Страница:
– Говоришь, отче: не понравилось? Что ты? Почему? – не желая сразу обнаружить впечатления, произведенного на него чтением, отвечал самолюбивый и по привычке чрезмерно скрытный юноша. – Нет, ничего. Изрядно составлено… Ты бы его мне показал, писателя твоего…
– Как пожелаешь, сын мой… Он, поди, и теперь здеся. Кликнуть могу. Прикажешь?
– Ин, позови, пожалуй… Посмотрим твоего тихоню, святошу да разумника. Что-то и не видал я таких круг себя.
– Есть они, государь, да вперед не пузырятся. По углам стоят, дела ждут. А кто побойчей да поклювастей – и тут как тут!..
– Правда, правда твоя». Ну, зови парня…
Адашев быстро явился на зов, поклонился, как следует, и царю, и митрополиту, и молча стал у дверей.
– Что же ты? Ближе подойди, Алексей. Так ведь звать-то тебя?
– Так, государь! – подходя ближе и глядя своими большими, черными, огненными глазами прямо в глаза Ивану, ответил Адашев, свершив обычный поклон.
– Лет много ли? Двадцать будет?
– Двадцатый пошел, государь!
– Немного старше меня! – с легким оттенком зависти сказал Иван. – А изрядно твоя эпистолия слажена. Сам слагал?
– Сам, государь!.. – помня наказ Макария, слегка потупившись, ответил Адашев.
– Да ты не потупляйся, не девка красная… И дело не зазорное. И я, и отец митрополит – хвалим же. Чего ж тебе? Кверху голову держи. Я трусов не люблю.
– Не трус я, государь! Хоть сейчас вели на бой! На Литву, на агарян ли нечистых – твой холоп и ратник. Увидишь: трус ли я?!
– Ого! Вот, по-иному заговорил, как ты его, государь, за живое задел. Знаю: не трус он у меня. И в делах ратных сведущ…
– Да ты клад, парень… Мы тебе дело найдем, – принимая осанку и вид властителя, сказал юный царь, довольный, что может, помимо бояр, сам взять себе приближенного человека, возвысить его. И уж, конечно, этот будет предан из благодарности.
– Думаю я, – все так же серьезно продолжал отрок, – пора с Казанью кончать. Из-за малолетства моего бояре матушку-репку пели, брюха свои толстые берегли. Я поубавлю жиру в них!.. Пусть с Казанским Юртом кончают, да и весь сказ. И Шигалейку туды…
– Воинов мало, государь… – заговорил, очевидно хорошо осведомленный в этих делах, Адашев. – Правда, Литва притихла, да Крым наседает. Того и жди погрому… Бояре – врозь. Хрестьянам – разор чистый от наместных бояр да тиунов… Грамоты вольные мало где дадены… Дел [пушек] осадных, ни великих, ни малых, – вдосталь нет… Чем Казань воевать?
– Так, так! Все-то ты знаешь! – кивая головой, проговорил Иван. – Так, погоди, что вперед будет?! Мной уж приказ даден: все те порухи исправить. Обещались дядевья Горбатый и Мстиславские и Курбский Андрей – уж, толкуют, за дело взялись!..
– В добрый час! – отозвался Макарий, нарочно давший свободу двум юношам столковаться между собой.
– Ну, вижу: добрый ты слуга царю своему. И о том печалуешься, от чего мало корысти тебе было доселе. А что будет – увидим.
Затем, поднявшись и сделав обычный поклон митрополиту, Иван принял от него благословение.
– А ты, Алексей, – сказал он Адашеву, – нынче ж ко мне наверх приходи. Дело я для тебя придумал. Знаешь, отец митрополит, от самой, почитай, смерти отцовской «Царская книга» наша не сведена лежит. Вот искусник этот пусть и засядет за нее. А там поглядим!.. Пока – прости, владыка!..
И царь ушел, допустив на прощанье к руке Адашева.
– Ну, пойдем, Алексей, Богу помолимся со мной, чтобы помог Он нам в начинаниях наших… – сказал Адашеву митрополит, возлагая руку на голову замечтавшегося Бог весть о чем юноши.
И с помощью Алексея и служки перейдя в молельню свою, долго и горячо молился старик о том, чтобы Бог исполнил все, как он задумал.
О чем молился Алексей – кто знает?!
Бояре все не унимались. Распри и раздоры росли и клубились, грозя затопить все царство.
Юный царь, в душе которого различные настроения менялись так же быстро и легко, как очертания тучек в небесах, то карал, то миловал бояр своих, сегодня налагая по чьему-либо доносу опалу на боярина, а завтра, по просьбе других, сменяя гнев на милость. Сам он, между тем следуя, кстати, и осторожно данному Адашевым совету, только и делал, что ездил по разным монастырям и, колеся из конца в конец своего царства, узнавал Русь.
Адашев, собственно, не посоветовал ему ездить, а красноречиво описал, как Кир Персидский и Александр Македонский в юности исходили по всей земле, которая их наследием потом стала. И знали землю… И говорили со всяким, кто жил в земле у них, его языком.
– И я бы так хотел! – заметил Иван, теперь не стеснявшийся откровенно высказывать перед тихим, вдумчивым Алексеем все свои желания, кроме грязных; о тех он с другими толковал.
– Да, хорошо бы… Да нельзя. И земля еще у нас не улажена… Могут и тебе вред какой сделать… И не пристало… Хоть и отрок, а царь ты… Вон через год и боярская опека с тебя снимется… Разве вот что…
– Что? Говори скорей!
– Государи завсегда по монастырям благочестивым ездили. Этого никто претить тебе не станет. Вот и ты начни. А там – и монахи, и игумены – всякую тебе правду скажут… И про бояр, и про тяглых людей, как тяжко им от насильников… Они бы рады лучше тебе, царю, последнее снести, а лиходеи и отбирают.
– Ну, недолго им!.. Пусть погодят… Скоро я с ними! – сжимая руки, пробормотал Иван.
И сейчас же объявил главным боярам, что желает на богомолье по монастырям поехать накануне своего царского совершеннолетия у Бога помощи и совета просить. Все только похвалить могли Ивана за намеренье. И до пятнадцати лет своих, когда пришла пора, – согласно завещанью отца, – отстранить боярскую опеку и взять правленье в свои руки, Иван посетил до двадцати монастырей и обителей в разных концах Московского царства. В декабре 1545 года побывал царь и во Владимире, когда удалось наконец Москве хоть на малое время снова посадить в Казани «своего» хана и приспешника – толстого Шигалея.
