Снова под ногами плеснула невидимая черная вода, и Твердохлеб брезгливо отдернул ногу, Вонючая тина, копошащиеся гады в ней, крысы со стальными зубами - это был ужас, еще больший, чем там, наверху, где все же оставалась какая-то возможность проявить свое человеческое достоинство.
   Он рванулся туда, и именно тогда приоткрылась крышка, и в отверстие ринул серый луч рассвета, слегка притемненный мрачной теснотой сарайчика, но эта серость показалась Твердохлебу такой нестерпимо яркой, что он закрыл глаза. Когда он их вновь открыл, в четырехугольном отверстии над его головой, словно в четырехгранном нимбе сероватого золота, светилось ему лицо старой женщины, и казалось оно снова-таки самым добрым в мире, точь-в-точь как серый свет показался ему перед тем самым ярким.
   - Есть ли тут кто живой, о боже милосердный? - прозвучал тихий старческий голос, а Твердохлеб еще никак не мог поверить ни в этот голос, ни в доброту, написанную на лице старухи, ни в неожиданную свободу, открывшуюся ему вместе с этим лицом и этим голосом. Слишком резкие переломы происходили с ним в эти несколько часов, чтобы он мог к ним привыкнуть. Еще не до конца веря в возможность своего освобождения, он не рванулся изо всех сил к спасительному отверстию, а продолжал стоять внизу, весь съежившись, невольно ожидая нового коварства, новых предательских козней, гнездящихся во всех закоулках этой преступно-святошеской усадьбы.
   Еще вчера Твердохлеб с неконтролируемым умилением думал о глине, упрямо пробивающейся сквозь историю, а сегодня тяжело ненавидел и свое умиление, и равнодушную глину, и еще более равнодушную историю, оставившую Киеву не только золотые купола соборов и высокий пафос легенд, а и кровавые воспоминания о великокняжеских междоусобицах, о братьях с выколотыми глазами и обесчещенных сестрах, о мрачных подземельях, где люди гнили десятилетиями, и колах Потоцкого, на которые сажали непокорных казаков, о холодных жандармских глазах, выслеживавших Шевченко, и черносотенных погромах еврейской бедноты, о зверствах деникинцев и петлюровцев и кровавых оргиях гестаповских палачей на Владимирской улице.
   Ну ладно - история, прошлое, несправедливости и кривда, но ведь где-то на дворе двадцатый век, семидесятые годы, мир, многолетний мир и торжество высочайших принципов в нашем государстве и в Киеве, в родном городе Твердохлеба, где он сам выступает носителем и защитником справедливости. Ага, нашептывал в нем какой-то чужой голос, ты привык к готовому благополучию, к благодати, которая предопределена была тебе от рождения, а знаешь ли ты, что именно в это время где-то в джунглях здоровенные американские лоботрясы, равнодушно жуя жевательную резинку, выжигают напалмом маленьких вьетнамцев; в далекой Намибии и ныне топчется жестокий сапог южноафриканского расиста; миллион палестинцев, изгнанных из родной земли, целые десятилетия бедствуют в жалких палатках среди бездомности, безводья и безнадежности чужих пустынь, чужого сочувствия и милосердия.
   Но ведь здесь не Вьетнам, не Намибия, не Палестина, а Киев, и он не бесправный и презренный обломок человечества, а защитник справедливости, слуга закона, наделенный высшими полномочиями!
   - Есть тут кто, о боже милостивый? - снова упало на него сверху, и Твердохлеб, покончив со своей растерянностью, ответил непривычным для себя, почти грубым голосом:
   - Ну, есть! Так что?
   - О боженька милый, - захныкали над ним, - о радость-то какая! Где же вы там, человече хороший? Выходите, выбирайтесь из этой гадости проклятой! Ой, ирод окаянный! Чуть не загубил душу христианскую, о боженька милый, ох, горюшко мне!
   Твердохлебу было не до смеху, а хотелось смеяться. Вчера его угощали богом и апостолами, а потом грубо и беспощадно бросили в это смертельное подземелье, сегодня с тем же боженькой выпускают отсюда, просят выбираться, посылая проклятье на голову того, кто вчера...
   И это тоже Киев в его многовековой непостижимости, таинственности и страшной силе. Пока ты не проник в загадочность этой силы, тебе нечего делать в таком городе, где переплелись века, страсти, высоты человеческого духа и его самые страшные низости.
