Страница:
- А вас, мил человек, видеть не доводилось.
- Хотел бы вашей капусточки, - попытался подладиться под его тон Твердохлеб.
- Пусть бог простит, но вам не могу.
- Я же стоял в очереди.
- Бог простит.
- У вас же вон еще полно.
- Все заказанное. У меня своя клиентура.
- А может, я хочу в эту вашу...
Кум-Король прикрыл веками глаза, словно бы хотел отделиться и от Твердохлеба, и от того мира, посланцем которого он тут был.
- Пусть бог простит, но скажу вам, мил человек, что моя продукция вас не интересует. Можете сразу говорить, откуда вы: из милиции, из торговой инспекции или еще откуда?
Пришлось признаться. Первый тур выиграл Кум-Король. Но Твердохлеб уже не отступал.
- Когда вы кончаете отпускать свою... продукцию? - спросил Воздвиженского.
- Как придется. Могу и до самого закрытия базара ждать своих людей.
- А сегодня у вас как? Я бы хотел наведаться к вам домой.
- Знаете куда? - на всякий случай поинтересовался Кум-Король, хотя в этом вопросе улавливалась больше насмешливость.
- Знать полагается мне по должности.
- Должность у всех одна, - вздохнул Кум-Король. - Все человеки, и все под богом...
Он жил на куреневских задворках, в самых глубинах, где кончались все улицы и переулки и начиналось царство садов, огородов, диких зарослей и еще более диких людей, которые прятались за высокими деревянными заборами, рылись в земле, как кроты, воровали из городского водопровода воду на поливку, крали электроэнергию для своих теплиц и оранжерей, крали удобрения на станциях, землю и перегной в цветоводстве, выращивали цветы, клубнику, зелень, фрукты и люто защищали все выращенное от куреневской малышни, которая по интернациональной традиции пребывала в состоянии постоянной войны с собственниками садов. Твердохлебово детство проходило именно тут, все купленные мамой штанчата разрывались именно на этих заборах и на этих ветках чужих яблонь и груш, глиняные приземистые хатки с красными крышами запали в его сознание как первый и самый устойчивый образ Киева, как его начало, ибо все то, что было вверху над Куреневкой, все эти кварталы каменных огромных домов, соборы, дворцы, монументы воспринимались уже как продолжение, дополнение этого буйного зеленого мира таинственных прорастаний и еще более таинственных людей, каких ты никогда и не видел, а только слышал их злые голоса, а иногда и голосов их не слышал, одно только рычание псов на цепях.
Со временем он понял, какими неполными и ошибочными были его детские представления о Киеве, осознал величие и глубину своего города, но все равно первые детские впечатления так крепко вросли в душу, что должны были застрять там навсегда.
Может, всплыли бы они из глубины души и в тот день, но с детства мы помним только лето, и солнце, да разве что изредка зиму со снегами, а тогда стояла на дворе поздняя осень, печально зареванная прохладными дождями, и Твердохлеба пронзала холодная дрожь от этих куреневских вод и от их холодной беспрестанности, безнадежности и безжалостности. Неужто ему теперь суждены были здесь только эти безжалостные, будто с того света, холодные воды? А ведь были же такие теплые, бесконечные дни детства на Куреневке, полные солнца, беззаботности, озорства и баклушничания. Он помнил, как мама купила ему на Подоле белую матроску и синенькие трусики, и как он гордился этой матроской, и как разорвал трусики, забравшись на чужую грушу и спрыгнув с нее от дикого рычания страшного черного пса. Плакал тогда от горя по разодранным трусикам, и позже, при воспоминании о белой матроске, каждый раз хотелось плакать. Так с той поры уже ничего белее и чище не знал. Теперь малыши, кажется, и не носят матроски, а только импортные маечки с нашлепанными на груди уродиками, выдуманными американцем Диснеем. История вечно повторяется, хотя порой и в комическом виде, как отметил гений. Когда-то мир завоевывали тучи беспощадных железных всадников и дикие орды расползались по зеленой прекрасной земле, как весенние воды по лугам, а теперь точно так же расползаются по планете эти плоды болезненного торгашеского воображения, перед которым бессильны границы, правительства и даже голоса предков, которые всегда брали верх над всем.
А может, мир устанавливает для себя именно такие законы, по которым он развивается наиболее целесообразно? И он, Твердохлеб, крошечная песчинка в этом гигантском мироздании, тоже должен подчиняться неумолимым законам и покорно принимать все, что выпадает на его долю?
А ведь и в самом деле.
Тогда была белая матроска, а теперь если и не маечки с нелепыми зверюшками из Лос-Анджелеса, то импортные костюмы, тогда была детская беззаботность и беспечность, а теперь Абсолют закона, и все поступки, даже подсознательные, подчинены только ему, и жизнь уже принадлежит не тебе, а Долгу, а коль скоро это так, то забудь обо всем, отбрось воспоминания, отрешись от прошлого, отринь сантименты и пристрастия, будь холоден, как этот осенний дождь, который срывает последние листочки с деревьев, безжалостно оголяет мир, обнажает всю его беззащитность, непривлекательность и... упорную неуступчивость.
Твердохлеб долго искал нужный ему номер. Улица, на которой он значился, виляла среди луж, иногда убегала чуть ли не до Оболони, затем шла зигзагами, усадьбы разбегались от нее, дождь, чавкая своим холодным ртом, проглатывал дома, дворы, целые участки с десятками номеров, сюда бы не молодого неопытного следователя, а такого настойчиво-героического археолога, как Викентий Хвойка, который сумел когда-то докопаться под Кирилловской горой и до неолита, и до ориньяка, и до трипольской культуры. А Твердохлеб никак не мог отыскать семьдесят четвертый номер.
Нашел там, где и не ждал, уже утратив веру и отчаявшись. Глиняная хатка под красной крышей стояла в тылу еще двух таких хатенок с номерами девяносто пятый и сто четырнадцатый, все это напоминало задачки пьяного математика или плохонький детектив, но Твердохлеб сразу заподозрил тут злое намерение и преступную предусмотрительность Кум-Короля. "Прячется, - решил он. Маскируется жалко и недостойно".
Кум-Королева хатка поражала своей неприглядностью и запущенностью. Приплюснута широкой крышей чуть ли не до земли, стены уже и не вертикальные, а какие-то раскоряченные, не поймешь, чем и держатся, дождь вымывает из них глину, она желтыми потеками стекает во все стороны, плывет Твердохлебу под ноги, выплывает со двора, дальше и дальше, ничто ее здесь не задерживает: ни реденькие деревца, ни покосившийся заборчик, ни выщербленные, собственно, сровненные с землей остатки какой-то стены. Прямо диву даешься, как это Твердохлеб в своих детских походах никогда не добирался до этого глухого закоулка, который так невозмутимо исходит себе глиной на протяжении многих десятилетий, как бы доказывая неистребимость нашей глиняной цивилизации.