Везде и монахи и народ простой с восторгом принимали царя. И всюду – жалобы и слезы доходили до государя на своеволие наместников, окольничих, старост губных, тиунов, вплоть до мелких служилых людей, которые обирали и теснили чернь. И все это залегло в душе и памяти Ивана. Где и чем мог, облегчал он народ, монастырям и селам и пригородам грамоты льготные давал. Но помнил, как еще недавно его самого теснили и открыто грабили алчные, гордые бояре, потомки старой дружины великокняжеской, куда после прибавились потомки удельных князей, потерявшие власть и значение личное, собравшиеся вкруг крепнувшего трона московских царей. И всеми силами не позволяли эти люди, старались остановить в известных границах быстро растущее самодержавие Москвы, грозящее разбить, задушить последние искры их собственной былой мощи и самостоятельности…
Все понимал на опыте изведавший это молодой царь и решил потерпеть, подождать, пока сможет при помощи «земли» очистить царство от лишнего валежника, сваленного бурями минувших веков.
Осенью 1545 года свершилось царю пятнадцать лет. Теперь он уже не опекаемый мальчик, который просит опекунов: сделать так или иначе. Хотя и по виду, но все им совершается. Указы и доклады ему читаются; как он повелит? Теперь уж никто не смеет именем Ивана столбец подписать, послать бумагу куда на исполнение. Сам молодой государь дела государские ведает… на словах, конечно. Все идет, как машина, заведенная еще дедом, Иваном Третьим. Стара машина, кое-где заржавела, скрепы расшатались, повизгивают… Да и надстроено в ней не мало за последние тридцать – сорок лет… Не совсем даже части ее одна другой соответствуют… Но еще хорошо работают крепко откованные, гладко отлитые колеса и шестерни… И одно новое в ней сейчас колесо работает: это – воля, порой дикая, неукротимая воля, – ребенка-царя. Но она больше пустых или не важных, ребяческих вещей касается, и тонет этот новый голос в шуме и шорохе, который издают все части государственного механизма – до последней мелкой цевки да мужичка-оратая включительно… До той самой цевки, из которой и создана прочная основа земли Русской, царства великого Московского…
Тем самым временем, – именем Ивана, за его подписью, а порой и по собственной воле, – продолжались опалы, ссылки, даже казни. Так, Афанасию Бутурлину за дерзкие речи язык резали… Глинские с Воронцами, как звали Воронцовых, подо всю партию Шуйских подкопались и добились ссылки их главарей. Но по пути и сам Воронцов Федор опалу испытал. Постепенно любимец забыл всякую осторожность и прямо головой себя выдал, когда однажды ворвался к царю да стал чуть не с криком выговаривать:
– Чтой-то ты делаешь, Ваня?! Сколь много раз обещал слушать меня, а ныне, ни словечушка не молвя, потайным путем, бояр да иных людишек жалуешь многим жалованьем великим! Вон хошь Алешку Адашева, чернорожего взять… И князя Александра Горбатого прямо возвеличил… А они – ведомые враги всему роду нашему… Как же так?!
Исподлобья поглядел Иван на своего наперсника, к которому если еще не охладел физически, то уж стал относиться с презрением, невольно сравнивая его в уме с чистым, неиспорченным Адашевым.
– Постой, постой, Федя!.. Я ничего такого не говаривал тебе… Никого не хочу я слушаться, кроме Господа. Он один царям указчик.
– Ну, брось! Какой ты царь для меня?! Ужли для меня чего не сделаешь?.. Ты уж так, гляди, ладь, чтобы помимо меня никто к тебе не подходил. А я уж оберегу тебя! Я уж знаю… И все за меня стоят! – желая запугать трусливого, как он знал, Ивана, прибавил Воронцов. – Ты гляди, мы не позволим чужой сброд во дворец напускать!..
– Не позволите?! – протяжно повторил Иван. – Ну, ин ладно. Тогда делать нечего. Ваша власть!
Сказал – и ни слова больше.
Довольный одержанной мнимой победой, Воронцов ушел.
Когда Иван рассказал о сцене с Воронцовым дяде Михаилу Глинскому, тот так и побагровел:
– Ого! В Шуйские, в Андреи вторые – парень норовит… И ты стерпел, племяш?..
Иван, с умыслом сказавший все Глинскому, ответил с напускной кротостью:
– Что ж я? Вы – правители, опекатели мои!.. Вам и беречь меня. И то уж болтают – кровь я лью… Что сам ни сделаешь, потом от вас же покоры: его-де вас не спросил, бояр гласных?..
Результатом этой беседы явилась ссылка Воронцова Федора чуть ли не в один день с его заклятыми врагами Шуйскими и иными.
Было это в октябре 1545 года.
Опять всполошились присные тех опальных бояр. Засыпали Бельских и Глинских подарками, кинулись к ногам митрополита.
Волей-неволей, чтобы не выказать себя врагом сильного еще боярства, пришлось пастырю снова за преступников просить.
– Да за кого просишь, отче? Думал я, доброхот ты мне, а вдруг за врагов просишь!.. Знаешь ли, те же Кубенские, Палецкие, Шуйские да Тучковы меня с братом Юрием чуть не голодом морили… Как с последних басурманов, в праздники даже великие, затрапезных кафтанцев не сымали, в штанцах подранных водили. Себе батюшкино да матушкино добро хитили. Петли им мало, не то опалы моей…
Но Макарий все-таки смягчил Ивана. А по угоднику и ласкателю своему, Феде, юноша и сам скоро заскучал, как по грязной, но привычной игрушке.
И к Святкам того же года были прощены все.
Возвратясь вторично на Москву, Воронцовы, пылая местью к врагам, повредившим им у царя, решили принять крепкие меры. Помогать им, сперва на свой страх, а потом и вкупе с Воронцами, принялся Федор Бармин, духовник царя Ивана. Насулили сначала Шуйские отцу протопопу полон короб всего – и ничего не дали. Поп, как уже известно, скоро против первых покровителей пошел, пристал к Глинским с Бельскими. И правда, сперва потянули было попа эти вельможи. Но Макарию не понравилась такая близость между духовником Ивана и первосоветниками его.
«По единому сто прутьев изломишь, а в связке погодишь!» – подумал Макарий и незаметно, полегоньку да потихоньку, не сам, а посредством десятков и сотен людей, с которыми приходил в столкновение и влиять на которых умел превосходно, стал Макарий подтачивать влияние Федора Бармина, расшатывать его положение.
Гордый, стремительный и не очень дальновидный, Бармин сам помогал больше всех своему ослаблению. Малейшая неудача или замедление в осуществлении планов личных раздражали протопопа, и он надоедал покровителям, злился, грозил… кидался к вождям противной партии, заискивал, унижал себя, роняя и свое достоинство и шансы на успехи, которых только и жаждал. Благо родины, успех веры Христовой не особенно заботили его.
«Протопопицу в монастырь. Сам надену клобук, спервоначалу черничий, а опосля и митрополичий!» – вот в чем заключались заветные мечтания Бармина.
«Нет, видно, от бояр-собак пути не ждать!» – решил наконец поп и стал пытаться влиять на царя, упирая на то, что усердно работал при свержении князя Андрея.
