- Ну, немного побуду. Мне же нужно на работу.
   - А где ваша работа?
   - Она далеко отсюда.
   - А там есть ваши негорюйчики?
   Твердохлеб растерялся.
   - Наверное, есть. Собственно, там полно негорюйчиков. Потому я вам о них и...
   - А сегодня вы нам расскажете о негорюйчиках?
   - Непременно! Я уже хотел тебя искать, чтобы рассказать о них.
   - А для чего меня искать? Вот мы встретились и пойдем в садик...
   В садике было то, что и всегда. Дети ничего не забывают. Угнездились на Твердохлебе, словно на ветвистом дереве, заглядывали ему в глаза, каждый добивался своего, но всем хотелось и чего-то общего, настырных отталкивали, на слишком надоедливых цыкали, а сами допытывались:
   - Дядюня Твердюня, а как негорюйчики сказали бы: "Я не хочу спать"?
   - Они НЕ разговаривают.
   - Как это?
   - Я же сказал: НЕ разговаривают. Это означает: разговаривают через "не". Например. Вот Валера хочет сказать своей маме: "Я сегодня не буду есть манную кашу". У негорюйчиков это выйдет так: "Не я не сегодня не буду не есть не манную не кашу". Понимай как хочешь!
   - Дя Твердя! А если нужно сказать: "Я не хочу учить этот стишок"?
   - Тогда так: "Не я не хочу не учить не этот не стишок". И никто ничего не поймет, и плохой стишок вам не нужно будет учить.
   - Вот здорово!
   - Вот это да!!!
   - Дядюня Твердюня, а как бы негорюйчики сказали: "Я не хочу спать"?
   - Спать все же нужно. Все люди спят, чтобы набраться сил для работы. Но негорюйчики не спят никогда, потому что они охраняют нашу жизнь. Потому негорюйчики и слово "спать" выговаривают так: "не спать". У них всегда это "не", им они спасаются от жестокостей и несправедливостей мира, а еще от горюйчиков, которые ужасно завидуют негорюйчикам и делают им всяческие пакости.
   - Дя Твердя! А какие это горюйчики? Вы же о них нам не рассказывали!
   - О горюйчиках я расскажу в следующий раз. А сегодня скажу только, что горюйчики очень любят плакать, поэтому, проследив, где собралось много негорюйчиков, они наплакивают туда целые озера слез, чтобы утопить негорюйчиков. Теперь вы понимаете, как это нехорошо - плакать?
   - Понимаем! Понимаем! - кричала малышня, провожая Твердохлеба.
   А он и сам бы с удовольствием поплакал, да только не умел. Думал, что удалось избавиться от проклятого "не", отдав его негорюйчикам, но с ужасом убедился, что оно преследует его неотступно, и уже он и не Твердохлеб, как всегда, а не-Твердохлеб и Наталка для него не-Наталка, и сама жизнь не-жизнь.
   Только прокуратура оставалась прокуратурой.
   Нечиталюк пришел свеженький, отоспавшийся, готовый к самому быстрому потиранию рук, повертелся на стуле, поиграл щеками, подпирая языком то одну, то другую, скривился:
   - Обстановочка у тебя, а! Убого живешь!
   - Мне уже об этом говорили.
   - Кто? Подследственные? Не беда - переживут! Слушай, старик, знаешь, зачем я забрел?
   - Скажешь - услышу.
   - Привет от Савочки. Растешь?
   - Расту.
   - Ужасно интересуется телевизорами!
   - Какими - цветными или черно-белыми?
   - Старик, ты же знаешь: темя, что ты копаешь.
   - Откуда?
   - Не уловил.
   - Интересуется откуда - из реанимации или из биотрона?
   - Уже в родных пенатах. Проходит стадию реабилитации. Но на работу рвется со страшной силой! Телевизоры - ставка всей жизни! Раскопаешь Савочка на пенсии!
   - Сколько раз уже слышали!
   - Теперь как раз оно! Орден, статьи в центральной прессе - и на заслуженный!
