Страница:
И прямой Турунтай! Кричит-гремит, казнями стращает безвинно. Тогда и смирится, когда сцапает, ухватит что-нибудь. Что увидит, домой волочет.
Давно ли вздохнуть торопились свободно псковичи, когда по ихнему прошению убрала княгиня Елена из Пскова дьяка Колтыря Ракова. Дьяк тот новые тяготы и налоги на людей налагал и не столько на Москву, в казну государеву их посылал, сколько в мошну свою складывал. А тут – Шуйского ставленники явились, разорили их. На смену последним – Турунтай явился.
И пошли псковские люди лучшие правды искать, царю жалобиться.
Допустили их на очи царские. В саду, под тенью, царь сидел-пировал… Стали они челом бить до земли, все семьдесят человек, как один.
Выступил по знаку цареву самый почетный из них. Высокий, мощный старик, вотчинник первый во Пскове и торговый человек богатый.
– Смилуйся, царь! – говорит. – Конец нам приходит!.. Свиреп наместник наш господин. Аки лев рыкающий, иский, да пожрет!.. А люди его яко звери хищные до нас, до хрестьян православных, до рабов твоих верных, осударь! Помилуй!.. Поклепцы на добрых людей клеплют, правеж, правят! Разбежались, почитай, все псковские добрые люди по иным городам. Честные шумны из монастырей своих и те в Новгород побежали. Легше им тамо живется!.. Подумай, осударь!.. Князь Андрей Шуйский великий злодей был, а Турунтай и того пуще… Злы дела его и на волостях, и на пригородах! Дела подымает старые, забытые. Пошлины тянет неправедные… На людех по сту рублей и боле!.. Помысли, осударь!.. Во Пскове майстровые люди все дела задарма ему делают. Нудит на то наместник-господин. А с богатых, знатных людей, силом же «поминки» берет великие… И хоботьем, и серебром, и куньями… Грамота твоя государева вольная, что Пскову дадена, как зерцало граду была. Да недолго. Бояре выборных наших не слушают, по ямам морят, чуть слово пикнешь… Жалились мы тебе – все зря… Не попусти, осударь!.. Вотчинников в разор разоряет. Чему рупь цена, в грош ценит, землю задарма отымает себе и похлебникам своим!.. Крестьян ямской гоньбой заморил. Каждый смерд последний, коли он с наместничьего двора, в избу любую идет, пьет-ест, куражится, орет: «Ямских подавай! По делу господаря-наместника ехать нужда приспела!..» Смилуйся, защити, осударь!.. Не наша земля одна, весь край обнищал!.. Застой, надежда-царь, за рабов за своих.
И, со слезами высказав свои обиды, повалились снова в ноги жалобщики.
Угрюм, не весел сидел царь. После обеда, к вечеру дело было, когда допустил он послов до себя! В компании поправлялся Иван.
После вчерашней ночи веселой и голова болит, и на душе что-то неладно, совесть скребет… Неподкупная она…
Вон Адашев, ясный, свежий, спокойный, с добрым лицом своим красивым, словно живой укор перед глазами Ивана стоит.
Даже злоба взяла царя… На ком-нибудь надо ее сорвать, выместить.
А тут еще раньше постарался Юрий Глинский, нашептал племяннику, что князю надо было… Про измену псковскую, про дела их старые, нехорошие против Москвы.
– И теперь, – шепнул Глинский, – неспроста послы эти посланы… С Новгородом Псков стакнулся… Идут там крамолы великие. От Москвы отпасть хотят. К Литве перекинуться!..
Поверил Иван, тем более что жалобщики неосторожно сами царю про ненавистный Новгород, про вольницу его напомнили. А тут еще и Коломна в памяти жива.
Не в добрый час попали послы!.. Плохо молились, видно, святым угодникам, когда в путь снаряжались.
С недоброй улыбкой заговорил Иван.
Знал Адашев улыбку эту, и даже сердце у него упало, когда мелькнула она на губах царя, как зловещая молния, предвестница большой грозы.
– Плохо вам, баете? Гм…
– Уж так плохо – и-и! Бяды! Слов нетути!..
– А игумны, отцы святые, в Новгород сбежали? Лучше, значит, тамо?
– Много легше, осударь милосливый!.. Новгородцы не простаки, как мы. В обиду себя и наместнику самому не дадут, не то что… Шуйские одни, бояре, чего у них стоят!.. Завсегда они Новугороду первые заступники… Вот и…
– Знаю, помню… – кулаки сжимая, стискивая крепко зубы, бормочет Иван. – Так вам завидно?..
– Не то што завидки берут, а маета от наместника, волокита великая, разор крайний!.. Смертушка пришла… Вон, и духовенство, отцы наши монахи и священники… И суседи-новогородцы порадили: «Чего, мол, дома сидеть, терпеть? Под лежачий камень и вода не течет. Дите не плачет, мать не разумеет… Ступайте, добейте царю челом, пожалобитесь. Послушает вас царь…»
– Как же… Как не послушать?! Коли правду вы баете?.. Только правду ли?..
