Страница:
Согласия на это никто не дал, поэтому Твердохлеб должен был продолжить устройство придуманного им мира негорюйчиков.
У них нет дней рождений, следовательно, нет и никаких праздников, поскольку все праздники берут свои начала от чьих-то дней рождения: людей, событий, государств, вещей. У негорюйчиков каждый делает, что хочет, и ест то, что ему нравится. Они никогда не гоняются за кем-то и не убегают, потому что они не ждут и не боятся.
Интересна ли их жизнь? Они не знают этого слова. Зато они добры ко всему миру.
Они все видят, все замечают, все знают и часто думают: "Как несчастливо все то, что больше нас, и как счастливо все маленькое". Они сочувствуют людям, которым нужно расти и развиваться, есть, одеваться, строить дома, бороться с природой и друг с другом, из-за чего они болеют, их обижают, убивают, и для них даже придумано страшное слово "война". А у негорюйчиков все болезни и хвори, все нехватки и беды, все угрозы и ужасы топчутся под ногами. У людей же ноги слишком велики - потому-то все несчастья из-под них выскальзывают нетоптаными.
Могут сказать: но ведь есть еще большой мир и в нем воля-свобода. Как же негорюйчики со своим слишком маленьким миром? Они считают, что лучше, если мир такой маленький, что неволе там не уместиться. Но это только для них. Большого мира они не отрицают и всегда присутствуют в нем. Днем они живут на земле среди маленьких детей, а ночью, когда дети спят, негорюйчики взлетают в небо и светят оттуда своими золотыми глазками. Люди привыкли называть их звездами, астрономы даже доказывают, будто это гигантские огненные шары в глубинах космоса, но это заблуждение. Если бы это было на самом деле, то все космонавты давно бы сгорели, а они живыми возвращаются на землю. И бессмертными негорюйчики стали благодаря тому, что живут одновременно и на земле, и на небе. Когда люди научатся жить так же, они тоже станут бессмертными.
- Ага, - сказал Валера, - а как негорюйчики обнимают своих деток, если у них нет рук?
Об этом Твердохлеб как-то не подумал. Может быть потому, что самого не очень часто обнимали?
По крайней мере, теперь он был довольно далеко от мыслей об объятиях. Должен был терпеть отчужденность и презрение Мальвины и не знал, до каких пор. Единственным утешением для Твердохлеба были его две тайны и от Мальвины, и от Савочки, и от всех на свете: малый Валера, который осенью возвратится из летних лагерей, и та смуглая женщина, которая, возможно, никогда и не отзовется, но все равно присутствует в его жизни самим фактом своего существования.
Приятно тешить себя мыслью, что жизнь человека непрестанно обогащается, но не пытаются ли в то же время какие-то таинственные злые силы каждый раз вырвать из жизни что-то особенно дорогое и ценное, и ты изо всех сил пробуешь возместить утерянное или хотя бы обретаешь надежду возместить.
"Тупиковое" дело у него забрали. Кто-то решил, что Твердохлеб слишком строго отнесся ко всему, и дело поручили заканчивать Гладкоскоку. Пусть демонстрирует свое неисчерпаемое чувство юмора!
Таинственным образом (хотя мы и умеем сохранять служебные тайны, однако...) об этом стало известно Мальвине, и она устроила Твердохлебу "сцену у фонтана".
- Мне, конечно, нет никакого дела до твоей работы, - холодно бросала она слова, расхаживая по комнате перед Твердохлебом, который сидел, как всегда, с книжкой в руках. - Но не кажется ли тебе, что ты начинаешь позорить фамилию Ольжичей-Предславских?
- По-моему, я еще не перешел на вашу фамилию, - осторожно напомнил ей Твердохлеб.
- Все равно. Ты считаешься моим мужем. Все это знают. Завтра именины у моей заведующей отделением, там ждут, что я приведу своего мужа.
- Мужа или следователя по особо важным делам?
- Ну и что? Вон у моей школьной подруги муж писатель. Ничего не написал, никто его не знает, но писатель же! Это звучит. И следователь тоже звучит. Но у тебя никогда не было чем похвастаться перед людьми!
- Пусть читают Юлиана Семенова или Жоржа Сименона. Там герои, гении и аристократы расследований. А я чернорабочий.
- Я выходила замуж не за чернорабочего.
- Согласись, что выходила все же ты, а не я.
- Я легко могу найти себе нового мужа!
- Можешь.
- Какого захочу!
- Какого захочешь.
- Но я не ищу! - закричала Мальвина. - Не ищу и не хочу! Мне это все надоело. И ты обязан быть благодарным.
- За что? За то, что тебе все надоело?
- Ах, разве ты способен понять?
- Выходит, слишком глуп.
- Если бы! Но ты не глуп, к сожалению, ты не глуп, и это меня больше всего раздражает. Все умные слепы. Ничего не видят, кроме своего ума. Оглянись! Где ты живешь! Посмотри, как живут люди! Тебе сорок лет, а ты что имеешь, кроме своей головы, которая никому не нужна? Ботинки со стоптанными каблуками?
- Лишь бы не стоптанная совесть, говорил уже тебе.
- А я уже слышала, слышала, слышала! Тебя презирают и на твоей работе.
- Кто?
- Кто, кто? Все! У людей должности, ранги, ордена. А что ты заработал?
- У меня чистая совесть.
- Отнеси ее в комиссионный!
Твердохлеба спасла теща. Появилась неслышно, словно добрый дух. Всплеснула руками:
- Мальвина, как не стыдно! Что за тон? Что за выражения?
- Пусть впишется в рубрику "Наши дорогие киевляне"! - кричала Мальвина. - Со своей совестью! Она у него чистая! Ах, ах!
- Мальвина, в нашем доме - и такая ссора! - Мальвина Витольдовна остановилась у дверей беззащитным укором своей разъяренной дочке.
- А мы не ссорились, - подлетела к ней Мальвина, угрожающе надвигаясь всей своей полнотелостью на хрупкую фигуру матери. - Мы не поссорились - мы просто не состыковались!
И вылетела из комнаты, обдав мать вихрем дикой непокорности.
- Простите ее, Теодор, - попросила теща. - Однообразие жизни, возможно, спасает нас от грехов, но часто приводит к глупостям. Это у нее пройдет.
- Я привык во всем надеяться на лучшее, - умиротворенно ответил Твердохлеб.