Он долго обтирал ботинки от налипшей грязи, затем осторожно постучал в двери, снова тер ноги, топтался по глине, и что-то похожее на уважение к этой глиняной хатке родилось в его душе, еще не отягощенной чрезмерно этим большим человеческим чувством. Не вот такими ли хатками ворвалась его земля в века, в культуры, в эпохи! Дворцы обрушились, соборы сгорели, стены не выдержали натисков орд, а хатки выстояли, перешли и прошли и вот стоят себе по сей день повсюду, где есть глина, вода, солнце и жажда жизни?
Звякнул засов, приоткрылась дверь, постный глаз взглянул на Твердохлеба и бесшумно исчез. Он пхнул дверь, очутился в тесных темных сенцах, сухих и уютных, полных ароматов засушенных трав, шагнул туда, где тускло светилась узкая полоска, нашел там чуть приоткрытую дверь, смело раскрыл ее и вошел в комнату. У оконца на низеньком, застеленном полосатой дерюжкой топчанчике сидел чистенький, беленький Кум-Король и молча смотрел на незваного гостя. Глиняный пол тоже был выстелен такими же полосатыми половичками, на которые Твердохлеб не мог отважиться ступить с дождя и грязищи, но не эта девственная чистота поразила и испугала его и не умытость Кум-Короля и его белая одежда, вроде как у приговоренного к смертной казни. Твердохлеб стоял на пороге и растерянно переводил взор от одной стены этого странного убежища к другой, не зная, на какой задержать взгляд и вообще не зная, должен ли он это делать или притвориться невнимательно-безразличным, хотя понимал, что теперь уже поздно.
Стена напротив дверей была от потолка до пола увешана иконами, большими и маленькими, в дорогих окладах и безо всяких украшений, в красках ярких и тусклых, вплоть до такой земляной черноты, словно веками наслаивалась закопченность и загрязненность. Две лампадки красновато мерцали в этом царстве суровых и смиренных ликов, их слабое мерцание сливалось с серым светом, струившимся со двора сквозь маленькое окошечко, и эта странная смесь насыщала тесное пространство помещения таким густым сиянием, что, казалось, до него можно дотронуться рукой. Самое неожиданное, что сияние это рождалось не на стене, обвешанной иконами, на многих из которых проблескивало и сущее золото, а совсем на другой, как раз на той, против которой сидел сам хозяин, и не просто сидел, а словно бы стерег ее, караулил, охранял.
Сама стена, так же как та - иконами, была обставлена от потолка до пола книгами.
Таких книг Твердохлеб не видел нигде и никогда. Даже профессор Лобко, который читал им историю права на юридическом и любил приносить с собой всяческие диковинки, ничего похожего никогда не показывал. Здесь стояли уже и не книжки, а пышные убежища (а может, кладбища?) человеческой мысли и человеческих заблуждений, тяжелейшие фолианты в позолоченной коже, в меди и серебре, с искусной резьбой или просто в грубо струганных потемневших досках и даже в мехах, когда-то пушистых и лоснящихся, а ныне полысевших и ставших ни на что не годными и все ж таки неожиданных в этой неожиданной библиотеке. Книги стояли на грубо сколоченных дощатых полках, пугали своими размерами, своей невероятной тяжестью, были прижаты друг к другу так тесно, что ни одной не выдернешь из ряда, не потревожив других. Все указывало на то, что ими никто не пользуется, их предназначение не для чтения, точно так же как назначение этих икон вовсе не для того, чтобы бить поклоны перед ними и не для молитв.
Первая мысль у Твердохлеба была: Воздвиженский вкладывает в эти сокровища все свои "капустные" деньги.
Вторая: спекулирует иконами и старинными книгами. Раритеты, редкость, ценность, барыш, может, и валюта...
Третья? Третьей мысли у него не появилось. Хозяин все же заметил наконец гостя и указал на свой топчанчик, на чистенькую дерюжку:
- Садитесь, добрый человечек.
- Надо еще выяснить, на самом ли деле я такой добрый, - упрямо топчась у порога, прохмыкал себе под нос Твердохлеб. - Если бы оказалось, что я действительно такой, я и сам немало удивился бы, вот так, как этому вашему богатству, и не так иконам, как книгам. Никогда бы не подумал, что на Куреневке могут быть такие книги.
- Божья благодать и над Куреневкой простирается, - скромно вздохнул Кум-Король. - В книгах слово, а слово стояло в начале мира, так кто же пренебрежет им? Только темная душа. А тьму в душу пускать грех. Вот я слышал, есть книги, где написано, будто апостол Павел был неграмотный. Как же так: апостол - и неграмотный?
Твердохлеб передернул плечами, словно ему за воротник влили что-то холодное. Какие перескоки от квашеной капусты к апостолу Павлу! Вот тебе и Кум-Король!
Он наконец решился ступить на чистенькие половички, но не сел, а остановился посреди комнаты, чтобы видеть перед собой хозяина.
- Насчет апостолов я не специалист, - решив не заедаться с Воздвиженским, сказал он, - но если уж кто-то там докопался до этого вашего Павла, так и я скажу: мог быть и неграмотным. Апостолы потому и апостолы, что неграмотные. Во всяком случае, прокуратуру это не интересует.
Кум-Король не отреагировал, по-прежнему не обращая никакого внимания на Твердохлеба, будто того и вовсе не было в хатенке. На базаре он весь был как бы соткан из движения, из суетливых жестов и слов, из угодничества и услужливости, а здесь сидел неподвижный, бесплотный как тень и не пытался защищаться, а выжидал, хотел выиграть время, пересидеть вот так, переждать, не подпускать к себе.
Не на того напал!
Твердохлеб еще немного потоптался на месте (не хотел топтать грязными ботинками чистенькие половички), а затем небрежно бросил:
- И что же вы - вот так только с книгами да с ликами святых и живете?
- Живу один, поелику никто не может выдержать такого труда, на какой обрек себя, - вздохнул хозяин.
Следовало бы посочувствовать такому человеку, и Твердохлеб посочувствовал:
- Тяжко в одиночестве?
- Не даю лениться душе, она и спасает тело натруженное, - прозвучало с топчанчика.
