Письмо лежало у Твердохлеба на столе, кто-то положил его, не ожидая хозяина кабинета, входить сюда имели право Савочка, Нечиталюк, секретарь их отдела, следовательно, принес письмо кто-то из них, но не это имело значение, а то, что на конверте не было обратного адреса. Анонимка? Твердохлеб брезговал анонимками вплоть до того, что не хотел брать их в руки. В судебные дела, возникшие как результат проверки сигналов из анонимных писем, не верил. Если уж судить, то и самого анонимщика, приложив все усилия, чтобы найти его! За недостаток гражданского мужества, за умывание рук, за самоустранение и бегство от борьбы. На всю жизнь он запомнил сцену из "Детства" Горького, где дед Каширин, прежде чем наказать внука за то, что тот натворил в мастерской, кладет на лавку другого внука, который донес на своего брата, и при этом говорит: "Доносчику - первый кнут!" Возможно, это из чересчур уж давнего морального кодекса, но правильно!
   Однако все эти прекрасные мысли вылетели у Твердохлеба из головы, как только он увидел аккуратный конверт на своем столе, не думалось ни об анонимщиках, ни о моральных прописях, рука сама потянулась к письму, а где-то в глубинах сознания испуганно запрыгало: "А может... А может..."
   Он почему-то предположил, что письмо пришло от той молодой женщины из магазина, которой он дал номер своего телефона. Звонила и не могла дозвониться, тогда она... Даже не подумал, откуда она могла узнать о его месте работы. Он ведь дал только номер телефона и больше ничего. Разве что она работает на городской телефонной станции и смогла установить, кому принадлежит этот номер.
   Сам понимал, какие это ужасные глупости, но рука уже нервно разрывает конверт, и лист бумаги извлечен на волю, и машинописные строчки скачут перед глазами, и взгляд падает на низ листа. Подпись! Чья подпись? Чье имя?
   Подпись была. Владимир Пшеничный. И обратный адрес. И телефон. Так что не аноним. Но и не...
   Твердохлеб провел рукой по глазам, как бы снимая наваждение. Он мог бы сказать, как смертельно больной король Джон у Шекспира: "Я прошу холодного утешения". Король отравлен, горят внутренности, в холоде все его спасение. Утешение - по-английски "комфорт". Странное дело: он хотел бы комфорта от женщины, от одного ее голоса. Холодного комфорта. Желание, скрытое от всего мира, даже от самого себя. Следователи не знают, что такое душевный комфорт. Противостояние, столкновение, жесткость и жестокость жизни - вот их судьба. А еще Порфирий Петрович - Раскольникову: "Не комфорта же жалеть".
   Твердохлеб, сев за стол, принялся читать письмо, которое едва не привело к весьма нежелательным последствиям.
   "Уважаемый товарищ Твердохлеб!
   К Вам обращается журналист В.Пшеничный. В свое время я писал об известных юристах нашей республики, занимающих ныне очень высокие посты в вашей системе, но я не хочу обращаться к ним из соображений такта и обычной порядочности. Время от времени я выступаю в печати в защиту тех, кто пострадал от чрезмерной суровости нашего правосудия (конечно, если для этого имеются все основания), и когда удается помочь людям - это для меня наибольшая награда. Благодарные письма от моих "подопечных" хранятся в моей рабочей папке и в памяти.
   Положительные результаты многолетней моей журналистской деятельности в защиту несправедливо или слишком строго наказанных вдохновляют меня и на этот раз.
   Как мне стало известно, Вы ведете следствие в деле В.Д.Дубограя, директора одной из наших заготовительных организаций. Кто такой Дубограй? Молодой специалист, воспитанник столичного института, довольно престижного, молодой коммунист, отец двух маленьких детей, прекрасный семьянин, человек, живущий идеалами и большими планами. Таким людям нужно давать простор, им нужен масштаб, из них бьет энергия, которую следует использовать на пользу государству. А Дубограй оказался на задворках жизни, на свалках утильсырья. Кто подумал о его внутреннем состоянии? И вот - тоска, безнадежность, тупик, и все это вызывает естественную реакцию, а последствия Вам известны.
   Дубограй наказан народным контролем, на бюро райкома партии ему объявлен строгий выговор с занесением в учетную карточку. Но товарищи нашли возможным не снимать Дубограя с должности, дать ему возможность оправдать доверие. И все же кому-то этого показалось недостаточно, дело Дубограя передано в прокуратуру, и Вы уже ведете следствие.