   - Боюсь, долго ждать.
   - А ты не тяни.
   - Само тянется.
   - Там же народный контроль все расчистил. Нулевой цикл.
   - То-то и оно: нулевой. А доказательства? Доказательств нет - одни предположения и сумма убытков.
   Нечиталюк скис. По диагонали проскользнул к двери, словно его тут и не было, дернул ручкой:
   - Старик, крепись!
   Что мы знаем о жизни? Чуть ли не ежедневно в "Вечернем Киеве" траурные рамки, некрологи. Смерть снижала свои границы, косила уже сорокалетних: "Внезапно умер...", "После недолгой тяжелой...", "После продолжительной тяжелой..."
   Твердохлебу хотелось умереть. Побывал в мире неиспорченном, чистом, безгрешном, молодом, полном надежд и счастья, но не удержался там. Оказался недостойным.
   И как бы в подтверждение его грустных мыслей появилась Косокоса.
   - Что это у нас творится, - кокетливо откинув прядь пышных волос, нависавших ей на глаза, стала плакаться Косокоса, - что это у нас делается? Такое дело, такая группа, а женщин не берут, и кто же не берет? Твердохлеб?
   - Телевизоры мужского рода, - буркнул Твердохлеб.
   - Не поняла!
   - Когда будут радиолы или магнитолы, тогда поручат тебе. По женской линии.
   Косокоса оглядела Твердохлеба с ног до головы с плохо скрытым презрением.
   - С каких это пор ты стал мужским родом?
   - А ты знаешь, почему обезьяны не разговаривают? - прищурился Твердохлеб.
   - Ах, какой ученый! И почему же?
   - Боятся, что их заставят работать.
   - Это что - намек?
   - Ну, ты не боишься ничего! И болтаешь с утра до вечера, еще и другим мешаешь.
   - Грубиян.
   - Извините за компанию!..
   Каждый защищается, как может. А теперь следует проявить рвение и взяться за работу, которая спасает нас от тяжелых мыслей, от сумасшествия и, кстати сказать, не дает умереть с голоду. Следователь - крот истины. Тщательное изучение того или иного случая, предмета, объекта, жизни отдельного человека, изучение системное, по кругу (от самых отдаленных связей до привычек, достоинств, недостатков), - тут, конечно, неизбежно нарушаются естественные права человека, но ведь не следует забывать, что он сам перед этим нарушил священные права всего общества. Сказано, что следователь - исследователь, а открытия его часто трагические.
   А как с телевизорами? Общая картина уже вырисовывалась. Несовершенство системы "производство - торговля - бытовое обслуживание" неминуемо должно было привести к огромным убыткам и почти сплошной путанице и бесконтрольности. "Лишние" телевизоры появлялись во всех этих звеньях, чаще всего там, где они производились. А если есть лишнее, его хочется кому-то отдать. Тянули все, кто мог тянуть. Выносили с завода детали, монтировали себе системы дома. Как поют по телевизору в детской передаче: "Папа мне принес с работы настоящую пилу". Всему на свете приходит конец. Бездонной была только бочка Данаид. А тут никакой мифологии. Убытков государству - на миллионы. А за миллионы уже и судить вроде бы не приличествует. Тут нечто высшее. Что же?
   Твердохлеб ужаснулся самой мысли о том, что должен ехать на "Импульс", а ехать нужно было. Не будешь же искать Савочку, чтобы посыпать себе голову пеплом и заскулить: "Прошу освободить меня от ведения этого дела, учитывая..." Учитывая что?
   У Савочки тонкий нюх. Немедленно станет копать и непременно докопается. До Наталки. Страшно подумать!
   Выбора не было: Твердохлеб должен ехать на "Импульс" и вести расследование. И он поехал и пропадал там до конца месяца, на работу к себе только изредка наведываясь, так что Нечиталюк при встречах помахивал ручкой:
   - Старик, тебе полезно почитать книжечку "Право на лень"!
   - Стараюсь. Не для себя - для Савочки.