У него впереди была осень и встреча с Валерой, и его маленькими друзьями, а тем временем нужно было идти на именины к Мальвининой заведующей, затем на показательные прогулки с женой, потом еще куда-то. Дома с жены слетала толерантность, проявлявшаяся на людях, разговоры с тестем напоминали балансирование канатоходцев, тут царили сдержанная приглушенная почтительность, многозначительные намеки, неискренность, притворство, надменность. Дом, где разбиваются не тела, а души. Как хрупкие кувшины. Странно и страшно. Вечная субстанция разбивается, а бесполезная оболочка живет дальше, держась на удивление упорно, хотя, пожалуй, и бесцельно. Неосознанное желание вырваться на свободу породило у Твердохлеба часто повторяемый сон, собственно, кошмарное видение, даже неизвестно чем вызванное.
Ему грезилась неприступная цитадель над морем. Длинные непробиваемые стены одним концом спускаются к воде, погружаются в нее (тридцать башен уже поглотило море), а другим упираются в могучий горный массив. Стены из огромных тесаных квадров камня, квадры плотно подогнаны друг к другу и прошиты толстыми стальными прутьями. Узкий проход в город преграждается железными воротами, которые днем и ночью охраняют сто закованных в латы всадников. Другого выхода тут нет. С одной стороны - бездонное море, с другой - неприступные горы. В цитадели дикая неволя и для пространства, и для человеческих душ, и даже для домов. Кто и зачем построил ее? Был слух, что это работа самого дьявола. Ему отведено было слишком мало места и еще меньше времени, он строил в сумерках и в схватках и ужасно торопился. Месил лапищами камни, раскалывал их, плевался ими, бросал дома друг на друга, отбивал улицы по хвосту, как по шнуру, хотел управиться до рассвета, - и заря только ахнула, взглянув на беспорядочные нагромождения камня, обломков и мусора. Все дома родились слепыми, их крыши были расплюснуты адской пятой, все они стонали от теснотищи, а в них стонали люди, брошенные туда слепой силой, вырванные из родной среды неизвестно за какие преступления и грехи.
И Твердохлеб оказался между этими людьми, и тоже стонал, и страдал, и бунтовал, стремясь вырваться, освободиться, выскочить на волю, где его ожидало еще столько неоконченных дел.
Просыпался измученный, изнуренный, едва не умирающий, долго лежал в ночной тишине, ощущая свое одиночество и бессилие, и знал, что кошмар снова навестит его и нет спасения. До каких же это пор? И какие силы могут прийти на помощь? Если бы не было смерти и прошлое можно было изменять, люди не знали бы страха и страданий. Но все мы временны на этом свете, и жизнь наша не продолжается тысячу лет, чтобы свободно испытывать все пределы нашего терпения и нашей выносливости. Естественная обреченность человека. Одни принимают это покорно, другие восстают против своей недолговечности. Когда осознают величие человеческого призвания, тогда это революционеры, крупные личности, творцы, деятели. Когда же бунт ради бунта, тогда это преступники. Заблудшие души, а ты вроде бы их спаситель. А нужен ли спаситель тебе самому - эта проблема, кажется, никогда не обсуждается.
Та же старенькая Неонила Ефремовна, которая купала Абрека, готовила для Ольжичей-Предславских обеды. Между нечастыми торжественными приготовлениями пролегали целые полосы кое-какой кормежки наспех: утром и вечером чай и что-нибудь к чаю, обед для Твердохлеба, Мальвины и самого профессора - на работе. Тещин Брат рыскал по своим знакомым, а сама Мальвина Витольдовна, кажется, ничего и не ела, только ходила по квартире, курила длинные индийские сигареты и вслушивалась в только для нее слышимую музыку сфер.
Обед становился событием. Он сплачивал семью, доставлял большое удовольствие хозяину, кроме того, выполнял еще так называемые протокольные функции: на него всегда приглашали кого-нибудь из полезных людей. Чаще всего это были люди из сфер Ольжича-Предславского, иногда какие-то медицинские светила, временами музыканты.
- Вокзал! - извещая Твердохлеба об очередном госте на семейном обеде, хохотал Тещин Брат. - Суета! Проходной двор! А спросить: зачем? Все равно ведь отправят профессора на пенсию, а из моей племянницы никакого светила не выйдет!
Летом он сидел на своей даче под Белогородкой, копался там в огородике, разводил цветы, в Киев наведывался редко и неохотно. Поэтому Твердохлеб удивился, встретив Тещиного Брата у подъезда дома, когда возвратился с работы.
- На дачу? - спросил он его.
- Наоборот! - засмеялся тот. - Завтра обед, и велено быть! А я зарос там в кустах и провонялся. Нужно чистить перья.
- Обед? - Твердохлеб еще ничего не слышал об этом. - Когда же?
- Завтра, завтра. А кого пригласили, знаешь?
- Если я не знаю про обед, то откуда о приглашенном?
- Дама! - поднял палец Тещин Брат.
- Тогда вам придется быть кавалером.
- Кавалерствовать будешь ты, голубчик! Еще и как покавалерствуешь! Тещин Брат, залившись своим хрипловатым пиратским смехом, долго не мог успокоиться. - Ну, Ольжич! Ох и знает субординации и махинации! Ты хоть догадываешься, что это за дама?
- Не имею представления, - небрежно сказал Твердохлеб. - Да не все ли равно? По мне хоть мадам Тэтчер пусть обедает.
- А Хвеськи ты не хотел? - беря его под руку (не столько чтобы поддерживать, сколько чтобы самому опереться), продолжал Тещин Брат, поднимаясь по лестнице. - Хвеська же у вас там сила? А?
Твердохлеб ничего не мог понять.
- Хвеська? Что за Хвеська?
- Ну, начальница твоя, Феодосия Савична! Забыл? А Ольжич ничего не забывает. Все в голове. Все в памяти.
- Феодосия Савична? - Твердохлеб не верил своим ушам. - Но ведь мне никто... И вообще должны были бы, если не спросить, то...
- Тут не спрашивают никого! Тут вокзал и контрольно-пересыльный пункт!
- В конце концов это и меня касается. Вообще-то обед может и без меня...
- Без тебя тут никак. А не говорили, чтоб сюрприз. Мой родственник это умеет. За тебя он давно должен был бы взяться, но, наверное, надеялся на твой ум, вот ты и засиделся, как редька в холодной земле. И ведь знает же Ольжич, что нужно остерегаться, как бы тебя не опередил зять любовницы заместителя заведующего тем сем, трам-тара-рам.
- Не понимаю. - Они уже были у самых дверей квартиры, и Твердохлеб, не скрывая своего возмущения, преградил путь Тещиному Брату. - Я этого не хочу понимать!
Тот притворился, что не слышит.
- А я о вашей Хвеське давно слыхал, - осторожно отталкивая Твердохлеба, бормотал себе под нос Тещин Брат. - Слыхать слыхал, а видать не видал. Говорят: пронырливая - смерть! Знает обо всех даже больше, чем мы сами о себе. Правда?
- Может, и знает, - сказал Твердохлеб.