   Твердохлеб тяжело шагал по глиняным ступенькам наверх, еще не веря, еще ожидая коварства, нападения, всего самого худшего, но вместо этого увидел сгорбленную фигуру старушки, всю в черном, всю в мелких, суетливых движениях, охваченной почти неземным страхом от видения этого воскресшего человека, выбирающегося из небытия, с того света, из погибели и забвения.
   - Свят, свят, свят, - крестилась старушка, пятясь от Твердохлеба, а он, забыв о благодарности, еще не умея как следует возрадоваться своему возвращению к жизни, всматривался в эту женщину, имевшую так много чего-то неуловимо схожего с Кум-Королем, и удивлялся не столько своему неожиданному спасению, сколько своей вчерашней доверчивости и наивности. Кум-Король вздыхал о своем одиночестве, а между тем в сарайчике приберегал двух злодеев и где-то прятал эту старую женщину - то ли жену, то ли сестру, о которой, наверное, никто ничего не знал и не слышал.
   - Кто вы? - чужим голосом спросил Твердохлеб. - Неужели жена Воздвиженского?
   - Ну да. А как же? - не переставая креститься, пролепетала она.
   - Тогда... - У Твердохлеба дробно зацокали зубы. Запоздавшее на полсуток цоканье. - Тогда... Где же вы были вчера вечером?
   - Во Владимирском на вечерне... Сам владыка правил службу...
   Твердохлеб засмеялся. Над своей наивностью, над всеми пережитыми ужасами и над спасением, которое пришло от того самого бога, что вчера вечером жестоко швырнул его в смерть.
   - Ну, спасибо, - промолвил с облегчением. - Спасибо вам за ваше добро...
   Он вышел из сарайчика, пересек двор, выбрался в переулок, тесный, грязный, еще темный в сером рассвете, но уже тут чувствовалась свобода широкая, как мир, тут была жизнь, было все. Твердохлеб тряхнул плечами, поправил воротник пальтишка, прислушался к далекому шуму улицы и пошел на тот шум.
   Он даже не спросил у старушки, как она узнала о нем. Решил не спрашивать никого и никому ничего не говорить о своем страшном (а может, смешном как для юриста?) приключении, которое едва не обернулось для него трагедией. Обвинять Кум-Короля в попытке покушения на жизнь следователя? Нет свидетелей. Жаловаться? Кому и на кого? Разве что на свою неопытность и мальчишеский пыл?
   Отправился к прокурору и заявил, что не может вести дальше дело Кум-Короля. Прокурор у них был вдвое, а то и втрое старше Твердохлеба, задерганный мелочными делами, замученный штурмами, которые со всех сторон вели против него те, кто так или иначе хотел взять под свое покровительство нарушителей закона, - что ему до какого-то там Кум-Короля и неопытного следователя? Так рассуждал Твердохлеб, потому и пошел к прокурору сразу после своего освобождения.
   Прокурор устал уже с утра, на Твердохлеба, казалось, даже не взглянул.
   - Садись, - буркнул он.
   Твердохлеб сел. Зацепился за самый краешек твердого стула, не имея намерения рассиживаться и слишком разбалтываться. Что нужно - уже сказал.
   - Ты хоть завтракал сегодня? - без особого сочувствия поинтересовался прокурор.
   - Нет. А какое это имеет значение?
   - И то что ночь не спал, тоже не имеет значения?
   - Откуда вы?
   - Откуда знаю? Откуда нужно - оттуда и знаю. Попался к Кум-Королю, насилу вырвался? А теперь в кусты? Ударили тебя в одну щеку, а ты другую подставляешь? Не будет баба девкой! Щека не твоя!
   - А чья же она?
   - Государственная, голубчик, государственная у тебя щека! Частного детектива захотел сыграть? Доживешь до пенсии - тогда и играй. А сейчас ты на службе.
   - Так что же мне делать? - растерялся Твердохлеб.
   - Доводить дело до конца. За тебя заканчивать никто не будет.
   - Так что же мне - идти на Житний базар и заявлять покупателям Кум-Короля: "Граждане, капусты не будет?"
   - А хоть бы и так! Неплохо придумано. Можешь добавить, что очень жалеешь, потому что капуста была действительно такая, что... Ну да сам знаешь, что нужно говорить... А перед этим позавтракай и побрейся.
