Страница:
Твердохлеб шел к столику, как на эшафот. Девушка сразу узнала его и безжалостно засмеялась: "Я думала, вы свалитесь в пропасть!" Почувствовала ли она его желание и хотела поиздеваться, или это была просто случайность? Женщины, вероятно, владеют какими-то сверхчувствительными свойствами и точно улавливают все враждебное и благосклонное тоже. Правда, не всегда платят благосклонностью за благосклонность. Срабатывает предохранительный механизм самозащиты, без которого человек не может сохранить свою личность, свою независимость, свою собственную ценность. Больше с ним такое не повторялось никогда, а вот теперь снова нашло на него, но с мудрым и избавительным опозданием, и он не знал, благодарить ли судьбу за свою человеческую зрелость или, может, сокрушаться из-за отупения души. Его охватило такое смятение, что даже не мог сказать: радуется, что нашел Наталку, или же пугается непредвиденностью всего, что может принести это знакомство. Разве он не научен уже своей женитьбой на Мальвине? Любовь между мужчиной и женщиной соткана из сплошных противоречий. Неизвестно, чего здесь больше любви или ненависти, восторгов или презрения, согласия или споров, идиллического мира или яростного соревнования личностей. Только в семьях, присыпанных толстым слоем пепла равнодушия, не кипят страсти, но там люди и не живут, а прозябают, медленно умирают или же просто живут мертвые. Но и в самом остывшем пепле тлеет уголек несогласия, который рано или поздно угрожает вспыхнуть и либо обжечь, либо сжечь совсем. У них с Мальвиной все обуглилось, словно от короткого замыкания. Один только разговор, один день, и Твердохлебу открылось то, что должно было бы давно открыться, он увидел, как чужд и одинок среди людей, с которыми жил, и ужаснулся своему открытию. Люди погружаются в какую-то мелочь, никому никакого дела до запросов души, чего-то высокого, для которого даже названия еще нет в нашем языке, - разве так можно жить, и разве это жизнь?
И тогда будто всплеск надежды прорезал темную тучу его отчаяния, промелькнуло видение смуглой женщины в магазине на Крещатике, и ее ласковый голос, и сверкание глаз, и улыбка, будто с неба, - почему он решил, что это его избавление и надежда? Может, просто солнечный удар? Не оттого ли его неконтролированный, бессмысленный поступок с телефоном, а затем глупое ожидание звонка, который принесет спасение? К счастью, она не звонила и постепенно тускнела в памяти, становилась далеким сиянием, тенью, дымкой, призраком, миражом. Он уже умолял судьбу: пусть не звонит, пусть не отзывается, не нужно, ничего не нужно!
И вот - свершилось... Теперь он проклинал себя за непрактичность. Наталка была наконец здесь, полчаса, а то и целый час, ходила по комнате, сидела, они о чем-то говорили (все трибуналы мира могли бы приговаривать его к расстрелу, но он так и не вспомнил бы ни единого слова из их разговора, а только блеск Наталкиных глаз, и изгибы ее губ, и непередаваемую грацию ее гибкого тела), и что же он знает о ней, о чем спросил, чем поинтересовался? Вот телефон, а когда звонить, когда она бывает дома, когда работает, в какой смене, когда свободна? Он не знал ничего! Да еще эти разговоры о мужчинах. То вдруг прокурор, который якобы повесился, то ревнивец, который сидит у телефона. Может, мстила ему за Мальвину, которую запомнила еще с июня, на него не обратив никакого внимания? А может, так и нужно? Твердохлеб с необычным для него пылом взялся за дело с телевизорами.
Никогда не считал, что люди должны себя чувствовать перед следователем, как перед Страшным судом. В его душе никогда не бывало даже крупицы жестокости. Он только терпеливый посредник между преступлением и наказанием. Он давно уже убедился, что жизнь многообразнее, пестрее и богаче всех законов, и невольно появляется искушение обогатить законы, дополнить их, сделать более гибкими, более чуткими. Но приходится сдерживать свое сердце, - и какой же ценой это дается! Если машина закона начала действовать, ее уже не остановит никакая сила. Звонки, требования и домогательства, просьбы и угрозы, заоблачные высоты - и перед ними простой следователь, без званий и наград, как говорил известный поэт, его могут упрекать за чрезмерное старание и верность истине, но он будет идти до конца, пока так или иначе не завершит порученное и не сделает вывод: есть тут состав преступления или нет. С правосудием не играются - это оно само ведет с миром суровую игру, девиз которой: независимость и неподкупность; неподкупность суждений, неподкупность воспоминаний, неподкупность воображения. Для простых смертных закон - лишь бесплотный злой дух, а для Твердохлеба это почти осязаемая вещь, каждый раз воплощающаяся в то или иное дело, в того или иного человека.
Теперь закон странным образом переплетался с Наталкой, он как будто толкал Твердохлеба к преступлению моральному, к нарушению устоев, порядка, основ, охранять которые он обязан, казалось бы, по своему призванию. "Ах, Наташка, Наташка, если б была ты не так красива..." Или как там поется?..
Откровенно говоря, Твердохлеб считал себя неуязвимым по части женской красоты. Может, этим подсознательно защищался от соблазнов и обольщений света, отбивался от его коварства? Когда был еще студентом, ребята подговорили сходить в аптеку на Бессарабке поглядеть на красивую аптекаршу. Высокая, брюнетка, красивая - аж страшно. Подталкивали друг друга локтями, перемаргивались, краснели, кто-то из самых циничных спросил, когда вышли: "А вот это у нее кто-то смог бы купить? И поскольку никто ему не ответил, сам же и похвастался: - А я бы купил! Сказал бы: дайте мне мужской пакет".
Твердохлеб чуть не побил его.
У них на курсе было несколько девушек из торгашеских семей. Без любви, а просто от скуки тащили они ребят-однокурсников в кино, убегали с нудных лекций, в темноте и духоте кинотеатров угощали вечно голодных своих спутников трехэтажными бутербродами, и от этих кинопобегов только и осталось в памяти, что аппетитные бутерброды с ветчиной, копчеными колбасами и паштетами да трофейные кинофильмы, за которые заплачено кровью погибших на войне, быть может, и увечьем отца Твердохлеба. Фильмы были пересняты с негативов, что ли, все черно-белые, точнее - серые, серовато-суетливые, показывалась в них в большинстве случаев Америка, и тоже была вся серая-серая. Красок тогда не хватало повсюду, словно весь мир обесцветился от ужасных потерь крови, потому что только кровь дает окраску жизни.