Твердохлеб пришел не для допроса, а для знакомства. Знал, что официальный допрос ничего не даст, как и официальный обыск: это уже пробовали делать задолго до него, и каждый раз Кум-Король выходил сухим из воды. Твердохлеб хотел применить собственную тактику. Такой хитрой тактики допроса-недопроса не сумел бы придумать даже их бывший преподаватель криминалистики доцент Калинник (студенты звали его беззлобно: Калымник. Хотя, кажется, никогда хабара не брал). Калинник получал немалую отраду от своего предмета. Вплывал в аудиторию, как морской скат в аквариум, осторожно проносил свое толстое пузо к преподавательскому столу, долго переводил дыхание, вытирая платочком вспотевшее лицо, шею, руки, затем почти шепотом обращался к студентам:
- Закройте форточки и двое станьте у дверей. Сегодня я буду говорить об архисекретных вещах.
Вот бы ахнул архисекретный Калинник, увидев, как его бывший студент опутывает крепкой сетью добычу, которую еще никому не удалось поймать. Твердохлеб был в восторге и от своей тактики, и от своих хитростей, и от своей проницательности.
- Живете в одиночестве - это видно, - наступал он на Воздвиженского, а по вашей торговле видно и то, что одних рук в таком деле недостаточно.
Кум-Король не пытался выкручиваться, сам залезал в сеть - только завязывай.
- Кормить людей - святое дело, - произнес он скромненько. - А в святом деле помощники найдутся.
- Дело святое, а за капусту берете дороже, чем государство за ананасы. Огурцы же ваши, кажется, дороже бананов.
- А я же никого не принуждаю, не приведи господь, не принуждаю, немного поерзал на дерюжке Кум-Король. - Не хочешь - не покупай. В магазине - там дешево, а идут не туда, а ко мне. Поелику там принуждение: бери, что дают. А у меня - доброволье. Меня любят.
- Вашу капусту, - подсказал Твердохлеб.
- Дело человека - это и есть он сам.
- Говорят, вы и фашистов своей капустой кормили? - безжалостно ударил его своим самым страшным, как ему казалось, вопросом Твердохлеб. Но Кум-Король нисколько не смутился.
- Есть все хотят. Вы же убийц в тюрьме кормите? Все только говорим по-разному, а едим одинаково. Ибо и бог ведь один.
Вымытая бородка светилась в полутьме, как свечечка, и Твердохлеб понял, что дальше вести игру словами бессмысленно: этот святоша от всего будет отбиваться своим боженькой, а чем тут крыть, не знал бы и сам доцент Калинник. Поэтому решил перейти к решительным действиям.
- Я к вам для первого знакомства, - небрежно промолвил он, - поговорить мы сможем позже, а теперь хотелось бы, чтобы вы показали мне свое хозяйство. Любопытство, сами понимаете, чисто служебное. Долг. Ясное дело, если вы сможете... Если, конечно, не нужно куда-то далеко, а то на дворе такая непогода... У вас тут я что-то не заметил ничего такого... Да и усадьба у вас как будто совсем маленькая...
- Усадьба маленькая, - согласился Кум-Король, - человек маленький, и усадебка такая...
Твердохлеб испугался, что тот снова обратится к богу.
- А квашенина! - почти выкрикнул он. - Сотни бочек квашенины - где же берутся, где хранятся?
- А где же? - повторил вслед за ним Кум-Король. - Здесь оно все. Под ногами.
- Под нами? Что здесь - катакомбы?
Он вспомнил об остатках какой-то кирпичной стены, утопавшей в глине, но не придал этому воспоминанию никакого значения. Что тут могло быть? Подземелье разрушенного монастыря? Подземные ходы, прорытые казаками, когда они несли здесь когда-то охрану на окраине Киева в своих куренях? Жилища доисторических людей, до которых не успел докопаться Хвойка?
- Пусть господь милует, - бочком ссовываясь с дерюжки, покряхтел Кум-Король, - все как у людей, все по-божьему. Показать так показать. Кто хочет видеть, пусть увидит, а кто хочет услышать...
Он бормотал, идя в угол, где только теперь Твердохлеб заметил узенький шкафчик для одежды, там хозяин долго возился, что-то надевал на себя, что-то обувал, затем набросил себе на голову жесткий плащ и пошел в сени и дальше в дождь, не заботясь, идет за ним Твердохлеб или нет.
Тот не отставал, шел за Кум-Королем, обогнул вместе с ним хатку, оказался перед низеньким сарайчиком, которого с улицы никто не мог заметить, знал, что все это плутовство, что Кум-Король обманет его так же, как обманывал многих перед этим, но и отступать уже не мог и не хотел.
Кум-Король громко покашлял, так, словно давал кому-то знак, осторожно открыл дверь сарайчика, отступил, пропуская впереди себя Твердохлеба, и тот увидел, что в сарайчике действительно кто-то есть, две неуклюжие фигуры то наклонялись, то разгибались под электролампочкой, голо мерцавшей под низким потолком, черные тени от этих двоих, множась, наскакивали друг на друга, терзали, разрывали в клочья тесное пространство, разгоняли темноту по углам, запихивали ее туда, а она вырывалась и снова наползала на них, заполняя помещение, не оставляя места и для тех двоих, уже не говоря о новых пришельцах.
Твердохлеб никак не мог разобрать, что делают те двое, пока наконец не догадался: натаптывают в десятиведерные кастрюли Кум-Короля капусту для завтрашнего торга. По крайней мере, так оно должно было быть по его предположению, ибо где-то же кто-то готовил каждую ночь эти кастрюли, которые чуть свет, полные, оказывались на Житнем рынке.
Не будучи высоким, Твердохлеб все же наклонил голову, входя в сарайчик, Кум-Король как-то сумел его опередить, будто и не вошел вместе с ним, а каким-то таинственным и неестественным способом просто очутился уже там и так же незаметно перескочил через все темное пространство, и уже из-за тех двух фигур раздался его смиренный старческий голосок:
- Покажите, детки, доброму человеку то, что он хочет увидеть.
От этого голосочка неведомо откуда словно бы сорвалась черная лавина теней. Они упали на Твердохлеба отовсюду, придавили грубо, безжалостно, твердо, от них почему-то остро ударило вонючим потом, затем дыхание сперло от запаха плесени, земля вдруг провалилась у него под ногами, затем бахнуло над головой так, будто разлетался на куски весь мир, еще было болезненное и неловкое падение куда-то вниз и вниз, и вокруг него воцарилась безнадежная и вечная темнота.
Такая темень, вероятно, наступит, когда я умру, подумалось Твердохлебу. Но он знал, что не умер, что живой, только никак не мог сообразить, что с ним произошло. Неосторожно ступил и упал в какую-то яму, в погреб, в хранилище Кум-Короля? Но почему же такая темень и такая тишина и почему кто-то, кажется, напал на него, скрутил, смял, толкнул, сбросил вниз? Твердохлеб осторожно ощупал себя, вокруг себя. Как-то неудобно, боком, лежал он на холодных земляных (наверное, глина!) ступеньках, ведущих еще куда-то ниже, в затхлость и промозглость, в еще большую черноту. Нигде ни единого проблеска света, ни единого звука, точно в могиле.