Но и царя только раздражали резкие нападки Бармина. А грубые, неумелые намеки и периоды льстивых заискиваний раскрыли скоро глаза не по годам проницательному и подозрительному юноше на истинный характер и филиппик, и лести протопопа.
Видя, что и тут дело не выгорает, Бармин совершенно озлобился.
– Эка!.. Погодите же! Всем вам насолю…
Рыбак рыбака увидал издалека.
Работая в одном направлении, Воронцовы и Бармин столкнулись скоро, уразумели друг друга и решили действовать сообща «всем ворогам своим и царским на пагубу свирепую»…
Только в то самое время, как протопоп действовал потихоньку и осторожно, вливая яд клеветы и крамолы в умы своей паствы, Воронцовы шли иным путем. Прикинувшись, что обида и раскаяние заставили их отшатнуться и от первых бояр, Глинских и Бельских, и от самого царя, который-де игрушка в руках у родни, Воронцовы кинулись к Шуйским, Кубенским и ко всей старой партии. Конечно, и наполовину не поверили те своим новым союзникам, но в борьбе нельзя пренебрегать даже сомнительными средствами и не совсем надежными. Закипела работа… Новгород был всегдашняя опора старинных вотчинников и волостелей своих, Шуйских, вечно умевших мирволить новгородцам и защищать старые вольности города от Москвы-насильницы. Новгород и на этот раз сыграл роль опорного пункта для заговорщиков.
Ждали только случая, чтобы устрашить порядком царя и восстановить против Бельских с Глинскими, а то и захватить Ивана, а там поглядеть можно, как царем-племянником воспользоваться? Шемякина смута не за горами была. Все еще ее помнили.
Конечно, не оставались в неведенье первые бояре обо всем, что затевалось, но помалкивали, надеясь обратить происки врагов на гибель их же собственную. Так подоспела весна 1546 года.
Плохие вести пришли: хан крымский на Москву походом идет. Уж за Рязанью сторожа порубежные видели значки агарянские, бунчуки ордынские. Это за брата, хана казанского, мстил Гирей, за поход удачный, который прошлой весной русские на Казань совершили. Иван пожелал выступить сам в поход. Робкий и запуганный боярами в своем дворце, он в мечтаниях совершал тысячи геройских подвигов, подобно Дмитрию Донскому и другим царственным героям-предкам…
– Двум смертям не бывать – одной не миновать! – уговаривал себя отрок, когда невольный страх перед какой-то неизвестной опасностью охватывал его юную, измученную до срока душу.
Умереть в каменном мешке, задавленным или зарезанным толпой крамольных бояр – это казалось Ивану ужасным. Он и содрогался, и в ярость приходил при одной мысли, что такой конец грозил уж ему не раз, да еще и теперь может грозить.
Но умереть в бою, с оружием в руке, получая и нанося раны? Ведь это должно быть даже приятно! Нашептывал ему голос Рюриковой воинственной крови, которой не чужд был государь.
У Коломны отряды, пришедшие из-под Москвы с царем, стали станом. И новгородские, и псковские дружинники скоро подоспели сюда же. Пришло тысячи две ратных людей и казаков из Касимова с царьком ихним, Шах-ханом во главе.
К этому времени казанцы, временно принявшие было Шигалея на престол, выгнали уже толстого, ленивого государя, который все к голосам из Москвы прислушивался, своих гяурам продавал, вместо дела царского девушек да жен мурзинских и простых татарок с пути сводил. Иную добром, а иную и силой из семьи в гарем свой уволакивал… И согнали казанцы хана.
Пришлось здесь, в Коломне, всем стоять, дожидаться остальных ратных полков, которые из всех концов царства, под предводительством местных дворян и бояр, к сборному пункту потянулись.
Май настал. Все зеленело, цвело…
Остановясь с близкими своими людьми в большом пригородном монастыре, царь мало дома сидел. С утра раннего, окруженный боярскими детьми и дворянами своими, скакал он по окрестным полям, заглядывал и в села… Отдыхал там порой, собирая веселые бабьи и девичьи хороводы, потешаясь чем придется.
Особенно царь быструю езду любил… Немало и давить народу на скаку довелось ему с его озорной, многочисленной челядью. За отсутствием настоящих врагов, Иван воображал, что поражает басурман, когда с гиком и воем налетал на село, грозой проносился по зеленеющим нивам и только что не сжигал жалкие избы напуганных крестьян… Потом стоянку делали… И Веселье, нездоровое, разгульное, кипело волной… Но если боярам, дьякам и подьячим в особый укор такие дебоши народом не ставились, так уж самому царю и подавно.
– Веселится сокол наш ясный! – твердили мужички-серячки. – Молод-зелен еще… Ничаво… Все обойдется. Вон, бают: и ласков он порой к нашему брату – хрестьянам православным!.. Што же: пущай его!..
Бояре, глядя на дикие забавы, поглаживали бороды и самодовольно твердили:
– Ишь, побойчал как!.. Хоробрый будет волостель. Землю обережет. Не станет на печи от ворога прятаться…
Младший брат, Юрий, тот оставался в Москве, во дворце, и целыми днями там или ел, или спал, в окно глядел, птицу кормил-прикармливал, которая к знакомому окну всегда стаями слеталась.
В одно утро Воронцов, все время и так ходивший туча тучей, пошел к Ивану в особенно мрачном настроении.
– Что с тобой, Федя?.. Ай с левой ноги ноне встал? – после первых приветствий спросил царь.
– С левой? Погоди, скоро никакой не останется… Не с чево и вставать буде.
– Ой, что так страшно? Аль татар трусишь?..
– Какие татаре? Свои горше лютого татарина ушибут. Тогда вспомянешь, кто твой слуга верный, а кто юда-предатель.
Загорелись глаза у Ивана, даже задрожал он, пуще всего не любивший намеков и боявшийся неизвестности.
«Что бы ни было страшное, да легче его знать, чем пустяковой беды ожидать!» – говаривал он.
– Эй, Федь! – крикнул царь на Воронцова. – Гляди, не очень зли меня. Я нынче тоже не больно радошен встал. Говори, коли дело есть, не виляй хвостом по-лисьи!
– Что не сказать? То и дело, что мятеж в стану. Бояре твои первые: Бельские-подбельские да Глинские-спатьзавалинские то учинили, что ратники бунт завели… потайный пока… А там и въявь все объявится… Увидишь скоро. А тебе никто и не скажет… Позволяют чуть не одному скакать. На пагубу, видно, чтобы потом власть в руки свои вплотную забрать!
– Мятеж? Бунт? Ратники?.. Да ты спятил! Когда? Кто? Не Шуйские ль то сызнова?