   - У Савочки люмбаго. Согнуло, как обезьяну. Картинка! Хитрым людям надо ходить согнутыми в три погибели - тогда они кажутся еще более хитрыми. А ты, старик, похудел и стал стройным. Или, может быть, действует женский элемент? Там же девушек несколько тысяч, а?
   Твердохлеб больше всего остерегался встречи с Наталкой. Что он ей скажет? К счастью, не встретил ее ни разу, поскольку "Фараду-2А" обходил, да и вообще не очень разгуливал по объединению, преимущественно шелестел бумагами, медленно, но настойчиво и твердо пробиваясь сквозь халатность, умышленную неразбериху, лабиринты хитростей, улавливая неясные намеки, воспроизводя, казалось бы, окончательно утерянное, находя то, чего уже не надеялись найти.
   Тихий шелест пожелтевших листьев принес им наконец Савочку, но без никаких следов обезьяньего комплекса, наоборот - с дикой жаждой деятельности, клокочущей энергией и высоким чувством служебного долга, о чем и заладили на оперативке, продолжавшейся добрую половину рабочего дня.
   А когда Твердохлеб пришел в свой кабинет, зазвонил телефон. Он спокойно протянул руку к трубке, заученно начав:
   - Твердохлеб слу...
   И проглотил конец слова, услышав ее смех.
   - Куда вы пропали? - смеялась Наталка.
   - Я? Нет, я не... Разве я пропал? - Он не знал, что говорить и как говорить, как вести себя. - Я все время... Там, у вас... На "Импульсе".
   - Почему же я вас не видела? А вы знаете: я по вас даже соскучилась бы, не будь вы таким серьезным.
   - Я? Серьезным? Ну, вы, пожалуй, ошибаетесь, Наталья... Это не совсем...
   - Так что же вы - несерьезный? - Она снова смеялась, не слушая его лепета, потом неожиданно спросила: - А вы ничего мне не скажете?
   - Что же?.. Разве по телефону... По телефону как-то слишком казенно... Да еще этот мой телефон...
   - А не по телефону? - продолжала она, уже откровенно посмеиваясь над его нерешительностью. - Тогда вы мне так о Киеве... Я до сих пор вспоминаю...
   - Правда? Вам понравилось? Знаете, я тоже хотел... Может, мы еще с вами вот так же? В Киеве столько очаровательных уголков...
   - Уголков я не люблю... Не нравится слово...
   - Тогда... Тогда... Знаете что? Я мог бы показать вам то, чего нет...
   - Как это - то, чего нет?
   - Ну, это долго объяснять... При встрече я мог бы...
   - На той неделе - ладно? Потому что я сейчас на второй смене... Давайте возле метро, где тогда... Часов в семь. Не темно еще?
   - Но ведь нам все равно смотреть то, чего нет... Я вам невероятно благодарен, Наталья!
   - Ой, вы смешной! Ну, трудитесь!
   Мог ли он что-то сказать Наталке? Как вспоминал ее и радовался каждой черточке, сохраненной памятью, как через некоторое время преступно забыл ее, поддавшись соблазну давнего представления о счастье, и как казнился этим, и проклинал себя, и хотел умереть.
   Какие глупости! Он покажет ей тот Киев, о котором она, наверное, и не слышала. Да и он бы не слышал, не сведи его судьба с Лесем Панасовичем, одним из тех чудаков, на которых, сам того не ведая, держится мир.