Они уже вошли в квартиру. Навстречу им шла Мальвина Витольдовна. Не дав брату времени рта раскрыть, она ласково сказала:
- Теодор, я звонила тебе на работу, но как-то неудачно. Мы пригласили на завтрашний обед эту твою начальницу, и я хотела сказать тебе об этом...
- Мне нужно присутствовать? - поинтересовался Твердохлеб.
- А как же! Без тебя это совершенно невозможно! Как же без тебя?
- Твой зять рожден для монастырской кельи или камеры-одиночки, а вынужден вертеться среди оболтусов! - хмыкнул Тещин Брат.
Мальвина Витольдовна с видом мученицы заломила руки от такой грубости. Твердохлеб взглядом подбодрил ее. Ничего, как-нибудь переживем и это.
Ритуал обедов требовал торжественности в поведении и одежде. Даже Тещин Брат надевал отглаженные брюки и чистую сорочку. Ясное дело, на Савочку это не распространялось. Невзрачная блуза-пиджак, широкие, словно жеваные, брюки, нечищеные туфли - все, как всегда, ибо что такое одежда? Просто изделия легкой промышленности, а не результат тысячелетней эволюции человеческого рода, украшением которого (втайне от всех) считает себя Савочка. Однако, дабы не обижать всех других, - щедрая улыбочка и скромненькое помахивание ручкой при отказе от почетного места за столом.
- Нет, нет! Только для хозяина и многоуважаемой...
- Мальвины Витольдовны, - подсказал Ольжич-Предславский, хотя перед тем тянулось довольно затяжное знакомство со всеми членами семьи.
- Да, да, для Мальвины Витольдовны и для Федора Петровича. А как же! Он у нас, знаете... Мы его все... Без него мы что?.. Прошу прощения, что-то у меня горло... Хрипит, окаянное... Оно ведь и возраст уже...
- А вы не переживайте, - пришел на выручку Савочке Тещин Брат. - Вот я тоже хриплю. Хрипуны теперь в моде. Певец такой есть - хрипит как повешенный, а девушки прямо аж бесятся от него!
- Леонтьев пусть модничает в телевизоре, а на столе у нас модный борщ и селедочка! Не так ли, Федор Петрович?
Начиналось Савочкино вытанцовывание между всеми. Никого не обойти, никого не обидеть, всех заметить, приветить и очаровать. Но Твердохлебу не хотелось поддерживать эту игру, и потому он смолчал, хоть Ольжич-Предславский тут же отреагировал на Савочкину "селедочку".
- Кстати, дунайская, - с улыбкой заметил он.
- Догадываюсь, что в таком доме так оно и должно...
- Как ешь, так и живешь - мой принцип, - важно заметил Ольжич-Предславский, кладя себе на колени накрахмаленную салфетку величиною в скатерть. - Брийя-Саварен сказал: "Судьба народов зависит от того, как они питаются".
Для Савочки Брийя-Саварен был пустым звуком, но хозяин не был бы крупным знатоком международных разглагольствований, если бы не заметил это сразу. Заметив же, как бы напомнил вслух самому себе:
- Но посмотрите, как оно бывает! Мы с семнадцатого столетия помним Богдана Хмельницкого, а французы - своего самого большого гурмана Брийя-Саварена. У нас орден Хмельницкого за мужество, а у них орден Брийя-Саварена для тех, кто умеет изысканно есть! У них даже есть такой афоризм: "Граждане, прежде чем брать в свои руки власть, нужно научиться есть".
Савочке понравился афоризм, а еще больше вареная картошечка к селедке.
- Если бы люди умели есть, у прокуратуры стало бы меньше работы, - было замечено меж двух причавкиваний.
- Я лично гурман и не скрываю этого, - разглагольствовал Ольжич-Предславский. - Но допустил ошибку при женитьбе. Знал, что Мальвина Витольдовна меломанка, а считал, что она еще и гурманка. Почему? Композиторы всегда любили поесть. Россини гордился больше своим новым соусом, нежели оперой "Севильский цирюльник".
- Ты начинаешь говорить глупости, - мягко улыбнулась ему супруга.
- Не такие уж глупости, не такие глупости! А думаешь, твой Стравинский что? Не любил поесть? Мне довелось однажды быть с ним на ленче. В Нью-Йорке, в ресторане "Перигор", на Первой авеню. Федор, я что-то позабыл. Перигор - с чем это связано?
- С Монтенем, - отбурчал Твердохлеб, мысленно кляня тестя за неуклюжую попытку показать Савочке эрудицию своего зятя. Для Савочки борщ с пампушками был намного интереснее всех монтеней.
- Да, да, именно с Монтенем. Но нью-йоркский "Перигор" - это просто изысканная французская харчевня. Вина, сыры, все как полагается. Дипломаты не так едят, как ведут беседу, а Стравинский как взялся! Его обложили блюдами, как американскую конституцию поправками! И он все съел! Еще и оправдывался. Мол, его фамилия то ли от пищи, то ли от пищеварения...
- Ах, можно ли так все опошлять? - со вздохом поморщилась теща.
- Но ведь он сам так говорил.
- Мало ли что способен сказать великий человек, оказавшись среди грубых душ.
- Ты хочешь сказать, что у меня грубая душа?
- Ничего я не хочу сказать. Ты забыл о нашей гостье.
Скромное помахивание Савочкиной ручки как бы опровергло слова Мальвины Витольдовны.
Обед благополучно дошел до конца. Выдержанный в духе взаимоуважения и взаимопонимания, он отличался той удивительной (по крайней мере, для Твердохлеба) особенностью, что за столом не сказано было ни единого слова о том, ради чего, собственно, приглашали сюда Савочку, не говорилось об этом и после обеда, только вежливые улыбки, заверения во взаимном уважении, притворство и хитрости тоже взаимные - а больше ничего.
- Более или менее, - подытожил Тещин Брат. - Терпеть можно.
- Я терплю Савочку уже одиннадцать лет, - сказал Твердохлеб.
- Если бы мне предложили выбирать между такой Савочкой и пенсионом, выбрал бы пенсион! - засмеялся Тещин Брат. - А ты еще молод, тебе - терпеть дальше!
"Все мы терпим", - должен был бы сказать Твердохлеб, но промолчал. Савочку пригласили, чтобы показать: слухи о неладах его подчиненного с женой преувеличены, здесь все в порядке, дело Кострицы даже не вспоминается, инцидент, как писали когда-то в газетах, исчерпан. Где согласие в семье, там мир и тишина, а вы делайте выводы, делайте выводы.