– Хошь побожиться!.. Вот, вели на образ святой!..
И закрестились благоговейно все жалобщики широким истовым двуперстным крестом.
– Гм… Дело, дело… Значит, как перед Господом?.. – каким-то не своим голосом допрашивает Иван, из себя теперь вышедший, так как сами псковичи выдали свои сношения с новгородцами.
И сознает в душе Иван, что не владеет собой, что какое-нибудь дурное, неправильное решение примет, да, на горе, уж и сдержаться сам не может…
– Как перед Господом?.. Хоть на суд Божий? – спрашивает. И только старается не встретиться взором с глазами Адашева.
Заметил недавно Иван, что взоры любимца на него как-то странно влияют, словно он воли своей лишается и то делает, что даже не советует, а только в душе чего желает, о чем думает Алексей… Словно чаруют царя эти взоры Адашева.
И вот, упрямо потупив глаза, продолжает допытываться Иван правды от псковичей.
А простоватые псковичи и рады, что разговорчив, милостив царь. Авось – добро будет…
– На суд Божий?.. Хошь на пытку готовы, осударь.
– То-то ж!.. Ведь одна сторона ваша здеся… Истцы вы только… Нетути ответчика… И застоять за него некому… Молчи, дядя!.. – приказал он Юрию Глинскому, видя, что тот готов заговорить. – Молчи, когда тебя не спрашивают… Не к тебе, ко мне пришли… Смерды, рабы мои… Моя и воля… Ну, люди добрые, заступники мирские, изготовляйтесь на суд Божий… Огнем судить вас буду, по-старому, по Судебнику, по обычаю дедовскому. Вытерпите – ваша взяла. Смещу наместника, другого, поласковей, дам, чтобы и вам, и суседям вашим, новгородцам, моим смердам покорным, угождал… Чтобы земля о правде не печаловалась… Эй, вы! Кто там… Раздеть их. На землю клади. Попытаем старичков!..
Мигом были раздеты донага несчастные… на землю повалены… И началась безобразная, дикая потеха. Отуманенный злобой и вином, Иван сам принялся и приспешникам велел горячим вином обливать псковичей, бороды палить им свечой… Волосы, вспыхивая, трещали… В воздухе, кроме винных паров, запахло словно паленой шерстью… горелым мясом…
А Иван все переспрашивает:
– Так на своем стоите: правда ваша? Слова ваши истинные? Не поклепы все одни, а верная жалоба?
– Истинно, осударь!.. – отвечали псковичи, терпеливо снося испытание. – Все правда чистая… И пусть по правде нашей Господь нас помилует…
Готов уж был прекратить пытку Иван. Да искоса на Адашева глянул, так, мельком…
Стоит тот бледный, слезы застыли на очах, только что по щекам не катятся. Совсем скорбный ангел, о грешной душе тоскующий…
И новый прилив тоски, смешанный с какой-то бессознательной яростью, объял душу больного царя. С новой силой злоба вспыхнула, словно желая всякое раскаяние в душе подавить…
Жжет псковичей Иван и допрашивает:
– Правду ли говорили?.. Обидели вас?
– Правду, осударь! – неизменно твердят посланцы.
Все больше и больше распаляется сердце Ивана… Часа два уже длится испытание. Еще немного – и погибнут несчастные… Пена на устах Ивана… В глазах – огоньки. Верно, припадок близко. Мало ли что в болезни прикажет царь?!
Вдруг всадник прискакал… В мыле конь… Сам едва на коне держится…
Так и свалился наземь к ногам царя, дышит тяжело…
– Што такое? Мятеж, што ли, на Москве?.. От кого ты?..
– От отца митрополита… На Москву, царь, торопись. В сей же час сряжайся… Отец митрополит неотложно наказывал…
– Да што такое?.. Выкладывай, смерд, живее, не то ножом прыти прибавлю…
– Ох, осударь! Чудо большое… Чудо недоброе… Вот часу нет, со звонницы с великой с Ивановской…
– Ну, ну?.. – торопил едва дышащего гонца царь.
– Колокол главный… Благовестник отпал… Быть великим бедам, святый отче митрополит сказывал. На Москву поспешай…
Как один человек, все здесь бывшие ахнули… Как один человек, креститься стали, покаянные псалмы шептать…
И царь со всеми…
Опомнился спустя мгновенье…
– Коня подавайте! – кричит.
Подали коня ему и всем приближенными… Поскакали все с места на Москву, не глядя, что ночь надвигается.
Подняла оставшаяся челядь брошенных наземь, измученных псковичей…
Отлежались где-то в избе несчастные, чудом спасенные, и молча ко дворам, восвояси побрели.
На знали они, что за Адашева надо было им Бога молить.
Чуть заметил тот болезненное ожесточение Ивана, успел слова два написать, верного человека в Москву погнал, к Макарию прямо, чтоб без души скакал!
И, кстати, упавший колокол не только псковичей спас, но также имя Ивана избавил от большого покора, от гибели беззащитных, безвинных слуг его верных. Не дремали охранители земли Русской. Самое зло на добро старались повернуть друзья народа угнетенного.