   Вот я беру свежий номер "Правды" за 9 августа, знакомлюсь с материалами под рубрикой "Факты подтвердились, получен ответ" - и наталкиваюсь там на такие строчки: "Бюро горкома за очковтирательство и приписки... вынесен выговор с занесением в учетную карточку". Оказывается, можно ограничиваться такой формой наказания, а не прибегать каждый раз к услугам нашего правосудия.
   Вот с чем я "вторгаюсь" к Вам, уважаемый товарищ Твердохлеб, и верю, что высказанные в моем письме соображения не останутся без внимания.
   С коммунистическим приветом
   Владимир Пшеничный, журналист".
   Твердохлеб задумчиво стучал пальцем по столу, изредка попадая на листок журналиста Пшеничного. Было три способа реагировать на такие письма. Первый - апеллировать к общественности, то есть изливать свое возмущение перед сослуживцами. Дескать, интриги за моей спиной, мешают, не дают спокойно работать. Второе - вежливо, но твердо и недвусмысленно посоветовать журналисту не вмешиваться не в свои дела. Пока не состоится суд - никакой прессы, никакого общественного мнения! Третье - не обращать внимания. В данном случае совесть общества - не пресса и не журналист Пшеничный, а следователь Твердохлеб и судопроизводство. О этот украинский народ! То назовет философа своего Сковородой, то литературных героев Бульбой и Мотузкой, то даст антиподам, которые никогда не смогут сойтись (как никогда не сойдутся официальный суд и неофициальные пересуды), фамилии, связанные с основой жизни - злаками, хлебом...
   Он решил выбрать третий путь, никому не говорить о письме Пшеничного (о нем и так знал тот, кто положил его на стол Твердохлеба), не отвечать, молчать, и точка. Хотя по-человечески завидовал журналисту. Вот человек может проявлять гуманность, позволить себе великодушные жесты, сочувствие и жалость, а ему, Твердохлебу, чувства запрещены. Ясное дело, в глубине души он сочувствовал многим, попадавшим под машину правосудия, но со временем убедился, что люди не любят сочувствия, ибо оно их унижает. Еще убедился: люди часто обманываются и на искренность не откликаются, зато их легко подкупить чувством фальшивым. Правило Савочки: человеку, которого ты бьешь, нужно улыбаться. Тогда он не поймет, кто ударил. Так завоевывал души Савочка, которому чувства вины, жалости, уважения к другим были совершенно чужды, но он умел блестяще их симулировать. Так завербовывал души Нечиталюк, который, в сущности, был абсолютно равнодушен ко всем, кроме самого себя, но умел сказать сочувственное слово, мог разыграть панибратство и благодаря этому никогда не имел ни одного врага.
   Твердохлеб не умел кривить душой, может быть, еще и потому, что иногда ужасался той безграничной власти над людьми, которую ему давало положение. Действительно: нарушить мир и тишину житейских будней, ворваться грозою в благодать и покой, выломить человека из его родной среды, изуродовать, исковеркать саму судьбу - что может быть страшнее! От такой жестокой власти душа устает, может, именно из-за этого прокуроры и следователи так часто охотно идут в адвокаты, в юридические консультации, чтобы помогать людям словом закона, а не только наказывать их безжалостными параграфами.
   Журналистам проще. Они не закованы в железные параграфы кодексов, у них безграничные возможности демонстрировать весь спектр человеческих чувств и страстей, сегодня они могут проявлять великодушие, завтра - суровую неуступчивость, возвеличивать и карать, наказывать и воскрешать, - все им доступно, дозволено и даровано. Не слишком ли много всего и не приводит ли это к изломам некоторых нестойких душ? Твердохлеб вот уже во второй раз сталкивался с журналистами и почувствовал, что и этот второй случай окончится его поражением.