Савочка забрал когда-то Твердохлеба к себе из районной прокуратуры после весьма досадного случая, который едва не закончился трагически. Твердохлеб тогда еще был молодой и зеленый, опыта нет, представления о своих возможностях преувеличены, червь пустословия еще не вырван из сердца и не растоптан безжалостной жизнью. Следователь районной прокуратуры - это почти то же, что и следователь райотдела внутренних дел. Живешь как на вулкане, не знаешь ни дня ни ночи, вечная спешка, все срочно, преступники только знают, что заметают следы, а твоя обязанность застукать их на горячем, не дать убежать, спрятаться, совершить новые преступления. В книгах все это расписывается вон какими яркими красками, кое-какой блеск, нужно правду сказать, сверкал и в глазах Твердохлеба в первые годы его работы, пока не понял он, что в действительности все это не так, нужно играть не придуманную кем-то роль, а быть самим собой и тянуть лямку долга, которая здесь намного жестче, чем у репинских бурлаков.
Начать с того, что он был значительно хуже снаряжен, чем любой инспектор уголовного розыска. На того работала вся всемогущая милиция, у него были оперативные машины, система связи, техника, оружие. У следователя же районной прокуратуры - тесный закуток, отгороженный в коридоре, обычный городской телефон, который портился по десять раз на день, бесплатные талоны для проезда в городском транспорте (кроме такси!) и единственное оружие закон. Ясное дело, закон всемогущ, но это преступник начинает чувствовать и понимать со временем, а пока что эту истину должен довести до его крайне помутневшего сознания этот человек, который называется следователем районной прокуратуры. Его не любят - и это понятно. Его боятся - это его судьба. Его неохотно пускают в солидные организации - это его служебная голгофа. Нужно иметь гранитный характер, чтобы искупать чьи-то прошлые и будущие преступления, упорно делать свое дело, раскрывать людям глаза, спасать их иногда от самих себя.
Зарубежные авторы детективных романов своих героев-сыщиков время от времени угощают хоть коньяком или виски, а в наших книгах даже пиво для них большая роскошь, - все ограничивается чаем. В районной прокуратуре, где работал Твердохлеб, не было даже чая. Приходилось подогревать себя энтузиазмом. Он принадлежал к нераспространенной, хотя и полезной, малоинтересной, впрочем, для окружающих категории энергичных работников, лишенных предрассудков и случайных увлечений, столь свойственных его современникам. Внешнюю свою медлительность стремился возместить энергичностью, так сказать, внутренней и хорошо развитым воображением. Могло сложиться впечатление, будто Твердохлебу не хватает жизнедеятельности. На это он мог бы ответить, что жизнедеятельны и пчела, и муравей, но те, кто владеет воображением, всегда забирают у пчелы мед, давая ей возможность сколько угодно удивляться его исчезновению. Правда, никто никогда не попрекал Твердохлеба его привычками. Ограничивались пожиманием плеч и подсовывали ему самые безнадежные, так называемые "дохлые" дела.
Вот и столкнулся он с Кум-Королем.
Кум-Король королевствовал на Житнем рынке, кажется, еще до Твердохлебового рождения. Поговаривали, что торговал он своей "продукцией" и во время фашистской оккупации, в первые послевоенные годы, и в пятидесятые, истинного же расцвета достиг, имея за плечами уже немало десятков лет жизни, а самое главное - свой редкостный опыт коммерции. Кум-Королем прозвали его давно, тоже еще до Твердохлебовой эры, а можно было бы прозвать и Божком, и Дьячком, и Святошей. На это наталкивала и его подлинная фамилия Воздвиженский, и все поведение, и сама внешность. Был маленький, беленький, с чистенькой схимницкой бородкой, говорил тихо, голосочком мягеньким и смиренным, то и дело крестился, принимая деньги, на мир и на людей смотрел глазами скорбными, никогда не гневался, не раздражался, только вздыхал, но и это делал легонько, без назойливости и надоедливости. Впечатление такое, словно воскрес один из тех Печерских схимников, мощи которых показывают в пещерах, и стал торговать на Житнем рынке той самой квашеной капустой, которой преимущественно и питались некогда схимники, потому как даже древние летописцы, забывая о делах высоких, писали иногда на полях пергаментов: "Капусточки душе хочется".
Кум-Король торговал квашеной капустой, помидорами, солеными огурцами. Не просто торговал, а славился, на протяжении десятилетий имел свою постоянную клиентуру, знал, кто, когда, сколько и чего будет покупать, продавал только "своим", чужих не подпускал, его соленьями закусывали на "обмывании" докторских диссертаций, ели их академики и генералы, знаменитые артисты и вдовы великих людей, в очереди к Кум Королю стояли женщины в бриллиантовых серьгах и мужчины в бобровых шапках, и это продолжалось не год, не два, а много лет, о капусте и квашеных яблоках Кум-Короля распространялись легенды, он сам становился легендой, киевским антиком, киевской историей. Кабы только честной!
Дирекция рынка попыталась подсчитать, сколько бочек капусты и кадок огурцов продает Кум-Король за зиму - получились невероятные цифры. Не мог один человек столько вырастить овощей, наквасить и насолить, вывезти на рынок. Стало быть - спекуляция, использование чужого труда, незаконное обогащение? Но как объяснить, что вся "продукция" Кум-Короля отличалась особым качеством и, судя по постоянному успеху у клиентуры, была вся одинаковая, словно все это и впрямь делал один человек? Затронуть Кум-Короля хотя бы подозрением означало бы вызвать гнев и возмущение сотен влиятельных киевлян, так что вокруг странного этого человека роились только сомнения, возникали вопросительные знаки, всплывали слабые подозрения, но все оканчивалось пожатием плеч и разведением рук. Не пойман - не вор, а кто же способен поймать Кум-Короля? Где такие сети? И родился ли в Киеве такой ловец?
Так он и приобрел свое прозвище. Кум всем значительным и Король над остальными, над людьми закона тоже. Кумовал и королевствовал, и царствованию его не видно было конца. Он пережил и придирчивость фининспекторов, и выступления возмущенных граждан в прессе, - его ничто не затронуло, он был неуловим и неуязвим, не имел ничего, кроме четырех огромных кастрюль, с которыми полгода ежедневно появлялся на Житнем рынке и щедро наделял своими дарами всех тех, на кого снисходила его благодать. Молодому следователю Твердохлебу надлежало распутать то, чего не удавалось сделать никому.
Переполненный свежими знаниями, каковые поскорее торопился применить на деле, он мог бы тогда с безумной дерзостью взяться за любое дело и посему не испугался легенд, которыми была окутана фигура Кум-Короля, не стал по ниточке распутывать таинственную завесу, прикрывавшую святошеский лик этого мужичка, а пустился напролом, отважно, смело и в такой же степени бездумно.