В наших же фильмах первых послевоенных лет, годов развалин, нехваток и еще живого народного горя, - одни песенки, смех, глупое бодрячество, легкомысленные герои и еще более легкомысленные приключения. Бунчиков и Нечаев, Жаров, Меркурьев, Целиковская... Получалось точно как в том горьком стихотворении Заболоцкого: "В низком зале, наполненном густо, ты смотрела, как все, на экран, где напрасно пытались искусно к правде жизни припутать обман".
Мальвину нельзя было считать слишком уж красивой. Лицо исполнено энергии, из глаз и ноздрей энергия, казалось, так и брызжет, кроме того, в ней было столько женственности, что Твердохлеб просто терялся. На брачном ложе он способен был забывать обо всем на свете, это давало освобождение и отдых душе, после которых ты как бы обновляешься. Но то были только короткие вспышки, а между ними тоска повседневности, неискренность, условности, словно ты навеки обречен стоять на цыпочках. Внешне упорядоченная, а на самом деле полная отчаяния, однообразная жизнь. И если бы кто-то задумал судить его за семейную измену, он отказался бы от советов адвоката и взялся защищать себя сам. Обращаясь к судьям, он сказал бы: "Граждане судьи, перед вами скорее несчастный, нежели виновный человек".
А ведь человек имеет право на жизнь, на свободу, на счастье и достоинство. Для этого и рождается, приходит в мир. Впрочем, кто знает, что такое счастье - эта, пожалуй, самая главная категория из всех известных человечеству. Одни сулят его в вере (непременно в своей), другие - в экономике (той, которую сами предлагают), третьи - в надеждах (предусмотрительно сформулированных ими самими). О праве выбора молчат все моралисты и законники, о любви, кажется, говорят только поэты. Но кто же воспринимает поэтов всерьез?
Твердохлеб не знал, что с ним. Налетело, смело, замутило душу... А что дальше? И к чему все?!
Попробовал спастись в привычной работе. Привычная - еще на означает радостная. В газете пишут, что за год Прокуратура СССР дает ответы на три миллиона писем. Каждый 90-й гражданин нашего государства вынужден обращаться в прокуратуру. Между тем на инструкторских совещаниях Твердохлеба успокаивали, что рост преступности в городе следует считать правомерным. Дескать, больше людей - больше преступлений. То же самое, что ставить количество анонимщиков в зависимость от уровня образования. Кто кормится возле преступников? Не только сами преступники со своими сообщниками, а еще и судьи, следователи, адвокаты, милиция, строители тюрем.
Твердохлеб всегда был врагом чрезмерного энтузиазма. В деле с телевизорами это было бы просто катастрофой. Следствие обещало растянуться на многие месяцы терпеливых раскапываний, канительных ковыряний, подвижнического собирания фактов, свидетельств, доказательств. Твердохлеб кружил по объединению, обходясь уже без провожатых, имел постоянный пропуск на время ведения следствия, мог ходить куда угодно и когда угодно, но цех "Фарада-2А" обходил, ему казалось, что все догадаются, почему он снова там появился. Больше всего боялся подозрений, нечистых мыслей, насмешек. Позвонить Наталке хотелось уже на следующий день, но Твердохлеб сдерживался, решив для себя переждать ровно неделю, и теперь нетерпеливо вел отсчет времени, в конце которого стояло его счастье.
Была среда, день благоприятный и для дел, которые должны завершаться, и для тех, которые лишь начинаются. Это только для одинокого Робинзона почему-то надеждой стала пятница - конец рабочей недели. Для Твердохлеба отныне надежда была связана со средой. Он выбрал одиннадцать часов - ни рано, ни поздно, казалось, все обдумал, все взвесил, ко всему приготовился, но все равно не узнал своего голоса, когда пришлось отвечать на вопрос, прозвучавший с того конца линии:
- Алло, вам кого?
Голос был женский, но не Наталкин. Счастье, что хоть не мужской!
- Будьте добры, - откашлявшись, сказал Твердохлеб. - Это квартира Натальи Швачко?
- Завком, - лаконично объяснили ему.
Твердохлеба спасло натренированное умение допытываться. Он мог бы растеряться от такой неожиданности (и через минуту он действительно растерялся), но все же сработал в нем механизм упрямого расследования, и Твердохлеб не думая, быстро и твердо спросил:
- Завком "Импульса"?
Он сделал ударение и на первом и на втором слове, так что ответить ему должны были непременно столь же быстро, точно и твердо.
- Да, да, - сказала женщина. - И депутат Швачко принимает здесь, но не по средам, а по вторникам.
- Благодарю, - вежливо сказал Твердохлеб и положил трубку.
До вторника - означало еще почти неделю. Что ж, человечество ждало и дольше. И что она дала депутатский телефон - нормально. Он сунул ей только телефон прокуратуры! Око за око! Паритетные начала теперь модны во всем мире. Неделя понадобится ему для раздумий, а прежде всего - для его работы. Собирать и собирать материалы в этом запутанном деле о телевизорах, чтобы потом можно было установить, имели здесь место злоупотребления, или просто халатность, или же всему виной несовершенство министерских инструкций и решений в цепи: завод - торговля - бытовое обслуживание. У него уже был предварительный разговор с Борисоглебским, и на этот раз Шестой, отбросив всю свою заурядность, заявил Твердохлебу довольно резко, что искать ему следует не здесь, а в их министерской канцелярии, где сидят путаники и ежедневно плодят столько бумаг, что их не то что исполнять, а и прочитать невозможно.
- У меня такое впечатление, что юристы иногда действуют против своего народа, - ехидно сказал Борисоглебский.