Как-никак, а зловещие приметы даром не прошли! Грянул гром ровно через восемнадцать дней после падения «благовестника».
Не послушал Иван ни митрополита, ни близких своих, не укротил нрава. Во дворце Кремлевском ту же жизнь повел, что и раньше, в селе Островском.
И те, кто знал, что готовится несчастие, что его отстранить еще можно, те все молчали о кознях бояр.
– Может, страхом царя доймем, если не словом! Не наш грех, так наша корысть будет. Боярское злодейство используем!
Так решили на общем совете Сильвестр с Макарием и с Адашевым, причем протопоп неизменно был оставлен в приятном убеждении, что все от него исходит.
На первый ветреный день было назначено у бояр поджог произвесть, чтобы шире пламя разнесло.
Такой день именно выпал во вторник, 22 июня 1547 года. С полуночи еще ветер так забушевал, что крыши срывались с домов… Людей опрокидывало, лошадей сбивало с ног…
И при этой-то буре, на рассвете на самом, загорелась, вспыхнула, как свеча, церковь деревянная, ветхий храм во имя Воздвиженья Честного Креста, что на Арбате. Восточный ветер здесь от Кремля доносился. Раздул он пламя в одно мгновенье! Огненная река потекла, яркая, широкая, испепеляя жилища, храмы, сады, людей, вплоть до Семчинского сельца, где огненный поток с потоком Москвы-реки встретился и здесь остановиться был вынужден.
На рассвете загорелось, а часа через два весь огромный этот клин городской представлял из себя один сплошной костер, одно страшное пожарище. К обедням стихать стал огонь за недостатком пищи.
Встревоженный царь со всеми боярами уж и барки велел снарядить, чтобы по Москве-реке, выйдя через ворота Тайницкие, поплыть в безопасное место куда-нибудь. Но остановился выезд, когда стих огонь на западной стороне города.
Со стен кремлевских хорошо видно было, как кой-где дома и церкви догорают, как островками уцелевшие чудом сады зеленеют или пустыри, травою одетые… Грустное зрелище.
Сжалось сердце у Ивана. В сотый раз он в душе обет себе дал: исправиться, не давать воли бесу злобы и ярости, который в груди у него сидит.
Но рок, видно, знал, как непрочны такие обещания у царя, и присудил ему более тяжкое испытание. Ураган нежданно-негаданно с запада на восток повернул. Новые участки загорелись… Новая огненная река потекла навстречу догорающему первому пожарищу. И хлынуло пламя на гордый, высокий, недоступный для людей, но не для рока, Кремль.
С быстротою урагана покатилась огненная река.
Успел все-таки Иван спешно сесть на суда с женою молодой, с братом слабоумным, Юрием, которого недавно только женил на княжне Иулиании Хованской… Сели и бояре все, дума ближняя, воеводы, какие на Москве были… Поплыли к Воробьевым горам, в Летний потешный дворец царский. Обширен он, всем места хватит!
А тут, едва отвалили суда, верх вспыхнул на Успенском соборе… Через Неглинку пламя на крыши царского двора перекинуло… Казенный двор запылал, Благовещенский собор загорелся. Сгорела дотла палата Оружейная с оружием древним дорогим, постельная палата с маленькой казной, двор митрополичий. По каменным церквам сгорели иконостасы деревянные и все пожитки прихожан, все людское добро, которое, по старому обычаю, прятали в каменных, надежных от огня, храмах обитатели деревянных теремов и палат. Сгорели Чудов и Вознесенский монастыри, древние обители в Кремле. В Вознесенском монастыре десять стариц-монахинь сгорело. В церковь вошли – не хотят выходить. А церковь дотла спалило. Один образ чудотворный успел отец протопоп спасти! В Успенском соборе уцелел, правда, весь древний иконостас и сосуды дорогие церковные, но укрывшийся там Макарий едва не задохнулся от дыму и пламени, проникавшего в стены храма. И вышел митрополит, как щит благоговейно держа в руках чудотворный образ Владимирской Божией Матери, писанный еще митрополитом Петром. Отец протопоп успенский шел за святителем, нес церковные правила.
Укрылись они на городской стене, в тайнике, где во время нашествия врагов сокровища все церковные прятались.
Но и сюда дым набился. Стал терять сознание Макарий. В Кремль, где пламя бушует, выходу нет… И стали по веревке – со стены прямо – к реке Москве старца спускать… Да оборвался канат – перетерся, должно быть, на остром каменном выступе. И с большой высоты упал владыка. Сильно расшибся. Люди, внизу стоявшие, еле его в чувство привели. Отвезли старика в Новоспасский монастырь, подальше от напасти.
А напасть великая пришла!