Иван и допустить не мог в уме, чтобы простые ратные люди какое-либо зло от себя сами замыслили на него, на царя, Богом данного. Воронцов на миг задумался: предать или не предать давних врагов своих, недавних союзников Шуйских?
И решение быстро созрело.
– Шуйские?.. – повторил он, словно неохотно. – Може, они, да и не одни!.. Я не обыщик. Мое дело тебя остеречи да оберечи. А там – каты твои пущай с докащиками сыск ведут да воровских людей имают!.. Только совет мой тебе: не езжай никуды без доброй сторожи… А лучше и вовсе дома посиди… Покамест…
Иван только презрительно посмотрел на Воронцова. Потом, помолчав, промолвил:
– Ин, ладно! Спасибо за вести. А как быть мне – рассудим мы сами о том умишком своим…
В то же утро на любимом коне своем, арабчике, которого принял в дар от Адашева, щедро одарив взамен нового слугу своего, выехал, по обыкновению, за город Иван с большой блестящей свитой. А поодаль скакала дружина дворянская, человек двадцать – тридцать. Рядом с Иваном двоюродный брат его, князь Владимир Андреевич Старицкий, и родич, племянник царя по женской линии, князь Мстиславский Иван. На большом, тяжелом коне плетется за всеми грузный хан касимовский, безбородый и малоподвижный. При нем Даир, царевич астраханский. И Курбский Андрей, воин молодой, и князь Горбатый, воевода, тут же едут. Воронцовы оба брата поодаль немного – Федор и Василий. Кубенский Семен, родственник казненного всего год тому назад князя Ивана, троюродного брата царского, едет задумчивый, взволнованный чем-то. Мстя за невинно казненного страдальца, он теперь подал руку Воронцовым и Шуйским, но прямая честная душа Рюриковича возмущается окольными, темными путями, которыми пришлось ему идти.
Морозов Михаил, Сицкие, Захарьины, воевода Михаил Воротынский, Хованский-князь, Иван Челяднин, Палецкий, Бельский молодой – все тут.
Алексей Адашев, новый постельничий царский, едет и о чем-то толкует с князем Дорогобужским, своим товарищем по должности, тоже спальником царским. С говором и смехом ехала вся кавалькада. Атласные кафтаны, опушки меховые, соболиные, разводы и жгуты из золотых да серебряных нитей тканные, камни, самоцветы дорогие, украшавшие всадников, – все это так и сверкало-переливалось в ярких солнечных лучах.
Оружие дорогое, с насечкою, тоже сияло да позвякивало. Оперенные стрелы в саадаках на быстром ходу так и взлетали за спиной у дворян-провожатых…
Проехав с полчаса, миновав и оставив далеко позади городскую черту, весь поезд направился прямо к стану московских войск: Передового полка и полка Правой руки, которые раскинули шатры свои верстах в шести от города, в тени густых дерев большой, многолетней рощи.
– Глядите, что за люди такие идут прямо на нас? – вглядываясь в даль, спросил вдруг князь Мстиславский.
Царь насторожился и тоже пристально стал вглядываться в том направлении, куда указывал княжич Иван.
В полуверсте от них из рощи на опушку один за другим высыпали ратные люди, по виду пищальники. Все в темных полукафтаньях, в шапках новгородских, – они, конечно, принадлежали к дружине, высланной из Новгорода тамошним наместником, князем Турунтаем-Пронским, ведавшим и Псковом заодно. Раньше Репнин-Оболенский с Андреем Шуйским правили бурливыми сынами святой Софии, но Шуйский возвысился сперва на степень правителя московского, а потом зарезан был на пустыре, как овца. Репнин тоже не удержался на своем месте. Турунтай, назначенный Бельскими, не был честнее. Он лишь изменил тактику, которой раньше держались оба соправителя.
Льстя всему миру, всем обывателям вообще, давая городу новые льготы, и своей волей, и у царя выпрошенные, наместники вообще не упускали ни одного случая, где можно было прижать, потеснить, пограбить отдельных людей: торговых, тяглых или гостей заморских, а таких особенно много сбиралося в Новегороде, старом торговом перепутье. Еще солоней Пскову приходилось.
Но псковичи – те молчали, терпели покуда. А более смелые, буйные новгородцы, и в спальне царевой не раз под главенством Шуйских куролесившие, – эти легко поддались на «поджигу» Воронцовых, Кубенских и тех же Шуйских. Решили теперь они воспользоваться случаем: отрока-царя припугнуть, а то и в полон забрать, держать, пока своего не добьются…
Чтобы избежать обычных, вечных ссор между войсками, новгородцев подальше от москвичей поставили, верстах в трех, зато к городу поближе. И только мимо шатров, осененных хоругвями с ликом Заступницы Новгородской, можно было пробраться к вежам московским.
Видно, шепнул кто пищальникам, когда и как поедет Иван. Покинув шатры, ратники забрались по ту сторону дороги, в рощу. И теперь, как из мешка, сыпались на опушку; стоят и на пути, по которому царю вперед ехать надобно. Сначала, казалось, немного их вышло из лесу. Но за полверсты видно, что между дерев еще кафтаны и цветные верхи шапок виднеются… И постепенно увеличивается живой человеческий затор на пути.
Побледнел Иван от ярости, узнав новгородскую дружину, вольницу, ему с малых лет страшную и нелюбимую… И старый страх прополз холодной змейкой по спине.
Далеко еще они, пешие… Кругом – обороны много у Ивана… А все же невольная дрожь пробегает по телу…
Овладев собой, говорит Горбатому:
– Ну-ка, Сашка, пошли кого, пусть погонят с пути это воронье… Новгородцы, никак?.. Их даже кони, того и гляди, испужаются.
Мигом от группы дворян, ехавших сзади, отделилось человека три и поскакали к кучкам пищальников, но те, опершись на свое оружие, стоят спокойно, ждут приближения поезда.
– Эй, вы! Што за люди?! Прочь с пути, смерды поганые… Царь едет!.. А не то!..
И дворяне внушительно свистнули по воздуху своими нагайками турецкими, со свинчаткой на конце.
– Су! Грози, да не грозно. И не таких медведей мы подымали на рогатины… Што ж, што царь? Его-то нам и надобно. Челом ему бить хотим, на обидах на поместных, на служилых да на дворянских… Скачите, скажите царю… Неча ему пужаться нас. Не татаре мы: его подовластные, хрестьянский люд.
– Прочь! И слушать ничего их не хочу!.. – с пеной у рта от дерзости холопов вскрикнул Иван, когда подскакали дворяне и передали, что толкуют пищальники. – Пусть в шалаши свои попрячутся, нам дорогу дают. Для жалобщиков приказы есть у нас… Прочь их погнать… Сейчас же.
– Приказы?.. Знаем мы энти приказы! Вон они у нас, здеся сидят! – показывая на загривки, уже гораздо резче загалдели пищальники, выслушав ответ Ивана.