- Да, частично действуют, - согласился Твердохлеб. - Преступники - это тоже дети народа. Если мы гордимся, что воспитали достойных сыновей, то нужно иметь мужество признать, что пасынков породили тоже мы, на радость заокеанскому дядюшке. Хватит уже говорить о пережитках прошлого - мы достаточно наплодили и своих собственных пережитков. То же и с постановлениями и даже законами. Проще всего утешать себя, что когда-то все было не так, а теперь - все идеально. Но даже если некоторые положения закона или инструкции отстали от жизни, не отвечают ее требованиям, то все равно для каждого из нас закон остается законом, обязательным для выполнения.
- Однако для юристов, - напомнил Борисоглебский, - обязательно и всестороннее изучение проблемы с учетом ее особенностей.
- Это наш долг.
- У нас полгода сидела группа народного контроля. Двенадцать человек. Сколько зарплаты пошло только на них? А сколько человеко-дней потеряло объединение? Отрывали от работы сотни людей, находили даже тех, кто уволился и переехал жить в другие города, наши административные службы готовили горы справок... И это - чтобы найти десяток телевизоров, которые, дескать, пошли не по назначению, хотя значились списанными... Теперь ваша группа. Снова на целые месяцы?..
- Ничем не могу вам помочь, - устало произнес Твердохлеб. - Мы люди долга. Простая логика не всегда наш лучший помощник. Ведь преступления - это тоже опровержения любой логики. Вы сетуете на народный контроль - это ваше дело. Со своей стороны обещаю вам, что нареканий на нас не будет.
Знал бы заместитель генерального директора о безнадежной раздвоенности в душе Твердохлеба! Ну и что с того? Ну, отстранили бы Твердохлеба, все равно его место занял бы кто-то другой. А кто бы смог вытеснить Наталку из его сердца?
Ему могут сказать: пристрастия затемняют познание истины. И еще целую охапку банальностей. Что с того? Он следователь, а не исследователь. Он в самой преисподней жизни, а не в тихом научно-исследовательском институте, полном ученых джинсовых мальчиков и докторов наук, похожих на просиженные диваны. Он живет страстями чужими - а разве не имеет он права и на собственные?
Он ждал этого вторника как счастливого будущего, легковесно обещанного некогда газетами.
Снова приведя в движение сложный механизм своих несмелых вычислений, он еще с воскресенья решил, когда именно звонить, в котором часу, как выбрать оптимальное время, как рассчитать все будущие возможности...
Позвонил после четырех. Закончились все возможные обеденные перерывы (с двенадцати до тринадцати, с тринадцати до четырнадцати, с четырнадцати до пятнадцати), целый час он отвел "на разминку", на "Импульсе" как раз закончилась смена - все благоприятствовало ему, как говорится, шло навстречу его пожеланиям.
Старательно набрав семизначный номер, он не дыша прильнул к трубке, несколько секунд ожидания показались вечностью, наконец длинные гудки оборвались, прозвучал голос, но снова не Наталкин. Тот самый женский голос, что и в прошлую среду (он узнал бы его из миллиона, и не потому, что имел натренированный слух), спокойно произнес:
- Алло, завком слушает.
- Я прошу товарища Швачко, - тщетно пытаясь придать своему голосу твердость, сказал Твердохлеб.
- Кто спрашивает?
Он не был готов к такому вопросу и ответил почти автоматически, по привычке:
- Из прокуратуры.
Спохватился, да было уже поздно. Между тем слово "прокуратура" подействовало магически.
- Она сейчас на совещании, но я ее позову. Вы подождете? - спросила женщина.
- Нет-нет, - испугался Твердохлеб. - Благодарю. Не нужно беспокоить.
- Может, что-то передать?
- Благодарю, благодарю вас. Я позвоню в другой раз...
Еще неделя между надеждой и разочарованием? А может, это судьба? Может, так и нужно? Было и нет. Развеял ветер. Утекло вместе с водой. И успокойте свое сердце, товарищ Твердохлеб, и сосредоточьтесь на трудовых усилиях... Словно почувствовав Твердохлебово сомнение и отчаяние, Наталка сама позвонила через два дня. Пятница. Неужели придется пересмотреть свои взгляды на Робинзона?
- Это вы звонили? - Деловой тон, никаких сантиментов.
Твердохлеб замялся.
- Мне сказали, что из прокуратуры, и я подумала...
- Вы дали мне не тот телефон...
- А какой же?
- Ну...
- Я живу в гостинке, а там телефонов нет, и наше управление связи не обещает до двухтысячного года.
- В гостинке? - Он ожил и обрадовался: одинока, одинока! - У вас там комната?
- Почему комната? Двухкомнатная квартира со всеми удобствами. Только общий коридор. Как в гостинице.
- Двухкомнатная? - голос у него был почти загробный.
- Двенадцать и четыре квадратных метра. Чудо архитектуры! Я и тетка Мелашка...
- Мелашка?
- Вы имеете что-то против тетки Мелашки?
- Я ее совсем не знаю.
- Так в чем же дело?
Твердохлеб сказал, не скрывая своей боли...
- Наталья, мы говорим совсем не о том...
- А по телефону только так и говорят!
- Могли бы мы когда-нибудь не по телефону?
Немного помолчав, она сказала:
- Я не знаю...
Он испугался еще больше: бросит трубку - и все. Но не знал, что ей сказать, не имел ни малейшего опыта в подобных разговорах. Как просто было: "Вас беспокоит следователь Твердохлеб из прокуратуры. Я просил бы..." Или: "Не могли бы вы?" Или: "Я хотел бы..." - и так далее, тысячи вариаций на печальную тему. А тут...
Наталка пожалела его. Снова помолчав, сказала:
- Я вам позвоню...
- Вы потеряете мой телефон!
- Не потеряла же сегодня.
И "ту-ту-ту!" в черной трубке. Твердохлеб отпрянул от нее, как от гремучей змеи.