   Прокурор незаметно опекал Твердохлеба вплоть до самого конца следствия над Кум-Королем, все было проведено точно и даже изящно, собственно, заслуги Твердохлеба в этом не было никакой, но, как часто случается в жизни, вся слава досталась только на его долю, слух о молодом следователе докатился и до тех высот, на которых царствовал Савочка, Твердохлеба заметили, забрали из районной прокуратуры, возвысили и обнадежили.
   Тогда он по глупости обрадовался, только со временем сообразив, что Савочка подбирает все обломки после корабельных аварий, чтобы чувствовали благодарность, жили молча и не заедались. Впрочем, как бы то ни было, на новом месте он все же чувствовал себя раскованным Прометеем правосудия. В районной прокуратуре - всякая мелочь, половина дел - дрожжи с пивзаводов, штапики у строителей, поребрик у дорожников, тоска и ничтожность. А у Савочки размах и масштабы, не воровство, а комбинации, не преступное проламывание сквозь упорядоченность общества, а обходной маневр, шелковая тактика, за которыми скрываются ядовитые гидры местничества, ведомственности, примитивного противопоставления интересов своего собственного предприятия государству и народу. Преступники выступали теперь своеобразными творцами, и следователю недостаточно было исполнять роль их неподкупного критика - приходилось становиться тоже творцом, и Твердохлебу в его дерзком ослеплении казалось, что он и вправду постигает самые неприступные вершины юридического творчества, пока дурацкая история с профессором Кострицей не швырнула его на твердую, холодную землю, как некогда швырнул его хитрый и коварный Кум-Король в безысходность куреневского подземелья.
   Он служил законам, но считал, что делает это добровольно, не терпел, когда ему кто-то подсказывал или - еще хуже - приказывал, что нужно делать.
   Нечиталюк в минуты панибратской откровенности потирал руки:
   - Что мы все? Мы, старик, только прилагательные при существительном Савочке! Я тебе этого не говорил - ты и сам знаешь.
   Твердохлеб упрямо наставлял на него крутой лоб.
   - Не может человек быть прилагательным. Это унизительно и противозаконно.
   - А законы грамматики? - демонстрировал неожиданную образованность Нечиталюк. - Ты же знаешь, что есть прилагательные, которые переходят в существительные. Например: дежурный, караульный, выходной, военный. А присяжный поверенный - это что?
   - Ну переходят, ну и что? - не сдавался Твердохлеб. - Но ведь не наоборот же, не наоборот!
   Он не мог себе позволить втянуться в безумную игру, где одни убегают, а другие преследуют, догоняют, перехватывают, ловят. Следователь не должен поддаваться страстям и слепо исполнять чужие приказы, он не имеет права рисковать своим призванием из-за нескольких жалких предположений, необоснованных предвидений, шатких предположений и подозрений, унижающих человеческое достоинство. Он верит только фактам и доказательствам, он должен собирать их упорно, самоотверженно, мужественно, самое главное же честно.
   И потому - не прилагательное! Никогда!
   Выходной день, когда дома обстановка напоминает международную напряженность, о которой с телевизионного экрана каждый вечер говорят политические обозреватели, - такой день не дает никакой радости и скорее отпугивает, нежели привлекает. Холодная война, которую упорно вела с Твердохлебом Мальвина, сидела у него уже в печенках, несколько его неуклюжих попыток примириться с женой не имели никакого успеха, он прекрасно понимал, что каждая новая попытка заранее обречена на провал, и все же снова и снова шел на сознательное унижение, выпрашивая у Мальвины то ли уважения, то ли снисхождения - сам не ведал, чего именно.
   За семейным завтраком (традиционная яичница и овсяная каша для Ольжича-Предславского) Твердохлеб небрежно, словно о деле давно решенном, бросил:
   - У художников новая выставка. Надо бы сходить. Говорят, какой-то талант.
   Обращаясь как бы ко всем, он имел в виду, конечно, Мальвину. Она поняла это сразу, фыркнула:
   - Буду я тратить выходной на такое хождение!
   - Ведь только улицу перейти, - добродушно заметил Твердохлеб. - Это единственная польза для нас от Дома художника.
   - Кошмарное сооружение! - сжала себе пальцами виски Мальвина Витольдовна. - Оно давит на мой мозг. Эти повешенные на фасаде музы - просто ужас!