- Эй, гражданин Воздвиженский! - крикнул Твердохлеб, но темнота проглотила его голос, а затем швырнула назад исковерканный и слабый: "...не... женский..."
- Что за глупые шутки! - не сдаваясь, вновь закричал Твердохлеб.
"За... пы... ки..." - поглумилась над ним темнота.
- Вы пожалеете!
"...леете..." - хохотало нечто потустороннее.
Смех в аду. Наконец-то Твердохлеб мог бы вволю посмеяться над своим способом ведения следствия, которым хотел удивить человечество. У него было достаточно времени и возможностей для этого. Искать его вряд ли будут: для этого в районной прокуратуре слишком куцые штаты. К тому же он никому не говорил, что идет к Кум-Королю домой, а догадаться об этом не смог бы даже гений криминалистики доцент Калинник. Какую тактику обыска предлагал он для погребов? Только тайники, везде искать тайники. "При осмотре стен погребов следует обратить внимание на кирпичи, камни, куски дерева и другие предметы, которые легко вынимаются, поскольку именно за ними могут быть тайники" - это доцент Калинник. А если сотня бочек квашеной капусты, - какие тут к черту тайники?
Твердохлеб пошевелил руками и ногами, брезгливо прикасаясь ладонями к скользким ступенькам, пополз наверх, пока не уперся в твердую и такую же скользкую, как и ступеньки, деревянную крышку. Стукнул кулаком - никакого звука. Попробовал крикнуть - снова надругательство подземелья, а у него отчаяние и безнадежность.
Он еще не верил, что попался, не страх смерти, а стыд поражения душил его и злость на себя, на глупое мальчишество. Жалкий Шерлок Холмс! Фальшивый генератор следовательских идей! Примитивный неудачник! Как хвастался на курсе: "Великих судей не бывает, но есть неподкупные!" Имел в виду свою будущую неподкупность. А теперь за тебя никто не даст и ломаного гроша, вот и вся твоя неподкупность!
Снова и снова колотил Твердохлеб в глухую крышку, но все напрасно, наверное те сразу же исчезли из сарайчика и Кум-Король спокойно умывает руки.
Чернота в подземелье становилась еще более плотной, она заливала Твердохлебу не только глаза, а и мозг, пробиралась в самые тайные уголки души, со свинцовой наглостью вытесняла оттуда все лучики света, чтобы лишить свою жертву не только каких-либо надежд, но даже воспоминаний.
Твердохлебу оставалось только одно: ждать. Ждать означало надеяться. На что, чего, откуда, от кого? Не мог ответить ни на один из этих вопросов, да и кто бы на его месте смог? Удивительное безразличие охватило его, душа оцепенела, разум отказывался служить и впадал в страшную спячку. Что разум, если ты бессилен дать ему работу и применение! Разве что в детстве Твердохлеб мог безвольно следовать за собственными чувствами, повзрослев, во всем (по крайней мере, так ему казалось) руководствовался только разумом, шел за ним, верил ему, возлагал на него все надежды. Теперь в нем умерло все, заснуло, исчезло, осталась пустая оболочка тела. Вообще-то говоря, Твердохлеб мало внимания уделял своему телу, не заботился о нем, ограничивал его потребности и требования только самым необходимым, не считался ни с жарой, ни с холодом, ел, что было, спал или не спал - как придется, в одежде был непереборчив, жильем не привередничал - после армии некоторое время жил у тетки на Нивках, потом вместе со своим еще школьным товарищем Ванькой Бараненко занимали на двоих "каюту" в предназначенном на снос доме, и "каюта" была такой тесной, что спать приходилось едва ли не по очереди. Зато - в центре города, а за стеной - Бараненкова любовь, смуглая высокогрудая инженерша, с которой Ванька перестукивался через стенку, то напрашиваясь на свидание с ней, то приглашая к себе, когда Твердохлеб отлучался для своих "следственных действий". Несколько раз инженерша, то ли не зная, что Вани Бараненко нет дома, то ли наоборот, зная об этом, стучала в стенку, которую подпирал спиной Твердохлеб, но он ни разу не откликнулся, хотя спина у него при этом деревенела и во всем теле возникала предательская дрожь. В те минуты Твердохлеб ненавидел свое тело, его предательскую готовность мгновенно забыть все обретенное за целые эпохи человеческого развития и слепо ринуться в нечто первобытное, дикое и темное.
А как согласовать с теми веками развития и прогресса мрачную тень кандально-тюремной цивилизации, которая сопутствует человечеству во всех его высочайших достижениях и взлетах? Кандалы начинались от лианы или примитивной веревки, которой вязали добычу, пока не пришли наконец к мудрым приспособлениям с электронными замками, а тюрьма - от простой ямы, наполненной водой, змеями, скорпионами, - до лондонского Тауэра, от которого ведется родословная всех тюрем цивилизованного мира, и вплоть до тех комфортабельных бетонных лабиринтов, которые сооружают натовские спецы в странах третьего мира.
Возмущение спасает от отчаяния, и Твердохлеб подсознательно поддался его соблазнительной власти, но не хватало сил даже возмущаться, какая-то коварная вялость надвинулась на него, вялость в теле, в мыслях, в чувствах. Он, как мог, умостился на ступеньках под крышкой, покрепче натянул, подоткнув снизу, свое плохонькое, еще со студенческих времен пальтишко и нежданно-негаданно... уснул.
Никто бы не поверил, что человек в таком положении может уснуть, не поверил бы и сам Твердохлеб, если бы кто-то высказал подобное предположение, а вот ведь уснул, и спал крепко, хоть и в тяжелых снах, постоянных вздрагиваниях и полном отчаянии. Когда спит разум, рождаются химеры, призраки и чудища.
Быть может, именно в борьбе с ужасами призрачными спасается от подлинных ужасов жизни честная и чистая молодость?
Его разбудило железное громыхание над головой. Оно оказалось столь неожиданным и непонятным, что он, вроде бы проснувшись, все же боялся целиком возвратиться в действительность, не хотел вспоминать того, что случилось с ним, и еще больше не хотел обращаться к мрачным (а каким же еще?) предположениям о том, что с ним произойдет. Невольно он сделал движение, чтобы спуститься по скользким ступенькам чуть ниже, подальше от крышки, от этого холодного лязганья, от новой угрозы, от убийц, вламывающихся к нему, чтобы прикончить его, ибо убийцы в большинстве случаев нетерпеливы, не желают ждать, пока их жертва скончается дома, им во что бы то ни стало необходима уверенность в смерти, только это их удовлетворяет и успокаивает.