Почему он решил, что найдет в этой женщине спасение для своей души? И почему женщины всегда должны спасать мужчин? Неужели потому, что мужчины делают больше глупостей? Наверное, это досталось нам в наследство от тех времен, когда женщина была отстранена от общественной жизни и только мужчина оставался один на один с несправедливостью и насилием, принимая на себя их удары, а они всегда болезненны, если не смертельны. С той поры и довелось женщинам приходить на помощь. Мужчины привыкли к такому ласковому покровительству и как-то перестали замечать, что перед ударами судьбы женщины так же беззащитны, как и они сами, потому что судьба - это то, что стоит надо всем и ближе всего соприкасается с жизнью человеческой, где неразлучно переплетены рождение и смерть, боль и счастье, зло и добро, кара я милосердие. Жалеть, помогать, сочувствовать, ожидать мужчину измученного, разбитого, отчаявшегося, чтобы утешить, приложить добрые, теплые руки ко лбу, обнять, приголубить - это стало призванием женщины, ее предназначением на земле и на небе, и мужчины охотно принимали женское доброе заступничество (в средневековье существовал обычай, по которому девственница могла спасти от смерти обреченного, обвенчавшись с ним под виселицей или у плахи) и даже узаконили его, создав целые священные культы Матери-заступницы, а души свои наполнив неисчерпаемыми запасами эгоизма.
Что ж, Твердохлебу тоже хотелось побыть эгоистом. Может быть, впервые в жизни, но захотелось. Привыкший все взвешивать правом, он не думал сейчас ни о каком праве, он устал завоевывать справедливость для других, все для других, никогда не заботясь о себе. Погруженный в грязный человеческий омут, устав от созерцания преступлений, Твердохлеб, как никогда, возжелал чистоты если и не от самого себя (не находил в себе достаточно животворных родников), то хотя бы рядом с собой. Понимал, что это эгоистично, что он не имеет на это никаких прав, но разве желание согласовывается с правами? Они могут подчиняться им, склонять перед их суровостью свои хрупкие фигуры, но все равно продолжают жить, как трава под снегом, да только и ждут ласкового солнца, которое растопит холодную кору земли. Казнюсь, мучаюсь... но не каюсь!.. Даже гений, даже гений мог так сказать!
И все же чувство порядочности удерживало Твердохлеба от безрассудных поступков, несколько дней он старался не думать о Наталке, а когда образ ее возникал перед ним и когда сердце у него в груди болезненно сжималось, он нападал на себя: чего ты пристаешь к этой девушке!
А у самого уже вызревал план не ждать звонка, не быть беспомощной жертвой, а проявить смелость, находчивость, твердость в поведении, в интересах следствия (а как же!) пойти к Наталке на депутатский прием, просидеть возле нее целый день, слушая, что ей говорят избиратели, что она им отвечает. Наталка представляет коллектив "Импульса" в горсовете, рабочие знают, что в объединении ведется следствие, к Твердохлебу придет не каждый, а к своему депутату могут прийти. Ну-ну, следствие с помощью депутата? Что-то новое в юридической практике! Интересно, что запоет Савочка, услышав о таком "новаторстве"?
И снова чуткая душа Наталки вовремя уловила тревожные волны Твердохлебовой взволнованности, и она позвонила ему, не дожидаясь, пока его удрученное состояние достигнет критических пределов.
- Это я, - сказала она.
Оцепенев у трубки, он не мог произнести ни звука.
- Вы меня слышите?
- Слышу, - произнес Твердохлеб чужим голосом.
- Что с вами? Вы не больны?
- Я просто... в отчаянии...
- Что-то случилось?
- Был в отчаянии... Но теперь... Ваш звонок...
- А-а, звонок, - она засмеялась. - А я позвонила спросить: вы в оперу ходите?
- В оперу?
Если бы это спросил кто-то другой, он бы сказал: "А что там делать?" Его простой натуре благоговение было чуждо, а там нужно благоговеть до последней ноты. Теща, разумеется, просветила своего зятя, и Твердохлеб выучил чуть ли не весь репертуар знаменитой Киевской оперы. Цепкая его память схватывала все в этом позолоченном мире нескончаемого праздника, стихии звуков, красок, ритмов жизни, ее торжественности и тревожности, он мог теперь легко поддерживать разговор с Мальвиной Витольдовной, жонглировать терминами, называть имена. Но пока мозг напрягался, чтобы не осрамить своего обладателя, душа его спала, и у Твердохлеба часто возникала мысль, что люди только делают вид, будто так глубинно проникают в сущность музыки, а в действительности все такие, как он. А может, он пугался музыки неосознанно, потому что по-настоящему любить ее могли только безнадежно одинокие люди, а он не хотел признавать своего одиночества.
Наталке он ответил бодро:
- Между прочим, по части оперы я знаток.
- А у меня есть билет, - сообщила она, и Твердохлеб попытался представить себе выражение Наталкиного лица. Ничего у него не вышло: не хватило опыта. Но нужно было что-то говорить, чтобы как можно дольше слышать этот голос, своенравный, но и обнадеживающий, непослушный, но и добрый.
- Билеты?
- Представьте себе: два!
Можно играть, можно заигрывать. Последнее отпадает. Вот сейчас она, вволю наигравшись, сообщит, что идет в оперу с той самой подругой, которая ждала ее тогда возле прокуратуры, или с мифической теткой Мелашкой.
- А что там у них? - вяло поинтересовался Твердохлеб.
- Премьера "Травиаты".
- Какая там премьера! Она идет у них уже полвека!
- Новая молодая певица. А с ней будет петь наш знаменитый баритон.
Твердохлеб знал этого баритона. Хорошо пел, но не избежал конфликта с законом за спекуляцию "Волгами". Кажется, перепродал их штук семь. Пришлось переехать в другой город. Теперь прибыл на гастроли.
Наталке надоело сопение Твердохлеба у трубки, она, возможно, даже топнула раздраженно ногой:
- Так вы идете или нет?
- Но ведь меня никто не приглашает.
- Я приглашаю! Вам этого мало?
- Я даже мечтать о таком не мог.
- Так помечтайте. А в субботу я вас жду возле театра...
В субботу Твердохлеб работал. Но не ночью же! Ну, дома как-то можно объяснить, хотя, правду говоря, никто не требует от него никаких объяснений и его жизнь все дальше и дальше загоняется в колею параллельных сосуществований с Мальвиной. В оперу следовало бы соответственно одеться, но Твердохлеб так и пошел в своем помятом костюме и стоптанных туфлях, правда, надел белую рубашку и новый галстук.