В Китай-городе все лавки с товарами, богатые торговые ряды погорели… Все дворы смело, начиная с затейливых палат бояр Романовых. За Китай-городом большой посад по Неглинной, Занеглименье выпалило, с землей сровняло, и Рождественку теперешнюю до Николы в Драчах, до монастыря, снесло… По Мясницкой, где скот били, мясом торговали, вплоть до пригона конского, до святого Флора горело. Пылала Покровка до церкви святого Василия…
На двадцать верст кругом гудело и колыхалось страшное море огня, а в этом море, в пламенных, губительных волнах его метались застигнутые врасплох люди, носились, как безумные… До двух тысяч человек. Да так и сгорели дотла…
Ураган ревел… Пламя разливалось, шипело, свистало, пожирая все на своем пути, и в общем грозном хаосе не было слышно безумных, диких воплей и криков этих несчастных, заживо сгоревших за чужие грехи, за злобу чужую…
Печальная ночь настала за этим страшным днем, напоминающим день последнего Суда Божьего. Тяжко было бедному люду… Не легче и царю Ивану в опочивальне его.
После сильнейшего припадка обычной болезни – причем особенно сильно трепетало и билось могучее, юное тело царя – он заснул на часок, но скоро проснулся.
Зарево пожара доносилось и сюда, за много верст, и чудилось потрясенному Ивану, что он слышит треск горящего дерева, слышит безумный вой и хохот заживо сгорающих бедняков, тут же сходящих с ума…
Эта картина так и реяла перед взором царя…
– Страшно… Страшно, Алексей! – вдруг зашептал он неразлучному своему спутнику, Адашеву, спавшему тут же.
– Да, государь. Это не то, что пожар града Рима, – грустно, с невольной, хотя и мягкой укоризной промолвил тот.
– Молчи! Каюсь! Мой грех!.. Молчи уж лучше…
И, не сомкнув глаз до утра, то рыдая и трепеща, то в молитве припадая перед божницей, проводил эту горестную ночь царь Иван.
Наутро, когда пришли вести о падении митрополита со стены и о чудесном спасении его, сейчас же собрался Иван с Адашевым к Макарию, в Новоспасский монастырь. Бояре все – следом за царем, желая повидать святителя, испросить благословения, совета его.
Телом страдающий, пастырь духом оказался несокрушим. Он же ободрял и утешал их всех, здоровых, но растерянных и подавленных духом.
Только и такое испытание всенародное не смирило бояр.
Стали опять разбирать: кто тут виновен, кто прав?
И снова всплыли обвинения, дней двадцать тому назад высказанные против Глинских. Шуйский, Скопин и Григорий Захарьин с другими заявили:
– От Глинских пожога пошла! Не мы одни – вся Москва то же толкует! Государь, вели обыск навести!..
Глинский Юрий сидит уж, молчит, бледный, запуганный…
– Да что еще бают! – возвысил голос Петр Шуйский. – Что дядевья твои, государь, месте с бабкой-старухой и с жидом-лекарем и с людьми ближними волхвовали! Вынимали у казненных людей сердца человеческие, в воду клали да той водою, ездя по Москве, кропили… Оттого Москва и выгорела. Безумная речь, што и говорить. А надо сыскать поклепщиков! Пусть свою правду докажут. Не то, гляди, народ больно плох, ненадежен стал с перепугу да с разорения пожарного. Колодники из тюрем повыпущены… Злодеи, воры, разбойники всякие. Они и добрых людей на мятеж подобьют. Надо народу правду узнать.
Слушает суеверный, как и все в его время, Иван, и холодный пот выступает на лбу крупными каплями.
Уж не правду ли толкуют бояре, хотя и враги они Глинским?
Первая правда то, что проведали люди про работу лекаря бабкиного, как он режет трупы и на мертвых преступниках живых людей лечить учится… А если не лечить, а губить? Кто знает? Хоть и не жидовин дохтур, как облаяли Згорджетти, все же схизматик, католицкой он веры…
Вторая правда: сам Иван у него сердца в банках видал; в спирту, не в воде… А видал.
Толкует лекарь, все для ученья ему.
Зачем для ученья сердце мертвое?..
Так если две правды враги Глинских сказали, может, и в третьем не лгут? Завидно дядьям, что власть поотнялась у них, вот и жгут Москву?..
И мучительно задумался Иван.
Молчит Макарий. Понимает, что хотя бы и сознал вину Глинских царь, на поругание их не выдаст… Да и не надо бы.
Но за Глинских вступиться – плохой расчет. Их дело потеряно. И всех своих друзей, старых и новых, Шуйских и Захарьиных от себя старец своей заступкой оттолкнет…
И на царя покамест плохая надежда. Вот если удастся последний ход, тогда…
И молчит Макарий, ждет, когда обратится к нему за советом царь.
– Отче-господине! Как быть?! – дрожащим голосом заговорил наконец царь. – Видишь муку мою… Как пред Истинным, открыто пред тобою сердце… Сознаю все окаянство свое… Но вине дядьев не верится. Как быть? Научи, отче-господине! Такой час приспел, что на тебя да на Бога вся надежда моя!
– Тебе не верится, и мне ж не верится, государь! – слабым голосом, но внятно начал Макарий.
Все бояре только переглянулись с угрюмым удивлением и с нескрываемой враждебностью перевели взоры на Макария. Только один царь с бледной улыбкой да Глинский с благодарностью глядят. А святитель Макарий продолжает все так же спокойно и медленно:
– Коли мы оба не верим, значит, и нет того. Отчего ж и обыска не нарядить? Сыскать надо наветчиков. Они своего не докажут. Тут, народне, – и казнить их. Толки и стихнут, все уляжется, успокоится.
Полная перемена в лицах произошла.
Как мертвый сидит Глинский. И он не ошибся. Это прозвучал ему смертный приговор.
Просияли бояре, про себя Макария нахваливают:
«Что за ум светлый! Что за башка! Ловко!..»
Бояре знают, что знают!.. Они и в себе, и в черни, ими же взбулгаченной, ими же подстроенной, твердо уверены… Крышка Глинским.
На том и порешили: через три дня-де, в воскресный день праздничный, на площади кремлевской на Ивановской, клич кликнуть обыск нарядить. Там, на народе, окажется правда: кто Москву спалил?
Вернулся на Воробьевы горы царский поезд.
С Макарием Сильвестр остался. Долго об чем-то беседуют…
– Цело ли? – спросил Макарий.
– Все цело! Только пождать еще надо… Не отгремела гроза… И Адашев там приготовит, что следует.
– Не отгремела, правда твоя. Счастлив конюший боярин, Глинский Михайло, что нет его… А Юрий – не жилец он на свете…
– Сам знает, что не жилец… Рад бы убежать, да некуда. Теперь, поди, бояре его пуще, чем царя, сторожат: не уехал бы!
Покачал только головой в грустном раздумье Макарий…
Не ошиблись ни на йоту оба старца.
Настало воскресенье, 27 июня.
На обширной кремлевской площади черным-черно от народной толпы. Площадь эта, от стоящей здесь церкви Иоанна Лествичника, или Ивана Святого, звалась Ивановской. Теперь это – церковь и колокольня Ивана Великого, Годуновым впоследствии пристроенная.
Во время Ивана IV не было еще колокольни. Колокола большие, в огромной звоннице каменной, шатровидной, почти наружу висят, подвешены скрепами толстыми к балкам огромным.
Всего четыре дня после небывалого такого пожара прошло, а уж жизнь в свою колею вступила. Курятся еще остатки сгоревших палат и храмов Божиих, вьется сизый дымок от пепла и головешек, что грудами всюду навалены… Воздух едкой гарью пропитан, дышать тяжело… Земля остыть не успела, раскаленная… А людской муравейник копошится, гудет, жужжит на все голоса… И черные люди, и крестьяне тут окрестные, приезжие с припасом, который так нужен в погорелом городе… И ратники и дьяки, иначе, дельцы площадные, которые здесь именно кабалы строчат, кому надобно… Все тут, до разбежавшихся колодников включительно. Большинство оборванные, закоптелые, обожженные даже… И все – обозленные, с душой, напряженной всеми минувшими ужасами… Напряжены все до того, что и на геройство и на самое грозное дело, на лютое, на свирепое, эту толпу полуголодную одним словом, одним воскликом подвинуть можно!
Гудет, зловеще рокочет толпа.
Ждут все: нынче бояре о пожоге московском обыск чинить будут.
Появились и бояре наконец, стали на месте на расчищенном, которое раньше метальщики обмели.
Юрий Глинский тут же. Бледный, словно на казнь его вывели. Не хотел он ехать. Да заставили силой почти его.
– Как же, – сказали ему, – о роде твоем обыск, а тебя не будет? Погляди сам, чтобы все по чести шло!
Пришлось сесть на коня. Едет, а у самого ни кровинки в лице!
За ним, как и за другими боярами, челядь его.
Всю как есть взял он с собой.
Да что в ней проку?
Тонет эта кучка вооруженных людей в ревущем море народном, взволнованном, которое, пожалуй, не менее страшно и гибельно бывает порой, чем беспощадное море пламени.
И на людей-то Юрию поглядеть страшно, и вокруг смотреть тяжело. Сколько потерь! Сколько горя! Какой огонь был! Уцелела вон церковь Вознесения, но камень у нее от жару – где глазурью покрыт, где в песок перегорел… Осела церковь, рухнет того и гляди!
И этот вид пожарища, гул разъяренной толпы, страшно все как-то влияет на душу Глинского. Он знает, что его ждет. Тут-то бояре с ним свои счеты и сведут… Чернь за то отомстит, что глух он был к жалобам, когда обиженные челядью его люди простые прибегали к боярину, к дяде царскому…
Настал день расплаты! Так уж скорее… Скорее бы конец! И он близок!
Бирючи уж клич кликали… Бояре обыск начали.
Все рвутся вперед… Еле-еле стражники напор сдерживают, не дают толпе смять, раздавить всех бояр. А бояре, в богатых, чистых нарядах, недвижно-спокойно стоят, словно островок, вокруг которого плещут, вздымаются и ревут волны прибоя всенародного!
– Кто Москву поджигал? – спрашивают у толпы.