   - Внутри не лучше, - утешала ее Мальвина. - Какие-то дебри, к тому же все забито посредственностью. С какой стати должна я на это смотреть? Достаточно с меня того, что я вынуждена ежедневно любоваться посредственными творениями, которыми заставлены все площади Киева!
   Твердохлеб промолчал. Не его дело защищать скульпторов и архитекторов, да и не защитишь от Мальвины никого, даже себя не защитишь.
   Он все больше убеждался, что Мальвина не любит ни его, ни своих родителей, ни даже саму себя. Ибо если ты не способен любить других, то как же можешь любить себя? Значит, человеку просто неведомо это высокое чувство. Потеря гена любви, сказали бы представители генной инженерии. Когда-то он потихоньку гордился своей спутницей, когда они отправлялись гулять по Киеву, теперь приглашал Мальвину только приличия ради. Ни любви, ни злости. Может, научился у Ольжича-Предславского. Тот старался ни во что не вмешиваться. Вот и сегодня. Даже не слышит, о чем зять и дочь переговариваются не совсем благожелательным тоном. Кормит Абрека, Абрек рычит, довольный, а все остальное их не касается. Факультативное восприятие жизни. На юридическом Твердохлеб изучал так морское право, не зная, что вскоре станет зятем авторитета в этой области. А если бы и знал, то что с того? В программе не значится - следовательно, факультатив, необязательность. Ольжич-Предславский платит точно такой же необязательностью всему, что не имеет прямого от ношения к его профессии.
   Твердохлеб молча допил свой чай. Как говорят арабы: когда ешь со слепым, будь справедливым.
   Пошел на выставку один, как холостяк. Или примак. Разница почти неуловимая.
   Художник был, очевидно, старше Твердохлеба. Учился у профессора Пащенко (а тот умер уже лет двадцать назад), выставлялся с пятьдесят седьмого года, когда еще был студентом (Твердохлеб учился тогда в пятом классе), объединяло их то, что оба родились в Киеве и любили свой город. Каждый по-своему. Один всегда запаздывает, поскольку выпала ему судьба приходить только туда и тогда, где и когда что-то уже произошло, совершилось, случилось, а второй идет впереди всех, видя то, что скрыто от глаз непосвященных, опережая политиков, философов, даже пронырливую журналистскую братию, ибо он художник и ему первому открываются все дива мира.
   Художник жил в Киеве и писал только Киев. Картинки маленькие, в плоских некрашеных рамах, писанные разяще-яркими красками и для чего-то покрытые лаком. Блестящие и яркие, словно "Жигули", которыми забиты сегодня все киевские улицы. Но Киев на картинах этого странного художника не напоминал ничего машинно-модерного, он не был искалечен геометрией, не знал ни вертикалей, ни горизонталей, отрицал линии, в нем полновластно господствовала природа с ее объемностью, пространственностью, с таинственностью, непокоем, хаосом. Художник подсознательно чувствовал, что этот город создан как бы и не людьми, а самой природой, на его картинках даже новые нескладные массивы покрывались буйной зеленью, он стремился проникнуть в душу своего города, приоткрыть ее заманчивые тайны, передать и объединить на этих лакированных картонных четырехугольниках двойственное время этого праславянского города - прошлых страданий и новейшего самодовольства.
   Декабрь, 1905. Заводской двор. Кирпичные строения (кирпич какой-то словно бы мягкий, без обычных граней). Снег. Баррикада, вся из круглого бочки, колеса, столбы, булыжники, - а впечатление грозной корявости необыкновенное. Киев, 1941. Расстрел заложников. Двор, виселица, вокруг слепые дома, расширяющиеся кверху, точно страшные грибы. Ужас.
   День Победы. Кварталы новых домов. На крышах, повсюду внизу полно людей, в сквере на постаменте танк весь в цветах, молодежь танцует вокруг танка.
   Твердохлеб переходил от картинки к картинке, узнавал и не узнавал Киев, принимал и не принимал его таким, как представлял его художник, поражался умелой смелости этого человека, который, возможно, и не знал о своем необыкновенном мастерстве, но уже был мастером, и незаурядным. Ограничивался всего тремя красками: синей (с бюрюзовыми оттенками), красной и желтой. Совершенно не признавал острых и прямых углов, выдумывал какие-то вроде бы круглые углы, как у того поэта: "И клена зубчатая лана купается в круглых углах, и можно из бабочек крапа рисунки слагать на стенах"*.