Сентябрьский вечер, как всегда в Киеве, был теплый, женщины шли в театр, одетые по-летнему, так что Твердохлеб надеялся увидеть Наталку в каком-то из ее безрукавных ярких платьев, но его взгляд напрасно скользил по голоруким и тонкоруким. Может, очередная ее шутка? Назначила встречу, а сама не придет? Но не успел он по-настоящему встревожиться, как что-то прикоснулось к его локтю, Твердохлеб оглянулся и оторопел. Наталка не Наталка, она и не она, ее глаза, волосы, ее маленькое радостное личико, а одета, как иные киевские дамы, в импортный костюм, во что-то финско-японское или французско-фээргевское, в стандартную униформу конфекционной моды, которая лишает женщин и тела, и духа, превращая их в какие-то импортные тени, в символы некоего достатка и удачливости. От тещи он научился понимать высокую науку женского умения одеваться. Теща считала, что женский костюм только для работы или на рынок. В театр - исключительно платье, и только праздничное! Мальвина тоже умела одеваться, и теперь, чтобы отогнать от себя эти неуместные сравнения, Твердохлеб поторопился улыбнуться Наталке, но получилось это так бледно и вымученно, что она встревожилась:
И тогда будто всплеск надежды прорезал темную тучу его отчаяния, промелькнуло видение смуглой женщины в магазине на Крещатике, и ее ласковый голос, и сверкание глаз, и улыбка, будто с неба, - почему он решил, что это его избавление и надежда? Может, просто солнечный удар? Не оттого ли его неконтролированный, бессмысленный поступок с телефоном, а затем глупое ожидание звонка, который принесет спасение? К счастью, она не звонила и постепенно тускнела в памяти, становилась далеким сиянием, тенью, дымкой, призраком, миражом. Он уже умолял судьбу: пусть не звонит, пусть не отзывается, не нужно, ничего не нужно!
И вот - свершилось... Теперь он проклинал себя за непрактичность. Наталка была наконец здесь, полчаса, а то и целый час, ходила по комнате, сидела, они о чем-то говорили (все трибуналы мира могли бы приговаривать его к расстрелу, но он так и не вспомнил бы ни единого слова из их разговора, а только блеск Наталкиных глаз, и изгибы ее губ, и непередаваемую грацию ее гибкого тела), и что же он знает о ней, о чем спросил, чем поинтересовался? Вот телефон, а когда звонить, когда она бывает дома, когда работает, в какой смене, когда свободна? Он не знал ничего! Да еще эти разговоры о мужчинах. То вдруг прокурор, который якобы повесился, то ревнивец, который сидит у телефона. Может, мстила ему за Мальвину, которую запомнила еще с июня, на него не обратив никакого внимания? А может, так и нужно? Твердохлеб с необычным для него пылом взялся за дело с телевизорами.
Никогда не считал, что люди должны себя чувствовать перед следователем, как перед Страшным судом. В его душе никогда не бывало даже крупицы жестокости. Он только терпеливый посредник между преступлением и наказанием. Он давно уже убедился, что жизнь многообразнее, пестрее и богаче всех законов, и невольно появляется искушение обогатить законы, дополнить их, сделать более гибкими, более чуткими. Но приходится сдерживать свое сердце, - и какой же ценой это дается! Если машина закона начала действовать, ее уже не остановит никакая сила. Звонки, требования и домогательства, просьбы и угрозы, заоблачные высоты - и перед ними простой следователь, без званий и наград, как говорил известный поэт, его могут упрекать за чрезмерное старание и верность истине, но он будет идти до конца, пока так или иначе не завершит порученное и не сделает вывод: есть тут состав преступления или нет. С правосудием не играются - это оно само ведет с миром суровую игру, девиз которой: независимость и неподкупность; неподкупность суждений, неподкупность воспоминаний, неподкупность воображения. Для простых смертных закон - лишь бесплотный злой дух, а для Твердохлеба это почти осязаемая вещь, каждый раз воплощающаяся в то или иное дело, в того или иного человека.
Теперь закон странным образом переплетался с Наталкой, он как будто толкал Твердохлеба к преступлению моральному, к нарушению устоев, порядка, основ, охранять которые он обязан, казалось бы, по своему призванию. "Ах, Наташка, Наташка, если б была ты не так красива..." Или как там поется?..
Откровенно говоря, Твердохлеб считал себя неуязвимым по части женской красоты. Может, этим подсознательно защищался от соблазнов и обольщений света, отбивался от его коварства? Когда был еще студентом, ребята подговорили сходить в аптеку на Бессарабке поглядеть на красивую аптекаршу. Высокая, брюнетка, красивая - аж страшно. Подталкивали друг друга локтями, перемаргивались, краснели, кто-то из самых циничных спросил, когда вышли: "А вот это у нее кто-то смог бы купить? И поскольку никто ему не ответил, сам же и похвастался: - А я бы купил! Сказал бы: дайте мне мужской пакет".
Твердохлеб чуть не побил его.
У них на курсе было несколько девушек из торгашеских семей. Без любви, а просто от скуки тащили они ребят-однокурсников в кино, убегали с нудных лекций, в темноте и духоте кинотеатров угощали вечно голодных своих спутников трехэтажными бутербродами, и от этих кинопобегов только и осталось в памяти, что аппетитные бутерброды с ветчиной, копчеными колбасами и паштетами да трофейные кинофильмы, за которые заплачено кровью погибших на войне, быть может, и увечьем отца Твердохлеба. Фильмы были пересняты с негативов, что ли, все черно-белые, точнее - серые, серовато-суетливые, показывалась в них в большинстве случаев Америка, и тоже была вся серая-серая. Красок тогда не хватало повсюду, словно весь мир обесцветился от ужасных потерь крови, потому что только кровь дает окраску жизни.
В наших же фильмах первых послевоенных лет, годов развалин, нехваток и еще живого народного горя, - одни песенки, смех, глупое бодрячество, легкомысленные герои и еще более легкомысленные приключения. Бунчиков и Нечаев, Жаров, Меркурьев, Целиковская... Получалось точно как в том горьком стихотворении Заболоцкого: "В низком зале, наполненном густо, ты смотрела, как все, на экран, где напрасно пытались искусно к правде жизни припутать обман".
