– На Москву, на Москву скорее! – молит теперь Василий.
   Ясно: спасенья нет!..
 
* * *
   Медленно движется печальный поезд. Василий в каптанке едет, уложенный на мягкой постели. Повернуться он сам не может. Курлятев и Палецкий едут с государем, помогают ему.
   Везде по пути рыдают люди, узнав, кто этот умирающий боярин, которого везут на Москву.
   Скорей бы можно добраться туда, да приходится остановки частые и долгие делать. Дороги еще не установились. Как осторожно ни едут кони, а все потряхивает больного. И он мучительно страдает.
   Только 21 ноября к Воробьевым горам дотащились. Здесь два дня пришлось переждать. Митрополит Даниил к государю пожаловал помолиться за его здоровье и дать свое благословение… И владыка Вассиан Топорков Коломенский, друг царя… И попы, и бояре: Шуйские, Воронцов Михаил, Петр Головин, казначей верный царский… Слезы, рыдания раздаются… Лекари прямо всех попросили уйти и не тревожить больного.
   Но сам Василий удержал главных бояр.
   – Мост на реке строить велите… Тута вот, прямо у спуска с гор с Воробьевых… К завтрему ночью чтобы и готов был… Ночью я в Кремль проеду, чтобы не знал никто… Народу тьма кругом, послы у нас ждут чужеземные… Негоже будет, если днем поплетемся… Дела у нас теперь с чужими государями немалые… Посланцы-то ихние, поганцы, – что вороньё, сразу учуют: плох старый государь! Ваня мой – мал… И подумают: самая пора пришла поживиться на Руси… Сейчас своим государям отпишут: «Собирайте ратных людей. Помирает старый государь. Легко можно у малолетки и у вдовицы-государыни из вотчины чего оттягать!..» Знаю я их… Да и свои люди не должны в гнусе таком видеть меня… Так пригоняйте, чтобы нам в глухую ночь, в самую полночь Москву миновать, до Кремля доехать…
   Закипела работа на реке. Лед еще не окреп. Рубят его, наскоро сваи, как раз против спуска с горы, вбивают в дно речное, балки кладут, доски стелют… Хоть и не в субботу ночью, но к воскресенью на рассвете мост был готов.
   – Так, с Богом, везите меня! – приказал Василий, когда ему доложили о том.
   Скользит с горы тяжелая каптанка, влекомая гусем восьмеркой крупных, сытых коней, по два в ряд. Передовые вершники туго держат вожжи. Рынды царские, молодые парни, боярские дети и княжата голоусые, по десять человек с каждой стороны у каптанки идут, поддерживают в опасных местах, на поворотах и косогорах. Двое на передке каптанки уселись на всякий случай. Заартачится первая пара коней – удержать бы их было кому, окроме вершников…
   Все шибче и шибче по раскату скользят полозья, как ни сдерживают возницы могучих лошадей. Те уж совсем на задние ноги осели, хвостами снег метут… фыркают, головами мотают. Дивятся, что им ходу не дают… Вот – последний перевал. Там и на мост надо въезжать… Дорога здесь поровнее… Шибче пошли кони, завизжали, заскрипели полозья по цельному, плотному снегу…
   Сразу первых четыре могучих коня-санника на мост вбежали, копытами грянули раз, другой… И только эти две пары оказались на мосту, подальше от берега, зашаталось все под ними… Одна свая наклонилась, другая за ней…
   Наспех строенный мост так и стал валиться на лед, увлекая царских лошадей за собой… А за лошадьми – и сани царские мчатся туда же, в хаос обломков, на лед, который трещит и ломится под ударами копыт тонущих коней, опутанных гужами и постромками… Вот уж не больше полуаршина отделяет тяжелый возок от воды…
   В это самое мгновенье двое рынд, с обеих сторон, вынув свои ножи, сумели обрезать гужи у задней пары коней, а остальная молодежь, напрягая последние силы, прямо на руках успела поднять и остановить тяжелый возок, нависнувший слегка над водою… Василий видел всю опасность, но не растерялся.