   Студентом Твердохлебу жилось трудно. Помощи ниоткуда, надежда только на собственные сильные руки и унаследованную от рабочей родословной выносливость. Днем он слушал лекции, сидел в читальне, участвовал в факультетской возне, а ночью бежал на хлебозавод, где получал небольшой подработок плюс бесплатный хлеб. Иногда его брали на машину развозить хлеб по магазинам. Киев еще спал, когда по его улицам гремели машины с теплыми запахами вечной жизни - белых высоких паляниц, внушительных арнауток, смуглых буханок украинского ржаного, благородных батонов и изысканных городских булочек, сладкой мягкой сдобы и маковых рогаликов. На Твердохлеба, как и на его случайных товарищей по этой предрассветной работе, одурманивающие ароматы не действовали. Вот запахи простого солдатского хлеба - это Твердохлеб запомнил на всю жизнь. Когда они утром, голые до пояса, выскакивали на физзарядку под холодный дождь или в снег, еще сонные, но уже, как все солдаты, голодные, и их ноздри жадно ловили дух теплого хлеба из гарнизонной пекарни; или когда на рассвете, отправляясь на занятия по тактике, в темноте проходили мимо приземистой пекарни, которая обдавала их таким вкусным теплом, что хотелось плакать; или когда бывал дневальным на кухне и нарезал большими кусками ноздреватый ситный хлеб для роты, кладя себе в рот большие крошки, словно вкуснейшие лакомства, - разве такое забудется когда-нибудь!
   А тут хлеб, несмотря на всю его изысканность и роскошность, был для них просто грузом, который необходимо завезти в магазины, пока еще не проснулся город, поэтому все делалось в дикой спешке, сердито и, можно сказать, жестоко. Очень тяжелые лотки, наполненные буханками хлеба, батонами и булками, с грохотом и раздражающим скрежетом выдергивались из недр машины, швырялись в жадную пасть магазинного приемника так, чтобы одним рывком высыпать из них все, что там было, и снова швырнуть их на старое место. И лотки, и желоб приемника были обиты белой жестью, даже при самой осторожной разгрузке не могло быть и речи о тишине, а тут еще спешка и неумение, да и мальчишеская необузданность... Было, словно у поэта: как водопада гром, как битвы гул кровавый... А над хлебными магазинами, между прочим, везде жили люди.
   Однажды, когда они вот так разбойничали возле хлебного магазина на Красноармейской, из дома вышла немолодая женщина, терпеливо дождалась, пока Твердохлеб с водителем машины закончат свою дикую вакханалию, а потом, подойдя ближе, обратилась к Твердохлебу:
   - Можно вас?
   - Меня?
   - Вас, вас.
   Очевидно, она выбрала Твердохлеба, посчитав его не таким занятым, как водитель.
   - Я вас слушаю, - стряхивая руки, подошел он к женщине.
   - Вас просит профессор Лесь Панасович.
   - Меня? - уже совсем озадаченно переспросил он, настолько неожиданным было это приглашение неизвестного профессора на рассвете, в незнакомом доме, с непонятной целью. - Но я не знаю такого профессора!
   - Вот и познакомитесь, - кротко сказала женщина.
   У Твердохлеба хлебовозные обязанности на сегодня уже, собственно, закончились, до лекций было еще далеко, поспать уже все равно не успеешь, он махнул рукой.
   - Хорошо. Ведите.
   Профессор жил на третьем этаже. Трехкомнатная малометражка - не очень, как для профессора. К тому же планировка самая плохая: киевская "распашонка", большая проходная комната, из нее две маленькие, как рукавчики в детской рубашонке. Тесный коридорчик, большая комната, кажется, и те две все было забито до самого потолка книгами, на книжных полках и просто на полу глаз Твердохлеба наталкивался на какие-то вроде игрушечные домики, целые усадьбы, древние сооружения, вскоре он понял, что это просто макеты, сделанные из дерева, вылепленные из пластилина, отлитые из гипса. Посредине этой тесноты неподвижно сидел в кресле с колесиками седой лысоватый человек и большими умными глазами смотрел на Твердохлеба, на то, как тот неловко поворачивается, как топает ногами, как беспардонно рыскает глазами по книжным полкам. Ноги у профессора были укрыты клетчатым шерстяным пледом, хозяин не поднялся навстречу раннему гостю, не пошевелился, все в нем как будто умерло, жили только умные глаза, которые вели Твердохлеба от самых дверей, держали крепко, не выпускали, и он растерялся от этих глаз и от профессорской неподвижности, от его увечья и еще от чего-то предчувствованного, но еще не осознанного.