Он пошел на Житний рынок, пристроился в хвосте очереди к Кум-Королю, терпеливо выстоял, пока все "свои" получили то, что хотели, и только было хотел раскрыть рот, чтобы попросить чего-то и себе, как над ним пронеслось смиренное, но твердое:
У них нет дней рождений, следовательно, нет и никаких праздников, поскольку все праздники берут свои начала от чьих-то дней рождения: людей, событий, государств, вещей. У негорюйчиков каждый делает, что хочет, и ест то, что ему нравится. Они никогда не гоняются за кем-то и не убегают, потому что они не ждут и не боятся.
Интересна ли их жизнь? Они не знают этого слова. Зато они добры ко всему миру.
Они все видят, все замечают, все знают и часто думают: "Как несчастливо все то, что больше нас, и как счастливо все маленькое". Они сочувствуют людям, которым нужно расти и развиваться, есть, одеваться, строить дома, бороться с природой и друг с другом, из-за чего они болеют, их обижают, убивают, и для них даже придумано страшное слово "война". А у негорюйчиков все болезни и хвори, все нехватки и беды, все угрозы и ужасы топчутся под ногами. У людей же ноги слишком велики - потому-то все несчастья из-под них выскальзывают нетоптаными.
Могут сказать: но ведь есть еще большой мир и в нем воля-свобода. Как же негорюйчики со своим слишком маленьким миром? Они считают, что лучше, если мир такой маленький, что неволе там не уместиться. Но это только для них. Большого мира они не отрицают и всегда присутствуют в нем. Днем они живут на земле среди маленьких детей, а ночью, когда дети спят, негорюйчики взлетают в небо и светят оттуда своими золотыми глазками. Люди привыкли называть их звездами, астрономы даже доказывают, будто это гигантские огненные шары в глубинах космоса, но это заблуждение. Если бы это было на самом деле, то все космонавты давно бы сгорели, а они живыми возвращаются на землю. И бессмертными негорюйчики стали благодаря тому, что живут одновременно и на земле, и на небе. Когда люди научатся жить так же, они тоже станут бессмертными.
- Ага, - сказал Валера, - а как негорюйчики обнимают своих деток, если у них нет рук?
Об этом Твердохлеб как-то не подумал. Может быть потому, что самого не очень часто обнимали?
По крайней мере, теперь он был довольно далеко от мыслей об объятиях. Должен был терпеть отчужденность и презрение Мальвины и не знал, до каких пор. Единственным утешением для Твердохлеба были его две тайны и от Мальвины, и от Савочки, и от всех на свете: малый Валера, который осенью возвратится из летних лагерей, и та смуглая женщина, которая, возможно, никогда и не отзовется, но все равно присутствует в его жизни самим фактом своего существования.
Приятно тешить себя мыслью, что жизнь человека непрестанно обогащается, но не пытаются ли в то же время какие-то таинственные злые силы каждый раз вырвать из жизни что-то особенно дорогое и ценное, и ты изо всех сил пробуешь возместить утерянное или хотя бы обретаешь надежду возместить.
"Тупиковое" дело у него забрали. Кто-то решил, что Твердохлеб слишком строго отнесся ко всему, и дело поручили заканчивать Гладкоскоку. Пусть демонстрирует свое неисчерпаемое чувство юмора!
Таинственным образом (хотя мы и умеем сохранять служебные тайны, однако...) об этом стало известно Мальвине, и она устроила Твердохлебу "сцену у фонтана".
- Мне, конечно, нет никакого дела до твоей работы, - холодно бросала она слова, расхаживая по комнате перед Твердохлебом, который сидел, как всегда, с книжкой в руках. - Но не кажется ли тебе, что ты начинаешь позорить фамилию Ольжичей-Предславских?
- По-моему, я еще не перешел на вашу фамилию, - осторожно напомнил ей Твердохлеб.
- Все равно. Ты считаешься моим мужем. Все это знают. Завтра именины у моей заведующей отделением, там ждут, что я приведу своего мужа.
- Мужа или следователя по особо важным делам?
- Ну и что? Вон у моей школьной подруги муж писатель. Ничего не написал, никто его не знает, но писатель же! Это звучит. И следователь тоже звучит. Но у тебя никогда не было чем похвастаться перед людьми!
- Пусть читают Юлиана Семенова или Жоржа Сименона. Там герои, гении и аристократы расследований. А я чернорабочий.
- Я выходила замуж не за чернорабочего.
- Согласись, что выходила все же ты, а не я.
- Я легко могу найти себе нового мужа!
- Можешь.
- Какого захочу!
- Какого захочешь.
- Но я не ищу! - закричала Мальвина. - Не ищу и не хочу! Мне это все надоело. И ты обязан быть благодарным.
- За что? За то, что тебе все надоело?
- Ах, разве ты способен понять?
- Выходит, слишком глуп.
- Если бы! Но ты не глуп, к сожалению, ты не глуп, и это меня больше всего раздражает. Все умные слепы. Ничего не видят, кроме своего ума. Оглянись! Где ты живешь! Посмотри, как живут люди! Тебе сорок лет, а ты что имеешь, кроме своей головы, которая никому не нужна? Ботинки со стоптанными каблуками?
- Лишь бы не стоптанная совесть, говорил уже тебе.
- А я уже слышала, слышала, слышала! Тебя презирают и на твоей работе.
- Кто?
- Кто, кто? Все! У людей должности, ранги, ордена. А что ты заработал?
- У меня чистая совесть.
- Отнеси ее в комиссионный!
Твердохлеба спасла теща. Появилась неслышно, словно добрый дух. Всплеснула руками:
- Мальвина, как не стыдно! Что за тон? Что за выражения?
- Пусть впишется в рубрику "Наши дорогие киевляне"! - кричала Мальвина. - Со своей совестью! Она у него чистая! Ах, ах!
- Мальвина, в нашем доме - и такая ссора! - Мальвина Витольдовна остановилась у дверей беззащитным укором своей разъяренной дочке.
- А мы не ссорились, - подлетела к ней Мальвина, угрожающе надвигаясь всей своей полнотелостью на хрупкую фигуру матери. - Мы не поссорились - мы просто не состыковались!
И вылетела из комнаты, обдав мать вихрем дикой непокорности.
- Простите ее, Теодор, - попросила теща. - Однообразие жизни, возможно, спасает нас от грехов, но часто приводит к глупостям. Это у нее пройдет.
- Я привык во всем надеяться на лучшее, - умиротворенно ответил Твердохлеб.
У него впереди была осень и встреча с Валерой, и его маленькими друзьями, а тем временем нужно было идти на именины к Мальвининой заведующей, затем на показательные прогулки с женой, потом еще куда-то. Дома с жены слетала толерантность, проявлявшаяся на людях, разговоры с тестем напоминали балансирование канатоходцев, тут царили сдержанная приглушенная почтительность, многозначительные намеки, неискренность, притворство, надменность. Дом, где разбиваются не тела, а души. Как хрупкие кувшины. Странно и страшно. Вечная субстанция разбивается, а бесполезная оболочка живет дальше, держась на удивление упорно, хотя, пожалуй, и бесцельно. Неосознанное желание вырваться на свободу породило у Твердохлеба часто повторяемый сон, собственно, кошмарное видение, даже неизвестно чем вызванное.