   Он уж давно готов к смерти. А все-таки вздох облегчения вырвался у него, когда дверца раскрылась и Курлятев, выглянув наружу, сказал:
   – Все слава Богу, государь… Только кони утонули… Не все… Четверо вон убежали… А четверо – под воду пошли.
   – Вижу, вижу… Спаси вас Бог, детушки, паренечки, за помощь да службу верную… Тебе, Курбский, тебе, Шереметев. Всем вам… Не забуду… А теперь где бы нам перебыть, пока рассудим: что теперь начать?..
   – Гляди, государь: монастырек невелик виден… Туда не снести ль тебя?..
   – Ин, ладно… А кто мост-то строил такой надежный для государя своего?
   – Да уж не гневайся… Наспех… Приказчики городовые: Митька Волынский да татарин с ним, Ассей Хозников… Взыщется с них, государь, строго взыщется…
   – Нет, нет, не надо… Оно всегды так: скоро, да не споро!.. Мороз, где тут мосты мостить… Чай, руки зябли на воде… Столбы вбивать… доски стлать оледенелые… Пожури от меня обоих… А наказывать – не смей. Бог спас, милосердный. Будем же и мы милосерды…
   – Слушаю, государь! – отвечает Шигоня, внимая непривычно кротким речам господина…
   Царя осторожно, на постели на его, к монастырю недалекому, скромному, так на руках рынды и понесли…
 
* * *
   С самого утра плохо больному Василию. И тряска, и волнение тяжелое унесли остатки сил этого могучего всю свою жизнь человека.
   – Как можешь, княже? – осторожно подойдя к ложу, на котором лежит, полузакрыв глаза, великий князь Василий Иванович, спрашивает ближний его боярин, давний друг и тезка, князь Образцов-Сицкий.
   Зимний, короткий, но ясный и морозный день совсем уж догорел.
   В маленькое, слюдой затянутое оконце кельи подгородного Данилова монастыря, где сейчас лежит Василий, глядит пурпурной полосою потухающий закат.
   Неугасимые лампады теплятся у икон… Светец на столе не зажжен еще. В покое, низеньком, тесном и бедно убранном, царит полумрак. Пахнет особенно, по-монастырски: сушеными травами, росным ладаном, лампадным маслом… Но все перебивает тяжелый запах, который несется от лавки, застланной тюшаком (тюфяком).
   Сверх тюшака перинка положена, покрыта белым, чистым холстом. На мягких подушках лежит больной Василий Иванович, царь московский, первый принявший этот титул.
   Поверх одеяла теплого шубой на лисьих черевах накрыт. А все знобит больного. Мысли то просветлеют, то замутятся, словно забытье находит на него.
   Он лежит в одежде. Только исподнее на левой ноге разрезано. Обнаженная больная нога обвита повязками.
   Запах тления от язвы, зловещий этот запах, растет все и растет. Теперь, сдается, он проникает даже сквозь деревянные, ветхие стены скитских построек и отравляет кругом чистый, морозный воздух лесной.
   Сам больной задыхается от этого тяжкого духа.
   Лицо у него осунулось, помертвело, приняло совершенно землистый вид, губы посинели… Десны вздулись, и зубы словно готовы все выпасть из своих гнезд.
   – Страшен я? Скажи, Ваня? – обратился он еще днем, задыхаясь от усилий, к Мстиславскому.
   – Нет, княже. Известно: болен человек. А болезнь не красит. Домой бы тебе скорей. Дома и зелья добрые найдутся, и все… Дома, княже, знаешь: стены помогают…
   – Да… Домой, домой… Только ночью… Как я сказал… Чтобы Ваня, сын, не видал… Испугается отца… Мне больно станет.
   – Вестимо, государь! – ответил Мстиславский и вышел распорядиться, чтобы к ночи носильщики были… И гонцов послал к митрополиту, к Елене.