   ______________
   * О.Мандельштам.
   Всего три цвета, но насыщенных, как в персидских коврах, полное отсутствие прямых линий и вроде бы никакого движения в городе, но благодаря этим круглым углам, какой-то фантастической пляске домов, скверов, мостов, трамваев все плывет и летит с очаровательной безудержностью, как журавли над киевскими соборами на картине-автопортрете художника, как конькобежцы на Печерских дворовых катках, как виолончелистка перед тем же нескладным домом художника, как пьяные коты на булыжной мостовой Андреевского спуска возле домика Булгакова, как скамейки в Золотоворотском сквере, так мягко изогнутые, словно хотят обрести человеческие формы. И еще две картинки как бы объединили художника с Твердохлебом, и за них он был особенно благодарен мастеру.
   Мальчик в подъезде. Стоит на старых мраморных ступеньках с коваными перилами и пускает мыльные пузыри. Как Твердохлеб когда-то в профессорских подъездах, где убирала мама Клава, и теперь в своем доме, так и оставшемся для него чужим.
   Вторая картинка - портрет-воспоминание. Что-то шолом-алейхемовское. Киевская окраина, взвихренные деревья, старые евреи на крутых холмах, готовые взлететь в небо, как у Шагала, и среди них мальчик с печальными глазами. Неподвижно застывший и грустный как Твердохлеб в это лето.
   Увы, неподвижность в наше время не поощряется. Это только в проклятом прошлом киевских ведьм топили в Днепре за то, что они летали в космос, а сегодня космонавтов за то же прославляют на весь мир и делают если и не новейшими богами, то уж наверняка идолами для поклонения.
   Без идолов нам тоже грустно и неуютно.
   В понедельник у Савочки было совещание.
   - Значит, так, - произнесло начальство ласково, - с чего начнем? Начнем с информации для разрядки. В прокуратуру прорвался автор проектов, как спасти Венецию от затопления, как выпрямить Пизанскую башню, как вывести корову с овечьей шерстью, как построить автомобиль без двигателя и как открыть формулу вечного мира. Нам он не поможет? Как, Нечиталюк?
   - У нас сложнее.
   - Что на повестке дня?
   - Объединение "Импульс".
   - Фирма серьезная. Прокол на несерьезном. Это с телевизорами?
   - Точно.
   - Какие предложения?
   - Нужно создавать группу. Для одиночки тут труба.
   - Кого руководителем?
   Все спектакли ставились здесь только одним режиссером, режиссера звали Савочка, постановки всегда отличались безупречностью.
   Стало быть, по режиссерскому замыслу Савочка должен был о кандидатуре спрашивать руководителя следственной группы, а Нечиталюк беспомощно разводить руками: дескать, это уже дело не наше. По тому же замыслу вопрос следовало повторить, и он был повторен:
   - Кого руководителем?
   Еще более энергичное разведение Нечиталюковых рук, продолжительная пауза, необходимая начальству для размышления и принятия решения, затем добродушное причмокивание губами и еще более добродушное проявление верховной воли:
   - Нет мнений? Ну, ну... А можно бы надеяться... Можно, можно... А как у нас товарищ Твердохлеб? Не загружен?
   - Вроде бы нет, - быстренько подыграл Нечиталюк.
   - Так, может, и благословием? Как, товарищ Твердохлеб?
   - Старик, - наклонился к Твердохлебу Нечиталюк, - приветствую и поздравляю! Пошли наши вверх!
   "О, недаремно, нi, в степах ревли гармати!.."* Собственно, для Савочки не нужно было никаких пушек. Один обед у Ольжичей-Предславских и забота о благополучии в отделе - вот и достаточно.
   ______________
   * Известная стихотворная строка В.Сосюры: "О, ведь недаром, нет, в степях ревели пушки!"
   Так Твердохлеб узнал о существовании научно-производственного объединения "Импульс" и после некоторого вынужденного простоя перешел к действиям довольно энергичным и, можно сказать, даже плодотворным, как это могло показаться поначалу.