Ему грезилась неприступная цитадель над морем. Длинные непробиваемые стены одним концом спускаются к воде, погружаются в нее (тридцать башен уже поглотило море), а другим упираются в могучий горный массив. Стены из огромных тесаных квадров камня, квадры плотно подогнаны друг к другу и прошиты толстыми стальными прутьями. Узкий проход в город преграждается железными воротами, которые днем и ночью охраняют сто закованных в латы всадников. Другого выхода тут нет. С одной стороны - бездонное море, с другой - неприступные горы. В цитадели дикая неволя и для пространства, и для человеческих душ, и даже для домов. Кто и зачем построил ее? Был слух, что это работа самого дьявола. Ему отведено было слишком мало места и еще меньше времени, он строил в сумерках и в схватках и ужасно торопился. Месил лапищами камни, раскалывал их, плевался ими, бросал дома друг на друга, отбивал улицы по хвосту, как по шнуру, хотел управиться до рассвета, - и заря только ахнула, взглянув на беспорядочные нагромождения камня, обломков и мусора. Все дома родились слепыми, их крыши были расплюснуты адской пятой, все они стонали от теснотищи, а в них стонали люди, брошенные туда слепой силой, вырванные из родной среды неизвестно за какие преступления и грехи.
И Твердохлеб оказался между этими людьми, и тоже стонал, и страдал, и бунтовал, стремясь вырваться, освободиться, выскочить на волю, где его ожидало еще столько неоконченных дел.
Просыпался измученный, изнуренный, едва не умирающий, долго лежал в ночной тишине, ощущая свое одиночество и бессилие, и знал, что кошмар снова навестит его и нет спасения. До каких же это пор? И какие силы могут прийти на помощь? Если бы не было смерти и прошлое можно было изменять, люди не знали бы страха и страданий. Но все мы временны на этом свете, и жизнь наша не продолжается тысячу лет, чтобы свободно испытывать все пределы нашего терпения и нашей выносливости. Естественная обреченность человека. Одни принимают это покорно, другие восстают против своей недолговечности. Когда осознают величие человеческого призвания, тогда это революционеры, крупные личности, творцы, деятели. Когда же бунт ради бунта, тогда это преступники. Заблудшие души, а ты вроде бы их спаситель. А нужен ли спаситель тебе самому - эта проблема, кажется, никогда не обсуждается.
Та же старенькая Неонила Ефремовна, которая купала Абрека, готовила для Ольжичей-Предславских обеды. Между нечастыми торжественными приготовлениями пролегали целые полосы кое-какой кормежки наспех: утром и вечером чай и что-нибудь к чаю, обед для Твердохлеба, Мальвины и самого профессора - на работе. Тещин Брат рыскал по своим знакомым, а сама Мальвина Витольдовна, кажется, ничего и не ела, только ходила по квартире, курила длинные индийские сигареты и вслушивалась в только для нее слышимую музыку сфер.
Обед становился событием. Он сплачивал семью, доставлял большое удовольствие хозяину, кроме того, выполнял еще так называемые протокольные функции: на него всегда приглашали кого-нибудь из полезных людей. Чаще всего это были люди из сфер Ольжича-Предславского, иногда какие-то медицинские светила, временами музыканты.
- Вокзал! - извещая Твердохлеба об очередном госте на семейном обеде, хохотал Тещин Брат. - Суета! Проходной двор! А спросить: зачем? Все равно ведь отправят профессора на пенсию, а из моей племянницы никакого светила не выйдет!
Летом он сидел на своей даче под Белогородкой, копался там в огородике, разводил цветы, в Киев наведывался редко и неохотно. Поэтому Твердохлеб удивился, встретив Тещиного Брата у подъезда дома, когда возвратился с работы.
- На дачу? - спросил он его.
- Наоборот! - засмеялся тот. - Завтра обед, и велено быть! А я зарос там в кустах и провонялся. Нужно чистить перья.
- Обед? - Твердохлеб еще ничего не слышал об этом. - Когда же?
- Завтра, завтра. А кого пригласили, знаешь?
- Если я не знаю про обед, то откуда о приглашенном?
- Дама! - поднял палец Тещин Брат.
- Тогда вам придется быть кавалером.
- Кавалерствовать будешь ты, голубчик! Еще и как покавалерствуешь! Тещин Брат, залившись своим хрипловатым пиратским смехом, долго не мог успокоиться. - Ну, Ольжич! Ох и знает субординации и махинации! Ты хоть догадываешься, что это за дама?
- Не имею представления, - небрежно сказал Твердохлеб. - Да не все ли равно? По мне хоть мадам Тэтчер пусть обедает.
- А Хвеськи ты не хотел? - беря его под руку (не столько чтобы поддерживать, сколько чтобы самому опереться), продолжал Тещин Брат, поднимаясь по лестнице. - Хвеська же у вас там сила? А?
Твердохлеб ничего не мог понять.
- Хвеська? Что за Хвеська?
- Ну, начальница твоя, Феодосия Савична! Забыл? А Ольжич ничего не забывает. Все в голове. Все в памяти.
- Феодосия Савична? - Твердохлеб не верил своим ушам. - Но ведь мне никто... И вообще должны были бы, если не спросить, то...
- Тут не спрашивают никого! Тут вокзал и контрольно-пересыльный пункт!
- В конце концов это и меня касается. Вообще-то обед может и без меня...
- Без тебя тут никак. А не говорили, чтоб сюрприз. Мой родственник это умеет. За тебя он давно должен был бы взяться, но, наверное, надеялся на твой ум, вот ты и засиделся, как редька в холодной земле. И ведь знает же Ольжич, что нужно остерегаться, как бы тебя не опередил зять любовницы заместителя заведующего тем сем, трам-тара-рам.
- Не понимаю. - Они уже были у самых дверей квартиры, и Твердохлеб, не скрывая своего возмущения, преградил путь Тещиному Брату. - Я этого не хочу понимать!
Тот притворился, что не слышит.
- А я о вашей Хвеське давно слыхал, - осторожно отталкивая Твердохлеба, бормотал себе под нос Тещин Брат. - Слыхать слыхал, а видать не видал. Говорят: пронырливая - смерть! Знает обо всех даже больше, чем мы сами о себе. Правда?
- Может, и знает, - сказал Твердохлеб.