   Он не смог бы описать профессорского лица, но точно знал, что если бывают лица благородные, то вот оно перед ним. И голос, каким профессор обратился к Твердохлебу, тоже был благородным, слово "юноша" он произнес так изысканно, что Твердохлеб сразу почувствовал всю свою никчемность, и свою грубость, и неуклюжесть, самое же страшное: осознал, каким он был хамом, ежедневно на рассвете гремя лотками здесь, под окнами этого человека, который ни убежать от дикого грохота, ни даже выйти и выругать незадачливых разгрузчиков не может.
   - Простите, юноша, - тихо промолвил профессор, - мне пришлось вас побеспокоить. Давайте познакомимся. Меня зовут Лесь Панасович. А вас?
   - Твердохлеб, - буркнул Твердохлеб.
   - Это фамилия. А имя?
   - Федор.
   - Вот и хорошо, Федор. Вы бы не могли мне сказать: почему вы... гм... так бросаете эти несчастные лотки с хлебом? Вас кто-то научил так делать?
   - Ну, все так делают...
   - Ага. Видать, вы не специалист этого дела. Я не ошибся?
   - Да какой там специалист? Студент. А это так...
   - Я так и думал. Наблюдаю за вами уже давно и сделал для себя кое-какие выводы. Знаете, не спится, да и вы помогаете не спать, поэтому у меня - как бы это поточнее - оказались некоторые сверхплановые запасы времени... Вы что изучаете?
   Твердохлеб ответил. В то утро они позавтракали втроем (Лесь Панасович, его жена и Твердохлеб), потом знакомство продолжилось...
   С того предрассветного часа прошли уже годы и годы, а к Лесю Панасовичу на Красноармейскую Твердохлеб и поныне забегает, как и тогда, студентом, и не устает слушать этого подвижника, похожего упорством на древних Печерских схимников, на всю жизнь закапывавших себя в глину в надежде увидеть бога. В молитве, во сне, в грезах и мечтах, хоть умирая, а увидеть!
   Лесь Панасович богом своим сделал Киев. Учился здесь до войны, аспирантом строительного института ушел на войну, все тысячу сто восемнадцать дней строил мосты и переправы для войск, настилал дороги, насыпал запруды через болота, форсировал реки. Осенью сорок третьего подошел к Киеву с левого низкого берега, из лесов задеснянских пошел на штурм Днепра, под Лютежем, не умея плавать (а разве помогло бы, если б и умел!), четыре раза переправлялся на правый берег на плотах, сбитых его саперами, чтобы доказать сердитому артиллерийскому полковнику, что плоты выдержат его пушки и не утонут.
   - Я ему говорю: плыву для гарантии, что ваши пушки не утонут. А полковник мне: чихал я на такую гарантию - мне нужны на плацдарме пушки, а не саперный майор! Вот так и пришлось плыть четыре раза. По велению собственной совести, конечно. Полковник - это уже для оправдания перед начальством.
   После войны Лесь Панасович возвратился в свой строительный, стал доцентом, профессором, учил будущих прорабов, управляющих трестами, заместителей министров и министров, учил строить, сооружать, возводить, а война продолжала сидеть в его теле, точила своими железными зубами, каждый год на несколько месяцев отнимались у Леся Панасовича ноги, он залегал в своем домашнем логове, вел консультации, писал отзывы, давал советы по архитектуре Киева, по сохранению его святынь и его духа. Какой-то сумасшедший (но высокопоставленный!) архитектор вздумал застроить Печерск 60-этажными солитерами, в которых должно было жить триста тысяч жителей. Лесь Панасович завалил этот дурацкий проект, послав в руководящие инстанции один-единственный вопрос: "Где будут работать эти триста тысяч человек?" Никто об этом не подумал, а после письма Леся Панасовича задумались, и 60-этажники исчезли с архитектурных горизонтов Киева.