   ГЛАГОЛ
   "Импульс" специализировался на какой-то электротехнической или радиотехнической продукции (тут Твердохлебу еще не хватало знаний), на его заводах изготовлялись отдельные детали (довольно мелкие, как оказалось, но от этого не менее важные для народного хозяйства) и целые блоки (чрезвычайно сложные и чрезвычайно дорогие), по собственной инициативе (закрепленной со временем в государственных планах) объединение выпускало цветные телевизоры с большими экранами (телевизоры так и назывались "Импульс", чтобы хоть чем-то отличаться от "Рубинов", "Электронов", "Славутичей", "Радуг", "Горизонтов") и тем самым вносило свой вклад в патриотическое движение по увеличению производства товаров народного потребления. Если говорить откровенно, Твердохлеб никогда так и не мог понять, как может мощная промышленность располовинивать свою продукцию на товары потребления народного и еще какого-то, вроде бы ненародного, что ли. Может, неточное название? Может, следует говорить: товары личного употребления и товары (либо продукция) для промышленных нужд? Потому что обыкновенный гражданин потребляет все-таки не то, что криворожская домна номер девять, а блюминг или вал для ротора турбины в миллион киловатт купит не каждый, и не ежедневно возникает в них потребность. Рубашки же, носки, спички нужны немного чаще, и не только директорам металлургических заводов и тепловых электростанций (как блюминги и турбины), а всем гражданам, независимо от возраста, пола, социального происхождения и общественного положения. Товары, которые демократизируют, интегрируют, то есть выравнивают общество. Интегрирующие товары.
   Как говорит Савочка, мысли для разрядки. Но в данном случае мысли не совсем уместные, а посему займитесь-ка порученным вам делом, следователь Твердохлеб.
   Дома за завтраком Твердохлеб сказал всем, адресуясь, ясное дело, к Мальвине:
   - Я возглавляю следственную группу, придется ездить на тот берег, дело запутанное и неприятное. Возможно, придется работать и в выходные.
   Мальвина скривила свои толстые губы:
   - Ах, ах! Тебя наградят орденом или же прославит в "Литературной газете" этот Изумрудов, или как его, с какой-то драгоценной фамилией. Следователь, умеющий ставить невероятно точные и грамматически прекрасно сформулированные вопросы... Пусть хоть напишет, что ты научился мыслить, читая книжки Ольжича-Предславского!
   Ольжич-Предславский кормил Абрека, Абрек рычал, никто не поправил Мальвину. Потому что должна бы сказать не "читая книги Ольжича-Предславского", а "читая книги у Ольжича-Предславского". Уровень интеллигентности должен измеряться уровнем порядочности, а это в значительной степени зависит от точности высказываний. По крайней мере, так считал Твердохлеб, имевший дело прежде всего со словами. Мы рождаемся, живем и умираем со словами. Единственный наш дар, наше богатство и милостыня жестокой жизни. Поэт может опозорить свое имя только тем, что употребит несколько бессмысленных слов. Несколько неосторожно сказанных дома Твердохлебом слов о профессоре Кострице фактически разрушили непрочное, как выяснилось, здание их супружества с Мальвиной, и теперь они равнодушно наблюдают, как доламывается то, что еще вчера казалось прочным и долговечным. Собственно, брак уже давно стал фикцией. Полученный в наследство от тысячелетней христианской цивилизации, он не получил в наше время никаких подкреплений, не укреплялся, а расшатывался, трещал, расползался, моралисты и демографы били тревогу, еще больше тревожились государственные мужи, не понимая той простой истины, что все, оставленное без поддержки и защиты, рано или поздно гибнет. Семью в современном мире разрушают государства, напряжение, ракеты, бомбардировщики, ядерные угрозы, неконтролируемый поток информации, пробуждение грубых инстинктов музыкой, кинофильмами, книгами, прессой, попрание святынь, все бьет первым делом по семье, она не выдерживает и разваливается, как здание от взрывов на экранах кинотеатров и телевизоров, разваливается молча, неудержимо. Ага, остановил себя Твердохлеб, если бы у тебя все сложилось благополучно, тогда ты кричал бы, что советская семья крепнет, что она обретает новые качества, что она одухотворена высокими идеалами и благородной целью, - все так, как ты слушал когда-то на университетских лекциях по гражданскому праву. Сложилось - не сложилось, удачно - неудачно - все это, к сожалению, категории случайности, а не закономерности. Мир, создаваемый нами, угрожает нашей семье и нам самим; тем временем все бросились на защиту природы, природу защищают уже и прокуроры, а разводы суд только механически регистрирует, как будто бы это филиал загса.