Ответ этот сообщили им царские посланные, окруженные толпой провожатых дворян, по знаку Горбатого выехавших вперед царского поезда.
– Как пожелаешь, сын мой… Он, поди, и теперь здеся. Кликнуть могу. Прикажешь?
– Ин, позови, пожалуй… Посмотрим твоего тихоню, святошу да разумника. Что-то и не видал я таких круг себя.
– Есть они, государь, да вперед не пузырятся. По углам стоят, дела ждут. А кто побойчей да поклювастей – и тут как тут!..
– Правда, правда твоя». Ну, зови парня…
Адашев быстро явился на зов, поклонился, как следует, и царю, и митрополиту, и молча стал у дверей.
– Что же ты? Ближе подойди, Алексей. Так ведь звать-то тебя?
– Так, государь! – подходя ближе и глядя своими большими, черными, огненными глазами прямо в глаза Ивану, ответил Адашев, свершив обычный поклон.
– Лет много ли? Двадцать будет?
– Двадцатый пошел, государь!
– Немного старше меня! – с легким оттенком зависти сказал Иван. – А изрядно твоя эпистолия слажена. Сам слагал?
– Сам, государь!.. – помня наказ Макария, слегка потупившись, ответил Адашев.
– Да ты не потупляйся, не девка красная… И дело не зазорное. И я, и отец митрополит – хвалим же. Чего ж тебе? Кверху голову держи. Я трусов не люблю.
– Не трус я, государь! Хоть сейчас вели на бой! На Литву, на агарян ли нечистых – твой холоп и ратник. Увидишь: трус ли я?!
– Ого! Вот, по-иному заговорил, как ты его, государь, за живое задел. Знаю: не трус он у меня. И в делах ратных сведущ…
– Да ты клад, парень… Мы тебе дело найдем, – принимая осанку и вид властителя, сказал юный царь, довольный, что может, помимо бояр, сам взять себе приближенного человека, возвысить его. И уж, конечно, этот будет предан из благодарности.
– Думаю я, – все так же серьезно продолжал отрок, – пора с Казанью кончать. Из-за малолетства моего бояре матушку-репку пели, брюха свои толстые берегли. Я поубавлю жиру в них!.. Пусть с Казанским Юртом кончают, да и весь сказ. И Шигалейку туды…
– Воинов мало, государь… – заговорил, очевидно хорошо осведомленный в этих делах, Адашев. – Правда, Литва притихла, да Крым наседает. Того и жди погрому… Бояре – врозь. Хрестьянам – разор чистый от наместных бояр да тиунов… Грамоты вольные мало где дадены… Дел [пушек] осадных, ни великих, ни малых, – вдосталь нет… Чем Казань воевать?
– Так, так! Все-то ты знаешь! – кивая головой, проговорил Иван. – Так, погоди, что вперед будет?! Мной уж приказ даден: все те порухи исправить. Обещались дядевья Горбатый и Мстиславские и Курбский Андрей – уж, толкуют, за дело взялись!..
– В добрый час! – отозвался Макарий, нарочно давший свободу двум юношам столковаться между собой.
– Ну, вижу: добрый ты слуга царю своему. И о том печалуешься, от чего мало корысти тебе было доселе. А что будет – увидим.
Затем, поднявшись и сделав обычный поклон митрополиту, Иван принял от него благословение.
– А ты, Алексей, – сказал он Адашеву, – нынче ж ко мне наверх приходи. Дело я для тебя придумал. Знаешь, отец митрополит, от самой, почитай, смерти отцовской «Царская книга» наша не сведена лежит. Вот искусник этот пусть и засядет за нее. А там поглядим!.. Пока – прости, владыка!..
И царь ушел, допустив на прощанье к руке Адашева.
– Ну, пойдем, Алексей, Богу помолимся со мной, чтобы помог Он нам в начинаниях наших… – сказал Адашеву митрополит, возлагая руку на голову замечтавшегося Бог весть о чем юноши.
И с помощью Алексея и служки перейдя в молельню свою, долго и горячо молился старик о том, чтобы Бог исполнил все, как он задумал.
О чем молился Алексей – кто знает?!
Бояре все не унимались. Распри и раздоры росли и клубились, грозя затопить все царство.
Юный царь, в душе которого различные настроения менялись так же быстро и легко, как очертания тучек в небесах, то карал, то миловал бояр своих, сегодня налагая по чьему-либо доносу опалу на боярина, а завтра, по просьбе других, сменяя гнев на милость. Сам он, между тем следуя, кстати, и осторожно данному Адашевым совету, только и делал, что ездил по разным монастырям и, колеся из конца в конец своего царства, узнавал Русь.
Адашев, собственно, не посоветовал ему ездить, а красноречиво описал, как Кир Персидский и Александр Македонский в юности исходили по всей земле, которая их наследием потом стала. И знали землю… И говорили со всяким, кто жил в земле у них, его языком.
– И я бы так хотел! – заметил Иван, теперь не стеснявшийся откровенно высказывать перед тихим, вдумчивым Алексеем все свои желания, кроме грязных; о тех он с другими толковал.
– Да, хорошо бы… Да нельзя. И земля еще у нас не улажена… Могут и тебе вред какой сделать… И не пристало… Хоть и отрок, а царь ты… Вон через год и боярская опека с тебя снимется… Разве вот что…
– Что? Говори скорей!
– Государи завсегда по монастырям благочестивым ездили. Этого никто претить тебе не станет. Вот и ты начни. А там – и монахи, и игумены – всякую тебе правду скажут… И про бояр, и про тяглых людей, как тяжко им от насильников… Они бы рады лучше тебе, царю, последнее снести, а лиходеи и отбирают.
– Ну, недолго им!.. Пусть погодят… Скоро я с ними! – сжимая руки, пробормотал Иван.
И сейчас же объявил главным боярам, что желает на богомолье по монастырям поехать накануне своего царского совершеннолетия у Бога помощи и совета просить. Все только похвалить могли Ивана за намеренье. И до пятнадцати лет своих, когда пришла пора, – согласно завещанью отца, – отстранить боярскую опеку и взять правленье в свои руки, Иван посетил до двадцати монастырей и обителей в разных концах Московского царства. В декабре 1545 года побывал царь и во Владимире, когда удалось наконец Москве хоть на малое время снова посадить в Казани «своего» хана и приспешника – толстого Шигалея.