- Хотел бы вашей капусточки, - попытался подладиться под его тон Твердохлеб.
- Пусть бог простит, но вам не могу.
- Я же стоял в очереди.
- Бог простит.
- У вас же вон еще полно.
- Все заказанное. У меня своя клиентура.
- А может, я хочу в эту вашу...
Кум-Король прикрыл веками глаза, словно бы хотел отделиться и от Твердохлеба, и от того мира, посланцем которого он тут был.
- Пусть бог простит, но скажу вам, мил человек, что моя продукция вас не интересует. Можете сразу говорить, откуда вы: из милиции, из торговой инспекции или еще откуда?
Пришлось признаться. Первый тур выиграл Кум-Король. Но Твердохлеб уже не отступал.
- Когда вы кончаете отпускать свою... продукцию? - спросил Воздвиженского.
- Как придется. Могу и до самого закрытия базара ждать своих людей.
- А сегодня у вас как? Я бы хотел наведаться к вам домой.
- Знаете куда? - на всякий случай поинтересовался Кум-Король, хотя в этом вопросе улавливалась больше насмешливость.
- Знать полагается мне по должности.
- Должность у всех одна, - вздохнул Кум-Король. - Все человеки, и все под богом...
Он жил на куреневских задворках, в самых глубинах, где кончались все улицы и переулки и начиналось царство садов, огородов, диких зарослей и еще более диких людей, которые прятались за высокими деревянными заборами, рылись в земле, как кроты, воровали из городского водопровода воду на поливку, крали электроэнергию для своих теплиц и оранжерей, крали удобрения на станциях, землю и перегной в цветоводстве, выращивали цветы, клубнику, зелень, фрукты и люто защищали все выращенное от куреневской малышни, которая по интернациональной традиции пребывала в состоянии постоянной войны с собственниками садов. Твердохлебово детство проходило именно тут, все купленные мамой штанчата разрывались именно на этих заборах и на этих ветках чужих яблонь и груш, глиняные приземистые хатки с красными крышами запали в его сознание как первый и самый устойчивый образ Киева, как его начало, ибо все то, что было вверху над Куреневкой, все эти кварталы каменных огромных домов, соборы, дворцы, монументы воспринимались уже как продолжение, дополнение этого буйного зеленого мира таинственных прорастаний и еще более таинственных людей, каких ты никогда и не видел, а только слышал их злые голоса, а иногда и голосов их не слышал, одно только рычание псов на цепях.
Со временем он понял, какими неполными и ошибочными были его детские представления о Киеве, осознал величие и глубину своего города, но все равно первые детские впечатления так крепко вросли в душу, что должны были застрять там навсегда.
Может, всплыли бы они из глубины души и в тот день, но с детства мы помним только лето, и солнце, да разве что изредка зиму со снегами, а тогда стояла на дворе поздняя осень, печально зареванная прохладными дождями, и Твердохлеба пронзала холодная дрожь от этих куреневских вод и от их холодной беспрестанности, безнадежности и безжалостности. Неужто ему теперь суждены были здесь только эти безжалостные, будто с того света, холодные воды? А ведь были же такие теплые, бесконечные дни детства на Куреневке, полные солнца, беззаботности, озорства и баклушничания. Он помнил, как мама купила ему на Подоле белую матроску и синенькие трусики, и как он гордился этой матроской, и как разорвал трусики, забравшись на чужую грушу и спрыгнув с нее от дикого рычания страшного черного пса. Плакал тогда от горя по разодранным трусикам, и позже, при воспоминании о белой матроске, каждый раз хотелось плакать. Так с той поры уже ничего белее и чище не знал. Теперь малыши, кажется, и не носят матроски, а только импортные маечки с нашлепанными на груди уродиками, выдуманными американцем Диснеем. История вечно повторяется, хотя порой и в комическом виде, как отметил гений. Когда-то мир завоевывали тучи беспощадных железных всадников и дикие орды расползались по зеленой прекрасной земле, как весенние воды по лугам, а теперь точно так же расползаются по планете эти плоды болезненного торгашеского воображения, перед которым бессильны границы, правительства и даже голоса предков, которые всегда брали верх над всем.
А может, мир устанавливает для себя именно такие законы, по которым он развивается наиболее целесообразно? И он, Твердохлеб, крошечная песчинка в этом гигантском мироздании, тоже должен подчиняться неумолимым законам и покорно принимать все, что выпадает на его долю?
А ведь и в самом деле.
Тогда была белая матроска, а теперь если и не маечки с нелепыми зверюшками из Лос-Анджелеса, то импортные костюмы, тогда была детская беззаботность и беспечность, а теперь Абсолют закона, и все поступки, даже подсознательные, подчинены только ему, и жизнь уже принадлежит не тебе, а Долгу, а коль скоро это так, то забудь обо всем, отбрось воспоминания, отрешись от прошлого, отринь сантименты и пристрастия, будь холоден, как этот осенний дождь, который срывает последние листочки с деревьев, безжалостно оголяет мир, обнажает всю его беззащитность, непривлекательность и... упорную неуступчивость.
Твердохлеб долго искал нужный ему номер. Улица, на которой он значился, виляла среди луж, иногда убегала чуть ли не до Оболони, затем шла зигзагами, усадьбы разбегались от нее, дождь, чавкая своим холодным ртом, проглатывал дома, дворы, целые участки с десятками номеров, сюда бы не молодого неопытного следователя, а такого настойчиво-героического археолога, как Викентий Хвойка, который сумел когда-то докопаться под Кирилловской горой и до неолита, и до ориньяка, и до трипольской культуры. А Твердохлеб никак не мог отыскать семьдесят четвертый номер.
Нашел там, где и не ждал, уже утратив веру и отчаявшись. Глиняная хатка под красной крышей стояла в тылу еще двух таких хатенок с номерами девяносто пятый и сто четырнадцатый, все это напоминало задачки пьяного математика или плохонький детектив, но Твердохлеб сразу заподозрил тут злое намерение и преступную предусмотрительность Кум-Короля. "Прячется, - решил он. Маскируется жалко и недостойно".
Кум-Королева хатка поражала своей неприглядностью и запущенностью. Приплюснута широкой крышей чуть ли не до земли, стены уже и не вертикальные, а какие-то раскоряченные, не поймешь, чем и держатся, дождь вымывает из них глину, она желтыми потеками стекает во все стороны, плывет Твердохлебу под ноги, выплывает со двора, дальше и дальше, ничто ее здесь не задерживает: ни реденькие деревца, ни покосившийся заборчик, ни выщербленные, собственно, сровненные с землей остатки какой-то стены. Прямо диву даешься, как это Твердохлеб в своих детских походах никогда не добирался до этого глухого закоулка, который так невозмутимо исходит себе глиной на протяжении многих десятилетий, как бы доказывая неистребимость нашей глиняной цивилизации.