   Позже Лесь Панасович послал десять вопросов в проектную организацию Киевского горсовета: 1. На Львовской площади с постройкой Дома художника и Дома торговли образовалась узкая горловина. Как это могло произойти при планировании? Куда денутся люди, которые будут заходить в Дом торговли (имеется в виду пропускная возможность улицы)? Где планируются стоянки автомашин и планируются ли вообще? (Ответа на этот вопрос не было.) 2. Киев имеет очень мало скульптурных памятников. Какие здесь перспективы? (Ответ: скульптурное оформление площадей и улиц столицы осуществляется согласно утвержденным планам.) 3. Планируется ли подземный обзорный музей "Ярославов Вал"? (Ответа не было.) 4. Планируется ли разрушить дом возле Золотых ворот? (Ответ: нет, не планируется.) 5. Когда будет сооружен павильон для сохранения остатков Золотых ворот? (Ответ: к 1500-летию Киева.) 6. Есть ли проект объявить заповедной зоной старый Киев, вплоть до административного его отделения? (Ответ: Киев - единый организм, поэтому нецелесообразно расчленять его, как в старину.) 7. Как учитывается при проектировании новых домов в центре вопрос пространственной перспективы? (Ответ: в таком большом городе невозможно учесть все обзорные точки.) 8. Почему не организовываются общественные обсуждения проектов уникальных сооружений? (Ответ: это недопустимо затянуло бы сроки строительства.) 9. Будут ли в Киеве и дальше замащивать площади шлифованным гранитом? Как могли спланировать печерскую часть площади Октябрьской революции на стольких уровнях? (Ответ: мы не получали протестов от граждан.) 10. В Киеве заботливо сохраняют зеленые насаждения. А есть ли учреждение, которое охраняет землю, на которой стоит город? (Ответ: индустриальные методы сооружения жилья требуют больших площадей, поэтому горсовет и дальше вынужден будет, чтобы не снижать ежегодных темпов строительства новых квартир, находить соответствующие участки, сознательно идя на нежелательное расширение городской площади.)
   - Как видите, - сказал Твердохлебу Лесь Панасович, - на все есть ответы, а товарищ, который мне отвечал, уже сменил место работы, он теперь руководит где-то в другом месте, все хорошо, все спокойно, никому нет никакого дела. Вы заметили, Федор, как часто находит на нас это чиновное равнодушие, этот холод души, который мы пытаемся оправдать то чрезвычайной занятостью, то высокими темпами, то непонятными требованиями? Вот тогда и настает вседозволенность и неконтролируемость, страшное охлаждение проникает во все души, мы уже перестаем удивляться новым космонавтам, спокойно воспринимаем полет Савицкой, не волнует нас новая премьера в театре, выход интересного романа, открытие нового музея, сооружение памятника. Пресыщенность, безразличие, холод души и сердца. Угроза всему миру. Криогенность. Была алиенация, была фрустрация, теперь нечто вроде лягушинности или змеиности. При таком равнодушии возможны величайшие беды, преступления, а человечество и не пошевельнется. Аветик Исаакян восемьдесят лет назад предостерегал: "Нет, голод духовный вас будет томить, суждено голодать вам у пышных столов и с набитым желудком, как нищим, бродить в вечной жажде возвышенных огненных слов..."
   Мы сотканы из нитей, дарованных нам другими людьми. На всю жизнь стал Лесь Панасович для Твердохлеба человеком, вызывающим восторг, моральной опорой, источником знаний неожиданных и редкостных. Он учил без навязчивости, показывал, как стоять непоколебимо, оставаясь деликатным, на собственном примере доказывал, что можно всю свою жизнь отдавать мыслям о высоком. Твердохлеб не чувствовал в себе достаточной силы, чтобы сравниться с Лесем Панасовичем, он продолжал оставаться тем студентом, который на рассвете будит весь город своей неловкой разгрузкой, но он упрямо шел к Лесю Панасовичу на покаяние, очищался, просветлялся и каждый раз ощущал, насколько теплее становится его душа от встречи с этим человеком. Профессор мог позвонить Твердохлебу где-то за полночь, мог прислать почтовую открытку, а то и телеграмму с несколькими словами: "Кому-то стал мешать дом Заньковецкой. Организовываю общественное мнение. Включайтесь".
   Мальвина на первых порах даже ревновала Твердохлеба к Лесю Панасовичу, затем махнула рукой: "Такой же ненормальный, как и ты!"
   Твердохлеб был счастлив, что вспомнил Леся Панасовича именно теперь. Вот кто поможет ему очиститься перед Наталкой! Для ее впечатлительной души маленькое путешествие по Киеву, живущему только в воображении Леся Панасовича, станет как бы тем волшебным мостом, который должен пролечь между ней и Твердохлебом, по крайней мере, Твердохлебу так хотелось и он верил в это.
   Они встретятся на Подоле, возле станции метро "Почтовая площадь", он пожмет теплую Наталкину руку на том же месте, где месяц назад девушка убежала от него, не разрешив проводить себя. Затем они не спеша пройдутся по возрожденным улицам, среди тихой красоты прошлого, возвратившегося в день нынешний, чтобы неизмеримо обогатить его, и Твердохлеб будет рассказывать Наталке, какие сокровища там утеряны, сколько их погибло, сгорело, разрушилось, пришло в упадок. И про дом Артемихи, разобранный купцами на камень, и про церковь Пирогощи, куда приезжал поклониться князь Игорь после половецкого плена, и про соборы, построенные московским мастером Осипом Старцевым, - эти прославленные творения украинского барокко, загадочного, стиля, дух которого родился в этой земле, а форму приносили русские мастера. Так итальянец Растрелли стал великим русским архитектором, а когда должен был поставить в Киеве Андреевскую церковь, то, как пишут ныне искусствоведы, сознательно или интуитивно понял особенности украинского строительного искусства с присущей ему любовью к легкости, живописности и лиризму, - понял и воспроизвел, и теперь Андреевская церковь считается жемчужиной украинской архитектуры. Творение Растрелли, к счастью, сохранилось, а здания Осипа Старцева разрушены невеждами, и теперь уже ничем не залечишь рану в художественном сознании народа. А сколько таких ран - от войн, невежества, равнодушия! Они болели у Твердохлеба так же, как у Леся Панасовича, он хотел передать эту очистительную боль и Наталке. Может быть, боль объединяет людей крепче и надежнее, чем радость?
   Он забыл о своей профессии. Все люди так или иначе рабы, жертвы и творения своей профессии, своего призвания на земле. Твердохлеб был следователем еще тогда, когда учился в университете (готовился им стать), может, именно поэтому так потянулся сердцем к Лесю Панасовичу. Профессор умел гармонично сочетать свои увлечения историей с требованиями повседневности; отвоевывая антики, он учил своих студентов гнать целыми километрами безликие малометражки для скорейшего удовлетворения неудержимо растущих потребностей, для удовлетворения, для... Твердохлеб не умел располовиниваться. Жизнь у него складывалась слишком жестоко и жестко, чтобы уметь раздваиваться, маневрировать, поклоняться всем богам сразу. Он родился в високосном году (в сорок четвертом), а это обещает одни страдания, но в то же время - и столь редкостную, столь желательную цельность. Не все это могут должным образом оценить, да и, собственно, какое кому дело, когда ты родился, под какими небесными знаменьями и констелляциями и какое ремесло выбрал в жизни. Иди своей дорогой и делай свое дело - вот и все. Он был следователем, а следователям дано осуществлять все свои открытия только в прошлом, они роются в нем, как куры в пепле. Вполне естественно, что у Твердохлеба постепенно, но упорно рождалось своеобразное любование прошлым, историей, с годами и опытом это чувство укрепилось, так сказать, выкристаллизовалось, тут уже была ярость, как у того философа, который презрительно бросил людям, озабоченным суетой повседневности, горькие слова: "Разрывать связь с прошлым, пробовать начинать сначала есть попытка опуститься и наследовать орангутанга".