   Первый был год назад. Тогда, так же как и теперь, ему поручили расследовать незаконные действия директора небольшого заводика, который изготовлял машины для внесения в почву минеральных удобрений. Делалось это так: главные предприятия изготовляли детали, присылали их на киевский заводик, а тут из этих деталей должны были собирать уже готовые машины (весьма несовершенные, к слову сказать). На заводике работали четыреста рабочих, несколько инженеров, пять мастеров, была для чего-то огромная бухгалтерия, был еще больший планово-экономический отдел. Директор завода Вербовой, еще совсем молодой человек, выпускник Киевской сельхозакадемии, как-то сразу вызвал у Твердохлеба симпатии и даже сочувствие, откровенно рассказав о своих бедах. Детали, из которых они должны собирать машины, приходят нерегулярно, с большим опозданием, некомплектные и некачественные. А план давай, а рабочим прогрессивку обеспечь, а показатели нужны. Не работа, а сплошной ад. Да разве он один такой? Индустриальные гиганты и те не выполняют планы из-за недопоставки сырья и материалов, из-за несбалансированности, разгильдяйства и безответственности всех тех, кто должен способствовать их выполнению, а на такие богом забытые заводики давно уже махнули рукой. Твердохлеб походил, поглядел, порасспрашивал. Живописная окраина города, биосфера, экология - все на надлежащей высоте. А заводик несколько сараев, громко называемых цехами, полукустарное производство, чуть ли не сплошной ручной труд. Ну для чего и кто создает такие карлики в нашей могучей стране? Какая тут может быть производительность труда, какая рентабельность, какая фондоотдача? Он еще подумал: может, этот Вербовой сын какого-нибудь влиятельного работничка и тот решил создать это карикатурное производство, чтобы обеспечить для своего чада директорский пост? Но родители Вербового жили в колхозе на Винничине - так что отпало и такое предположение. Может, он чей-то зять? Тоже нет. Родители жены Вербового тоже были простые колхозники из Черниговщины.
   Материал на Вербового в прокуратуру передало статуправление. Вина его состояла в том, что он отчитывался за выполнение плана в данном квартале, а на самом деле плановые машины давал только в квартале следующем. Для чего это делал директор? Чтобы обеспечить рабочим выплату премий. За два года было получено свыше 12 тысяч рублей премий, на долю директора выпало 269. Нечестность? С точки зрения статистиков, строго придерживающихся своих инструкций, да. С моральной точки зрения - тоже. Но ведь продукция была. Твердохлеб все перепроверил и убедился, что количество сданных машин согласно приемо-сдаточным актам соответствует отчетным данным по форме I-II.
   Может, не привлекать Вербового к уголовной ответственности, а сделать представление в его дисциплинарном наказании? Казалось бы, достаточно для человека, только начинающего свой жизненный путь. Но тут появился журналист (в отличие от Пшеничного, фамилия у него была птичья) и загремел на всю республику фельетоном и против Вербового, и против Твердохлеба (правда, фамилия Твердохлеба не называлась, о нем упоминалось просто как о следователе). Журналист писал правду: "И тогда Вербовой подсчитал, сколько машин не хватает до плана, и вписал соответствующую цифру в соответственную графу. Графа заиграла, а вслед за тем заиграл оркестр на торжественном собрании по случаю успешного выполнения плана.
   Ясное дело, такая акция повлекла за собой распределение премий в сумме семи тысяч девяноста четырех рублей, из которых директору Вербовому досталось 127 целковых".
   О следователе было написано так:
   "- Я из прокуратуры, - сказал следователь, - покажите-ка, что там у вас за приписки.
   И углубился в документы.
   - Ах, вот это! Так это же совсем не приписки, это просто перенесение работ из одного месяца в другой".
   Говорят, правда убивает. Но неполная правда убивает во сто крат больше и сильнее. Журналист закончил свой фельетон как раз там, где Твердохлеб только начинал свои выводы по делу Вербового, но кто же знал об этих выводах? А фельетон читали все. Не дожидаясь дальнейшего развития событий, Твердохлеб, хоть как неприятно ему было решиться на это, отправился к Савочке.
   - Я могу опровергнуть все написанное этим журналистом! - заявил он Савочке.
   - А кто хочет быть опровергнутым? - спросили его с мягкой улыбочкой. Сынок, прокуратура - это не французский парламент. Мы не можем раскачивать свою лодку, потому что утонем. Пока преступление свежо, возмущение и глас народа сильнее голоса милосердия и мольбы обвиненных. Справедливость обязана торжествовать, а личность преступника проваливаться в небытие.
   - Так, может, мне подать заявление об уходе? - спросил Твердохлеб.
   - Об этом тебе скажут тогда, когда возникнет необходимость, сынок, был ответ.
   Тогда он удержался на волоске. Дело против Вербового возобновили. Состоялся показательный суд, который определил Вербовому показательную меру наказания - десять лет лишения свободы в исправительно-трудовой колонии строгого режима с конфискацией имущества.
   Твердохлебу хотелось тогда найти того журналиста с птичьей фамилией и спросить: "Ну как? Вы довольны?"
   Твердохлебу поручалось все, что требовало распутывания, терпеливого, канительного докапывания до истины, почти отчаянного барахтания в трясине затаенности, плутовства и враждебности. Он не принадлежал к тем, кто умеет разрубить любое дело одним ударом меча, торопливость считал вредной, а то и преступной, к этому потихоньку все привыкли, поэтому и спихивали на Твердохлеба самые безнадежные случаи. Это Отбирало время и терпение. А человек, у которого отобрано время, уже не принадлежит ни своим желаниям, ни привычкам, ни склонностям.
   Теперь вот еще один журналист, но этот уже выступает с позиций милосердия. Может, встретиться с ним? А что ему сказать? Что он чересчур торопливый? Что, вмешиваясь преждевременно и неуместно, совершает поступок, который не дозволен в нашем государстве никому (но который все же люди себе часто позволяют)?! Что он слишком плохого мнения о работниках прокуратуры, для которых главное всегда и прежде всего - не обвинить, а понять, выяснить истину. Следует ли торопиться возбуждать общественное мнение вокруг этого случая?
   А может, встретиться с Пшеничным и спросить его, как бы он себя повел, если бы его зарплату три года выплачивали такому же шутнику, как Дубограй? Беря не принадлежащее тебе, отбираем у других. А этого делать не следует. Вроде бы просто, но, к сожалению, не все это хотят понимать. Или, может быть, журналисты далеки от таких мыслей?
   Мысли для собственного употребления, намерения, не переходящие в действие. Твердохлеб доводил до конца дело с тупиком, не пытаясь встретиться с журналистом, вполне довольствуясь "встречей" и "разговорами" воображаемыми.
   Возможно, хотел этим хотя бы немного смягчить суровую реальность своей жизни?
   Он жил в такой невыносимой реальности, ежедневно прикасаясь к боли и злу, что душа уже не выдерживала и хотелось придумать что-то для облегчения. Может быть, и ту молодую женщину из магазина на Крещатике он придумал? Воспользовался приемом вульгарных киевских приставал, которые пишут девицам свои телефоны на денежных знаках, а затем разрывают банкнот: вторую половину, дескать, получишь после свидания. Стыдно было вспомнить свой поступок, но и ту смуглую женщину забыть не мог. Смуглая, как кофейное зерно. Словно южная ночь из арабской сказки. Собственно, какие только глупости не лезут в голову взрослому, серьезному человеку! Или это просто галлюцинации от переутомления, цветная гамма, раздражение сетчатки глаза, которое вызывает вспышки памяти, болезненные и в то же время сладкие?
   Дома разговоры напоминали ходьбу на цыпочках. Все замерло, притаилось, чего-то выжидая, только Мальвина не скрывала презрения к своему мужу, а перед женским презрением Твердохлеб чувствовал себя бессильным и беззащитным еще больше, чем перед Савочкой.
   Да к тому же еще - летом. Осенью было бы легче. Осенью он нашел бы маленького Валеру, и все на свете стало бы проще. Осенью в киевских скверах шелестят золотые листья, и в них играют дети. Святые существа. Как они его называли? Дядя Твердюня? Хотя был он с ними мягок, добр и никогда бы они не догадались, в каком жестоком мире он живет. Что страшнее всего на свете? Дети, играющие в коридорах суда в то время, как их родителей берут под стражу. У него не было детей собственных, не подарила судьба, но чужие дети давали ему то, чего не мог дать никто на свете.
   Началось все с маленького Валеры год назад.
   Твердохлеб шел на работу пешком по улице Ярославов Вал, осеннее утро было довольно прохладное, все прохожие, которых он встречал, поеживались, приподнимая плечи, и тут вдруг впереди на тротуаре возник маленький мальчик, одиночество и обреченность которого в такой холод казались особенно дикими. Это напоминало какой-то тяжелый сон. Холодное утро, холодно белеют по обе стороны улицы модерные здания иностранных консульств, немногочисленные озабоченные прохожие, и среди них на узеньком тротуаре одинокий маленький мальчик. Узенькие серенькие штанишки, серенькая плотная курточка, руки засунуты в мелкие карманчики штанишек, локти прижаты к бокам - и ступает, ступает упрямо и независимо, покачивается у Твердохлеба перед глазами, словно маленький столбик - туда-сюда, туда-сюда...
   Твердохлеб ускорил шаг, догнал малыша. Какое-то время шел рядом, чтобы приучить его к себе, не напугать неожиданным обращением, затем спросил доброжелательно:
   - В садик?
   Малыш вскинул на него глазки, но шаг не замедлил и с шага не сбился.
   - Угу, - ответил кратко.
   - А что же ты, брат, один? Где мама?
   - На работе.
   - А папка?
   - Спит после работы.
   Напоминало детство Твердохлеба, его даже одолел страх. Неужели такое может повторяться? Только и того, что он тогда в садик не ходил: не было поблизости садика, не хватало их после войны.
   - И далеко тебе идти? - осторожно расспрашивал.
   - На Ярославов Вал.
   - Мы же как раз по ней идем.
   - А я знаю. Наш садик - сразу как пройти светофор на зеленый свет.
   - Не возражаешь, что я иду с тобой?
   - А что?
   - Если хочешь, мы можем с тобой ходить каждое утро. Все равно мне так идти на работу.
   - Не знаю, - сказал малыш. - Вы же чужой дядя.
   - Ну, тогда давай познакомимся. Меня зовут дядя Федя. А тебя?
   - Я - Валера.
   - Так, Валера или Валерьян?
   - Нет, Валера.
   - Ладно. В садике у тебя воспитательница очень строгая?
   - Нина Ивановна добрая.
   - А если бы я с тобой туда пришел, она бы не ругалась?
   - Разве я знаю?
   - А ты не был бы против?
   Валера посмотрел на Твердохлеба недоверчиво, но не без интереса. Его немного пугала навязчивость этого незнакомого дяди, но, видимо, чувствовал он доброту Твердохлеба, и уже в детской душе зарождалось чувство расположения к этому взрослому человеку, которое со временем должно было перерасти в их крепкую дружбу.
   Чтобы не казаться чересчур назойливым, Твердохлеб не пошел за малышом в садик, только помахал Валере, когда тот оглянулся в дверях, а уж на следующее утро сделал так, что они снова встретились будто случайно, и снова беседовали по дороге в садик почти на равных, и обоим было уютнее и теплее в это осеннее холодное утро. Так продолжалось примерно месяц, пока малыш сам не пригласил Твердохлеба в садик, где его приняли с таким восторгом, что он еле вырвался и чуть не опоздал на работу.
   Дети признали его своим сразу, назвали почему-то дядей Твердюней, хоть был он к ним мягок, как пластилин, из которого лепи что угодно. Он мастерил для них игрушки, придумывал сказки, читал стишки, удивительным образом сохранившиеся в памяти еще с детства, за него цеплялись, сидели на нем, как птицы на дереве, ползали по плечам, по спине, висели на руках, на коленях, привязывали, штурмовали, брали в плен, делали ему операции.
   Но больше всего они требовали от него рассказов. И не о том, что они уже слышали, а чтобы новое и интересное. А слышали они уже обо всем на свете и знали, кажется, тоже обо всем, по крайней мере, все, о чем рассказывалось по радио, по телевизору, на улице, в садике, дома. Твердохлеб прочитал сотни книг, знал тысячи уголовных историй, от которых кровь холодеет в жилах, а перед этими невинными существами молчал беспомощно и позорно.
   Он пробовал "откупиться" от них чтением. О Карлсоне, который жил на крыше, например. Нет! Чтение им надоело. И дома, и в садике сплошное чтение. Рассказывать! Он хотел об улицах Киева. Для маленьких граждан улицы в их причудливой запутанности и красоте еще не существовали. Каждый довольствовался двумя улицами: на которой живет и на которой садик. Тогда о чем же? О киевских соборах? Дух истории еще не вошел в детские души. О Днепре? Река могла бы их заинтересовать, но Твердохлеб не мог о воде. Хорошо, тогда о часах. Сколько в Киеве часов на улицах? Сорок девять. Это самые главные. А есть еще на школах, на зданиях, на организациях. Старейшие в городе солнечные часы. Их можно увидеть на Подоле, на территории больницы номер пятнадцать. ("А что такое территория?" - спрашивали Твердохлеба маленькие слушатели.) Четыре циферблата направлены в четыре стороны света, то есть на север, юг, восток, запад. Стрелку здесь заменяет тень от специального клинышка. Прекрасные механические часы с боем радуют своим мелодичным звучанием с колокольни Киево-Печерской лавры. Часы, украшающие Бессарабский крытый рынок, начали свою жизнь еще в 1913 году. Во время Великой Отечественной войны их сломали, но теперь они исправлены и снова показывают точное время. Но самое точное время показывают часы на Центральном почтамте, на станции метро "Крещатик" и на башне Дома профсоюзов. Двое последних не похожи на старые часы - это современные электронные показатели времени. Тут нет стрелок, нет циферблата. На темном табло высвечиваются цифры, показывающие часы и минуты. Над станцией метро "Крещатик" электронное табло показывает и температуру воздуха, а на башне Дома профсоюзов можно увидеть, какой сегодня день, число, узнать время и температуру. В дни Олимпиады-80 на башне было изображение пяти символических колец.
   Твердохлеб пересказывал все эти сведения, а сам ловил себя на том, что нагоняет на малышню скуку, как плохой школьный учитель. Неужели так уж загрубела его душа, что он неспособен на что-то особенное?
   И дети тоже не хотели верить, что их Твердюня такой, как и все, они ожидали от него чего-то необычного, собственно, не очень вслушиваясь в его "назидательные" байки, они снова и снова требовали:
   - Ну, расскажите, дядя Твердюня!
   - Ну, дя!
   - Ну, Твердюня!
   - Хорошо, - говорил он, отчаянно напрягая свой мозг, неспособный на выдумки, - я расскажу вам о...
   - О чем, о чем? - вмиг неслись вопросы, и любопытные глазенки прыгали перед ним, словно воплощенная беззаботность и беспечность. Ни хлопот, ни горя - только жадность знания, этой высочайшей привлекательности и приманки, сопровождающей и ведущей человека через всю жизнь - от рождения до самой смерти. Вот где исчезают страхи, боли, проходят страдания, отступает горе и люди становятся удивительными существами, которых можно было бы назвать негорюйчиками.
   Слово возникло само собой, родилось из ничего и ниоткуда, но Твердохлеб радовался ему, как подарку самих небес, и сразу же попытался похвастаться своей находкой:
   - Хотите, я расскажу вам о людях, которых называют негорюйчиками?
   - О людях мы знаем! - закричали его маленькие слушатели.
   - Вы о негорюйчиках!
   - Ага, о них!
   - Кто они?
   - Какие?
   Он и сам не знал. Слишком погружен был в человеческий мир и его страдания, чтобы попробовать высвободиться хотя бы перед этими чистыми душами.
   - Давайте договоримся так, - сказал он. - Сегодня мы нашли негорюйчиков, а уж завтра я начну вам о них рассказывать. Согласны?
   - А кто же они такие?
   - И откуда?
   - Этого я вам сегодня говорить не буду. Что сказать про негорюйчиков? Дети? Как вы? Но какие же, они дети, если их некуда деть? Так что первое вы уже знаете: негорюйчиков некуда деть. А теперь - до завтра.
   Вся зима ушла у них на негорюйчиков.
   Кто они? Негорюйчики живут повсюду, но каждый имеет свое имя. Киевский негорюйчик когда-то привел сюда нашего пращура и показал холмы над Днепром, и широкие поймы там, где с Днепром сливается Десна и вечные пралеса, и бескрайние степи.
   Как растут негорюйчики? То, что растет, умирает. Если есть начало, то непременно будет и конец. А негорюйчики просто есть. Поэтому у них нет памяти. Они висят во времени, они всегда одинаковы, и сердце у них никогда не сжимается от страха. Это негорюйчики придумали песенку "Нам не страшен серый волк".
   - А злые короли не могут отрубить головы негорюйчикам? - спрашивал Валера.
   Отрубить головы негорюйчикам никто не может, поскольку у них, собственно, и есть одни только головы, а больше ничего. Расстрелять их тоже невозможно, потому что самая маленькая пуля может пролететь мимо негорюйчика, не зацепив его. А что уж говорить о пуле большой, о снаряде, бомбе. Атомной бомбы негорюйчики тоже не боятся: ведь они существуют вне атомов.
   Единственное, чего боятся негорюйчики, так это ежа с его колючками. И самое страшное для них, когда ежи дерутся между собой. Ужас!
   Негорюйчики не знают "дай" и не знают "я". У них все сливается со всем, а они всегда посредине, как поплавки на воде. Может, их еще назвать поплавочками?