Они уже вошли в квартиру. Навстречу им шла Мальвина Витольдовна. Не дав брату времени рта раскрыть, она ласково сказала:
- Теодор, я звонила тебе на работу, но как-то неудачно. Мы пригласили на завтрашний обед эту твою начальницу, и я хотела сказать тебе об этом...
- Мне нужно присутствовать? - поинтересовался Твердохлеб.
- А как же! Без тебя это совершенно невозможно! Как же без тебя?
- Твой зять рожден для монастырской кельи или камеры-одиночки, а вынужден вертеться среди оболтусов! - хмыкнул Тещин Брат.
Мальвина Витольдовна с видом мученицы заломила руки от такой грубости. Твердохлеб взглядом подбодрил ее. Ничего, как-нибудь переживем и это.
Ритуал обедов требовал торжественности в поведении и одежде. Даже Тещин Брат надевал отглаженные брюки и чистую сорочку. Ясное дело, на Савочку это не распространялось. Невзрачная блуза-пиджак, широкие, словно жеваные, брюки, нечищеные туфли - все, как всегда, ибо что такое одежда? Просто изделия легкой промышленности, а не результат тысячелетней эволюции человеческого рода, украшением которого (втайне от всех) считает себя Савочка. Однако, дабы не обижать всех других, - щедрая улыбочка и скромненькое помахивание ручкой при отказе от почетного места за столом.
- Нет, нет! Только для хозяина и многоуважаемой...
- Мальвины Витольдовны, - подсказал Ольжич-Предславский, хотя перед тем тянулось довольно затяжное знакомство со всеми членами семьи.
- Да, да, для Мальвины Витольдовны и для Федора Петровича. А как же! Он у нас, знаете... Мы его все... Без него мы что?.. Прошу прощения, что-то у меня горло... Хрипит, окаянное... Оно ведь и возраст уже...
- А вы не переживайте, - пришел на выручку Савочке Тещин Брат. - Вот я тоже хриплю. Хрипуны теперь в моде. Певец такой есть - хрипит как повешенный, а девушки прямо аж бесятся от него!
- Леонтьев пусть модничает в телевизоре, а на столе у нас модный борщ и селедочка! Не так ли, Федор Петрович?
Начиналось Савочкино вытанцовывание между всеми. Никого не обойти, никого не обидеть, всех заметить, приветить и очаровать. Но Твердохлебу не хотелось поддерживать эту игру, и потому он смолчал, хоть Ольжич-Предславский тут же отреагировал на Савочкину "селедочку".
- Кстати, дунайская, - с улыбкой заметил он.
- Догадываюсь, что в таком доме так оно и должно...
- Как ешь, так и живешь - мой принцип, - важно заметил Ольжич-Предславский, кладя себе на колени накрахмаленную салфетку величиною в скатерть. - Брийя-Саварен сказал: "Судьба народов зависит от того, как они питаются".
Для Савочки Брийя-Саварен был пустым звуком, но хозяин не был бы крупным знатоком международных разглагольствований, если бы не заметил это сразу. Заметив же, как бы напомнил вслух самому себе:
- Но посмотрите, как оно бывает! Мы с семнадцатого столетия помним Богдана Хмельницкого, а французы - своего самого большого гурмана Брийя-Саварена. У нас орден Хмельницкого за мужество, а у них орден Брийя-Саварена для тех, кто умеет изысканно есть! У них даже есть такой афоризм: "Граждане, прежде чем брать в свои руки власть, нужно научиться есть".
Савочке понравился афоризм, а еще больше вареная картошечка к селедке.
- Если бы люди умели есть, у прокуратуры стало бы меньше работы, - было замечено меж двух причавкиваний.
- Я лично гурман и не скрываю этого, - разглагольствовал Ольжич-Предславский. - Но допустил ошибку при женитьбе. Знал, что Мальвина Витольдовна меломанка, а считал, что она еще и гурманка. Почему? Композиторы всегда любили поесть. Россини гордился больше своим новым соусом, нежели оперой "Севильский цирюльник".
- Ты начинаешь говорить глупости, - мягко улыбнулась ему супруга.
- Не такие уж глупости, не такие глупости! А думаешь, твой Стравинский что? Не любил поесть? Мне довелось однажды быть с ним на ленче. В Нью-Йорке, в ресторане "Перигор", на Первой авеню. Федор, я что-то позабыл. Перигор - с чем это связано?
- С Монтенем, - отбурчал Твердохлеб, мысленно кляня тестя за неуклюжую попытку показать Савочке эрудицию своего зятя. Для Савочки борщ с пампушками был намного интереснее всех монтеней.
- Да, да, именно с Монтенем. Но нью-йоркский "Перигор" - это просто изысканная французская харчевня. Вина, сыры, все как полагается. Дипломаты не так едят, как ведут беседу, а Стравинский как взялся! Его обложили блюдами, как американскую конституцию поправками! И он все съел! Еще и оправдывался. Мол, его фамилия то ли от пищи, то ли от пищеварения...
- Ах, можно ли так все опошлять? - со вздохом поморщилась теща.
- Но ведь он сам так говорил.
- Мало ли что способен сказать великий человек, оказавшись среди грубых душ.
- Ты хочешь сказать, что у меня грубая душа?
- Ничего я не хочу сказать. Ты забыл о нашей гостье.
Скромное помахивание Савочкиной ручки как бы опровергло слова Мальвины Витольдовны.
Обед благополучно дошел до конца. Выдержанный в духе взаимоуважения и взаимопонимания, он отличался той удивительной (по крайней мере, для Твердохлеба) особенностью, что за столом не сказано было ни единого слова о том, ради чего, собственно, приглашали сюда Савочку, не говорилось об этом и после обеда, только вежливые улыбки, заверения во взаимном уважении, притворство и хитрости тоже взаимные - а больше ничего.
- Более или менее, - подытожил Тещин Брат. - Терпеть можно.
- Я терплю Савочку уже одиннадцать лет, - сказал Твердохлеб.
- Если бы мне предложили выбирать между такой Савочкой и пенсионом, выбрал бы пенсион! - засмеялся Тещин Брат. - А ты еще молод, тебе - терпеть дальше!
"Все мы терпим", - должен был бы сказать Твердохлеб, но промолчал. Савочку пригласили, чтобы показать: слухи о неладах его подчиненного с женой преувеличены, здесь все в порядке, дело Кострицы даже не вспоминается, инцидент, как писали когда-то в газетах, исчерпан. Где согласие в семье, там мир и тишина, а вы делайте выводы, делайте выводы.