Мальвину нельзя было считать слишком уж красивой. Лицо исполнено энергии, из глаз и ноздрей энергия, казалось, так и брызжет, кроме того, в ней было столько женственности, что Твердохлеб просто терялся. На брачном ложе он способен был забывать обо всем на свете, это давало освобождение и отдых душе, после которых ты как бы обновляешься. Но то были только короткие вспышки, а между ними тоска повседневности, неискренность, условности, словно ты навеки обречен стоять на цыпочках. Внешне упорядоченная, а на самом деле полная отчаяния, однообразная жизнь. И если бы кто-то задумал судить его за семейную измену, он отказался бы от советов адвоката и взялся защищать себя сам. Обращаясь к судьям, он сказал бы: "Граждане судьи, перед вами скорее несчастный, нежели виновный человек".
А ведь человек имеет право на жизнь, на свободу, на счастье и достоинство. Для этого и рождается, приходит в мир. Впрочем, кто знает, что такое счастье - эта, пожалуй, самая главная категория из всех известных человечеству. Одни сулят его в вере (непременно в своей), другие - в экономике (той, которую сами предлагают), третьи - в надеждах (предусмотрительно сформулированных ими самими). О праве выбора молчат все моралисты и законники, о любви, кажется, говорят только поэты. Но кто же воспринимает поэтов всерьез?
Твердохлеб не знал, что с ним. Налетело, смело, замутило душу... А что дальше? И к чему все?!
Попробовал спастись в привычной работе. Привычная - еще на означает радостная. В газете пишут, что за год Прокуратура СССР дает ответы на три миллиона писем. Каждый 90-й гражданин нашего государства вынужден обращаться в прокуратуру. Между тем на инструкторских совещаниях Твердохлеба успокаивали, что рост преступности в городе следует считать правомерным. Дескать, больше людей - больше преступлений. То же самое, что ставить количество анонимщиков в зависимость от уровня образования. Кто кормится возле преступников? Не только сами преступники со своими сообщниками, а еще и судьи, следователи, адвокаты, милиция, строители тюрем.
Твердохлеб всегда был врагом чрезмерного энтузиазма. В деле с телевизорами это было бы просто катастрофой. Следствие обещало растянуться на многие месяцы терпеливых раскапываний, канительных ковыряний, подвижнического собирания фактов, свидетельств, доказательств. Твердохлеб кружил по объединению, обходясь уже без провожатых, имел постоянный пропуск на время ведения следствия, мог ходить куда угодно и когда угодно, но цех "Фарада-2А" обходил, ему казалось, что все догадаются, почему он снова там появился. Больше всего боялся подозрений, нечистых мыслей, насмешек. Позвонить Наталке хотелось уже на следующий день, но Твердохлеб сдерживался, решив для себя переждать ровно неделю, и теперь нетерпеливо вел отсчет времени, в конце которого стояло его счастье.
Была среда, день благоприятный и для дел, которые должны завершаться, и для тех, которые лишь начинаются. Это только для одинокого Робинзона почему-то надеждой стала пятница - конец рабочей недели. Для Твердохлеба отныне надежда была связана со средой. Он выбрал одиннадцать часов - ни рано, ни поздно, казалось, все обдумал, все взвесил, ко всему приготовился, но все равно не узнал своего голоса, когда пришлось отвечать на вопрос, прозвучавший с того конца линии:
- Алло, вам кого?
Голос был женский, но не Наталкин. Счастье, что хоть не мужской!
- Будьте добры, - откашлявшись, сказал Твердохлеб. - Это квартира Натальи Швачко?
- Завком, - лаконично объяснили ему.
Твердохлеба спасло натренированное умение допытываться. Он мог бы растеряться от такой неожиданности (и через минуту он действительно растерялся), но все же сработал в нем механизм упрямого расследования, и Твердохлеб не думая, быстро и твердо спросил:
- Завком "Импульса"?
Он сделал ударение и на первом и на втором слове, так что ответить ему должны были непременно столь же быстро, точно и твердо.
- Да, да, - сказала женщина. - И депутат Швачко принимает здесь, но не по средам, а по вторникам.
- Благодарю, - вежливо сказал Твердохлеб и положил трубку.
До вторника - означало еще почти неделю. Что ж, человечество ждало и дольше. И что она дала депутатский телефон - нормально. Он сунул ей только телефон прокуратуры! Око за око! Паритетные начала теперь модны во всем мире. Неделя понадобится ему для раздумий, а прежде всего - для его работы. Собирать и собирать материалы в этом запутанном деле о телевизорах, чтобы потом можно было установить, имели здесь место злоупотребления, или просто халатность, или же всему виной несовершенство министерских инструкций и решений в цепи: завод - торговля - бытовое обслуживание. У него уже был предварительный разговор с Борисоглебским, и на этот раз Шестой, отбросив всю свою заурядность, заявил Твердохлебу довольно резко, что искать ему следует не здесь, а в их министерской канцелярии, где сидят путаники и ежедневно плодят столько бумаг, что их не то что исполнять, а и прочитать невозможно.
- У меня такое впечатление, что юристы иногда действуют против своего народа, - ехидно сказал Борисоглебский.
- Да, частично действуют, - согласился Твердохлеб. - Преступники - это тоже дети народа. Если мы гордимся, что воспитали достойных сыновей, то нужно иметь мужество признать, что пасынков породили тоже мы, на радость заокеанскому дядюшке. Хватит уже говорить о пережитках прошлого - мы достаточно наплодили и своих собственных пережитков. То же и с постановлениями и даже законами. Проще всего утешать себя, что когда-то все было не так, а теперь - все идеально. Но даже если некоторые положения закона или инструкции отстали от жизни, не отвечают ее требованиям, то все равно для каждого из нас закон остается законом, обязательным для выполнения.
- Однако для юристов, - напомнил Борисоглебский, - обязательно и всестороннее изучение проблемы с учетом ее особенностей.
- Это наш долг.
- У нас полгода сидела группа народного контроля. Двенадцать человек. Сколько зарплаты пошло только на них? А сколько человеко-дней потеряло объединение? Отрывали от работы сотни людей, находили даже тех, кто уволился и переехал жить в другие города, наши административные службы готовили горы справок... И это - чтобы найти десяток телевизоров, которые, дескать, пошли не по назначению, хотя значились списанными... Теперь ваша группа. Снова на целые месяцы?..