Он долго обтирал ботинки от налипшей грязи, затем осторожно постучал в двери, снова тер ноги, топтался по глине, и что-то похожее на уважение к этой глиняной хатке родилось в его душе, еще не отягощенной чрезмерно этим большим человеческим чувством. Не вот такими ли хатками ворвалась его земля в века, в культуры, в эпохи! Дворцы обрушились, соборы сгорели, стены не выдержали натисков орд, а хатки выстояли, перешли и прошли и вот стоят себе по сей день повсюду, где есть глина, вода, солнце и жажда жизни?
Звякнул засов, приоткрылась дверь, постный глаз взглянул на Твердохлеба и бесшумно исчез. Он пхнул дверь, очутился в тесных темных сенцах, сухих и уютных, полных ароматов засушенных трав, шагнул туда, где тускло светилась узкая полоска, нашел там чуть приоткрытую дверь, смело раскрыл ее и вошел в комнату. У оконца на низеньком, застеленном полосатой дерюжкой топчанчике сидел чистенький, беленький Кум-Король и молча смотрел на незваного гостя. Глиняный пол тоже был выстелен такими же полосатыми половичками, на которые Твердохлеб не мог отважиться ступить с дождя и грязищи, но не эта девственная чистота поразила и испугала его и не умытость Кум-Короля и его белая одежда, вроде как у приговоренного к смертной казни. Твердохлеб стоял на пороге и растерянно переводил взор от одной стены этого странного убежища к другой, не зная, на какой задержать взгляд и вообще не зная, должен ли он это делать или притвориться невнимательно-безразличным, хотя понимал, что теперь уже поздно.
Стена напротив дверей была от потолка до пола увешана иконами, большими и маленькими, в дорогих окладах и безо всяких украшений, в красках ярких и тусклых, вплоть до такой земляной черноты, словно веками наслаивалась закопченность и загрязненность. Две лампадки красновато мерцали в этом царстве суровых и смиренных ликов, их слабое мерцание сливалось с серым светом, струившимся со двора сквозь маленькое окошечко, и эта странная смесь насыщала тесное пространство помещения таким густым сиянием, что, казалось, до него можно дотронуться рукой. Самое неожиданное, что сияние это рождалось не на стене, обвешанной иконами, на многих из которых проблескивало и сущее золото, а совсем на другой, как раз на той, против которой сидел сам хозяин, и не просто сидел, а словно бы стерег ее, караулил, охранял.
Сама стена, так же как та - иконами, была обставлена от потолка до пола книгами.
Таких книг Твердохлеб не видел нигде и никогда. Даже профессор Лобко, который читал им историю права на юридическом и любил приносить с собой всяческие диковинки, ничего похожего никогда не показывал. Здесь стояли уже и не книжки, а пышные убежища (а может, кладбища?) человеческой мысли и человеческих заблуждений, тяжелейшие фолианты в позолоченной коже, в меди и серебре, с искусной резьбой или просто в грубо струганных потемневших досках и даже в мехах, когда-то пушистых и лоснящихся, а ныне полысевших и ставших ни на что не годными и все ж таки неожиданных в этой неожиданной библиотеке. Книги стояли на грубо сколоченных дощатых полках, пугали своими размерами, своей невероятной тяжестью, были прижаты друг к другу так тесно, что ни одной не выдернешь из ряда, не потревожив других. Все указывало на то, что ими никто не пользуется, их предназначение не для чтения, точно так же как назначение этих икон вовсе не для того, чтобы бить поклоны перед ними и не для молитв.
Первая мысль у Твердохлеба была: Воздвиженский вкладывает в эти сокровища все свои "капустные" деньги.
Вторая: спекулирует иконами и старинными книгами. Раритеты, редкость, ценность, барыш, может, и валюта...
Третья? Третьей мысли у него не появилось. Хозяин все же заметил наконец гостя и указал на свой топчанчик, на чистенькую дерюжку:
- Садитесь, добрый человечек.
- Надо еще выяснить, на самом ли деле я такой добрый, - упрямо топчась у порога, прохмыкал себе под нос Твердохлеб. - Если бы оказалось, что я действительно такой, я и сам немало удивился бы, вот так, как этому вашему богатству, и не так иконам, как книгам. Никогда бы не подумал, что на Куреневке могут быть такие книги.
- Божья благодать и над Куреневкой простирается, - скромно вздохнул Кум-Король. - В книгах слово, а слово стояло в начале мира, так кто же пренебрежет им? Только темная душа. А тьму в душу пускать грех. Вот я слышал, есть книги, где написано, будто апостол Павел был неграмотный. Как же так: апостол - и неграмотный?
Твердохлеб передернул плечами, словно ему за воротник влили что-то холодное. Какие перескоки от квашеной капусты к апостолу Павлу! Вот тебе и Кум-Король!
Он наконец решился ступить на чистенькие половички, но не сел, а остановился посреди комнаты, чтобы видеть перед собой хозяина.
- Насчет апостолов я не специалист, - решив не заедаться с Воздвиженским, сказал он, - но если уж кто-то там докопался до этого вашего Павла, так и я скажу: мог быть и неграмотным. Апостолы потому и апостолы, что неграмотные. Во всяком случае, прокуратуру это не интересует.
Кум-Король не отреагировал, по-прежнему не обращая никакого внимания на Твердохлеба, будто того и вовсе не было в хатенке. На базаре он весь был как бы соткан из движения, из суетливых жестов и слов, из угодничества и услужливости, а здесь сидел неподвижный, бесплотный как тень и не пытался защищаться, а выжидал, хотел выиграть время, пересидеть вот так, переждать, не подпускать к себе.
Не на того напал!
Твердохлеб еще немного потоптался на месте (не хотел топтать грязными ботинками чистенькие половички), а затем небрежно бросил:
- И что же вы - вот так только с книгами да с ликами святых и живете?
- Живу один, поелику никто не может выдержать такого труда, на какой обрек себя, - вздохнул хозяин.
Следовало бы посочувствовать такому человеку, и Твердохлеб посочувствовал:
- Тяжко в одиночестве?
- Не даю лениться душе, она и спасает тело натруженное, - прозвучало с топчанчика.
Твердохлеб пришел не для допроса, а для знакомства. Знал, что официальный допрос ничего не даст, как и официальный обыск: это уже пробовали делать задолго до него, и каждый раз Кум-Король выходил сухим из воды. Твердохлеб хотел применить собственную тактику. Такой хитрой тактики допроса-недопроса не сумел бы придумать даже их бывший преподаватель криминалистики доцент Калинник (студенты звали его беззлобно: Калымник. Хотя, кажется, никогда хабара не брал). Калинник получал немалую отраду от своего предмета. Вплывал в аудиторию, как морской скат в аквариум, осторожно проносил свое толстое пузо к преподавательскому столу, долго переводил дыхание, вытирая платочком вспотевшее лицо, шею, руки, затем почти шепотом обращался к студентам:
- Закройте форточки и двое станьте у дверей. Сегодня я буду говорить об архисекретных вещах.
Вот бы ахнул архисекретный Калинник, увидев, как его бывший студент опутывает крепкой сетью добычу, которую еще никому не удалось поймать. Твердохлеб был в восторге и от своей тактики, и от своих хитростей, и от своей проницательности.
- Живете в одиночестве - это видно, - наступал он на Воздвиженского, а по вашей торговле видно и то, что одних рук в таком деле недостаточно.
Кум-Король не пытался выкручиваться, сам залезал в сеть - только завязывай.
- Кормить людей - святое дело, - произнес он скромненько. - А в святом деле помощники найдутся.
- Дело святое, а за капусту берете дороже, чем государство за ананасы. Огурцы же ваши, кажется, дороже бананов.
- А я же никого не принуждаю, не приведи господь, не принуждаю, немного поерзал на дерюжке Кум-Король. - Не хочешь - не покупай. В магазине - там дешево, а идут не туда, а ко мне. Поелику там принуждение: бери, что дают. А у меня - доброволье. Меня любят.
- Вашу капусту, - подсказал Твердохлеб.
- Дело человека - это и есть он сам.
- Говорят, вы и фашистов своей капустой кормили? - безжалостно ударил его своим самым страшным, как ему казалось, вопросом Твердохлеб. Но Кум-Король нисколько не смутился.
- Есть все хотят. Вы же убийц в тюрьме кормите? Все только говорим по-разному, а едим одинаково. Ибо и бог ведь один.
Вымытая бородка светилась в полутьме, как свечечка, и Твердохлеб понял, что дальше вести игру словами бессмысленно: этот святоша от всего будет отбиваться своим боженькой, а чем тут крыть, не знал бы и сам доцент Калинник. Поэтому решил перейти к решительным действиям.
- Я к вам для первого знакомства, - небрежно промолвил он, - поговорить мы сможем позже, а теперь хотелось бы, чтобы вы показали мне свое хозяйство. Любопытство, сами понимаете, чисто служебное. Долг. Ясное дело, если вы сможете... Если, конечно, не нужно куда-то далеко, а то на дворе такая непогода... У вас тут я что-то не заметил ничего такого... Да и усадьба у вас как будто совсем маленькая...
- Усадьба маленькая, - согласился Кум-Король, - человек маленький, и усадебка такая...
Твердохлеб испугался, что тот снова обратится к богу.
- А квашенина! - почти выкрикнул он. - Сотни бочек квашенины - где же берутся, где хранятся?
- А где же? - повторил вслед за ним Кум-Король. - Здесь оно все. Под ногами.
- Под нами? Что здесь - катакомбы?
Он вспомнил об остатках какой-то кирпичной стены, утопавшей в глине, но не придал этому воспоминанию никакого значения. Что тут могло быть? Подземелье разрушенного монастыря? Подземные ходы, прорытые казаками, когда они несли здесь когда-то охрану на окраине Киева в своих куренях? Жилища доисторических людей, до которых не успел докопаться Хвойка?
- Пусть господь милует, - бочком ссовываясь с дерюжки, покряхтел Кум-Король, - все как у людей, все по-божьему. Показать так показать. Кто хочет видеть, пусть увидит, а кто хочет услышать...
Он бормотал, идя в угол, где только теперь Твердохлеб заметил узенький шкафчик для одежды, там хозяин долго возился, что-то надевал на себя, что-то обувал, затем набросил себе на голову жесткий плащ и пошел в сени и дальше в дождь, не заботясь, идет за ним Твердохлеб или нет.
Тот не отставал, шел за Кум-Королем, обогнул вместе с ним хатку, оказался перед низеньким сарайчиком, которого с улицы никто не мог заметить, знал, что все это плутовство, что Кум-Король обманет его так же, как обманывал многих перед этим, но и отступать уже не мог и не хотел.
Кум-Король громко покашлял, так, словно давал кому-то знак, осторожно открыл дверь сарайчика, отступил, пропуская впереди себя Твердохлеба, и тот увидел, что в сарайчике действительно кто-то есть, две неуклюжие фигуры то наклонялись, то разгибались под электролампочкой, голо мерцавшей под низким потолком, черные тени от этих двоих, множась, наскакивали друг на друга, терзали, разрывали в клочья тесное пространство, разгоняли темноту по углам, запихивали ее туда, а она вырывалась и снова наползала на них, заполняя помещение, не оставляя места и для тех двоих, уже не говоря о новых пришельцах.
Твердохлеб никак не мог разобрать, что делают те двое, пока наконец не догадался: натаптывают в десятиведерные кастрюли Кум-Короля капусту для завтрашнего торга. По крайней мере, так оно должно было быть по его предположению, ибо где-то же кто-то готовил каждую ночь эти кастрюли, которые чуть свет, полные, оказывались на Житнем рынке.
Не будучи высоким, Твердохлеб все же наклонил голову, входя в сарайчик, Кум-Король как-то сумел его опередить, будто и не вошел вместе с ним, а каким-то таинственным и неестественным способом просто очутился уже там и так же незаметно перескочил через все темное пространство, и уже из-за тех двух фигур раздался его смиренный старческий голосок:
- Покажите, детки, доброму человеку то, что он хочет увидеть.
От этого голосочка неведомо откуда словно бы сорвалась черная лавина теней. Они упали на Твердохлеба отовсюду, придавили грубо, безжалостно, твердо, от них почему-то остро ударило вонючим потом, затем дыхание сперло от запаха плесени, земля вдруг провалилась у него под ногами, затем бахнуло над головой так, будто разлетался на куски весь мир, еще было болезненное и неловкое падение куда-то вниз и вниз, и вокруг него воцарилась безнадежная и вечная темнота.
Такая темень, вероятно, наступит, когда я умру, подумалось Твердохлебу. Но он знал, что не умер, что живой, только никак не мог сообразить, что с ним произошло. Неосторожно ступил и упал в какую-то яму, в погреб, в хранилище Кум-Короля? Но почему же такая темень и такая тишина и почему кто-то, кажется, напал на него, скрутил, смял, толкнул, сбросил вниз? Твердохлеб осторожно ощупал себя, вокруг себя. Как-то неудобно, боком, лежал он на холодных земляных (наверное, глина!) ступеньках, ведущих еще куда-то ниже, в затхлость и промозглость, в еще большую черноту. Нигде ни единого проблеска света, ни единого звука, точно в могиле.
- Эй, гражданин Воздвиженский! - крикнул Твердохлеб, но темнота проглотила его голос, а затем швырнула назад исковерканный и слабый: "...не... женский..."
- Что за глупые шутки! - не сдаваясь, вновь закричал Твердохлеб.
"За... пы... ки..." - поглумилась над ним темнота.
- Вы пожалеете!
"...леете..." - хохотало нечто потустороннее.
Смех в аду. Наконец-то Твердохлеб мог бы вволю посмеяться над своим способом ведения следствия, которым хотел удивить человечество. У него было достаточно времени и возможностей для этого. Искать его вряд ли будут: для этого в районной прокуратуре слишком куцые штаты. К тому же он никому не говорил, что идет к Кум-Королю домой, а догадаться об этом не смог бы даже гений криминалистики доцент Калинник. Какую тактику обыска предлагал он для погребов? Только тайники, везде искать тайники. "При осмотре стен погребов следует обратить внимание на кирпичи, камни, куски дерева и другие предметы, которые легко вынимаются, поскольку именно за ними могут быть тайники" - это доцент Калинник. А если сотня бочек квашеной капусты, - какие тут к черту тайники?
Твердохлеб пошевелил руками и ногами, брезгливо прикасаясь ладонями к скользким ступенькам, пополз наверх, пока не уперся в твердую и такую же скользкую, как и ступеньки, деревянную крышку. Стукнул кулаком - никакого звука. Попробовал крикнуть - снова надругательство подземелья, а у него отчаяние и безнадежность.
Он еще не верил, что попался, не страх смерти, а стыд поражения душил его и злость на себя, на глупое мальчишество. Жалкий Шерлок Холмс! Фальшивый генератор следовательских идей! Примитивный неудачник! Как хвастался на курсе: "Великих судей не бывает, но есть неподкупные!" Имел в виду свою будущую неподкупность. А теперь за тебя никто не даст и ломаного гроша, вот и вся твоя неподкупность!
Снова и снова колотил Твердохлеб в глухую крышку, но все напрасно, наверное те сразу же исчезли из сарайчика и Кум-Король спокойно умывает руки.
Чернота в подземелье становилась еще более плотной, она заливала Твердохлебу не только глаза, а и мозг, пробиралась в самые тайные уголки души, со свинцовой наглостью вытесняла оттуда все лучики света, чтобы лишить свою жертву не только каких-либо надежд, но даже воспоминаний.
Твердохлебу оставалось только одно: ждать. Ждать означало надеяться. На что, чего, откуда, от кого? Не мог ответить ни на один из этих вопросов, да и кто бы на его месте смог? Удивительное безразличие охватило его, душа оцепенела, разум отказывался служить и впадал в страшную спячку. Что разум, если ты бессилен дать ему работу и применение! Разве что в детстве Твердохлеб мог безвольно следовать за собственными чувствами, повзрослев, во всем (по крайней мере, так ему казалось) руководствовался только разумом, шел за ним, верил ему, возлагал на него все надежды. Теперь в нем умерло все, заснуло, исчезло, осталась пустая оболочка тела. Вообще-то говоря, Твердохлеб мало внимания уделял своему телу, не заботился о нем, ограничивал его потребности и требования только самым необходимым, не считался ни с жарой, ни с холодом, ел, что было, спал или не спал - как придется, в одежде был непереборчив, жильем не привередничал - после армии некоторое время жил у тетки на Нивках, потом вместе со своим еще школьным товарищем Ванькой Бараненко занимали на двоих "каюту" в предназначенном на снос доме, и "каюта" была такой тесной, что спать приходилось едва ли не по очереди. Зато - в центре города, а за стеной - Бараненкова любовь, смуглая высокогрудая инженерша, с которой Ванька перестукивался через стенку, то напрашиваясь на свидание с ней, то приглашая к себе, когда Твердохлеб отлучался для своих "следственных действий". Несколько раз инженерша, то ли не зная, что Вани Бараненко нет дома, то ли наоборот, зная об этом, стучала в стенку, которую подпирал спиной Твердохлеб, но он ни разу не откликнулся, хотя спина у него при этом деревенела и во всем теле возникала предательская дрожь. В те минуты Твердохлеб ненавидел свое тело, его предательскую готовность мгновенно забыть все обретенное за целые эпохи человеческого развития и слепо ринуться в нечто первобытное, дикое и темное.
А как согласовать с теми веками развития и прогресса мрачную тень кандально-тюремной цивилизации, которая сопутствует человечеству во всех его высочайших достижениях и взлетах? Кандалы начинались от лианы или примитивной веревки, которой вязали добычу, пока не пришли наконец к мудрым приспособлениям с электронными замками, а тюрьма - от простой ямы, наполненной водой, змеями, скорпионами, - до лондонского Тауэра, от которого ведется родословная всех тюрем цивилизованного мира, и вплоть до тех комфортабельных бетонных лабиринтов, которые сооружают натовские спецы в странах третьего мира.
Возмущение спасает от отчаяния, и Твердохлеб подсознательно поддался его соблазнительной власти, но не хватало сил даже возмущаться, какая-то коварная вялость надвинулась на него, вялость в теле, в мыслях, в чувствах. Он, как мог, умостился на ступеньках под крышкой, покрепче натянул, подоткнув снизу, свое плохонькое, еще со студенческих времен пальтишко и нежданно-негаданно... уснул.
Никто бы не поверил, что человек в таком положении может уснуть, не поверил бы и сам Твердохлеб, если бы кто-то высказал подобное предположение, а вот ведь уснул, и спал крепко, хоть и в тяжелых снах, постоянных вздрагиваниях и полном отчаянии. Когда спит разум, рождаются химеры, призраки и чудища.
Быть может, именно в борьбе с ужасами призрачными спасается от подлинных ужасов жизни честная и чистая молодость?
Его разбудило железное громыхание над головой. Оно оказалось столь неожиданным и непонятным, что он, вроде бы проснувшись, все же боялся целиком возвратиться в действительность, не хотел вспоминать того, что случилось с ним, и еще больше не хотел обращаться к мрачным (а каким же еще?) предположениям о том, что с ним произойдет. Невольно он сделал движение, чтобы спуститься по скользким ступенькам чуть ниже, подальше от крышки, от этого холодного лязганья, от новой угрозы, от убийц, вламывающихся к нему, чтобы прикончить его, ибо убийцы в большинстве случаев нетерпеливы, не желают ждать, пока их жертва скончается дома, им во что бы то ни стало необходима уверенность в смерти, только это их удовлетворяет и успокаивает.