Везде и монахи и народ простой с восторгом принимали царя. И всюду – жалобы и слезы доходили до государя на своеволие наместников, окольничих, старост губных, тиунов, вплоть до мелких служилых людей, которые обирали и теснили чернь. И все это залегло в душе и памяти Ивана. Где и чем мог, облегчал он народ, монастырям и селам и пригородам грамоты льготные давал. Но помнил, как еще недавно его самого теснили и открыто грабили алчные, гордые бояре, потомки старой дружины великокняжеской, куда после прибавились потомки удельных князей, потерявшие власть и значение личное, собравшиеся вкруг крепнувшего трона московских царей. И всеми силами не позволяли эти люди, старались остановить в известных границах быстро растущее самодержавие Москвы, грозящее разбить, задушить последние искры их собственной былой мощи и самостоятельности…
Все понимал на опыте изведавший это молодой царь и решил потерпеть, подождать, пока сможет при помощи «земли» очистить царство от лишнего валежника, сваленного бурями минувших веков.
Осенью 1545 года свершилось царю пятнадцать лет. Теперь он уже не опекаемый мальчик, который просит опекунов: сделать так или иначе. Хотя и по виду, но все им совершается. Указы и доклады ему читаются; как он повелит? Теперь уж никто не смеет именем Ивана столбец подписать, послать бумагу куда на исполнение. Сам молодой государь дела государские ведает… на словах, конечно. Все идет, как машина, заведенная еще дедом, Иваном Третьим. Стара машина, кое-где заржавела, скрепы расшатались, повизгивают… Да и надстроено в ней не мало за последние тридцать – сорок лет… Не совсем даже части ее одна другой соответствуют… Но еще хорошо работают крепко откованные, гладко отлитые колеса и шестерни… И одно новое в ней сейчас колесо работает: это – воля, порой дикая, неукротимая воля, – ребенка-царя. Но она больше пустых или не важных, ребяческих вещей касается, и тонет этот новый голос в шуме и шорохе, который издают все части государственного механизма – до последней мелкой цевки да мужичка-оратая включительно… До той самой цевки, из которой и создана прочная основа земли Русской, царства великого Московского…
Тем самым временем, – именем Ивана, за его подписью, а порой и по собственной воле, – продолжались опалы, ссылки, даже казни. Так, Афанасию Бутурлину за дерзкие речи язык резали… Глинские с Воронцами, как звали Воронцовых, подо всю партию Шуйских подкопались и добились ссылки их главарей. Но по пути и сам Воронцов Федор опалу испытал. Постепенно любимец забыл всякую осторожность и прямо головой себя выдал, когда однажды ворвался к царю да стал чуть не с криком выговаривать:
– Чтой-то ты делаешь, Ваня?! Сколь много раз обещал слушать меня, а ныне, ни словечушка не молвя, потайным путем, бояр да иных людишек жалуешь многим жалованьем великим! Вон хошь Алешку Адашева, чернорожего взять… И князя Александра Горбатого прямо возвеличил… А они – ведомые враги всему роду нашему… Как же так?!
Исподлобья поглядел Иван на своего наперсника, к которому если еще не охладел физически, то уж стал относиться с презрением, невольно сравнивая его в уме с чистым, неиспорченным Адашевым.
– Постой, постой, Федя!.. Я ничего такого не говаривал тебе… Никого не хочу я слушаться, кроме Господа. Он один царям указчик.
– Ну, брось! Какой ты царь для меня?! Ужли для меня чего не сделаешь?.. Ты уж так, гляди, ладь, чтобы помимо меня никто к тебе не подходил. А я уж оберегу тебя! Я уж знаю… И все за меня стоят! – желая запугать трусливого, как он знал, Ивана, прибавил Воронцов. – Ты гляди, мы не позволим чужой сброд во дворец напускать!..
– Не позволите?! – протяжно повторил Иван. – Ну, ин ладно. Тогда делать нечего. Ваша власть!
Сказал – и ни слова больше.
Довольный одержанной мнимой победой, Воронцов ушел.
Когда Иван рассказал о сцене с Воронцовым дяде Михаилу Глинскому, тот так и побагровел:
– Ого! В Шуйские, в Андреи вторые – парень норовит… И ты стерпел, племяш?..
Иван, с умыслом сказавший все Глинскому, ответил с напускной кротостью:
– Что ж я? Вы – правители, опекатели мои!.. Вам и беречь меня. И то уж болтают – кровь я лью… Что сам ни сделаешь, потом от вас же покоры: его-де вас не спросил, бояр гласных?..
Результатом этой беседы явилась ссылка Воронцова Федора чуть ли не в один день с его заклятыми врагами Шуйскими и иными.
Было это в октябре 1545 года.
Опять всполошились присные тех опальных бояр. Засыпали Бельских и Глинских подарками, кинулись к ногам митрополита.
Волей-неволей, чтобы не выказать себя врагом сильного еще боярства, пришлось пастырю снова за преступников просить.
– Да за кого просишь, отче? Думал я, доброхот ты мне, а вдруг за врагов просишь!.. Знаешь ли, те же Кубенские, Палецкие, Шуйские да Тучковы меня с братом Юрием чуть не голодом морили… Как с последних басурманов, в праздники даже великие, затрапезных кафтанцев не сымали, в штанцах подранных водили. Себе батюшкино да матушкино добро хитили. Петли им мало, не то опалы моей…
Но Макарий все-таки смягчил Ивана. А по угоднику и ласкателю своему, Феде, юноша и сам скоро заскучал, как по грязной, но привычной игрушке.
И к Святкам того же года были прощены все.
Возвратясь вторично на Москву, Воронцовы, пылая местью к врагам, повредившим им у царя, решили принять крепкие меры. Помогать им, сперва на свой страх, а потом и вкупе с Воронцами, принялся Федор Бармин, духовник царя Ивана. Насулили сначала Шуйские отцу протопопу полон короб всего – и ничего не дали. Поп, как уже известно, скоро против первых покровителей пошел, пристал к Глинским с Бельскими. И правда, сперва потянули было попа эти вельможи. Но Макарию не понравилась такая близость между духовником Ивана и первосоветниками его.
«По единому сто прутьев изломишь, а в связке погодишь!» – подумал Макарий и незаметно, полегоньку да потихоньку, не сам, а посредством десятков и сотен людей, с которыми приходил в столкновение и влиять на которых умел превосходно, стал Макарий подтачивать влияние Федора Бармина, расшатывать его положение.
Гордый, стремительный и не очень дальновидный, Бармин сам помогал больше всех своему ослаблению. Малейшая неудача или замедление в осуществлении планов личных раздражали протопопа, и он надоедал покровителям, злился, грозил… кидался к вождям противной партии, заискивал, унижал себя, роняя и свое достоинство и шансы на успехи, которых только и жаждал. Благо родины, успех веры Христовой не особенно заботили его.
«Протопопицу в монастырь. Сам надену клобук, спервоначалу черничий, а опосля и митрополичий!» – вот в чем заключались заветные мечтания Бармина.
«Нет, видно, от бояр-собак пути не ждать!» – решил наконец поп и стал пытаться влиять на царя, упирая на то, что усердно работал при свержении князя Андрея.
Но и царя только раздражали резкие нападки Бармина. А грубые, неумелые намеки и периоды льстивых заискиваний раскрыли скоро глаза не по годам проницательному и подозрительному юноше на истинный характер и филиппик, и лести протопопа.
Видя, что и тут дело не выгорает, Бармин совершенно озлобился.
– Эка!.. Погодите же! Всем вам насолю…
Рыбак рыбака увидал издалека.
Работая в одном направлении, Воронцовы и Бармин столкнулись скоро, уразумели друг друга и решили действовать сообща «всем ворогам своим и царским на пагубу свирепую»…
Только в то самое время, как протопоп действовал потихоньку и осторожно, вливая яд клеветы и крамолы в умы своей паствы, Воронцовы шли иным путем. Прикинувшись, что обида и раскаяние заставили их отшатнуться и от первых бояр, Глинских и Бельских, и от самого царя, который-де игрушка в руках у родни, Воронцовы кинулись к Шуйским, Кубенским и ко всей старой партии. Конечно, и наполовину не поверили те своим новым союзникам, но в борьбе нельзя пренебрегать даже сомнительными средствами и не совсем надежными. Закипела работа… Новгород был всегдашняя опора старинных вотчинников и волостелей своих, Шуйских, вечно умевших мирволить новгородцам и защищать старые вольности города от Москвы-насильницы. Новгород и на этот раз сыграл роль опорного пункта для заговорщиков.
Ждали только случая, чтобы устрашить порядком царя и восстановить против Бельских с Глинскими, а то и захватить Ивана, а там поглядеть можно, как царем-племянником воспользоваться? Шемякина смута не за горами была. Все еще ее помнили.
Конечно, не оставались в неведенье первые бояре обо всем, что затевалось, но помалкивали, надеясь обратить происки врагов на гибель их же собственную. Так подоспела весна 1546 года.
Плохие вести пришли: хан крымский на Москву походом идет. Уж за Рязанью сторожа порубежные видели значки агарянские, бунчуки ордынские. Это за брата, хана казанского, мстил Гирей, за поход удачный, который прошлой весной русские на Казань совершили. Иван пожелал выступить сам в поход. Робкий и запуганный боярами в своем дворце, он в мечтаниях совершал тысячи геройских подвигов, подобно Дмитрию Донскому и другим царственным героям-предкам…
– Двум смертям не бывать – одной не миновать! – уговаривал себя отрок, когда невольный страх перед какой-то неизвестной опасностью охватывал его юную, измученную до срока душу.
Умереть в каменном мешке, задавленным или зарезанным толпой крамольных бояр – это казалось Ивану ужасным. Он и содрогался, и в ярость приходил при одной мысли, что такой конец грозил уж ему не раз, да еще и теперь может грозить.
Но умереть в бою, с оружием в руке, получая и нанося раны? Ведь это должно быть даже приятно! Нашептывал ему голос Рюриковой воинственной крови, которой не чужд был государь.
У Коломны отряды, пришедшие из-под Москвы с царем, стали станом. И новгородские, и псковские дружинники скоро подоспели сюда же. Пришло тысячи две ратных людей и казаков из Касимова с царьком ихним, Шах-ханом во главе.
К этому времени казанцы, временно принявшие было Шигалея на престол, выгнали уже толстого, ленивого государя, который все к голосам из Москвы прислушивался, своих гяурам продавал, вместо дела царского девушек да жен мурзинских и простых татарок с пути сводил. Иную добром, а иную и силой из семьи в гарем свой уволакивал… И согнали казанцы хана.
Пришлось здесь, в Коломне, всем стоять, дожидаться остальных ратных полков, которые из всех концов царства, под предводительством местных дворян и бояр, к сборному пункту потянулись.
Май настал. Все зеленело, цвело…
Остановясь с близкими своими людьми в большом пригородном монастыре, царь мало дома сидел. С утра раннего, окруженный боярскими детьми и дворянами своими, скакал он по окрестным полям, заглядывал и в села… Отдыхал там порой, собирая веселые бабьи и девичьи хороводы, потешаясь чем придется.
Особенно царь быструю езду любил… Немало и давить народу на скаку довелось ему с его озорной, многочисленной челядью. За отсутствием настоящих врагов, Иван воображал, что поражает басурман, когда с гиком и воем налетал на село, грозой проносился по зеленеющим нивам и только что не сжигал жалкие избы напуганных крестьян… Потом стоянку делали… И Веселье, нездоровое, разгульное, кипело волной… Но если боярам, дьякам и подьячим в особый укор такие дебоши народом не ставились, так уж самому царю и подавно.
– Веселится сокол наш ясный! – твердили мужички-серячки. – Молод-зелен еще… Ничаво… Все обойдется. Вон, бают: и ласков он порой к нашему брату – хрестьянам православным!.. Што же: пущай его!..
Бояре, глядя на дикие забавы, поглаживали бороды и самодовольно твердили:
– Ишь, побойчал как!.. Хоробрый будет волостель. Землю обережет. Не станет на печи от ворога прятаться…
Младший брат, Юрий, тот оставался в Москве, во дворце, и целыми днями там или ел, или спал, в окно глядел, птицу кормил-прикармливал, которая к знакомому окну всегда стаями слеталась.
В одно утро Воронцов, все время и так ходивший туча тучей, пошел к Ивану в особенно мрачном настроении.
– Что с тобой, Федя?.. Ай с левой ноги ноне встал? – после первых приветствий спросил царь.
– С левой? Погоди, скоро никакой не останется… Не с чево и вставать буде.
– Ой, что так страшно? Аль татар трусишь?..
– Какие татаре? Свои горше лютого татарина ушибут. Тогда вспомянешь, кто твой слуга верный, а кто юда-предатель.
Загорелись глаза у Ивана, даже задрожал он, пуще всего не любивший намеков и боявшийся неизвестности.
«Что бы ни было страшное, да легче его знать, чем пустяковой беды ожидать!» – говаривал он.
– Эй, Федь! – крикнул царь на Воронцова. – Гляди, не очень зли меня. Я нынче тоже не больно радошен встал. Говори, коли дело есть, не виляй хвостом по-лисьи!
– Что не сказать? То и дело, что мятеж в стану. Бояре твои первые: Бельские-подбельские да Глинские-спатьзавалинские то учинили, что ратники бунт завели… потайный пока… А там и въявь все объявится… Увидишь скоро. А тебе никто и не скажет… Позволяют чуть не одному скакать. На пагубу, видно, чтобы потом власть в руки свои вплотную забрать!
– Мятеж? Бунт? Ратники?.. Да ты спятил! Когда? Кто? Не Шуйские ль то сызнова?
Иван и допустить не мог в уме, чтобы простые ратные люди какое-либо зло от себя сами замыслили на него, на царя, Богом данного. Воронцов на миг задумался: предать или не предать давних врагов своих, недавних союзников Шуйских?