Савочка забрал когда-то Твердохлеба к себе из районной прокуратуры после весьма досадного случая, который едва не закончился трагически. Твердохлеб тогда еще был молодой и зеленый, опыта нет, представления о своих возможностях преувеличены, червь пустословия еще не вырван из сердца и не растоптан безжалостной жизнью. Следователь районной прокуратуры - это почти то же, что и следователь райотдела внутренних дел. Живешь как на вулкане, не знаешь ни дня ни ночи, вечная спешка, все срочно, преступники только знают, что заметают следы, а твоя обязанность застукать их на горячем, не дать убежать, спрятаться, совершить новые преступления. В книгах все это расписывается вон какими яркими красками, кое-какой блеск, нужно правду сказать, сверкал и в глазах Твердохлеба в первые годы его работы, пока не понял он, что в действительности все это не так, нужно играть не придуманную кем-то роль, а быть самим собой и тянуть лямку долга, которая здесь намного жестче, чем у репинских бурлаков.
Начать с того, что он был значительно хуже снаряжен, чем любой инспектор уголовного розыска. На того работала вся всемогущая милиция, у него были оперативные машины, система связи, техника, оружие. У следователя же районной прокуратуры - тесный закуток, отгороженный в коридоре, обычный городской телефон, который портился по десять раз на день, бесплатные талоны для проезда в городском транспорте (кроме такси!) и единственное оружие закон. Ясное дело, закон всемогущ, но это преступник начинает чувствовать и понимать со временем, а пока что эту истину должен довести до его крайне помутневшего сознания этот человек, который называется следователем районной прокуратуры. Его не любят - и это понятно. Его боятся - это его судьба. Его неохотно пускают в солидные организации - это его служебная голгофа. Нужно иметь гранитный характер, чтобы искупать чьи-то прошлые и будущие преступления, упорно делать свое дело, раскрывать людям глаза, спасать их иногда от самих себя.
Зарубежные авторы детективных романов своих героев-сыщиков время от времени угощают хоть коньяком или виски, а в наших книгах даже пиво для них большая роскошь, - все ограничивается чаем. В районной прокуратуре, где работал Твердохлеб, не было даже чая. Приходилось подогревать себя энтузиазмом. Он принадлежал к нераспространенной, хотя и полезной, малоинтересной, впрочем, для окружающих категории энергичных работников, лишенных предрассудков и случайных увлечений, столь свойственных его современникам. Внешнюю свою медлительность стремился возместить энергичностью, так сказать, внутренней и хорошо развитым воображением. Могло сложиться впечатление, будто Твердохлебу не хватает жизнедеятельности. На это он мог бы ответить, что жизнедеятельны и пчела, и муравей, но те, кто владеет воображением, всегда забирают у пчелы мед, давая ей возможность сколько угодно удивляться его исчезновению. Правда, никто никогда не попрекал Твердохлеба его привычками. Ограничивались пожиманием плеч и подсовывали ему самые безнадежные, так называемые "дохлые" дела.
Вот и столкнулся он с Кум-Королем.
Кум-Король королевствовал на Житнем рынке, кажется, еще до Твердохлебового рождения. Поговаривали, что торговал он своей "продукцией" и во время фашистской оккупации, в первые послевоенные годы, и в пятидесятые, истинного же расцвета достиг, имея за плечами уже немало десятков лет жизни, а самое главное - свой редкостный опыт коммерции. Кум-Королем прозвали его давно, тоже еще до Твердохлебовой эры, а можно было бы прозвать и Божком, и Дьячком, и Святошей. На это наталкивала и его подлинная фамилия Воздвиженский, и все поведение, и сама внешность. Был маленький, беленький, с чистенькой схимницкой бородкой, говорил тихо, голосочком мягеньким и смиренным, то и дело крестился, принимая деньги, на мир и на людей смотрел глазами скорбными, никогда не гневался, не раздражался, только вздыхал, но и это делал легонько, без назойливости и надоедливости. Впечатление такое, словно воскрес один из тех Печерских схимников, мощи которых показывают в пещерах, и стал торговать на Житнем рынке той самой квашеной капустой, которой преимущественно и питались некогда схимники, потому как даже древние летописцы, забывая о делах высоких, писали иногда на полях пергаментов: "Капусточки душе хочется".
Кум-Король торговал квашеной капустой, помидорами, солеными огурцами. Не просто торговал, а славился, на протяжении десятилетий имел свою постоянную клиентуру, знал, кто, когда, сколько и чего будет покупать, продавал только "своим", чужих не подпускал, его соленьями закусывали на "обмывании" докторских диссертаций, ели их академики и генералы, знаменитые артисты и вдовы великих людей, в очереди к Кум Королю стояли женщины в бриллиантовых серьгах и мужчины в бобровых шапках, и это продолжалось не год, не два, а много лет, о капусте и квашеных яблоках Кум-Короля распространялись легенды, он сам становился легендой, киевским антиком, киевской историей. Кабы только честной!
Дирекция рынка попыталась подсчитать, сколько бочек капусты и кадок огурцов продает Кум-Король за зиму - получились невероятные цифры. Не мог один человек столько вырастить овощей, наквасить и насолить, вывезти на рынок. Стало быть - спекуляция, использование чужого труда, незаконное обогащение? Но как объяснить, что вся "продукция" Кум-Короля отличалась особым качеством и, судя по постоянному успеху у клиентуры, была вся одинаковая, словно все это и впрямь делал один человек? Затронуть Кум-Короля хотя бы подозрением означало бы вызвать гнев и возмущение сотен влиятельных киевлян, так что вокруг странного этого человека роились только сомнения, возникали вопросительные знаки, всплывали слабые подозрения, но все оканчивалось пожатием плеч и разведением рук. Не пойман - не вор, а кто же способен поймать Кум-Короля? Где такие сети? И родился ли в Киеве такой ловец?
Так он и приобрел свое прозвище. Кум всем значительным и Король над остальными, над людьми закона тоже. Кумовал и королевствовал, и царствованию его не видно было конца. Он пережил и придирчивость фининспекторов, и выступления возмущенных граждан в прессе, - его ничто не затронуло, он был неуловим и неуязвим, не имел ничего, кроме четырех огромных кастрюль, с которыми полгода ежедневно появлялся на Житнем рынке и щедро наделял своими дарами всех тех, на кого снисходила его благодать. Молодому следователю Твердохлебу надлежало распутать то, чего не удавалось сделать никому.
Переполненный свежими знаниями, каковые поскорее торопился применить на деле, он мог бы тогда с безумной дерзостью взяться за любое дело и посему не испугался легенд, которыми была окутана фигура Кум-Короля, не стал по ниточке распутывать таинственную завесу, прикрывавшую святошеский лик этого мужичка, а пустился напролом, отважно, смело и в такой же степени бездумно.
Он пошел на Житний рынок, пристроился в хвосте очереди к Кум-Королю, терпеливо выстоял, пока все "свои" получили то, что хотели, и только было хотел раскрыть рот, чтобы попросить чего-то и себе, как над ним пронеслось смиренное, но твердое: