Страница:
– Что?! Вы орать? Царского слова не слушать?.. Прочь, холопы!.. – загремел голос старшего из дворян-охранников. – Ну-ка, братцы, покрестим дураков, чтобы знали, как молиться, как лоб крестить!
И со свистом опустилась тяжелая нагайка на плечи ближайшего из толпы.
Там словно ждали только этого знака…
Плотной стеной, отвечая бранью на каждую брань, толчком на толчок, стали надвигаться на конных пищальники. Одни хватают за уздцы горячившихся коней, стараясь стащить с седла всадника. Другие – колют лошадей: те, вздымаясь на дыбы, чуть не сбрасывают всадников. А куча новгородцев, озлобленных, дюжих, подвыпивших хорошо, очевидно для храбрости, все растет. Полетели комки грязи, камни в дворян. Сообразив опасность, конные круто, все разом повернули, проскакали немного назад, выстроились, опять повернули и стоят теперь живой стеной между поездом царя и толпой бунтовщиков, готовые ринуться в лихую атаку. Но раньше вынули по стреле, зарядили самострелы и ждут, что будет.
Князь Горбатый, видя, что творится, поскакал к дворянам-стражникам, чтобы распорядиться боем.
Иван, еще пуще теряясь, страшно озлобленный, огляделся вокруг.
Прежде всего ему кинулось в глаза, как разделилась его собственная свита. Владимир Андреевич, Сицкие, Захарьины, Курбский молодой, Мстиславский, Адашев, Морозов, Воротынский, Челяднин и Бельские – все заступили царя, огородили его, словно прикрывая собой от опасности, как пчелы матку порою оберегают телами своими.
Петр Шуйский, Хованский и Кубенский с Палецким, словно ненароком, отстали малость, поодаль, на отлете держатся. Воронцовы-братья – ни в тех, ни в сех: посредине, так сказать! И сюда, и туда одинаково быстро и незаметно примкнуть могут, смотря по ходу события.
Все это заметил наблюдательный, вдумчивый царь.
Вперед глянул – там уж стрела зазвенела… Пищаль грохнула… Ослопы мелькают, сверкают лезвия сабельные… Побоище прямо затевается. Вот упало двое…
Назад посмотрел Иван и обмер. Из рощи, мимо которой ехали раньше, – там, отрезая отступление, появились новые толпы этих угрюмых, возбужденных холопов-пищальников. Много их! С той и другой стороны до тысячи шапок наберется… А иные и в полной броне, с колпаками железными на голове… Словно на врага вышли! Направо от дороги луг зеленеет, пригорками и холмами кончаясь вдали. Что там? Может, новая засада?.. И круги разноцветные поплыли в глазах у царя.
«Словно зайца изловили, затравили! – подумал он. – Дурень, что я Федьку, подлеца, не послушал… Все же, видно, не врал он, хошь сам, может, и беду навел!..» – вдруг почему-то с прозорливостью, присущей порою эпилептикам, решил Иван.
В то же мгновение он почувствовал, что с обеих сторон кто-то хватает под уздцы его коня.
– Прочь! – с выкатившимися от ужаса глазами вскрикнул царь, с быстротою молнии выхватил пистолет из-за пояса и взвел курок.
Миг – и грянул выстрел: но в небо, так как Адашев подтолкнул руку Ивана.
Это он, Алексей, да Никита Захарьин схватили царскую лошадь и говорят:
– Не бойся, государь! Здесь, за лугом, вон за теми холмами, проселок вьется… Те пешие, мы на конях. Мы сейчас там были… На проселке. Чисто вокруг. Нет никого!.. Скачем туда, целиной, наперерез, скореича, государь, пока заднее мужичье не подвалило!
И, сразу поворотив коня Ивана, помчались они первыми, без памяти, через луг, а за ними весь поезд царский.
Почти бесчувственным домчали Ивана в стан московский, где посредине раскинут высокий, златоверхий царский шатер с хоругвью дедовской при нем, а на хоругви изображен святой Георгий Победоносец.
До этого дня почти все ночи проводил Иван в Коломенском монастыре, где некогда был настоятелем один из монахов-иосифлян, друг покойного царя Василия, – Вассиан Топорков, непримиримый враг всех бояр.
За особое доброхотство к великому князю бояре лишили его епископского сана, подняли на Вассиана коломенскую чернь, едва не побившую каменьями архипастыря. И кончилось тем, что сослали Топоркова на дальний Север, в бедный, хотя и чтимый очень, Белоозерский монастырь.
Коломенские монахи порассказали Ивану о верном слуге и мученике за преданность царю. Но больше не пришлось Ивану ночевать под монастырским кровом. Едва ввели его в шатер, как начался обычный припадок у потрясенного юноши. Кое-как, в отсутствие врачей, справились окружающие с больным и разошлись. У ложа остался один Адашев, как постельничий. Да в соседнем отделении шатра, разделенного на две половины, расположился на отдых князь Владимир, тоже оберегая сон двоюродного царственного брата.
Вечер сходил на землю.
Тысячи звуков висели и реяли над суетливым станом московской рати. Ржали кони в коновязях, блеял и мычал скот, приведенный для продовольствия ратников… От реки в больших мехах и в ушатах, на скрипучих телегах воду везли для варки ужина… Вился и разносился в прохладном воздухе терпкий дымок от очагов походных, от костров. Летел к небу клубами этот дым, весь озаренный и пронизанный косыми, красноватыми лучами заходящего солнца, придающего нежные оттенки багрянца дымным струйкам и клубам. Движение, говор и гомон в стане. Вечерние караулы разводятся, к ужину сбираются люди… Проезжают посланцы порой… Завтра праздник, и перед аналоем, на открытом воздухе священник служит всенощную… Благоговейно осеняют загрубелые руки ратников широким знамением креста их запотелые, загорелые лбы… Аромат ладана сливается с ароматами зеленых лугов и лесов, доносимых сюда ветерком… И какая-то незримая, неуловимая тишина словно готовится поглотить, заглушить все стихающие звуки шумного лагеря, заканчивающего свою дневную, полубоевую жизнь.
Легкий порыв ветерка пробрался в открытые полы царского шатра, скользнул по лицу спящего, шевельнул прядью слегка вьющихся темно-русых волос, и Иван сразу проснулся.
Во сне позабыв о случившемся, он раскрыл глаза, не чувствуя той истомы и разбитости во всем теле, какие обыкновенно испытывал после своих припадков. Свежим, бодрым пробудился царь и с отрадой впивал всею полуобнаженною грудью свежий майский вечерний воздух и аромат, глядел на красноватые лучи, пронизавшие сумрак шатра, на всю, знакомую ему, картину военного стана, отходящего ко сну. Приподнявшись, ловил царь чутким ухом эту гамму из тысячи звуков, рассеянных в воздухе и образовавших стройное, хотя и слабо уловимое согласное созвучье.
Вдруг глаза его встретились с глазами Адашева, тревожно глядящими на проснувшегося царя.
Сразу все вспомнил Иван – и передернуло, перекосилось от злобы лицо, пена опять выступила в углах губ. Быстро повернувшись к стене, чтобы скрыть краску, заливающую ему лицо, краску стыда и смущения, Иван погрузился в глубокое, мучительно напряженное раздумье.
«Видели!.. Все видели, как струсил я, бежать кинулся! И от кого же? От холопей, от смердов своих же, от толстолобых новоградчан!.. А не уйди я – убили бы! Прямо надо говорить. Спасибо еще Адашке и Захарьину. Выручили… Но, уж видит Бог и святой Георгий, сведу когда-никогда я счеты с проклятыми новоградчами… Не они сами, внуки их за все про все мне поплатятся! Навеки отучу их фордыбачиться, иначе – жив не буду… Аминь!.. А теперь надоть бы узнать путем: кто подстроил их? Кого бы только мне на обыск пустить? Из бояр – никого нельзя!.. Они покрывают один другого. Злейшего ворога – ворог не выдаст, чтобы против царя больше шапок стояло!.. У-у!.. И с вами, голубчики, по времени поуправлюсь я! Моя земля – и я буду володеть ею… Адашку нешто напустить?.. Верен парень, не лукав, да молод… Живо подлые с толку, с пути парня собьют!..»
И, лежа в молчании, царь мучился, изыскивая, как бы ему зачинщиков, настоящих вдохновителей сегодняшнего бунта раскопать… Кто бы помог ему расплатиться за муки страха, испытанные там, на дороге, под лесом? За все муки стыда, переживаемые здесь вот, теперь?!
И вдруг чуть не в голос вскрикнул царь:
– Захаров, Васька!.. Благо – здесь, со мной он!..
И сейчас же вскочил, живо сел на постели.
– Что прикажешь, царь-осударь? – отдал поклон Адашев.
Владимир Старицкий, услыхав голос Ивана, тоже появился на этой половине шатра.
– Что? Каково тебе, государь?
– Ничего… Спаси тебя Бог, брате. Лучше сейчас. А вскорости – и вовсе хорошо, легко станет, коли Бог допоможет. Захарова-дьяка, Ваську ко мне! – приказал он Адашеву.
Адашев, выйдя, поспешил разыскать этого дьяка из Судного дворцового приказа, человека темного родом, но приближенного к юному царю за бесстрашное исполнение долга. Доказал это Захаров год тому назад розыском по делу казненного тогда же князя Ивана Ивановича Кубенского, думного боярина, Рюриковича родом, доводившегося, со стороны матери, троюродным братом Ивану; еще при Василии занял он важный пост крайчего царева.
Ивану донесли, что боярин, правда, после пиру веселого упившись изрядно, толкуя о казнях, свершенных недавно, резко порицал юного царя и так заключил «неистовые» речи свои:
– Вот уж будь я в верховных боярах, не попустил бы злодеяний таких! Показал бы, что Рюрикович прирожденный есмь! Не на овчину-де львиная шкура надета у меня.
Царь понял жгучий намек о своем рождении, скрытый в последней фразе, и решил жестоко отомстить боярину.
Долго думал тогда, как и нынче же, Иван: кому бы дело поручить.
Вспоминать, прикидывать стал и остановился на старом пособнике матери покойной, на дьяке Василии. Из простых людей был Захаров, но великая княгиня за ум и сметку его отличала, и по смерти Елены не опускаться, а подниматься продолжал старый служака.
– Слушай, дьяк! – сказал ему царь. – Прослышан я, что боярин мой значный, родич любезный, воровским делом живет… То Кубенский сам боярин, крайчий наш и самотяг, бражник бесовский. Мало того что во хмелю наше царское величество поносит, но и жалобы многие до нас дотекли на мздоимство и лихоимство боярское… Сказывают, погреба его не купленным, нашим царским вином да медами полны… Не желаем терпеть того, дьяк. Особливо – глумления боярского. Сможешь ли, никого не убоясь и не устрашась, розыск сотворить, послухов найти, как следует боярина изобличишь ли?
– Коли сам он столь виноват, чего ж бояться али страшиться мне, светлый царь-государь? Его вина, его и страх. А я – слуга царский!..
И правда: как сказал, так и сделал дьяк.
Послухи нашлись неложные, старые вины несомненные сыскались за гордым, знатным боярином, который, несмотря на знать и богатство, подобно остальным вельможам, и в лихоимстве грешен был, и, любя выпить, не особенно с царскими погребами чинился… Уличен был. Казнили его.
Правда, взывал боярин к близким и присным:
– За что гибну? Хуже я, что ли, вас? Грешней ли? И то подумайте! Вызволяйте своего!
Но все попытки оказались напрасны.
Иван сам следил за судом и розыском. И все скоро поняли, что не грехи личные, не лихоимство, а слова неосторожные сгубили боярина…
И сейчас царь решил, что дьяк, не струсивший тогда, не сробеет и теперь, душой перед царем не покривит.
– Встань, слушай! – приказал он Василию Захарову, когда тот, введенный в шатер, как водится, поклон земной отвесил.
– Что было нынче со мной? Слыхал ли? Знаешь, чай, уже?..
– Слыхивал, знаю, царь-осударь!..
– Розыск учинить надо… Суд нарядить!.. Быть того не может, чтобы сами они от себя, как ни буйны собаки новгородские… Знают, ведь московский стан мой рядом. За каждый мой волос их бы запытали, затерзали потом!.. Живьем бы сожгли их мои ратники! Значит, заручка у мятежных была. На сильную руку на чью-то надеялись… Да не на одну!..
– Так полагать надо, царь-осударь!..
– Вот и допытайся… Никого не щадя, ничего не страшася. Дядей родных, бабку свою старую – всех тебе на сыск отдаю…
– А рази думно тебе, царь-осударь? – осторожно осведомился прозорливый дьяк.
– Ничего мне не думно. Кабы думно – я бы сам наказал, своей властью… Да не хочется правого за виноватого схватить… Чтобы виноватые не ликовали да не тешились надо мной…
– А все же, осударь, чай, в мыслях имеешь что? Али в приметах каких? – продолжал допытываться осторожный старик, чтобы получить хоть малейшую путеводную нить в этом лабиринте боярских происков и козней.
– В приметах?.. В мыслях?.. Мало ль што имею я. Да тебе скажу – и с толку собью. Пойдешь по моим следам – свои потеряешь.
– Не было того, кажись, царь-осударь! Чту я тебя, сам знаешь как! А разума своего не чураюсь… У тебя царский ум, высокий… У меня – подьячий, низкий. Да он-то нам тута и надобен.
– Правда, правда… Ну, слушай!..
И царь рассказал дьяку про наветы Воронцовых, про их поведение утром, во время нападения новгородцев, и про остальных бояр, все, что заметить успел в эту тяжелую минуту.
Невольно высказались тут симпатии, антипатии царя, его затаенные желания и подозрения чуткие.
А старой лисе-дьяку только того и надобно было.
«Западает воронцовская звезда! Восходит зорька Адашева!» – подумал про себя дьяк и сам заговорил вслух:
– Выразумел я слова твои, царь-надежа… А только труда не мало будет подлинных-то злодеев сыскать. Это истинная правда, что с подспорьем великих дело начато… Откуды лишь?.. Да небось! Душу положу, а все, как масло на воду, выведу!
– Действуй! А вот тебе и подпис мой! Кого хошь – на допросы зови, в колодки сажай… Полная тебе воля!
И, снабженный приказом царским, дьяк принялся за дело.
Отпустив дьяка, Иван остаток дня провел с Адашевым и Владимиром Андреевичем.
Иван с князем Владимиром слушали, что им начитанный Адашев из разных книг пересказывал.
– Да ты постой! – остановил его Иван. – Буде тебе все про важное да про ратное да об землях чужих… И сам я немало читывал… И не до того мне нынче. Веселое что прибери. Развей хворь, кручину-тоску мою… Видишь: недужится мне еще…
– Изволь, осударь! – вспыхнув невольно лицом, ответил Адашев. – Хоть и не мастак я… Да пришлось как-то… Читывал я итальянскую книжицу невелику. Мних один, доминиканец складывал… Как его?.. Да, Банделли звали… Забавные у него гистории, хошь и не совсем чинные да пристойные…
– Их-то нам и подавай!.. Уж коли мних писал – значит, забавно. Мастаки они на всяку таку всячину. Валяй!..
И, заливаясь не раз румянцем стыда, покорный воле царя, Адашев стал пересказывать новеллы соблазнительного характера из хроники некоего доминиканца Банделли, предшественника Боккаччо, не уступавшего последнему в живых красках и в забавном остроумии. Оба слушателя наслаждались и хохотали от души, причем царя занимал столько же рассказ, сколько и навольное смущение, застенчивость рассказчика, чистого душой, патриархально воспитанного в семье, Алексея Адашева.
– Ишь ты, – заметил Иван, – соромишься ты, словно девица красная. Соромишься делов таких обычных. Да ты ведь женат, Алеша?
– Женат, осударь!..
– Поглядеть бы, как ты с женой первую песенку зардевшись пел?!
И Иван цинично захохотал от воображаемой забавной картины.
Адашев только ниже опустил голову с потупленными глазами.
– А што, красива твоя женка? Стройна, полна? Как звать-то ее?
– Настасьей, осударь… Мне мила… А там, как сказать – красива ай нет – не знаю…
– Ладно. Кроешься… Боишься, чтобы не отбили… Ладно, на Москву воротимся, сам приду – погляжу. Да скажи: на кой ляд так рано оженили тебя, молодца? То-то ты мне такой плохой товарищ в веселых забавах моих!.. К жене все домой тянет? А? Право, рано сгубили парня.
– Воля была родительская, осударь… И опять: протопоп Сильвестр, отец честной, батюшке моему порадил: «Скорей парня женить, – сказал, – раньше добра видать… Деток выведет. Будет для кого стараться: дом приумножить, а не расточить… Хошь и не царское наследие у вас, чтоб надо готовить преемника, а все же гнездо… И не избалуется парень, здоровей будет! Господь так и устроил, что мужеску полу без женска не быть. Следует лишь соблазну блюстися!»
Внушительно, твердо повторил почему-то Адашев эти речи пастыря, словно желая врезать их в ум и в душу царя.
Тот задумался на мгновенье.
– Протопоп наш, благовещенский, – Сильвестр? Вы его откуда знаете?
– Из наших он краев, новгородский…
– Да, да, правда… И я замечал: хороший он поп… На иных не похож… Хоть бы Феодора взять Бармина, батьку духовного моего.
– Да, Сильвестр – редкого ума старец и жизни святой! – живо вмешался Владимир, который знал, как много помогли его освобождению именно Сильвестр с митрополитом Макарием. – Давно он ведом нам, государь! Истинный пастырь духовный!..
Царь еще больше задумался.
– Гм… надо будет пощупать попика… Може, и мне он по душе придется, ежели вам так угодил. А я не одних скоморохов да чревоугодников, застольников моих, жаловать умею… И людей бы добрых, изрядных хотелось круг себя видеть… Да чтой-то мало их! – произнес негромко этот царь, в пятнадцать лет успевший узнать всю грязь жизни, извериться в окружающих, и замолк. Вдруг тишина, наставшая в шатре, прервана была резким криком:
– Да приидет царствие Твое!..
Это крикнул сидящий на жерди попугай Ивана, посланный царю Константинопольским патриархом, умевший читать «Отче наш». Иван улыбнулся.
– Приидет, приидет! Да не сразу, видно… – И, погладив по шейке любимца, продолжал беседу с Адашевым и с братом. Но скоро опять дремать стал и отпустил их…
Немного дней провел еще под Коломной Иван, пока пришло известие, что крымцы бою испугались, назад поворотили, а ретивый дьяк Захаров и розыск весь кончил… Как по писаному дело пошло!
Выплыли замыслы злодейские наружу; поджигательство Шуйских явное. Помощь тайная со стороны Кубенских и Воронцовых, которые помогли осуществлению дела.
Иван в ярость пришел, выслушав доклад.
– Федя Воронцов?.. Тот же, что Юдиным целованием целовал меня? Сам о крамоле упреждал, сам же и заводил ее? С врагами моими смертельными против меня, с Шуйскими стакнулся?! Ладно же! А Кубенским, им мало, видно?! Не унимаются? Весь род их изведу, а смирю строптивых, покажу им, каков я овчина есть под шкурой львиною.
И оба брата Воронцовых, Федор и Василий, и Кубенский Петр казнены были. А их многочисленные сообщники, смотря по степени вины, или, вернее, ненависти к ним Ивана – кто сослан был, кто батогами и кнутами казнен, кто просто опале подвергнут, с глаз царских удален в поместья свои дальние.
Было замешано в деле несколько лиц из белого и черного духовенства. Их, властию митрополита, тоже кара постигла. Кого заточили в монастыри дальние, бедные. Иных – расстригли, предали светской власти на расправу.
Федор Бармин, нашедший сильных покровителей и у царя, и у Макария, был отпущен в «легком подозрении», но оставался еще духовником царским, пообещав митрополиту покорствовать во всем и в дела мирские не мешаться отнюдь.
Воротясь на Москву, Иван не забыл своего обещания – побывал у Алексея Адашева.
Тот жил уже не в Китай-городе, у отца, а, как царский постельничий, устроился в самом Кремле по правую руку Ризположенских, теперь Троицких ворот, по левую сторону которых темнели тюремные срубы с потайными подземными тюрьмами, мешками каменными…
Ворота же сами представляли из себя две высоких башни, первая «Собакина» по прозванью, по одну, другая по ту сторону Неглинки-реки. Обе башни были соединены крытым мостом, с бойницами поверх покрытия. Таким образом, внизу ехать, а вверху ходить можно было. Сбоку каменной кладки для береговых жителей, селившихся за стенами, были еще деревянные мостки через воду перекинуты.
Двор Алексея Адашева, граничащий с владениями Семена Никитича Годунова, не так велик и посадист был, как двор старика, Федора Григорьевича, но все же изряден. А жилые покои просторней даже и лучше убраны, чем у отца. Нежданно в гости сюда царь пожаловал. Жена Алексея, Настасья, урожденная Сатина, и подруги – гостьи, бывшие у ней и гулявшие по саду, – притворились сильно напуганными, когда Иван, в сопровождении самого Адашева, появился перед ними.
Не знал, конечно, царь, что, пока седлали коня ему, после того, как он объявил: «Алеша, а нынче я к тебе нагряну…» – что в этот самый миг помчался вестник к Адашевой с упреждением.
А Настя, добрая и ласковая на вид, красавица, с серыми навыкате глазами и полной грудью, была не глупа и мужу покорна. Начеку жила, и все уж давно у ней было налажено, с подругами уговорено.
Пока дворцовым двором и проулками нелюдными добрался Иван до Адашевых – там все было готово.
Приняли честь честью царя.
Сама хозяйка меду первую чару поднесла и расцеловалась с гостем. И все ее подруги – больше девушки, так как недавно повенчанная Настя еще сохраняла связи с подругами, – все должны были угощать да целоваться с юным царем, благо, и он очень охоч на это, и они не прочь светлого государя-красавчика потешить.
Все как на подбор красавицы здесь собрались. А больше всех приглянулась царю веселая, бойкая да разбитная боярышня Анастасия Романовна Захарьина. Хотя не княжеского, боярского только роду девушка, но славной, почетной семьи, особенно тем отмеченной, что за многие годы ни к единой крамоле Захарьины не причастны, ни к какой из партий боярских и княжеских не примыкали. Не так давно умер отец девушки, боярин Роман Юрьевич, всю свою жизнь честно служивший отцу Ивана и ему самому. И свое невольное уважение к имени Захарьиных при встрече перенес на Анастасию царь, хотя вообще ни боярским, ни княжеским дочерям спуску при случае не давал.
К тому же Анастасия глядела так ясно и доверчиво своими темными, прекрасными, детски чистыми глазами, так искренно радовалась вниманию, оказанному ей со стороны царя, так звонко и заразительно хохотала всякой шутке, всякой резвой выходке, что в юноше чувственное волнение, вызванное видом миловидной и веселой девушки, совсем потонуло среди тысячи иных, тонких и приятных душе, ощущений: жалости, восторга, детского веселья, какого никогда почти и не знал печально взраставший Иван. Таким беззаботным весельем он сейчас же заразился от простой, милой боярышни.
Зазвонили к вечерне. Притихла веселая компания. Перекрестились все. Расходиться настала пора. Но первое свидание было не последним.
Вернулся во дворец Иван и долгое время ходил радостный, тихий какой-то, еще более юный на вид. А то много старше своих пятнадцати лет казался царь, особенно в минуты гнева. Раньше дня не проходило, чтобы не гневался на кого-нибудь. А тут без шуму несколько дней прошло, и не затевал своих обычных дебошей Иван.
Пособники в безобразиях, не любившие смирения в Иване, задумались:
– Что за перемена в царе?..
Скоро все обозначилось.
У Адашева сперва, а там и у Захарьиных, куда царь зачастил, будто бы в благодарность Никите за коломенскую передрягу и спасение, – везде Иван старался сейчас же с Анастасией увидаться и как можно дольше побыть наедине с девушкой.
Захарьины опасались сперва. Знали, каков охотник царь в чужих лесах на куниц-девиц. Но скоро успокоились, когда пересказала им сестра, как ведет себя он и что толкует ей.
Но все-таки опечалились.
– Не будет проку из этого! Нешто первые бояре допустят до благого конца… Особливо Глинские, Бельские! Живьем сглотнут.
– Вестимо, не допустят! – подтвердил и старик-дядя, боярин Михаил Юрьевич, после смерти отца их, Романа, занявший место главы семейства. – А впрочем, – поглаживая бороду, процедил он сквозь зубы, – глядя еще по…
И не докончил, за хлопоты принялся. К митрополиту заглянул, к Адашеву удосужился, хотя тот и много боярина моложе, да очень его царь за последние дни возлюбил!
События быстро одно за другим пошли, словно с горы покатились.
Поздняя осень стояла, когда в один из светлых теплых дней Иван, заглянув к Захарьиным, по обыкновению, ушел с Анастасией в сад, в беседку, увитую хмелем, жгуты которого и поредели и пожелтели теперь.
После первых фраз Иван, зорко глядя в лицо девушке, вдруг произнес:
– Настенька, а ведь я нынче прощаться приехал…
– Что ты, государь? Что ты, Ванечка?.. Да почему? Далеко ль, надолго ль едешь? Уж не в поход ли? Скажи скорее…
Спрашивает девушка, а у самой голос дрожит, слезы градом из глаз так и посыпались. Скатываются на грудь высокую, что дышит тяжело и порывисто.
– В поход?! Эко што вывезла! Вот и видать: разум-то короткий, девичий. Кто же не знает, что по осени в поход не собираются, спустя лето по малину в сад не хаживают. Весной да зимою походы все. А осеннее дело – иное… Свадьбы! Придет Покров – веселье со дворов! Венцом парней и девок кроет, покрывает… Вот оно што!
– Не пойму я речи твоей, Ваня… Какой венец? Чья свадьба?
– Моя, вестимо. Не век же мне голубей гонять, чужих, белых лебедушек подлавливать. Свою пора завести.
– Ты, Ваня… Ты, государь, женишься?..
– Надо! Года такие пришли… В животе и в смерти Бог волен. Нельзя мне сиротой землю оставлять. Умру – моим пусть детям престол будет, не дядьевым сынкам. С них и ихнего довольно!
– Умрешь? Женишься… Да не мучь… толком говори…
– И то толкую ясно. Жениться задумал. Если бояре, вороги, изведут раньше времени, чтоб хоть семя мое осталось… Что ж молчишь? Не спросишь на ком? Али знать не охотишься?
Но Анастасия, ухватясь за край скамьи одной рукой, чтобы не свалиться от налетевшей слабости, сидела, не говоря ни слова.
– На цесарской сестре женюся. Уж и посольство вернулось… И персону ее мне прислали… Пригожа на диво. И вено богатое дает цесарь!.. Да что с тобой? – спросил он, видя, что девушка как-то мягко, мешком, валится со скамьи на землю.
И со свистом опустилась тяжелая нагайка на плечи ближайшего из толпы.
Там словно ждали только этого знака…
Плотной стеной, отвечая бранью на каждую брань, толчком на толчок, стали надвигаться на конных пищальники. Одни хватают за уздцы горячившихся коней, стараясь стащить с седла всадника. Другие – колют лошадей: те, вздымаясь на дыбы, чуть не сбрасывают всадников. А куча новгородцев, озлобленных, дюжих, подвыпивших хорошо, очевидно для храбрости, все растет. Полетели комки грязи, камни в дворян. Сообразив опасность, конные круто, все разом повернули, проскакали немного назад, выстроились, опять повернули и стоят теперь живой стеной между поездом царя и толпой бунтовщиков, готовые ринуться в лихую атаку. Но раньше вынули по стреле, зарядили самострелы и ждут, что будет.
Князь Горбатый, видя, что творится, поскакал к дворянам-стражникам, чтобы распорядиться боем.
Иван, еще пуще теряясь, страшно озлобленный, огляделся вокруг.
Прежде всего ему кинулось в глаза, как разделилась его собственная свита. Владимир Андреевич, Сицкие, Захарьины, Курбский молодой, Мстиславский, Адашев, Морозов, Воротынский, Челяднин и Бельские – все заступили царя, огородили его, словно прикрывая собой от опасности, как пчелы матку порою оберегают телами своими.
Петр Шуйский, Хованский и Кубенский с Палецким, словно ненароком, отстали малость, поодаль, на отлете держатся. Воронцовы-братья – ни в тех, ни в сех: посредине, так сказать! И сюда, и туда одинаково быстро и незаметно примкнуть могут, смотря по ходу события.
Все это заметил наблюдательный, вдумчивый царь.
Вперед глянул – там уж стрела зазвенела… Пищаль грохнула… Ослопы мелькают, сверкают лезвия сабельные… Побоище прямо затевается. Вот упало двое…
Назад посмотрел Иван и обмер. Из рощи, мимо которой ехали раньше, – там, отрезая отступление, появились новые толпы этих угрюмых, возбужденных холопов-пищальников. Много их! С той и другой стороны до тысячи шапок наберется… А иные и в полной броне, с колпаками железными на голове… Словно на врага вышли! Направо от дороги луг зеленеет, пригорками и холмами кончаясь вдали. Что там? Может, новая засада?.. И круги разноцветные поплыли в глазах у царя.
«Словно зайца изловили, затравили! – подумал он. – Дурень, что я Федьку, подлеца, не послушал… Все же, видно, не врал он, хошь сам, может, и беду навел!..» – вдруг почему-то с прозорливостью, присущей порою эпилептикам, решил Иван.
В то же мгновение он почувствовал, что с обеих сторон кто-то хватает под уздцы его коня.
– Прочь! – с выкатившимися от ужаса глазами вскрикнул царь, с быстротою молнии выхватил пистолет из-за пояса и взвел курок.
Миг – и грянул выстрел: но в небо, так как Адашев подтолкнул руку Ивана.
Это он, Алексей, да Никита Захарьин схватили царскую лошадь и говорят:
– Не бойся, государь! Здесь, за лугом, вон за теми холмами, проселок вьется… Те пешие, мы на конях. Мы сейчас там были… На проселке. Чисто вокруг. Нет никого!.. Скачем туда, целиной, наперерез, скореича, государь, пока заднее мужичье не подвалило!
И, сразу поворотив коня Ивана, помчались они первыми, без памяти, через луг, а за ними весь поезд царский.
Почти бесчувственным домчали Ивана в стан московский, где посредине раскинут высокий, златоверхий царский шатер с хоругвью дедовской при нем, а на хоругви изображен святой Георгий Победоносец.
До этого дня почти все ночи проводил Иван в Коломенском монастыре, где некогда был настоятелем один из монахов-иосифлян, друг покойного царя Василия, – Вассиан Топорков, непримиримый враг всех бояр.
За особое доброхотство к великому князю бояре лишили его епископского сана, подняли на Вассиана коломенскую чернь, едва не побившую каменьями архипастыря. И кончилось тем, что сослали Топоркова на дальний Север, в бедный, хотя и чтимый очень, Белоозерский монастырь.
Коломенские монахи порассказали Ивану о верном слуге и мученике за преданность царю. Но больше не пришлось Ивану ночевать под монастырским кровом. Едва ввели его в шатер, как начался обычный припадок у потрясенного юноши. Кое-как, в отсутствие врачей, справились окружающие с больным и разошлись. У ложа остался один Адашев, как постельничий. Да в соседнем отделении шатра, разделенного на две половины, расположился на отдых князь Владимир, тоже оберегая сон двоюродного царственного брата.
Вечер сходил на землю.
Тысячи звуков висели и реяли над суетливым станом московской рати. Ржали кони в коновязях, блеял и мычал скот, приведенный для продовольствия ратников… От реки в больших мехах и в ушатах, на скрипучих телегах воду везли для варки ужина… Вился и разносился в прохладном воздухе терпкий дымок от очагов походных, от костров. Летел к небу клубами этот дым, весь озаренный и пронизанный косыми, красноватыми лучами заходящего солнца, придающего нежные оттенки багрянца дымным струйкам и клубам. Движение, говор и гомон в стане. Вечерние караулы разводятся, к ужину сбираются люди… Проезжают посланцы порой… Завтра праздник, и перед аналоем, на открытом воздухе священник служит всенощную… Благоговейно осеняют загрубелые руки ратников широким знамением креста их запотелые, загорелые лбы… Аромат ладана сливается с ароматами зеленых лугов и лесов, доносимых сюда ветерком… И какая-то незримая, неуловимая тишина словно готовится поглотить, заглушить все стихающие звуки шумного лагеря, заканчивающего свою дневную, полубоевую жизнь.
Легкий порыв ветерка пробрался в открытые полы царского шатра, скользнул по лицу спящего, шевельнул прядью слегка вьющихся темно-русых волос, и Иван сразу проснулся.
Во сне позабыв о случившемся, он раскрыл глаза, не чувствуя той истомы и разбитости во всем теле, какие обыкновенно испытывал после своих припадков. Свежим, бодрым пробудился царь и с отрадой впивал всею полуобнаженною грудью свежий майский вечерний воздух и аромат, глядел на красноватые лучи, пронизавшие сумрак шатра, на всю, знакомую ему, картину военного стана, отходящего ко сну. Приподнявшись, ловил царь чутким ухом эту гамму из тысячи звуков, рассеянных в воздухе и образовавших стройное, хотя и слабо уловимое согласное созвучье.
Вдруг глаза его встретились с глазами Адашева, тревожно глядящими на проснувшегося царя.
Сразу все вспомнил Иван – и передернуло, перекосилось от злобы лицо, пена опять выступила в углах губ. Быстро повернувшись к стене, чтобы скрыть краску, заливающую ему лицо, краску стыда и смущения, Иван погрузился в глубокое, мучительно напряженное раздумье.
«Видели!.. Все видели, как струсил я, бежать кинулся! И от кого же? От холопей, от смердов своих же, от толстолобых новоградчан!.. А не уйди я – убили бы! Прямо надо говорить. Спасибо еще Адашке и Захарьину. Выручили… Но, уж видит Бог и святой Георгий, сведу когда-никогда я счеты с проклятыми новоградчами… Не они сами, внуки их за все про все мне поплатятся! Навеки отучу их фордыбачиться, иначе – жив не буду… Аминь!.. А теперь надоть бы узнать путем: кто подстроил их? Кого бы только мне на обыск пустить? Из бояр – никого нельзя!.. Они покрывают один другого. Злейшего ворога – ворог не выдаст, чтобы против царя больше шапок стояло!.. У-у!.. И с вами, голубчики, по времени поуправлюсь я! Моя земля – и я буду володеть ею… Адашку нешто напустить?.. Верен парень, не лукав, да молод… Живо подлые с толку, с пути парня собьют!..»
И, лежа в молчании, царь мучился, изыскивая, как бы ему зачинщиков, настоящих вдохновителей сегодняшнего бунта раскопать… Кто бы помог ему расплатиться за муки страха, испытанные там, на дороге, под лесом? За все муки стыда, переживаемые здесь вот, теперь?!
И вдруг чуть не в голос вскрикнул царь:
– Захаров, Васька!.. Благо – здесь, со мной он!..
И сейчас же вскочил, живо сел на постели.
– Что прикажешь, царь-осударь? – отдал поклон Адашев.
Владимир Старицкий, услыхав голос Ивана, тоже появился на этой половине шатра.
– Что? Каково тебе, государь?
– Ничего… Спаси тебя Бог, брате. Лучше сейчас. А вскорости – и вовсе хорошо, легко станет, коли Бог допоможет. Захарова-дьяка, Ваську ко мне! – приказал он Адашеву.
Адашев, выйдя, поспешил разыскать этого дьяка из Судного дворцового приказа, человека темного родом, но приближенного к юному царю за бесстрашное исполнение долга. Доказал это Захаров год тому назад розыском по делу казненного тогда же князя Ивана Ивановича Кубенского, думного боярина, Рюриковича родом, доводившегося, со стороны матери, троюродным братом Ивану; еще при Василии занял он важный пост крайчего царева.
Ивану донесли, что боярин, правда, после пиру веселого упившись изрядно, толкуя о казнях, свершенных недавно, резко порицал юного царя и так заключил «неистовые» речи свои:
– Вот уж будь я в верховных боярах, не попустил бы злодеяний таких! Показал бы, что Рюрикович прирожденный есмь! Не на овчину-де львиная шкура надета у меня.
Царь понял жгучий намек о своем рождении, скрытый в последней фразе, и решил жестоко отомстить боярину.
Долго думал тогда, как и нынче же, Иван: кому бы дело поручить.
Вспоминать, прикидывать стал и остановился на старом пособнике матери покойной, на дьяке Василии. Из простых людей был Захаров, но великая княгиня за ум и сметку его отличала, и по смерти Елены не опускаться, а подниматься продолжал старый служака.
– Слушай, дьяк! – сказал ему царь. – Прослышан я, что боярин мой значный, родич любезный, воровским делом живет… То Кубенский сам боярин, крайчий наш и самотяг, бражник бесовский. Мало того что во хмелю наше царское величество поносит, но и жалобы многие до нас дотекли на мздоимство и лихоимство боярское… Сказывают, погреба его не купленным, нашим царским вином да медами полны… Не желаем терпеть того, дьяк. Особливо – глумления боярского. Сможешь ли, никого не убоясь и не устрашась, розыск сотворить, послухов найти, как следует боярина изобличишь ли?
– Коли сам он столь виноват, чего ж бояться али страшиться мне, светлый царь-государь? Его вина, его и страх. А я – слуга царский!..
И правда: как сказал, так и сделал дьяк.
Послухи нашлись неложные, старые вины несомненные сыскались за гордым, знатным боярином, который, несмотря на знать и богатство, подобно остальным вельможам, и в лихоимстве грешен был, и, любя выпить, не особенно с царскими погребами чинился… Уличен был. Казнили его.
Правда, взывал боярин к близким и присным:
– За что гибну? Хуже я, что ли, вас? Грешней ли? И то подумайте! Вызволяйте своего!
Но все попытки оказались напрасны.
Иван сам следил за судом и розыском. И все скоро поняли, что не грехи личные, не лихоимство, а слова неосторожные сгубили боярина…
И сейчас царь решил, что дьяк, не струсивший тогда, не сробеет и теперь, душой перед царем не покривит.
– Встань, слушай! – приказал он Василию Захарову, когда тот, введенный в шатер, как водится, поклон земной отвесил.
– Что было нынче со мной? Слыхал ли? Знаешь, чай, уже?..
– Слыхивал, знаю, царь-осударь!..
– Розыск учинить надо… Суд нарядить!.. Быть того не может, чтобы сами они от себя, как ни буйны собаки новгородские… Знают, ведь московский стан мой рядом. За каждый мой волос их бы запытали, затерзали потом!.. Живьем бы сожгли их мои ратники! Значит, заручка у мятежных была. На сильную руку на чью-то надеялись… Да не на одну!..
– Так полагать надо, царь-осударь!..
– Вот и допытайся… Никого не щадя, ничего не страшася. Дядей родных, бабку свою старую – всех тебе на сыск отдаю…
– А рази думно тебе, царь-осударь? – осторожно осведомился прозорливый дьяк.
– Ничего мне не думно. Кабы думно – я бы сам наказал, своей властью… Да не хочется правого за виноватого схватить… Чтобы виноватые не ликовали да не тешились надо мной…
– А все же, осударь, чай, в мыслях имеешь что? Али в приметах каких? – продолжал допытываться осторожный старик, чтобы получить хоть малейшую путеводную нить в этом лабиринте боярских происков и козней.
– В приметах?.. В мыслях?.. Мало ль што имею я. Да тебе скажу – и с толку собью. Пойдешь по моим следам – свои потеряешь.
– Не было того, кажись, царь-осударь! Чту я тебя, сам знаешь как! А разума своего не чураюсь… У тебя царский ум, высокий… У меня – подьячий, низкий. Да он-то нам тута и надобен.
– Правда, правда… Ну, слушай!..
И царь рассказал дьяку про наветы Воронцовых, про их поведение утром, во время нападения новгородцев, и про остальных бояр, все, что заметить успел в эту тяжелую минуту.
Невольно высказались тут симпатии, антипатии царя, его затаенные желания и подозрения чуткие.
А старой лисе-дьяку только того и надобно было.
«Западает воронцовская звезда! Восходит зорька Адашева!» – подумал про себя дьяк и сам заговорил вслух:
– Выразумел я слова твои, царь-надежа… А только труда не мало будет подлинных-то злодеев сыскать. Это истинная правда, что с подспорьем великих дело начато… Откуды лишь?.. Да небось! Душу положу, а все, как масло на воду, выведу!
– Действуй! А вот тебе и подпис мой! Кого хошь – на допросы зови, в колодки сажай… Полная тебе воля!
И, снабженный приказом царским, дьяк принялся за дело.
Отпустив дьяка, Иван остаток дня провел с Адашевым и Владимиром Андреевичем.
Иван с князем Владимиром слушали, что им начитанный Адашев из разных книг пересказывал.
– Да ты постой! – остановил его Иван. – Буде тебе все про важное да про ратное да об землях чужих… И сам я немало читывал… И не до того мне нынче. Веселое что прибери. Развей хворь, кручину-тоску мою… Видишь: недужится мне еще…
– Изволь, осударь! – вспыхнув невольно лицом, ответил Адашев. – Хоть и не мастак я… Да пришлось как-то… Читывал я итальянскую книжицу невелику. Мних один, доминиканец складывал… Как его?.. Да, Банделли звали… Забавные у него гистории, хошь и не совсем чинные да пристойные…
– Их-то нам и подавай!.. Уж коли мних писал – значит, забавно. Мастаки они на всяку таку всячину. Валяй!..
И, заливаясь не раз румянцем стыда, покорный воле царя, Адашев стал пересказывать новеллы соблазнительного характера из хроники некоего доминиканца Банделли, предшественника Боккаччо, не уступавшего последнему в живых красках и в забавном остроумии. Оба слушателя наслаждались и хохотали от души, причем царя занимал столько же рассказ, сколько и навольное смущение, застенчивость рассказчика, чистого душой, патриархально воспитанного в семье, Алексея Адашева.
– Ишь ты, – заметил Иван, – соромишься ты, словно девица красная. Соромишься делов таких обычных. Да ты ведь женат, Алеша?
– Женат, осударь!..
– Поглядеть бы, как ты с женой первую песенку зардевшись пел?!
И Иван цинично захохотал от воображаемой забавной картины.
Адашев только ниже опустил голову с потупленными глазами.
– А што, красива твоя женка? Стройна, полна? Как звать-то ее?
– Настасьей, осударь… Мне мила… А там, как сказать – красива ай нет – не знаю…
– Ладно. Кроешься… Боишься, чтобы не отбили… Ладно, на Москву воротимся, сам приду – погляжу. Да скажи: на кой ляд так рано оженили тебя, молодца? То-то ты мне такой плохой товарищ в веселых забавах моих!.. К жене все домой тянет? А? Право, рано сгубили парня.
– Воля была родительская, осударь… И опять: протопоп Сильвестр, отец честной, батюшке моему порадил: «Скорей парня женить, – сказал, – раньше добра видать… Деток выведет. Будет для кого стараться: дом приумножить, а не расточить… Хошь и не царское наследие у вас, чтоб надо готовить преемника, а все же гнездо… И не избалуется парень, здоровей будет! Господь так и устроил, что мужеску полу без женска не быть. Следует лишь соблазну блюстися!»
Внушительно, твердо повторил почему-то Адашев эти речи пастыря, словно желая врезать их в ум и в душу царя.
Тот задумался на мгновенье.
– Протопоп наш, благовещенский, – Сильвестр? Вы его откуда знаете?
– Из наших он краев, новгородский…
– Да, да, правда… И я замечал: хороший он поп… На иных не похож… Хоть бы Феодора взять Бармина, батьку духовного моего.
– Да, Сильвестр – редкого ума старец и жизни святой! – живо вмешался Владимир, который знал, как много помогли его освобождению именно Сильвестр с митрополитом Макарием. – Давно он ведом нам, государь! Истинный пастырь духовный!..
Царь еще больше задумался.
– Гм… надо будет пощупать попика… Може, и мне он по душе придется, ежели вам так угодил. А я не одних скоморохов да чревоугодников, застольников моих, жаловать умею… И людей бы добрых, изрядных хотелось круг себя видеть… Да чтой-то мало их! – произнес негромко этот царь, в пятнадцать лет успевший узнать всю грязь жизни, извериться в окружающих, и замолк. Вдруг тишина, наставшая в шатре, прервана была резким криком:
– Да приидет царствие Твое!..
Это крикнул сидящий на жерди попугай Ивана, посланный царю Константинопольским патриархом, умевший читать «Отче наш». Иван улыбнулся.
– Приидет, приидет! Да не сразу, видно… – И, погладив по шейке любимца, продолжал беседу с Адашевым и с братом. Но скоро опять дремать стал и отпустил их…
Немного дней провел еще под Коломной Иван, пока пришло известие, что крымцы бою испугались, назад поворотили, а ретивый дьяк Захаров и розыск весь кончил… Как по писаному дело пошло!
Выплыли замыслы злодейские наружу; поджигательство Шуйских явное. Помощь тайная со стороны Кубенских и Воронцовых, которые помогли осуществлению дела.
Иван в ярость пришел, выслушав доклад.
– Федя Воронцов?.. Тот же, что Юдиным целованием целовал меня? Сам о крамоле упреждал, сам же и заводил ее? С врагами моими смертельными против меня, с Шуйскими стакнулся?! Ладно же! А Кубенским, им мало, видно?! Не унимаются? Весь род их изведу, а смирю строптивых, покажу им, каков я овчина есть под шкурой львиною.
И оба брата Воронцовых, Федор и Василий, и Кубенский Петр казнены были. А их многочисленные сообщники, смотря по степени вины, или, вернее, ненависти к ним Ивана – кто сослан был, кто батогами и кнутами казнен, кто просто опале подвергнут, с глаз царских удален в поместья свои дальние.
Было замешано в деле несколько лиц из белого и черного духовенства. Их, властию митрополита, тоже кара постигла. Кого заточили в монастыри дальние, бедные. Иных – расстригли, предали светской власти на расправу.
Федор Бармин, нашедший сильных покровителей и у царя, и у Макария, был отпущен в «легком подозрении», но оставался еще духовником царским, пообещав митрополиту покорствовать во всем и в дела мирские не мешаться отнюдь.
Воротясь на Москву, Иван не забыл своего обещания – побывал у Алексея Адашева.
Тот жил уже не в Китай-городе, у отца, а, как царский постельничий, устроился в самом Кремле по правую руку Ризположенских, теперь Троицких ворот, по левую сторону которых темнели тюремные срубы с потайными подземными тюрьмами, мешками каменными…
Ворота же сами представляли из себя две высоких башни, первая «Собакина» по прозванью, по одну, другая по ту сторону Неглинки-реки. Обе башни были соединены крытым мостом, с бойницами поверх покрытия. Таким образом, внизу ехать, а вверху ходить можно было. Сбоку каменной кладки для береговых жителей, селившихся за стенами, были еще деревянные мостки через воду перекинуты.
Двор Алексея Адашева, граничащий с владениями Семена Никитича Годунова, не так велик и посадист был, как двор старика, Федора Григорьевича, но все же изряден. А жилые покои просторней даже и лучше убраны, чем у отца. Нежданно в гости сюда царь пожаловал. Жена Алексея, Настасья, урожденная Сатина, и подруги – гостьи, бывшие у ней и гулявшие по саду, – притворились сильно напуганными, когда Иван, в сопровождении самого Адашева, появился перед ними.
Не знал, конечно, царь, что, пока седлали коня ему, после того, как он объявил: «Алеша, а нынче я к тебе нагряну…» – что в этот самый миг помчался вестник к Адашевой с упреждением.
А Настя, добрая и ласковая на вид, красавица, с серыми навыкате глазами и полной грудью, была не глупа и мужу покорна. Начеку жила, и все уж давно у ней было налажено, с подругами уговорено.
Пока дворцовым двором и проулками нелюдными добрался Иван до Адашевых – там все было готово.
Приняли честь честью царя.
Сама хозяйка меду первую чару поднесла и расцеловалась с гостем. И все ее подруги – больше девушки, так как недавно повенчанная Настя еще сохраняла связи с подругами, – все должны были угощать да целоваться с юным царем, благо, и он очень охоч на это, и они не прочь светлого государя-красавчика потешить.
Все как на подбор красавицы здесь собрались. А больше всех приглянулась царю веселая, бойкая да разбитная боярышня Анастасия Романовна Захарьина. Хотя не княжеского, боярского только роду девушка, но славной, почетной семьи, особенно тем отмеченной, что за многие годы ни к единой крамоле Захарьины не причастны, ни к какой из партий боярских и княжеских не примыкали. Не так давно умер отец девушки, боярин Роман Юрьевич, всю свою жизнь честно служивший отцу Ивана и ему самому. И свое невольное уважение к имени Захарьиных при встрече перенес на Анастасию царь, хотя вообще ни боярским, ни княжеским дочерям спуску при случае не давал.
К тому же Анастасия глядела так ясно и доверчиво своими темными, прекрасными, детски чистыми глазами, так искренно радовалась вниманию, оказанному ей со стороны царя, так звонко и заразительно хохотала всякой шутке, всякой резвой выходке, что в юноше чувственное волнение, вызванное видом миловидной и веселой девушки, совсем потонуло среди тысячи иных, тонких и приятных душе, ощущений: жалости, восторга, детского веселья, какого никогда почти и не знал печально взраставший Иван. Таким беззаботным весельем он сейчас же заразился от простой, милой боярышни.
Зазвонили к вечерне. Притихла веселая компания. Перекрестились все. Расходиться настала пора. Но первое свидание было не последним.
Вернулся во дворец Иван и долгое время ходил радостный, тихий какой-то, еще более юный на вид. А то много старше своих пятнадцати лет казался царь, особенно в минуты гнева. Раньше дня не проходило, чтобы не гневался на кого-нибудь. А тут без шуму несколько дней прошло, и не затевал своих обычных дебошей Иван.
Пособники в безобразиях, не любившие смирения в Иване, задумались:
– Что за перемена в царе?..
Скоро все обозначилось.
У Адашева сперва, а там и у Захарьиных, куда царь зачастил, будто бы в благодарность Никите за коломенскую передрягу и спасение, – везде Иван старался сейчас же с Анастасией увидаться и как можно дольше побыть наедине с девушкой.
Захарьины опасались сперва. Знали, каков охотник царь в чужих лесах на куниц-девиц. Но скоро успокоились, когда пересказала им сестра, как ведет себя он и что толкует ей.
Но все-таки опечалились.
– Не будет проку из этого! Нешто первые бояре допустят до благого конца… Особливо Глинские, Бельские! Живьем сглотнут.
– Вестимо, не допустят! – подтвердил и старик-дядя, боярин Михаил Юрьевич, после смерти отца их, Романа, занявший место главы семейства. – А впрочем, – поглаживая бороду, процедил он сквозь зубы, – глядя еще по…
И не докончил, за хлопоты принялся. К митрополиту заглянул, к Адашеву удосужился, хотя тот и много боярина моложе, да очень его царь за последние дни возлюбил!
События быстро одно за другим пошли, словно с горы покатились.
Поздняя осень стояла, когда в один из светлых теплых дней Иван, заглянув к Захарьиным, по обыкновению, ушел с Анастасией в сад, в беседку, увитую хмелем, жгуты которого и поредели и пожелтели теперь.
После первых фраз Иван, зорко глядя в лицо девушке, вдруг произнес:
– Настенька, а ведь я нынче прощаться приехал…
– Что ты, государь? Что ты, Ванечка?.. Да почему? Далеко ль, надолго ль едешь? Уж не в поход ли? Скажи скорее…
Спрашивает девушка, а у самой голос дрожит, слезы градом из глаз так и посыпались. Скатываются на грудь высокую, что дышит тяжело и порывисто.
– В поход?! Эко што вывезла! Вот и видать: разум-то короткий, девичий. Кто же не знает, что по осени в поход не собираются, спустя лето по малину в сад не хаживают. Весной да зимою походы все. А осеннее дело – иное… Свадьбы! Придет Покров – веселье со дворов! Венцом парней и девок кроет, покрывает… Вот оно што!
– Не пойму я речи твоей, Ваня… Какой венец? Чья свадьба?
– Моя, вестимо. Не век же мне голубей гонять, чужих, белых лебедушек подлавливать. Свою пора завести.
– Ты, Ваня… Ты, государь, женишься?..
– Надо! Года такие пришли… В животе и в смерти Бог волен. Нельзя мне сиротой землю оставлять. Умру – моим пусть детям престол будет, не дядьевым сынкам. С них и ихнего довольно!
– Умрешь? Женишься… Да не мучь… толком говори…
– И то толкую ясно. Жениться задумал. Если бояре, вороги, изведут раньше времени, чтоб хоть семя мое осталось… Что ж молчишь? Не спросишь на ком? Али знать не охотишься?
Но Анастасия, ухватясь за край скамьи одной рукой, чтобы не свалиться от налетевшей слабости, сидела, не говоря ни слова.
– На цесарской сестре женюся. Уж и посольство вернулось… И персону ее мне прислали… Пригожа на диво. И вено богатое дает цесарь!.. Да что с тобой? – спросил он, видя, что девушка как-то мягко, мешком, валится со скамьи на землю.