   Люев и Феофил заявили шепотом боярину, что очень плохо царю… Гляди, до утра не доживет…
   – Так надо звать всех навстречу князю… Сыну хотя даст свое благословение… Разве же можно?
   И шлет во все стороны гонцами вершников и детей боярских князь Мстиславский.
   А Сицкий, заметив, что Василий смежил глаза и затих совсем, так и насторожился. Неужто умирает? Нет, вот снова из-под тяжелых, медленно поднявшихся век проглянул тоскливый, свинцовый взгляд недужного царя.
   И князь Сицкий тихонько окликнул царя:
   – Как можется, царь-государь? Не лучше ли тебе?..
   – Лучше? – вдруг раскрыв широко полузакрытые до этого глаза, переспросил Василий. – Верно, друже, скоро полегчает мне… Совсем!
   – Что ты, государь? С чего взял?.. Тебе ли, при мощи твоей и годах непреклонных, язвы ножной не снести! – стараясь ободрить и успокоить больного, убедительно заговорил воевода.
   – Нет… молчи… Слушай, что скажу… Трудно ведь и… говорить-то мне, не то что спорить. Прошли споры мои с вами… с боярами. Всю ведь жизнь… как отец мой еще наказывал, не давал я воли вам. А теперь – буде… Ныне отпущаеши…
   – Да что ты, княже! И не думай про…
   – Говорю: молчи… слушай лучше… Сейчас видение мне было…
   – Господи, прости и помилуй!.. – неожиданно вздрогнув, произнес Сицкий и осенил себя широким крестом, чуя, что мороз пробежал у него змеей по спине. – Видение, княже?..
   – Да… Удостоил Господь… Вы тут стоите да шепчетесь с лекарями… А я все слышу… Все ваши речи… И вижу, хоть глаза совсем прикрыты у меня, – а вижу, как в дверь кельи, вот как она заперта сейчас, ее не раскрываючи, прошли два инока лучезарных. Только… в скуфейках домашних… И подошли к ложу. И узнал я их, святителей присноблаженных: Алексия да Петра… И говорит один к другому: «Час, что ли?..» А другой отвечает: «Скоро! Прослушает десятую заутреню – и час тогда пробьет рабу Божьему князю Василию Иоанновичу. И многогрешному… и препрославленному… И вся сия – на детях его… Сказано бо есть: до седьмого колена…» Глядь, и растаяли в воздухе. И нет ничего. А ты тут пристаешь все: как мне можется? Да легче ли? Слышал: одиннадцатой заутрени не услыхать уж мне… Готовиться надо… Шли еще гонца, следом за Мстиславским… Пусть уж и сын встречает… Не хотелось мне пугать младенца… Да пусть уж! Теперь все разно… как мертвый я…
   – Княже, родимый… Государь милостивый… Греза то была сонная… Что к сердцу брать? А потом и так скажем: я тоже… Василий Иванович, хошь и негоже мне с государевым именем равняться. Может, мне и сулили святители; и скоро кончина моя, а не твоя. Я же хошь и немного, а постарше тебя…
   – Да и поглупее, вот вижу я! – вспылил, несмотря на страдания, Василий. – В самом деле, не вздумал ли равняться со мной? Как же: боярин ближний! Да нешто святители придут блаженные с твоей смерти пророчить? Довольно с тебя будет и иной приметы какой, полегче. Да не толкуй зря. Когда можем мы к городу доспеть?
   – Да с тобой, княже, часа через полтретья к Боровицким подойдем…
   – Ну, так берите меня, несите… Поторапливайтесь… Много еще перед смертным часом поговорить да наладить надо…
   И, снова закрыв глаза, Василий умолк.
   А новый гонец – вершник уж сломя голову скакал на лучшем аргамаке в Москву, упредить великую княгиню Елену и митрополита Даниила.