И решение быстро созрело.
– Шуйские?.. – повторил он, словно неохотно. – Може, они, да и не одни!.. Я не обыщик. Мое дело тебя остеречи да оберечи. А там – каты твои пущай с докащиками сыск ведут да воровских людей имают!.. Только совет мой тебе: не езжай никуды без доброй сторожи… А лучше и вовсе дома посиди… Покамест…
Иван только презрительно посмотрел на Воронцова. Потом, помолчав, промолвил:
– Ин, ладно! Спасибо за вести. А как быть мне – рассудим мы сами о том умишком своим…
В то же утро на любимом коне своем, арабчике, которого принял в дар от Адашева, щедро одарив взамен нового слугу своего, выехал, по обыкновению, за город Иван с большой блестящей свитой. А поодаль скакала дружина дворянская, человек двадцать – тридцать. Рядом с Иваном двоюродный брат его, князь Владимир Андреевич Старицкий, и родич, племянник царя по женской линии, князь Мстиславский Иван. На большом, тяжелом коне плетется за всеми грузный хан касимовский, безбородый и малоподвижный. При нем Даир, царевич астраханский. И Курбский Андрей, воин молодой, и князь Горбатый, воевода, тут же едут. Воронцовы оба брата поодаль немного – Федор и Василий. Кубенский Семен, родственник казненного всего год тому назад князя Ивана, троюродного брата царского, едет задумчивый, взволнованный чем-то. Мстя за невинно казненного страдальца, он теперь подал руку Воронцовым и Шуйским, но прямая честная душа Рюриковича возмущается окольными, темными путями, которыми пришлось ему идти.
Морозов Михаил, Сицкие, Захарьины, воевода Михаил Воротынский, Хованский-князь, Иван Челяднин, Палецкий, Бельский молодой – все тут.
Алексей Адашев, новый постельничий царский, едет и о чем-то толкует с князем Дорогобужским, своим товарищем по должности, тоже спальником царским. С говором и смехом ехала вся кавалькада. Атласные кафтаны, опушки меховые, соболиные, разводы и жгуты из золотых да серебряных нитей тканные, камни, самоцветы дорогие, украшавшие всадников, – все это так и сверкало-переливалось в ярких солнечных лучах.
Оружие дорогое, с насечкою, тоже сияло да позвякивало. Оперенные стрелы в саадаках на быстром ходу так и взлетали за спиной у дворян-провожатых…
Проехав с полчаса, миновав и оставив далеко позади городскую черту, весь поезд направился прямо к стану московских войск: Передового полка и полка Правой руки, которые раскинули шатры свои верстах в шести от города, в тени густых дерев большой, многолетней рощи.
– Глядите, что за люди такие идут прямо на нас? – вглядываясь в даль, спросил вдруг князь Мстиславский.
Царь насторожился и тоже пристально стал вглядываться в том направлении, куда указывал княжич Иван.
В полуверсте от них из рощи на опушку один за другим высыпали ратные люди, по виду пищальники. Все в темных полукафтаньях, в шапках новгородских, – они, конечно, принадлежали к дружине, высланной из Новгорода тамошним наместником, князем Турунтаем-Пронским, ведавшим и Псковом заодно. Раньше Репнин-Оболенский с Андреем Шуйским правили бурливыми сынами святой Софии, но Шуйский возвысился сперва на степень правителя московского, а потом зарезан был на пустыре, как овца. Репнин тоже не удержался на своем месте. Турунтай, назначенный Бельскими, не был честнее. Он лишь изменил тактику, которой раньше держались оба соправителя.
Льстя всему миру, всем обывателям вообще, давая городу новые льготы, и своей волей, и у царя выпрошенные, наместники вообще не упускали ни одного случая, где можно было прижать, потеснить, пограбить отдельных людей: торговых, тяглых или гостей заморских, а таких особенно много сбиралося в Новегороде, старом торговом перепутье. Еще солоней Пскову приходилось.
Но псковичи – те молчали, терпели покуда. А более смелые, буйные новгородцы, и в спальне царевой не раз под главенством Шуйских куролесившие, – эти легко поддались на «поджигу» Воронцовых, Кубенских и тех же Шуйских. Решили теперь они воспользоваться случаем: отрока-царя припугнуть, а то и в полон забрать, держать, пока своего не добьются…
Чтобы избежать обычных, вечных ссор между войсками, новгородцев подальше от москвичей поставили, верстах в трех, зато к городу поближе. И только мимо шатров, осененных хоругвями с ликом Заступницы Новгородской, можно было пробраться к вежам московским.
Видно, шепнул кто пищальникам, когда и как поедет Иван. Покинув шатры, ратники забрались по ту сторону дороги, в рощу. И теперь, как из мешка, сыпались на опушку; стоят и на пути, по которому царю вперед ехать надобно. Сначала, казалось, немного их вышло из лесу. Но за полверсты видно, что между дерев еще кафтаны и цветные верхи шапок виднеются… И постепенно увеличивается живой человеческий затор на пути.
Побледнел Иван от ярости, узнав новгородскую дружину, вольницу, ему с малых лет страшную и нелюбимую… И старый страх прополз холодной змейкой по спине.
Далеко еще они, пешие… Кругом – обороны много у Ивана… А все же невольная дрожь пробегает по телу…
Овладев собой, говорит Горбатому:
– Ну-ка, Сашка, пошли кого, пусть погонят с пути это воронье… Новгородцы, никак?.. Их даже кони, того и гляди, испужаются.
Мигом от группы дворян, ехавших сзади, отделилось человека три и поскакали к кучкам пищальников, но те, опершись на свое оружие, стоят спокойно, ждут приближения поезда.
– Эй, вы! Што за люди?! Прочь с пути, смерды поганые… Царь едет!.. А не то!..
И дворяне внушительно свистнули по воздуху своими нагайками турецкими, со свинчаткой на конце.
– Су! Грози, да не грозно. И не таких медведей мы подымали на рогатины… Што ж, што царь? Его-то нам и надобно. Челом ему бить хотим, на обидах на поместных, на служилых да на дворянских… Скачите, скажите царю… Неча ему пужаться нас. Не татаре мы: его подовластные, хрестьянский люд.
– Прочь! И слушать ничего их не хочу!.. – с пеной у рта от дерзости холопов вскрикнул Иван, когда подскакали дворяне и передали, что толкуют пищальники. – Пусть в шалаши свои попрячутся, нам дорогу дают. Для жалобщиков приказы есть у нас… Прочь их погнать… Сейчас же.
– Приказы?.. Знаем мы энти приказы! Вон они у нас, здеся сидят! – показывая на загривки, уже гораздо резче загалдели пищальники, выслушав ответ Ивана.
Ответ этот сообщили им царские посланные, окруженные толпой провожатых дворян, по знаку Горбатого выехавших вперед царского поезда.