- Ничем не могу вам помочь, - устало произнес Твердохлеб. - Мы люди долга. Простая логика не всегда наш лучший помощник. Ведь преступления - это тоже опровержения любой логики. Вы сетуете на народный контроль - это ваше дело. Со своей стороны обещаю вам, что нареканий на нас не будет.
Знал бы заместитель генерального директора о безнадежной раздвоенности в душе Твердохлеба! Ну и что с того? Ну, отстранили бы Твердохлеба, все равно его место занял бы кто-то другой. А кто бы смог вытеснить Наталку из его сердца?
Ему могут сказать: пристрастия затемняют познание истины. И еще целую охапку банальностей. Что с того? Он следователь, а не исследователь. Он в самой преисподней жизни, а не в тихом научно-исследовательском институте, полном ученых джинсовых мальчиков и докторов наук, похожих на просиженные диваны. Он живет страстями чужими - а разве не имеет он права и на собственные?
Он ждал этого вторника как счастливого будущего, легковесно обещанного некогда газетами.
Снова приведя в движение сложный механизм своих несмелых вычислений, он еще с воскресенья решил, когда именно звонить, в котором часу, как выбрать оптимальное время, как рассчитать все будущие возможности...
Позвонил после четырех. Закончились все возможные обеденные перерывы (с двенадцати до тринадцати, с тринадцати до четырнадцати, с четырнадцати до пятнадцати), целый час он отвел "на разминку", на "Импульсе" как раз закончилась смена - все благоприятствовало ему, как говорится, шло навстречу его пожеланиям.
Старательно набрав семизначный номер, он не дыша прильнул к трубке, несколько секунд ожидания показались вечностью, наконец длинные гудки оборвались, прозвучал голос, но снова не Наталкин. Тот самый женский голос, что и в прошлую среду (он узнал бы его из миллиона, и не потому, что имел натренированный слух), спокойно произнес:
- Алло, завком слушает.
- Я прошу товарища Швачко, - тщетно пытаясь придать своему голосу твердость, сказал Твердохлеб.
- Кто спрашивает?
Он не был готов к такому вопросу и ответил почти автоматически, по привычке:
- Из прокуратуры.
Спохватился, да было уже поздно. Между тем слово "прокуратура" подействовало магически.
- Она сейчас на совещании, но я ее позову. Вы подождете? - спросила женщина.
- Нет-нет, - испугался Твердохлеб. - Благодарю. Не нужно беспокоить.
- Может, что-то передать?
- Благодарю, благодарю вас. Я позвоню в другой раз...
Еще неделя между надеждой и разочарованием? А может, это судьба? Может, так и нужно? Было и нет. Развеял ветер. Утекло вместе с водой. И успокойте свое сердце, товарищ Твердохлеб, и сосредоточьтесь на трудовых усилиях... Словно почувствовав Твердохлебово сомнение и отчаяние, Наталка сама позвонила через два дня. Пятница. Неужели придется пересмотреть свои взгляды на Робинзона?
- Это вы звонили? - Деловой тон, никаких сантиментов.
Твердохлеб замялся.
- Мне сказали, что из прокуратуры, и я подумала...
- Вы дали мне не тот телефон...
- А какой же?
- Ну...
- Я живу в гостинке, а там телефонов нет, и наше управление связи не обещает до двухтысячного года.
- В гостинке? - Он ожил и обрадовался: одинока, одинока! - У вас там комната?
- Почему комната? Двухкомнатная квартира со всеми удобствами. Только общий коридор. Как в гостинице.
- Двухкомнатная? - голос у него был почти загробный.
- Двенадцать и четыре квадратных метра. Чудо архитектуры! Я и тетка Мелашка...
- Мелашка?
- Вы имеете что-то против тетки Мелашки?
- Я ее совсем не знаю.
- Так в чем же дело?
Твердохлеб сказал, не скрывая своей боли...
- Наталья, мы говорим совсем не о том...
- А по телефону только так и говорят!
- Могли бы мы когда-нибудь не по телефону?
Немного помолчав, она сказала:
- Я не знаю...
Он испугался еще больше: бросит трубку - и все. Но не знал, что ей сказать, не имел ни малейшего опыта в подобных разговорах. Как просто было: "Вас беспокоит следователь Твердохлеб из прокуратуры. Я просил бы..." Или: "Не могли бы вы?" Или: "Я хотел бы..." - и так далее, тысячи вариаций на печальную тему. А тут...
Наталка пожалела его. Снова помолчав, сказала:
- Я вам позвоню...
- Вы потеряете мой телефон!
- Не потеряла же сегодня.
И "ту-ту-ту!" в черной трубке. Твердохлеб отпрянул от нее, как от гремучей змеи.
Почему он решил, что найдет в этой женщине спасение для своей души? И почему женщины всегда должны спасать мужчин? Неужели потому, что мужчины делают больше глупостей? Наверное, это досталось нам в наследство от тех времен, когда женщина была отстранена от общественной жизни и только мужчина оставался один на один с несправедливостью и насилием, принимая на себя их удары, а они всегда болезненны, если не смертельны. С той поры и довелось женщинам приходить на помощь. Мужчины привыкли к такому ласковому покровительству и как-то перестали замечать, что перед ударами судьбы женщины так же беззащитны, как и они сами, потому что судьба - это то, что стоит надо всем и ближе всего соприкасается с жизнью человеческой, где неразлучно переплетены рождение и смерть, боль и счастье, зло и добро, кара я милосердие. Жалеть, помогать, сочувствовать, ожидать мужчину измученного, разбитого, отчаявшегося, чтобы утешить, приложить добрые, теплые руки ко лбу, обнять, приголубить - это стало призванием женщины, ее предназначением на земле и на небе, и мужчины охотно принимали женское доброе заступничество (в средневековье существовал обычай, по которому девственница могла спасти от смерти обреченного, обвенчавшись с ним под виселицей или у плахи) и даже узаконили его, создав целые священные культы Матери-заступницы, а души свои наполнив неисчерпаемыми запасами эгоизма.