   Час спустя из ворот монастыря показался весь княжеский поезд, среди которого четверо здоровых парней бережно несли широкие, мягкие носилки с великим князем и царем всея Руси, лежащим в полном забытьи. Медленно подвигалося печальное шествие в печальных сумерках зимнего дня…
 
* * *
   Протяжно, глухо с другой стороны Кремля в морозном воздухе прозвучало и донеслось до Боровицких ворот девять ударов башенного часового колокола на Фроловских воротах, что ныне Спасские.
   В это самое время шествие с больным князем миновало неширокий в этом месте пригородный посад и подошло к Боровицкой башне, ворота которой, несмотря на такой неурочный час, были раскрыты. Подъемный мост тоже опущен.
   Всадники с факелами, составлявшие свиту больного князя, идут тихо, без говора, соразмеряя ход коней с шагом носильщиков, несших князя; но обитатели посада, собравшиеся было уже на покой, услыхали необычный шум, легкий лязг оружия, мерный топот десятка-другого конских копыт по мерзлому насту зимнего проезжего пути.
   Наскоро накинув тулупы, иные отмыкают калитки, выбегают на улицу поглядеть: что случилось? Кое-где выходят на улицу оконца изб и домов, затянутые пузырем в жилищах победнее или слюдою у тех, кто богаче. Жадным, пытливым взором обладатели подобных оконцев приникали к этим отдушинам на свет Божий, теперь полузанесенным снегом, полуокованным льдом. И, напряженно вглядываясь в ночную тьму, старались разгадать напуганные посадские: что значит этот кровавый, зловещий свет факелов, которые медленно движутся по дороге вместе с тенями многочисленной толпы конных и пеших людей?.. Почему ночью, в такое непогодное, позднее время кто-то приближается к «городским», кремлевским воротам. Ведь в крепость, какою служит для Москвы Кремль, кроме великого князя, святителя-митрополита да семьи княжой, и не пустят ночью никого. Кто же эти ночные странники?
   Строя тысячи самых фантастических предположений, долго не может уснуть встревоженный посадский люд. И никто не решился, конечно, выйти поглядеть и разузнать, в чем дело. Слишком тревожное время переживает Русь. Каждый боится за себя и дрожит за свою шкуру.
   У самых ворот Боровицких, где широкое место от стены и дальше было совсем не заселено, пустовало на случай вражеского нападения, – здесь тоже виднеются багровые языки дымных, ветром колеблемых факелов.
   Великая княгиня там с сыном, с митрополитом, с ближними ждет больного государя.
   У княгини глаза распухли от слез, но она крепится, опирается на руку преданной Аграфены Челядниной, приближенной своей наперсницы и мамки ее первенца, княжича Ивана.
   Самого княжича, укутанного в теплую женскую шубейку, спящего, несмотря на ночной холод, держит на руках мощный красавец, брат Аграфенин, князь Иван Овчина. Тут же и Шигоня, и Михаил Глинский, дядя государыни, и Головины: Иван да Димитрий Владимирычи, казначеи большой казны государевой, и многие другие.
   Тихо, печально стоят, ждут, пока приблизятся к ним огни и люди княжеского поезда.
   Вот круг света от факелов, которые несут за больным, яркое сверкание слилося на грани своей с кругом света, порождаемого факелами, которые держат в руках провожатые Елены. В сторону тихо отъезжают словно подплывающие в полутьме всадники, едущие впереди носилок; вот и самые косилки забелели на свету. А на них вытянутое мощное тело великого князя.
   Жив ли еще?..
   Этот вопрос молнией проносится в мозгу у всех.
   Очень уж он неподвижно лежит.
   Обок с носилками, держась рукой за их край, словно оберегая больного от неожиданных раскачиваний и толчков, идет с поникшей головой воевода Сицкий.
   И у него глаза красны. От ветра, от слез ли – кто разберет? Благо, не очень светло.
   – Жив? – с надеждой и тоской спрашивает тихо-тихо, почти беззвучно Елена у Сицкого.
   А сама склонилась над носилками, впивается взором в страшно изменившееся лицо мужа.
   Воевода делает ей утвердительный знак и в то же время движением руки советует сдержаться.
   Глотая, подавляя рыдания, подступающие к устам, Елена делает усилие, с улыбкой наклоняется над страдальцем и шепчет:
   – Здрав буди, княже мой любимый. Что с тобой? Аль в пути недугу дали разойтися очень?
   Но тут же она чувствует, что ее всю мутит: тяжелый, невыносимо резкий запах тления ударил ей в лицо. И непроизвольно подносит она к лицу руку, стараясь защитить себя от этой одуряющей волны неприятного, отталкивающего запаха.
   Сейчас же опомнясь, поднимает руку выше и, словно стирая слезы с глаз, опять опускает ее.
   – А, ты здесь, голубка! – раскрывая глаза, произнес Василий. – Что, узнала? Не испугалась?.. А Ваня? А Юра? Здоровы?..
   – Здесь Ваня… Вот… А Юру побоялась студить, младенчика…
   И княгиня при этом указала на спящего первенца, которого Овчина поднес почти к самым носилкам.
   Василий зашевелил ослабевшей рукою. Елена поняла движение, подхватила руку мужа, целуя ее на пути, и возложила на головку спящему княжичу.
   – Да благословит тебя Господь, сын мой первородный, княжити и володети на многие лета.
   – Многая лета!.. – словно гулкое, но негромкое эхо, подхватили все, стоящие вокруг.
   – Здесь ли отец митрополит?
   Митрополит Даниил выступил вперед, ярко озаряемый красным огнем факелов, весь черный, с белым своим клобуком на голове, с пастырским, раздвоенным сверху посохом в руке, с четками на другой.
   – Благослови, владыко! – стараясь лежа склонить голову, произнес Василий.
   – Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, сим животворящим Крестом благословляю тя, чадо, на телесное оздоровление и во искупление всех грехов…
   И, приняв крест из рук у стоявшего рядом архиерея, он осенил широким крестным знамением больного.
   – Аминь… – опять зарокотало людское эхо…
   – Вот, спаси тебя Господь… Сразу словно легче стало… Чую, теперь доживу до утра… Увижу еще раз солнце красное… – пролепетал Василий. – А я было боялся…
   Княжич Иван в это самое мгновение проснулся и от холода, проникавшего к нему за спинку, и от людского говора. Ведь у него в опочивальне тихо так ночью. Только и слышно: светильники в лампадах потрескивают да сам он ровно, тихо дышит. А тут – совсем другое…
   Оглянулся – испугался… уже заплакать готов. Вдруг увидал отца. Хотя и не часто и не подолгу приходилось занятому государю пестовать первенца, но любили они очень друг друга. И сразу рванулся княжич Иван к отцу…
   – Тятя!..
   Осторожно приблизил Овчина ребенка к лицу Василия. Пока тот пересохшими губами прикоснулся к волосам своего первенца, ребенок разглядел страшную перемену, происшедшую с князем, сразу отшатнулся от отца, оглянулся, увидал мамку Челяднину и так рванулся к ней, что чуть не выпустил его из рук князь Овчина.
   – Мамка… мамушка… боюсь… Страшный тятя какой!.. – и зарыдал ребенок.
   Быстро схватила Аграфена Челяднина на руки питомца, нежно прижала к груди, стала пестовать, утешать и шептать:
   – Помолчи, милый, желанный мой! Не надо… грех так… Болен тятя… Богу молиться надо… чтобы выздоровел… Вот так! Сложи ручки и скажи: Отче наш…
   Ребенок понемногу утих и быстро снова заснул.
   Великий князь, в душе которого больно отозвался искренний возглас неразумного ребенка, весь задрожал было, но осилил себя и снова заговорил:
   – Агра-фена… помни… слушай, о чем в мой смертный час прошу и наказываю тебе… Богом клянись… и святым распятием Его… И безгрешной кровью Христовой – беречи и холити младенца, наследника моего… На пядь единую не отойти от него… Душу свою и себя загубить, смерти себя предать… но его от всякого лиха хранить и беречи… Клянешься ли?
   – Клянусь и крест на том целую! – положив руку на крест, протянутый Даниилом, а затем и прикладываясь к святыне, громко поклялась мамка, и так без ума любившая своего питомца.
   – Ладно. Верю. А вы, бояре, ближние синклиты, стратиги и други мои… все клянитесь и крест целуйте на царство сыну моему первенцу, великому князю и царю всея Руси, Ивану Васильевичу…
   – Клянемся и крест святой целуем на верность и царство великому князю и царю всея Руси, Ивану Васильевичу! – опять зарокотало людское эхо.
   – А удел Юрия и прочее по царству как быть – о том воля моя писана… и княгиня великая опекой и обороной сыну моему до его лет пятнадцати… Клянитесь в том же… – с последним усилием произнес Василий.
   Повторно зарокотали глухие голоса слова присяги.
   – Ладно. Крепко теперь будет. Братьев распрю какую затевать с княгиней и с княжичем али до спору не допускайте. Им – своего довольно… Тебе, князь Михайло Глинский… Тебе, Шигоня… И тебе, Иван Юрьич, как набольшие вы, – с докладом по делам царским к княгине ходить… Пока сам царь в свое государево дело не вступится… Вот и все пока… А теперь в терем… в палаты несите меня…
   И, окончательно обессилев, Василий замолк.
   Дрогнули носилки… Покрылись обнаженные во время присяги головы… Колыхнулись конные… Двинулись пешие… Теперь уже по обе стороны носилок идут провожатые: справа – Сицкий, Шигоня, Михаил Глинский, Юрьев Михаил. Слева – княгиня сама… Овчина позади нее… Головины тут же…
   Аграфена с царевичем новоставленым, так и не проснувшимся, в сани крытые села и скорее во дворец поехала…
   Гулко в морозном воздухе пронесся один удар с Фроловской далекой башни. Полчаса всего прошло. А как много за это время совершилось: новый царь, Иван Четвертый, Грозный по прозванью в грядущем, дан Русской земле.
 
* * *
   Десять дней в борьбе со смертью мучится Василий. Настало 3 декабря. С утра у постели больного великого князя, по его желанию, в большой палате собрался весь синклит боярский, думские и приказные и служилые воеводы и митрополит, а с ним духовенство знатное, высшее… И все близкие: братья, дядья, другие родичи царя… Полна палата… Окна, несмотря на мороз сильный, настежь раскрыты из-за духа тяжелого, что от больной ноги идет.
   День в приказаниях да в присяге прошел.
   Ежечасно омовения и перевязки целебные делают теперь врачи… И ножом резали язву… И огнем прижигали, каленым железом… И острыми кислотами жгли – все напрасно. Поздно! Первые дни, в лесах, без хорошей помощи, все дело сгубили. Кровь уж загорелась. По всему телу пошли темные пятна – признаки тления заживо… Поздно.
   Василий это сознает, но спокоен. На вид, по крайней мере. Делает свои распоряжения. Заставил братьев и бояр присягу сыну Ивану повторить… Княжича в покой привели. К себе его царь поднести приказал. Поднявшись с трудом, благословил его на царство крестом Мономашьим, для которого взят кусок от Древа Господня.
   – Буде на тебе и детях твоих милость Божия из рода в род, святой крест да принесет тебе на врагов одоление… И все кресты, и царства, и державы мои – тебе, сын мой и наследник, отдаю!..
   Духовенство готовит посвящение во схиму умирающего государя.
   У ложа его братья теперь остались, великая княгиня Елена и бояре ближние.
   – Сына старшего благословил ты, государь. Благослови же Юрия! – горячо просит великая княгиня. – Челом тебе бью о том, государь!..
   Небольшим уделом – Угличем и Полем, двумя городами всего, благословил малютку Василий. Не любит он Юрия.
   Рыдает растроганная Елена, сдерживая вопли. Но государь словно и не слышит ничего. Молит и заклинает обоих братьев слабым, рвущимся голосом:
   – Братия, храните свято присягу великую… Не зовите беды на Русь… на самих себя! Вспомните времена Шемяки окаянного… Недавно еще бывало все!.. По правде каждый своим володей и в чужое не вступайся… Такова правда Божия. Ежели и грешил я в том, тяжко Милосердный теперь карает меня. Его Святая воля…
   – Полно, брате! Клялись ведь мы! – успокаивают его братья.
   – Ин, ладно… Верю вам… А ты бы, князь Михайло Глинский, – передохнув немного, сказал он, обращаясь к брату Елениному, – ты за моего сына, великого князя Ивана, за мою княгиню – родную тебе… и за сына моего, княжича Юрия, кровь бы свою пролил?.. Тело бы свое на раздробленье дал?..
   Поникнул молча головой старый Глинский.
   – Слушай, жена… Перестань… – обращаясь к жене и боярам, продолжал князь. – Дело буду говорить… Успеешь наплакаться на поминках еще… Бояр береги, слушай советов их, и они тебя оберегут. Сама своего ума не теряй, что на пользу Ване увидишь. А все же советов проси… Город я укрепил… Наполовину дубовым от батюшки принял, белокаменным его сыну сдаю. Сама покуда, – и он потом, – мастеров вы к себе маните, крепите и украшайте город… Да и посады тож… Особливо торговый. Торговыми людьми, как и ратными, земля крепка. Эх, рано смерть идет… Задумано-почато дело у меня… Стены там, круг посадов, как и круг города, такие ж поставити… Шигоня, ты знаешь… Митя… – обращаясь к Головину, сказал он, – у тебя столбцы все: сколько на что серебра потребно… Скажешь… А то бы никто на свете Москве не страшен был за четверной каменной стеной, за молитвами угодников Божиих… Да и звонницу мою новую, великую, что в прошлый год я закладал, довершите… на помин души моей… Колокола там есть знатные… Вон фрязинский в полтыщи пуд… Да в тыщу пуд его же… Недаром пусть наш град стольный, аки третий и непреходящий вовеки, царственный град Рим, ото всех стран, ото всех народов христианских почитается… Вырастет сын – попомните ему эти слова мои… Да, на «берег»… на «берег» царства[1], на Оку, добрых воевод посылать… И сторожу… Да… еще…
   Но тут неожиданное забытье овладело больным… Елену с детьми увели… Явились попы и митрополит для свершения обряда. Всю ночь они так и не уходят из дворца. Принесли рясу… Возложили на Василия… Творят молебны.
   Уже началось моление, когда Василий очнулся… У него Евангелие и схима на груди. Рад государь!.. Умрет иноком.
   – Время сколько? – спросил он.
   – Четвертый скоро! – отвечал кто-то. – Гляди, к заутреням скоро ударят.
   – А… Ныне отпущаеши!.. Одиннадцатой заутрени не услышу я… – залепетал слабеющими устами Василий.
   Перекреститься хочет – рука отнялась… Шигоня поднял ему руку, и Василий перекрестился.
   Через полчаса его не стало.
   Пока плакальщицы и богомолки выли и голосили, чуть княгиню не потревожили, на миг уснувшую, тело Василия омыли и, облачив, уложили на возвышение в соборе. Под заунывный звон колоколов еще до рассвета потянулся народ без конца к соборному храму Пречистыя Богородицы, что в Кремле, проститься с царем.
 
* * *
   Здесь же, на площади, как разноцветные волны, колебались утром 4 декабря ряды полков княжих в разноцветных кафтанах. Белые кафтаны передовому полку – и хоругвь белая… А там – и зеленые, и пурпурные, и лазоревого цвета хоругви и кафтаны, колпаки блестящие… На хоругвях – и иконы чудно вышитые, и орел византийский, приданое Софии Палеолог, матери Василия Ивановича… И драконы огнистые, и всякие страшилы… Стройно подходят и равняются полки…