высоких сапогах. "Человек попал под машину", — подумал я и почувствовал, как кровь отхлынула от лица. Но в это время ноги зашевелились, задвигались, и из-под машины, пыхтя и отдуваясь, выбрался полный человек с красным одутловатым лицом и с остатком бурых вьющихся волос, которые венком лежали на большой тяжелой голове. Незнакомец, которого я принял за жертву уличного движения, поднялся на ноги и стал отряхивать жесткий брезентовый плащ.
   Глаза у него были не по его комплекции — маленькие и не по возрасту живые.
   — Здравствуй! — неожиданно сказал он, заметив мое любопытство. — Меня зовут дядя Аполлон Голуб. Я новый жилец. А ты кто такой?
   — Валера, — с готовностью ответил я, продолжая рассматривать странную машину.
   — Знаешь, как я здесь очутился? — вдруг спросил он меня и тут же поторопился ответить: — Приехал к товарищу, а он в санатории. Прочел объявление: "Сдам комнату одинокому непьющему мужчине". И я решил, что я и есть "одинокий непьющий". Буду жить в третьей квартире, на первом этаже.
   Новый жилец как бы спешил сообщить о себе все сведения. На самом деле оставалось неизвестным, кто он и что привело его в наш маленький город.
   Заметив мой интерес к машине, он спросил:
   — Нравится?
   Ему явно хотелось услышать похвалу. Но я ничего не ответил, только пожал плечами. В ту пору мне было десять лет и я был увлечен космосом. Над моей постелью к обоям была приклеена фотография первого космонавта улыбающегося, похожего скорее на мальчишку, чем на взрослого, и потому близкого мне. А тут старая колымага и сильно полысевший пожилой человек…
   — Ты, Валера, не смотри, что он неказист. Он пушку может тащить, «сорокапятку». И поболее того… Я на нем Командира возил! — воскликнул новый жилец. Он изо всех сил старался поднять в моих глазах свой неказистый автомобиль. — Хорошая проходимость, две ведущих передачи. Недавно перебирал двигатель, поршни как новые. Кольца, правда, пришлось заменить…
   Я не знал, что такое "ведущие передачи" и какие кольца пришлось заменить, но чувствовал, что это хорошо рекомендует странную машину. И приличия ради спросил:
   — А какая это марка?
   Новый жилец посмотрел исподлобья, словно почувствовал в моем вопросе подвох, и с вызовом ответил:
   — "Иван-виллис" — так зовут его.
   — Кого… его?
   — Ба! Вот непонятливый, — воскликнул дядя Аполлон. — Его!
   И, как по плечу, своей большой ручищей похлопал машину по железному крылу. Словно она существо одушевленное, имела, стало быть, имя и была, то есть был, мужского рода.
   — Иван? — пробормотал я.
   — Имя русское, фамилия — американская, — пояснил мой новый знакомый. — А теперь давай разгружаться, если не возражаешь.
   С этими словами он вытащил из машины большой пухлый чемодан, в котором, видимо, заключалось все его имущество, и сам потащил его в дом.
   Так началось мое знакомство с новым жильцом и его необычной машиной.
   С приездом дяди Аполлона никаких перемен в жизни нашего жилища не произошло, только раньше наш дом называли "последним домом на улице", а теперь его стали величать иначе — "дом, у которого стоит машина".
   Дядя Аполлон ежедневно появлялся у своей машины в темном замасленном комбинезоне, раскладывал на земле инструмент, со скрипом поднимал капот машины и надолго погружался в недра мотора. Были видны только две широкие штанины и сапоги. Первое время мне казалось, что дядя Аполлон засыпает там. Но однажды, разжигаемый любопытством, я незаметно подкрался, заглянул внутрь и увидел, как новый сосед старательно подкручивает какие-то гайки, перебирает провода в цветной оплетке и нажимает на рычаги. Иногда он засовывал руку вглубь по самое плечо, видимо пытаясь дотянуться до какого-то труднодоступного органа. Он напоминал врача, который пытается вернуть к жизни больного. А его пациент — «Иван-виллис» — терпеливо и безропотно переносил все операции.