Что ж, Твердохлебу тоже хотелось побыть эгоистом. Может быть, впервые в жизни, но захотелось. Привыкший все взвешивать правом, он не думал сейчас ни о каком праве, он устал завоевывать справедливость для других, все для других, никогда не заботясь о себе. Погруженный в грязный человеческий омут, устав от созерцания преступлений, Твердохлеб, как никогда, возжелал чистоты если и не от самого себя (не находил в себе достаточно животворных родников), то хотя бы рядом с собой. Понимал, что это эгоистично, что он не имеет на это никаких прав, но разве желание согласовывается с правами? Они могут подчиняться им, склонять перед их суровостью свои хрупкие фигуры, но все равно продолжают жить, как трава под снегом, да только и ждут ласкового солнца, которое растопит холодную кору земли. Казнюсь, мучаюсь... но не каюсь!.. Даже гений, даже гений мог так сказать!
И все же чувство порядочности удерживало Твердохлеба от безрассудных поступков, несколько дней он старался не думать о Наталке, а когда образ ее возникал перед ним и когда сердце у него в груди болезненно сжималось, он нападал на себя: чего ты пристаешь к этой девушке!
А у самого уже вызревал план не ждать звонка, не быть беспомощной жертвой, а проявить смелость, находчивость, твердость в поведении, в интересах следствия (а как же!) пойти к Наталке на депутатский прием, просидеть возле нее целый день, слушая, что ей говорят избиратели, что она им отвечает. Наталка представляет коллектив "Импульса" в горсовете, рабочие знают, что в объединении ведется следствие, к Твердохлебу придет не каждый, а к своему депутату могут прийти. Ну-ну, следствие с помощью депутата? Что-то новое в юридической практике! Интересно, что запоет Савочка, услышав о таком "новаторстве"?
И снова чуткая душа Наталки вовремя уловила тревожные волны Твердохлебовой взволнованности, и она позвонила ему, не дожидаясь, пока его удрученное состояние достигнет критических пределов.
- Это я, - сказала она.
Оцепенев у трубки, он не мог произнести ни звука.
- Вы меня слышите?
- Слышу, - произнес Твердохлеб чужим голосом.
- Что с вами? Вы не больны?
- Я просто... в отчаянии...
- Что-то случилось?
- Был в отчаянии... Но теперь... Ваш звонок...
- А-а, звонок, - она засмеялась. - А я позвонила спросить: вы в оперу ходите?
- В оперу?
Если бы это спросил кто-то другой, он бы сказал: "А что там делать?" Его простой натуре благоговение было чуждо, а там нужно благоговеть до последней ноты. Теща, разумеется, просветила своего зятя, и Твердохлеб выучил чуть ли не весь репертуар знаменитой Киевской оперы. Цепкая его память схватывала все в этом позолоченном мире нескончаемого праздника, стихии звуков, красок, ритмов жизни, ее торжественности и тревожности, он мог теперь легко поддерживать разговор с Мальвиной Витольдовной, жонглировать терминами, называть имена. Но пока мозг напрягался, чтобы не осрамить своего обладателя, душа его спала, и у Твердохлеба часто возникала мысль, что люди только делают вид, будто так глубинно проникают в сущность музыки, а в действительности все такие, как он. А может, он пугался музыки неосознанно, потому что по-настоящему любить ее могли только безнадежно одинокие люди, а он не хотел признавать своего одиночества.
Наталке он ответил бодро:
- Между прочим, по части оперы я знаток.
- А у меня есть билет, - сообщила она, и Твердохлеб попытался представить себе выражение Наталкиного лица. Ничего у него не вышло: не хватило опыта. Но нужно было что-то говорить, чтобы как можно дольше слышать этот голос, своенравный, но и обнадеживающий, непослушный, но и добрый.
- Билеты?
- Представьте себе: два!
Можно играть, можно заигрывать. Последнее отпадает. Вот сейчас она, вволю наигравшись, сообщит, что идет в оперу с той самой подругой, которая ждала ее тогда возле прокуратуры, или с мифической теткой Мелашкой.
- А что там у них? - вяло поинтересовался Твердохлеб.
- Премьера "Травиаты".
- Какая там премьера! Она идет у них уже полвека!
- Новая молодая певица. А с ней будет петь наш знаменитый баритон.
Твердохлеб знал этого баритона. Хорошо пел, но не избежал конфликта с законом за спекуляцию "Волгами". Кажется, перепродал их штук семь. Пришлось переехать в другой город. Теперь прибыл на гастроли.
Наталке надоело сопение Твердохлеба у трубки, она, возможно, даже топнула раздраженно ногой:
- Так вы идете или нет?
- Но ведь меня никто не приглашает.
- Я приглашаю! Вам этого мало?
- Я даже мечтать о таком не мог.
- Так помечтайте. А в субботу я вас жду возле театра...
В субботу Твердохлеб работал. Но не ночью же! Ну, дома как-то можно объяснить, хотя, правду говоря, никто не требует от него никаких объяснений и его жизнь все дальше и дальше загоняется в колею параллельных сосуществований с Мальвиной. В оперу следовало бы соответственно одеться, но Твердохлеб так и пошел в своем помятом костюме и стоптанных туфлях, правда, надел белую рубашку и новый галстук.
Сентябрьский вечер, как всегда в Киеве, был теплый, женщины шли в театр, одетые по-летнему, так что Твердохлеб надеялся увидеть Наталку в каком-то из ее безрукавных ярких платьев, но его взгляд напрасно скользил по голоруким и тонкоруким. Может, очередная ее шутка? Назначила встречу, а сама не придет? Но не успел он по-настоящему встревожиться, как что-то прикоснулось к его локтю, Твердохлеб оглянулся и оторопел. Наталка не Наталка, она и не она, ее глаза, волосы, ее маленькое радостное личико, а одета, как иные киевские дамы, в импортный костюм, во что-то финско-японское или французско-фээргевское, в стандартную униформу конфекционной моды, которая лишает женщин и тела, и духа, превращая их в какие-то импортные тени, в символы некоего достатка и удачливости. От тещи он научился понимать высокую науку женского умения одеваться. Теща считала, что женский костюм только для работы или на рынок. В театр - исключительно платье, и только праздничное! Мальвина тоже умела одеваться, и теперь, чтобы отогнать от себя эти неуместные сравнения, Твердохлеб поторопился улыбнуться Наталке, но получилось это так бледно и вымученно, что она встревожилась: