— Еще бы ей не предсказать! Она, если мне в очередной раз не изменяет моя дурная память, собиралась отравить их каким-то изощренным образом.
   — На сей раз не изменяет. Стало быть, ты готов признать: не слетай мы тогда с Полли в Париж…
   — Ну, допустим. Однако в Париж из Лондона — это еще понятно. Но какие-то Тшернов… Черновцы, черт бы их побрал…
   — …из Бухареста — это почти одно и то же.
   — Но поенарские развалины?
   — Простояли шестьсот лет и, уверяю тебя, благополучно простоят еще один день. И мрачный дух мятежного герцога никуда не улетучится, тоже можешь не сомневаться.
   — Но зачем, Полли? Вы просто говорите: мне надо в Черновцы, желательно завтра. Могу я по крайней мере поинтересоваться: зачем?
   — Ты не интересовался, ты вопил про перемену мест.
   — Хорошо. Был не прав. Приношу извинения. И интересуюсь.
   — Видите ли, Энтони, именно там, в Черновцах, все началось. И похоже, закончилось. По крайней мере на сегодняшний день.
   — То есть?
   — Первая «вампирская» жертва — мальчик-бродяжка, которого действительно загрыз человек физически и морально больной, — обнаружилась именно в Черновцах, вернее, в Путиле, на самой границе Украины и Румынии.
   — Но ведь вы сразу же отделили это преступление от всех прочих, зачем же теперь к нему возвращаться?
   — То, что я сейчас скажу, всего лишь гипотеза. Но она единственная. По крайней мере другой у меня нет. И не предвидится. Посему давайте руководствоваться этой. Итак, в начале прошлого года в Путиле совершается страшное, но вполне объяснимое и потому полностью раскрытое преступление. Преступника задерживают едва ли не на месте преступления, заключают в камеру, где он, придя окончательно в себя, сводит счеты с жизнью. Просто разбивает себе голову о бетонную стену. Страшная смерть. Разумеется, об этом пишут. Причем желтую прессу, которая на постсоветском пространстве разрослась пышным цветом и почти вытеснила с газетного рынка респектабельные издания, такая простая и понятная версия явно не устраивает. Куда привлекательнее — жуткие вампирские истории, которые и начинают вспоминаться и тиражироваться в неимоверном количестве. Дальше всех идет некто Сергей Гурский — репортер бульварной хроники. Судя по прежним публикациям, он и прежде не раз кормился на этой грядке — иными словами, слыл специалистом по паранормальным явлениям. Этот господин официальную версию о самоубийстве преступника отметает напрочь и утверждает — ни много ни мало! — что в лучших вампирских традициях упырь сбежал, без труда преодолев решетки и запоры. И бродит теперь по окрестностям. Так что спасайся кто может, пишет Гурский, вампиры просыпаются в своих могилах. Ну и в таком духе… Пишет, кстати, плохо, неубедительно, более нажимая на эмоции и обильно цитируя древние сказания. В Карпатах такие легенды и вправду в большой чести. Да и Бог бы с ними. Однако дальше… Дальше начинаются дела действительно интересные и страшные. Правда, с территории Западной Украины действие перемешается в Румынию, но расстояние это совсем небольшое — можно сказать, все происходит в одних и тех же местах. Что же происходит? Череда страшных, загадочных убийств, одно из которых — как вам известно — массовое, но все совершены одинаковым, необъяснимым образом. Каким — не стану повторяться. Нам это известно — увы! — слишком хорошо. И вот наконец, возможно, самое главное, что заставляет меня говорить о необходимости поездки в Черновцы. Последнее — по времени — убийство происходит снова именно там, в Черновицкой области, и снова на границе с Румынией. Но не это главное. Жертва на сей раз — не кто иной, как сам господин Гурский, породивший, так сказать, вампирскую версию. Это уже по-настоящему интересно.
   — А как… то есть я хотел спросить, где его убили?
   — На кладбище, а вернее, в склепе старинной усадьбы. Возле одной из гробниц. Открытой, кстати, и пустой, что, как вы понимаете, наталкивает на определенные выводы.
   — Так что же в том странного? Человек бродил по кладбищам и прочим не слишком приятным местам в поисках, надо думать, материала для своих опусов и нарвался…
   — На кого нарвался, Энтони?
   — На маньяка или маньяков. Мы ведь приняли за рабочую версию, если я, конечно, опять что-то не напутал, наличие некой группы или секты… Словом, маньяков, возомнивших себя наследниками Дракулы.
   — Эту версию приняли не мы, а румынские сыщики. Мы же пока просто не можем предложить им ничего другого. Допускаю, что в итоге мы тоже склонимся к этой версии. Но пока… Пока, скажем так, у меня не слишком лежит к ней душа.
   — Вот это новость, Полли! К чему же в таком случае склоняется ваша душа?
   — Она колеблется, Энтони. Что же до «маньячной» версии, на сегодняшний день у нее есть как минимум одно слабое звено. И это звено должно быть самым существенным для вас, Энтони. Ибо речь идет о вашем друге. Вернее, о его внезапной загадочной болезни и смерти. При чем здесь маньяки?
   — Маньяки здесь действительно ни при чем. И, откровенно говоря, я склоняюсь к мысли о трагическом совпадении. Странном, труднообъяснимом, но все же — совпадении. Не более того.
   — Возможно, вы и правы. Очень скоро я получу полные — насколько это возможно — данные об этой проклятой болезни, тогда, возможно, что-то прояснится.
   — Вы заказали материалы по линии своего ведомства, Полли?
   — Разумеется. Генерал Томсон держит слово. А вот мы, кстати, по отношению к нему ведем себя по-свински. Где, скажите на милость, посланцы Ахмада Камаля? Чем заняты? Неизвестно. Хотя никто, полагаю, не сомневается, что они здесь и времени зря не теряют.
   — Напрасные, несправедливые упреки, Полли. Наши румынские коллеги озадачены этой проблемой, и кое-что им уже известно. По крайней мере Костас Катакаподис, тот самый единственный грек, оставшийся в живых из всей экспедиции доктора Эрхарда, недавно вернулся в Румынию и в качестве независимого, свободного туриста бродит где-то в окрестностях Поенари.
   — Не густо.
   — Согласен.
   — И кстати, не мешало бы познакомиться с этим удачливым греком.
   — Снова — согласен. Будем стараться.
   — Однако, друзья мои, вернемся все же к вашим Тшерновсам. Простите, Полли, но, как я понял, вас туда влекут всего лишь два обстоятельства — смерть мальчика, случайно, судя по всему, положившая начало кровавым проделкам маньяков, и смерть репортера, опять же, судя по всему, случайно попавшего в лапы к этим же маньякам.
   — Случайно?
   — Что? А! Ну, в определенном смысле, конечно, не случайно. Прогулки по кладбищам… Они, знаете ли, по определению не могут довести до добра. Хотя по сути — да! — случайно.
   — Стало быть, на сегодняшний день мы имеем как минимум три случайности, а вернее — случайных совпадения. Гибель маленького бродяжки случайно повлекла за собой череду страшных убийств. Почти одновременно с этим ваш друг, герцог Текский, прибыл в Румынию, после чего случайно обострилась редкая наследственная — что, кстати, еще следует установить — болезнь, о которой он, похоже, до приезда в Бухарест даже не догадывался. И наконец, человека, который своими скандальными материалами, можно сказать, спровоцировал этих самых загадочных маньяков, они же случайно и убивают — хорошо отработанным способом. Но и это еще не все. Все три престранные наши случайности так или иначе связаны со всевозможными вампирскими легендами, популярными в этих местах. И в частности, с именем главного вампира всех времен и народов — господаря Влада Третьего.
   — Звучит убедительно, Полли. И ваша ирония относительно случайностей кажется более чем уместной. Однако вы сами только что оговорились: вампирские легенды исстари популярны в этих местах. Быть может, речь идет о преступлениях, никоим образом ни с какими вампирами не связанных, а местная — так сказать — традиция — приписывает все необъяснимое проделкам вампиров?
   — Великолепная мысль, Тони.
   — Действительно, недурственно. И что-то навевает такое, пока смутное… А, Полли?
   — Возможно. Но более всего мне сейчас навевают что-то, пока тоже смутное, эти самые черновицкие «совпадения»… Так что позвольте все же покинуть вас ненадолго, к тому же паспорт у меня, как это ни странно, до сих пор российский, так что проблем на территории дружественной Украины, полагаю, не возникнет.
   — У вас действительно не будет проблем на территории дружественной Украины, однако — вынужден разочаровать — отнюдь не благодаря российскому паспорту.
   — Тогда — чему же?
   — Удостоверению сотрудника SAS и звонку генерала Томсона соответствующим чинам в Киеве. Те давно рвутся в НАТО и готовы служить любому генералу натовской страны верой и правдой. Так-то, Полли.
   — Грустно.
   — Грустно. Но факт. Итак, Тони…
   — Генералу Томсону, я полагаю, звонить будешь ты?
   — Разумеется. Ты в это время займешься воздушным коридором и всем, что связано с твоим замечательным «Falcon», не правда ли?
   — Чем же еще? Неужели ты думаешь, что я позволю Полли лететь в эти чертовы Шерновсы обычным рейсом? Представляю, что это за удовольствие!
   Вопрос, таким образом, был решен принципиально. Оставались детали.
   Они занимали Полину менее всего.
   "Как странно, — подумала она вдруг, внезапно отключившись от беседы двух джентльменов. — Неожиданно и странно приходится возвращаться на родину. — И тут же, спохватившись, добавила:
   — Бывшую, увы…"

Подземные сны Костаса Катакаподиса

 
   Он проснулся неожиданно легко. Как не просыпался уже давно — разве что в раннем детстве, когда вместе с пробуждением приходит неожиданное ощущение радости.
   И еще — совершенная уверенность в том, что впереди ожидают исключительно счастливые времена и вообще все в жизни будет хорошо. А жизнь сама по себе прекрасна. Глупое, наивное ощущение. Бесконечно далекое от истины.
   Простительное, пожалуй, только в раннем детстве.
   И тем не менее…
   Он проснулся в радости, несмотря на то что в первые же минуты после пробуждения все понял и вспомнил все.
   Ощутил приятную сухую прохладу подземелья.
   Определенно знал, еще не разомкнув век, что вокруг, как и прежде, — мрак.
   Но… не почувствовал ни уныния, ни страха.
   «Здесь что-то не так, что-то такое в атмосфере, вроде наркотика», — подумал Костас.
   И немедленно вспомнил очередную историю, рассказанную как-то у костра покойным доктором Эрхардом.
   Вернее, бессвязные, обрывочные отголоски той истории.
   Мысленно выругал себя за то, что никогда всерьез не относился к бесконечным ученым спорам.
   Что-то ведь говорилось тогда про целебные свойства здешних мест. Необычные, малоизученные, но чрезвычайно сильные.
   — Не ощущаю на себе ничего такого. Вообще ничего не ощущаю, — ответил он тогда с неизменной легкой иронией, совершенно намеренной, дабы раззадорить профессора и его прилежную паству. Это он любил.
   В эту минуту — именно в эту, как только вспомнилось это далекое уже, иронично-дурацкое: «не ощущаю», — он ощутил.
   Остро и так отчетливо, что не оставалось места сомнениям.
   Ощутил чужое, постороннее присутствие.
   Близко, совсем рядом.
   И веки, смеженные до той поры, едва ли не сами собой немедленно широко распахнулись.
   И он увидел — хотя это было странно и почти невозможно, — ибо вокруг действительно царила тьма.
   Увидел отчетливо, как если бы светило солнце.
   Но не удивился.
   И — что еще более удивительно — не испугался.
   Некто действительно был совсем рядом.
   Небрежно облокотившись, он почти полусидел на каменном остове распахнутой гробницы.
   Был невысок, но крепко сложен и, пожалуй что, строен.
   Красивым нельзя было назвать худощавое лицо.
   Но крупные его черты: впалые щеки, резко очерченные скулы и такой же, выдающийся вперед подбородок — рождали ощущение огромной внутренней силы, могущества и власти, данной их обладателю от рождения.
   Все было заметным и впечатляющим на этом лице — орлиный нос с большими, чуткими, как у зверя, ноздрями, огромные, навыкате, глаза, ярко-зеленые в обрамлении длинных пушистых ресниц, густые, сросшиеся у переносицы брови.
   Пышные черные усы почти скрывали рот, но и сквозь них можно было разглядеть яркие чувственные губы, плотно сжатые. Нижняя губа к тому же заметно оттопыривалась вниз, выдавая натуру упрямую, жестокую, а возможно, капризную.
   Черные как смоль густые волосы свободно падали на широкие плечи, почти скрывая короткую «бычью» шею — верный признак того, что незнакомец с детства не чужд был искусствам боевых единоборств.
   Впрочем, к чему фальшивые реверансы — о каком «незнакомце» могла идти речь?
   Человек — а вернее, образ того, кто, невидимый во мраке и тем не менее различимый до мельчайших деталей, разглядывал теперь Костаса внимательно и немного насмешливо, — был тому хорошо известен.
   Правда, имя его Костас не решался произнести даже мысленно.
   Зато вспомнилась вдруг глупая шутка про визитную карточку, которую собирался спросить при встрече.
   Хорошо было шутить там, на яхте, за тысячу верст отсюда.
   Сейчас молчал Костас.
   И тогда Он заговорил:
   — Смерть, похоже, обходит тебя стороной, а, православный?
   — Похоже на то.
   — Да. Сначала тебя не убили там, наверху. Что странно. Потом ты каким-то чудом не свернул шею, когда пожаловал сюда, ко мне в гости. Теперь — выходит — и мне не пристало лишать тебя жизни. Принять надо, как подобает, если уж так любит тебя судьба.
   — Я в твоей власти.
   — И конечно же, знаешь, кто я?
   — Как не знать.
   — Хорошо говоришь. Честно. Люблю правдивых людей. Вот еще что скажи, если так уж ты честен, боишься меня?
   — Боюсь ли? — Костас задумался на секунду. Встряхнул, проверяя чувства, душу. Но не изменилось первое ощущение. И он не солгал:
   — Нет, не боюсь. Прости.
   Коротко рассмеялся призрак:
   — За что же прощения просишь?
   — Все боялись тебя. И тебе, вроде как, было это по нраву.
   Пришла пора задуматься рыцарю Дракона. Непростой была мысль — ибо глубокая складка залегла меж бровей и глаза в полумраке блеснули недобро.
   — Что ж, в этом ты не ошибся, православный, я любил чужой страх. Только скажи мне, пришелец, кто из земных властителей не любит его, страх своих подданных и не своих — тем паче. Ибо разве не есть он — сама власть? Чем дальше простирается страх перед тобой — тем ближе ты к вожделенной мечте всех, посягнувших на то, чтобы править другими, — к абсолютной власти. Разве не так, православный?
   — А любовь?
   — Любовь?!
   — Разве не может народ любить своего властелина?
   — Отчего же? Может. И часто — любит. Знаешь, очень давно, так давно, что сейчас и поверить трудно, был я ребенком. Маленьким мальчиком, еще не ведавшим чужеземного плена. В ту пору был у меня пес. Верный пес, который любил меня — можешь не сомневаться, — как любил! Ни на шаг не отходил, спал у порога моей спальни и никого не подпускал к двери, пока я не проснусь и не кликну сам. Я рос резвым, своенравным ребенком, и случалось, если пес делал что-то не по мне, наказывал его. Бил. Развлекался тем, что зажимал животине пасть и нос, ждал, пока несчастный не начнет задыхаться и в предсмертном ужасе бить лапами. И — что было самым страшным для него — говорил, что не нужна мне больше такая собака, отдам ее, дескать, пастухам, может, там принесет пользу. Смешно это. Смешно и странно, но я и теперь помню, как страдало несчастное животное от таких слов. Понурив голову, становился он похожим на овцу и медленно шел со двора. Так шел, будто на верную смерть. Однако я взрослел, и детская жестокость постепенно отступала… Ты усмехаешься, православный?
   — Тебе показалось. Я не так смел.
   — Это понятно. Но мне не кажется — ты усмехнулся в душе и подумал: ну да, отступила его детская жестокость, а на ее место пришла другая, куда более страшная… Не так ли?
   — Не так, но близко. Была, наверное, похожая мысль, но — клянусь Иисусом — я не успел ее заметить. Только потом, когда ты уже начал говорить… Да. Что-то такое: «Твоя жесткость ушла? Так что же осталось?»
   — И снова ты радуешь меня, православный, потому что говоришь правду. Что до мыслей твоих, то они становятся мне известны, едва родившись. Ты подумаешь о чем-то через несколько мгновений — а я буду точно знать, о чем именно ты станешь думать. Так угодно провидению. Вернемся, однако, к истории моего пса. Впрочем, о жестокости того, кто сейчас перед тобой, поговорим тоже. Но позже. Пока — повторюсь: не смей сомневаться в том, что говорю я. Ибо теперь, испытав все, что предписано было испытать мне, я заслужил право говорить правду. Не лгать, не изворачиваться, не хитрить ни перед кем. Великое право.
   — Прости, рыцарь, но я всегда полагал, что это обязанность каждого, кто принял в сердце Христа.
   — Рыцарь? Ты все еще боишься произнести вслух мое имя? Впрочем, рыцарь — звучит не так уж плохо. Будь по-твоему. Я разрешаю тебе, смертный, так обращаться ко мне так. Вопрос же твой глуп, а скорее — наивен. Это правда, что посвятившие себя служению Иисусу и просто верующие в него не должны лгать, ибо ложь, согласно его учению, — грех. Но скажи-ка мне, православный, многие из вас могут сказать о себе: безгрешны. Пусть только в этом, одном из грехов. Никто. Ибо в жизни своей каждый хоть раз, хоть во спасение, хоть во благо ближнего или во имя служения Богу, или случайно, не ведая того, — но солгал. Потому говорю тебе: ложь — самый неистребимый из всех людских пороков. Возможность противостоять ему есть право, привилегия, которую надо еще заслужить. Я заслужил. Итак, детская жестокость постепенно покинула мою душу, к тому же впереди было неминуемое расставание с родительским домом, с родной землей, со всем тем, что было близко и дорого мне, а значит — с моим верным псом тоже. Впереди был плен, меня, десятилетнего ребенка, оставляли заложником у султанского трона. Таков был тогдашний порядок. Чтобы местные властители — и мой отец в их числе, — укрытые от султанского ока в своих лесах, не взбунтовались, их малолетних сыновей приглашали «погостить» при дворе Мехмеда. За это наша маленькая Валахия считалась «мумтаз эйялети» — привилегированной провинцией империи, а не завоеванной землей. «Пашалык» — по-турецки. Словом, впереди была долгая разлука, и, наверное, в преддверии ее сердце мое стало мягким и жалостливым, как никогда. В это время мой верный пес, разыгравшись, погрыз новые сапоги. И я… я, православный, дрогнул душой, пожалел бедную скотину — кто станет заботиться о ней после моего отъезда? Я никак не наказал его, хотя умное животное понимало, что заслуживает кары, и, едва завидев меня, забилось в дальний угол двора. Знаешь ли ты, что произошло потом? Минул день, а быть может — два. Никак не более. И, провожая меня с братом в дальний путь, отец устроил в нашем старом доме обильное застолье. Невеселым был тот пир, но не о том речь. Пес мой, скуливший всю ночь в предчувствии скорой разлуки, утром отказался от пищи, но при виде обильного угощения, ждущего гостей во дворе, не сдержался и стащил со стола кусок жареной ягнятины. Женщины подняли визг. Я погнался за негодником, догнал его и выхватил кусок мяса из пасти. Десятки раз проделывал я подобное, развлекаясь тем, что отнимал у него еду и, дразня, протягивал снова, и вновь отнимал, хотя бедняга буквально захлебывался слюной. Десятки раз. А может — сотни. И всегда он терпел, даже не рычал и ни разу не оскалил клыков. Всегда. Но не в этот раз. Злобно ощерившись, сукин сын вцепился мне в руку. Да так, что потребовалась помощь слуг, чтобы освободиться от клыков. Понял ты, смертный, к чему так долго рассказывал я тебе глупую историю? Что в ней такого, чтобы помнить столько лет паршивого пса?
   — Ты ведь убил его?
   — Конечно. На месте. Вспорол брюхо первым подвернувшимся под руку кинжалом. И смотрел, как тот бился в агонии, пытаясь зачем-то дотянуться зубами до собственной требухи, вывалившейся наземь. Он издыхал долго. Гости уже начали собираться к столу, и отец велел добить
   Псину. Но я запретил слугам убивать его, приказал только унести подальше, на задворки, чтобы не портить аппетита гостям и не сердить отца. Однако ты завел разговор совсем не туда, куда следовало. Какая тебе разница, как издыхал пес? Я спросил: понял ли ты суть этой истории?
   — Думаю, что понял, рыцарь. Хочешь сказать, что народ любит и чтит только ту руку, которая способна жестоко избить, вынуть изо рта последний кусок и, шутки ради, придушить едва ли не до смерти?
   — Ты понял меня правильно. Народ, как говоришь ты, чтит только силу, а сила всегда бывает грозной. Спору нет, в тяжелый день десница правящего должна защитить свое стадо, оберечь его от прочих себе подобных. Она же должна навести такой порядок, чтобы каждый простолюдин мог спокойно жить и заниматься своим делом, зная, что он и потомки его и то, что ему принадлежит по праву, вне опасности. Но как он узнает и поверит в это, если на собственной шкуре время от времени не почувствует, какова она, эта сила? Люди отнюдь не легковерны. Память их коротка. Лучше всего усваиваются истины, замешенные на крови.
   — Как собаки.
   — Как собаки. Но чем, скажи на милость, собаки так уж хуже иных людей? Разве только тем, что не знают слов. Так и к лучшему — не солгут.
   — А некоторые даже способны преподать урок своим хозяевам, правда, ценой собственной жизни.
   — Ты начинаешь мне нравиться, пришелец. Похоже, ты не только честен, но и смел. Правда, глуп.
   — Отчего же глуп, рыцарь?
   — Полагаешь, жалкий пес научил меня тому, о чем говорил только что?
   О силе власти и власти силы.
   Если бы так…
   Наверное, тогда ты знал бы обо мне, как о самом добросердечном и мягкотелом властителе здешних мест. А скорее всего — ничего не знал бы вовсе. Потому что народ забыл бы мое имя тотчас, как смерть приняла в свои объятия. А это случилось бы скоро, очень скоро после того, Как вспорол я брюхо своему нерадивому псу.
   Нет, пришелец, у меня были другие учителя.
   И первый среди них — великий султан непобедимой Османской империи, наместник Аллаха на земле — Мех-мед Завоеватель, тот самый, у трона которого прошло мое отрочество. Не у самого трона, конечно, царевичам-заложникам не было места в султанском дворце в Адрианополе, нас содержали в отдаленной крепости Эгригёз, изредка представляя пред светлые очи султана. Для того только, чтобы преподнести очередной урок.
   Знаешь ли, православный, что это были за уроки?
   Я скажу об одном.
   Однажды в огороде султана с грядки пропали два огурца — тогда это было лакомство, и счет им велся строго.
   Кого заподозрили в краже?
   Старика огородника, всю жизнь доставлявшего овощи к султанскому столу. Тот все отрицал и упал в ноги своему властелину, рассчитывая на милость.
   И он получил ее, можешь не сомневаться.
   Наместник Аллаха лично вспорол живот старику, чтобы убедиться в его честности. А убедившись — огурцов во чреве старца не было, — велел похоронить того с почестями.
   Еще два заметных учителя были у меня. Один был почти отец и другом назвал отца моего. Другой — почти брат мне, а позже стал шурином — взял я в жены одну из его сестер. Видишь, смертный, только что шла у нас речь о верных псах и о том, что порой ничем не хуже они иных людей, а потому нет никакой обиды роду людскому в сравнении с тварями Божьими. И вот тебе пример, что не лукавил я, когда утверждал подобное. Вот что скажу теперь: верными псами были мы, рыцари из рода Дракулэшти — отец мой, старший брат Мирча и я, у трона Корвинов — Яноша Хуньяди, короля мадьярского, и сына его, Матьяша, сменившего отца на престоле. Верные псы — никак не иначе. Ибо не было у проклятых Корвинов более надежной охраны и защиты от турецких нападок. За службу нашу, за верность и кровь, пролитую в боях, отплатили нам мадьярские господари сполна. Правда, не золотой казной, не землями — другой была плата. Редкой, но ценной. Ты догадался, не правда ли, смертный?
   — Ты говорил об учителях…
   — Верно. Они расплатились с нами уроками. И первый урок был таков — Янош казнил моего отца за то, что старик стал свидетелем королевской трусости: «великий» Янош бежал, как заяц, с поля битвы под Варной, бросив на погибель предводителя христианского войска — короля Владислава. Но и тогда мы, Дракулэшти, не оставили своей службы, ибо понимали: подлинный враг у нас один — османы. Не счесть, смертный, сколько раз отгонял я османов от этих земель. Двадцать пять тысяч янычаров привел за собой как-то Хамза-паша — с горсткой преданных людей встретил я это грозное войско, вроде бы для переговоров. И что же? Ни один турок не вернулся домой, все полегли под сенью наших лесов. Возрадовался король Матьяш такой неожиданной победе. Спешно отправил гонцов к папе римскому, сообщить о своих успехах. Был обласкан и щедро награжден. И мне, недостойному, перепало от папских щедрот — обманом и лаской заманил меня король Матьяш в свой замок Пешт и лишил свободы. Долгих четырнадцать лет провел я в неволе, в королевском замке Вышеграде, пока османская угроза снова не нависла над головой Матьяша. Тогда дарована была мне свобода. «Свобода» умереть в бою с погаными. Что скажешь, смертный, хороши были мои учителя? Впрочем, я назвал далеко не всех, были другие, однако не стоят они моих слов.
   — Какого ответа ты ждешь от меня, рыцарь? Спору нет, с тобой поступали несправедливо. А мужество твое известно потомкам, можешь не сомневаться. Но не только мужество…