– Глинские поджигали… Бабка царева – ведунья, еретица… И с сыночками… И с челядью… – вот что упорно, все грознее и грознее ревут народные волны.
– Смерть им! Подавай их сюды!.. На расправу их нам, выродков литовских!..
Так закричали коноводы, подкупни боярские…
Так заревела за ними толпа, трепеща всей своей напряженной, озлобленной душой!
Инстинкт самосохранения внезапно проснулся в Юрии Глинском. Незаметно, под охраной своих, он укрылся в стоящем рядом Успенском соборе, который чудом каким-то уцелел и высится на опустошенной площади, черный, закоптелый.
Но толпе нужно чем-нибудь разрешить свое напряжение: или подвигом, или кровью.
– Кровью! – решают бояре. Дают приказ близкой челяди.
– В церковь убежал Глинский-злодей, – кричит чей-то голос из толпы боярских слуг.
И вслед за Юрием кидаются натравленные убийцы. Труп Глинского вытаскивают из храма… Сотни рук мелькают… Тысячи проклятий вылетают из пересохших губ…
Через миг обезображенное, кровью залитое тело «поджигателя» выволокли из Кремля через Фроловские ворота и кинули у Лобного места, где по приказу князей и бояр до сих пор только преступников из черни четвертовали и напоказ ставили.
В это же самое время другие толпы людей накинулись на челядь Глинского, на всех этих, чужих по языку и по лицу, людей литовских, усатых, бритобородых!.. Всех постигла та же участь, что и боярина ихнего.
Подвернулись люди северской стороны, где тоже бороду бреют, усы носят. Дети боярские, к роду Глинских непричастные, тоже, за одно сходство с литвинами, поплатились жизнью.
Раз почуяв запах крови, толпа озверела окончательно. Да и бояре не так скоро решили отступиться от своего.
– Уж пугать царя – так вовсю! – говорит кто-то.
И вот в народе раздаются голоса подстрекателей:
– Братцы! С Юрашем покончили… А как же с другим братцем? С конюшим? С Михаилом свет Васильевичем?.. И со старушкой-ведьмой? С Анной-еретичкой?.. Их тоже надобно!..
– Надо бы! Да где они? Чай, схоронились?..
– Не далеко искать. У царя, на Воробьевых, слышь…
Давно ли вздохнуть торопились свободно псковичи, когда по ихнему прошению убрала княгиня Елена из Пскова дьяка Колтыря Ракова. Дьяк тот новые тяготы и налоги на людей налагал и не столько на Москву, в казну государеву их посылал, сколько в мошну свою складывал. А тут – Шуйского ставленники явились, разорили их. На смену последним – Турунтай явился.
И пошли псковские люди лучшие правды искать, царю жалобиться.
Допустили их на очи царские. В саду, под тенью, царь сидел-пировал… Стали они челом бить до земли, все семьдесят человек, как один.
Выступил по знаку цареву самый почетный из них. Высокий, мощный старик, вотчинник первый во Пскове и торговый человек богатый.
– Смилуйся, царь! – говорит. – Конец нам приходит!.. Свиреп наместник наш господин. Аки лев рыкающий, иский, да пожрет!.. А люди его яко звери хищные до нас, до хрестьян православных, до рабов твоих верных, осударь! Помилуй!.. Поклепцы на добрых людей клеплют, правеж, правят! Разбежались, почитай, все псковские добрые люди по иным городам. Честные шумны из монастырей своих и те в Новгород побежали. Легше им тамо живется!.. Подумай, осударь!.. Князь Андрей Шуйский великий злодей был, а Турунтай и того пуще… Злы дела его и на волостях, и на пригородах! Дела подымает старые, забытые. Пошлины тянет неправедные… На людех по сту рублей и боле!.. Помысли, осударь!.. Во Пскове майстровые люди все дела задарма ему делают. Нудит на то наместник-господин. А с богатых, знатных людей, силом же «поминки» берет великие… И хоботьем, и серебром, и куньями… Грамота твоя государева вольная, что Пскову дадена, как зерцало граду была. Да недолго. Бояре выборных наших не слушают, по ямам морят, чуть слово пикнешь… Жалились мы тебе – все зря… Не попусти, осударь!.. Вотчинников в разор разоряет. Чему рупь цена, в грош ценит, землю задарма отымает себе и похлебникам своим!.. Крестьян ямской гоньбой заморил. Каждый смерд последний, коли он с наместничьего двора, в избу любую идет, пьет-ест, куражится, орет: «Ямских подавай! По делу господаря-наместника ехать нужда приспела!..» Смилуйся, защити, осударь!.. Не наша земля одна, весь край обнищал!.. Застой, надежда-царь, за рабов за своих.
И, со слезами высказав свои обиды, повалились снова в ноги жалобщики.
Угрюм, не весел сидел царь. После обеда, к вечеру дело было, когда допустил он послов до себя! В компании поправлялся Иван.
После вчерашней ночи веселой и голова болит, и на душе что-то неладно, совесть скребет… Неподкупная она…
Вон Адашев, ясный, свежий, спокойный, с добрым лицом своим красивым, словно живой укор перед глазами Ивана стоит.
Даже злоба взяла царя… На ком-нибудь надо ее сорвать, выместить.
А тут еще раньше постарался Юрий Глинский, нашептал племяннику, что князю надо было… Про измену псковскую, про дела их старые, нехорошие против Москвы.
– И теперь, – шепнул Глинский, – неспроста послы эти посланы… С Новгородом Псков стакнулся… Идут там крамолы великие. От Москвы отпасть хотят. К Литве перекинуться!..
Поверил Иван, тем более что жалобщики неосторожно сами царю про ненавистный Новгород, про вольницу его напомнили. А тут еще и Коломна в памяти жива.
Не в добрый час попали послы!.. Плохо молились, видно, святым угодникам, когда в путь снаряжались.
С недоброй улыбкой заговорил Иван.
Знал Адашев улыбку эту, и даже сердце у него упало, когда мелькнула она на губах царя, как зловещая молния, предвестница большой грозы.
– Плохо вам, баете? Гм…
– Уж так плохо – и-и! Бяды! Слов нетути!..
– А игумны, отцы святые, в Новгород сбежали? Лучше, значит, тамо?
– Много легше, осударь милосливый!.. Новгородцы не простаки, как мы. В обиду себя и наместнику самому не дадут, не то что… Шуйские одни, бояре, чего у них стоят!.. Завсегда они Новугороду первые заступники… Вот и…
– Знаю, помню… – кулаки сжимая, стискивая крепко зубы, бормочет Иван. – Так вам завидно?..
– Не то што завидки берут, а маета от наместника, волокита великая, разор крайний!.. Смертушка пришла… Вон, и духовенство, отцы наши монахи и священники… И суседи-новогородцы порадили: «Чего, мол, дома сидеть, терпеть? Под лежачий камень и вода не течет. Дите не плачет, мать не разумеет… Ступайте, добейте царю челом, пожалобитесь. Послушает вас царь…»
– Как же… Как не послушать?! Коли правду вы баете?.. Только правду ли?..
– Хошь побожиться!.. Вот, вели на образ святой!..
И закрестились благоговейно все жалобщики широким истовым двуперстным крестом.
– Гм… Дело, дело… Значит, как перед Господом?.. – каким-то не своим голосом допрашивает Иван, из себя теперь вышедший, так как сами псковичи выдали свои сношения с новгородцами.
И сознает в душе Иван, что не владеет собой, что какое-нибудь дурное, неправильное решение примет, да, на горе, уж и сдержаться сам не может…
– Как перед Господом?.. Хоть на суд Божий? – спрашивает. И только старается не встретиться взором с глазами Адашева.
Заметил недавно Иван, что взоры любимца на него как-то странно влияют, словно он воли своей лишается и то делает, что даже не советует, а только в душе чего желает, о чем думает Алексей… Словно чаруют царя эти взоры Адашева.
И вот, упрямо потупив глаза, продолжает допытываться Иван правды от псковичей.
А простоватые псковичи и рады, что разговорчив, милостив царь. Авось – добро будет…
– На суд Божий?.. Хошь на пытку готовы, осударь.
– То-то ж!.. Ведь одна сторона ваша здеся… Истцы вы только… Нетути ответчика… И застоять за него некому… Молчи, дядя!.. – приказал он Юрию Глинскому, видя, что тот готов заговорить. – Молчи, когда тебя не спрашивают… Не к тебе, ко мне пришли… Смерды, рабы мои… Моя и воля… Ну, люди добрые, заступники мирские, изготовляйтесь на суд Божий… Огнем судить вас буду, по-старому, по Судебнику, по обычаю дедовскому. Вытерпите – ваша взяла. Смещу наместника, другого, поласковей, дам, чтобы и вам, и суседям вашим, новгородцам, моим смердам покорным, угождал… Чтобы земля о правде не печаловалась… Эй, вы! Кто там… Раздеть их. На землю клади. Попытаем старичков!..
Мигом были раздеты донага несчастные… на землю повалены… И началась безобразная, дикая потеха. Отуманенный злобой и вином, Иван сам принялся и приспешникам велел горячим вином обливать псковичей, бороды палить им свечой… Волосы, вспыхивая, трещали… В воздухе, кроме винных паров, запахло словно паленой шерстью… горелым мясом…
А Иван все переспрашивает:
– Так на своем стоите: правда ваша? Слова ваши истинные? Не поклепы все одни, а верная жалоба?
– Истинно, осударь!.. – отвечали псковичи, терпеливо снося испытание. – Все правда чистая… И пусть по правде нашей Господь нас помилует…
Готов уж был прекратить пытку Иван. Да искоса на Адашева глянул, так, мельком…
Стоит тот бледный, слезы застыли на очах, только что по щекам не катятся. Совсем скорбный ангел, о грешной душе тоскующий…
И новый прилив тоски, смешанный с какой-то бессознательной яростью, объял душу больного царя. С новой силой злоба вспыхнула, словно желая всякое раскаяние в душе подавить…
Жжет псковичей Иван и допрашивает:
– Правду ли говорили?.. Обидели вас?
– Правду, осударь! – неизменно твердят посланцы.
Все больше и больше распаляется сердце Ивана… Часа два уже длится испытание. Еще немного – и погибнут несчастные… Пена на устах Ивана… В глазах – огоньки. Верно, припадок близко. Мало ли что в болезни прикажет царь?!
Вдруг всадник прискакал… В мыле конь… Сам едва на коне держится…
Так и свалился наземь к ногам царя, дышит тяжело…
– Што такое? Мятеж, што ли, на Москве?.. От кого ты?..
– От отца митрополита… На Москву, царь, торопись. В сей же час сряжайся… Отец митрополит неотложно наказывал…
– Да што такое?.. Выкладывай, смерд, живее, не то ножом прыти прибавлю…
– Ох, осударь! Чудо большое… Чудо недоброе… Вот часу нет, со звонницы с великой с Ивановской…
– Ну, ну?.. – торопил едва дышащего гонца царь.
– Колокол главный… Благовестник отпал… Быть великим бедам, святый отче митрополит сказывал. На Москву поспешай…
Как один человек, все здесь бывшие ахнули… Как один человек, креститься стали, покаянные псалмы шептать…
И царь со всеми…
Опомнился спустя мгновенье…
– Коня подавайте! – кричит.
Подали коня ему и всем приближенными… Поскакали все с места на Москву, не глядя, что ночь надвигается.
Подняла оставшаяся челядь брошенных наземь, измученных псковичей…
Отлежались где-то в избе несчастные, чудом спасенные, и молча ко дворам, восвояси побрели.
На знали они, что за Адашева надо было им Бога молить.
Чуть заметил тот болезненное ожесточение Ивана, успел слова два написать, верного человека в Москву погнал, к Макарию прямо, чтоб без души скакал!
И, кстати, упавший колокол не только псковичей спас, но также имя Ивана избавил от большого покора, от гибели беззащитных, безвинных слуг его верных. Не дремали охранители земли Русской. Самое зло на добро старались повернуть друзья народа угнетенного.
Как-никак, а зловещие приметы даром не прошли! Грянул гром ровно через восемнадцать дней после падения «благовестника».
Не послушал Иван ни митрополита, ни близких своих, не укротил нрава. Во дворце Кремлевском ту же жизнь повел, что и раньше, в селе Островском.
И те, кто знал, что готовится несчастие, что его отстранить еще можно, те все молчали о кознях бояр.
– Может, страхом царя доймем, если не словом! Не наш грех, так наша корысть будет. Боярское злодейство используем!
Так решили на общем совете Сильвестр с Макарием и с Адашевым, причем протопоп неизменно был оставлен в приятном убеждении, что все от него исходит.
На первый ветреный день было назначено у бояр поджог произвесть, чтобы шире пламя разнесло.
Такой день именно выпал во вторник, 22 июня 1547 года. С полуночи еще ветер так забушевал, что крыши срывались с домов… Людей опрокидывало, лошадей сбивало с ног…
И при этой-то буре, на рассвете на самом, загорелась, вспыхнула, как свеча, церковь деревянная, ветхий храм во имя Воздвиженья Честного Креста, что на Арбате. Восточный ветер здесь от Кремля доносился. Раздул он пламя в одно мгновенье! Огненная река потекла, яркая, широкая, испепеляя жилища, храмы, сады, людей, вплоть до Семчинского сельца, где огненный поток с потоком Москвы-реки встретился и здесь остановиться был вынужден.
На рассвете загорелось, а часа через два весь огромный этот клин городской представлял из себя один сплошной костер, одно страшное пожарище. К обедням стихать стал огонь за недостатком пищи.
Встревоженный царь со всеми боярами уж и барки велел снарядить, чтобы по Москве-реке, выйдя через ворота Тайницкие, поплыть в безопасное место куда-нибудь. Но остановился выезд, когда стих огонь на западной стороне города.
Со стен кремлевских хорошо видно было, как кой-где дома и церкви догорают, как островками уцелевшие чудом сады зеленеют или пустыри, травою одетые… Грустное зрелище.
Сжалось сердце у Ивана. В сотый раз он в душе обет себе дал: исправиться, не давать воли бесу злобы и ярости, который в груди у него сидит.
Но рок, видно, знал, как непрочны такие обещания у царя, и присудил ему более тяжкое испытание. Ураган нежданно-негаданно с запада на восток повернул. Новые участки загорелись… Новая огненная река потекла навстречу догорающему первому пожарищу. И хлынуло пламя на гордый, высокий, недоступный для людей, но не для рока, Кремль.
С быстротою урагана покатилась огненная река.
Успел все-таки Иван спешно сесть на суда с женою молодой, с братом слабоумным, Юрием, которого недавно только женил на княжне Иулиании Хованской… Сели и бояре все, дума ближняя, воеводы, какие на Москве были… Поплыли к Воробьевым горам, в Летний потешный дворец царский. Обширен он, всем места хватит!
А тут, едва отвалили суда, верх вспыхнул на Успенском соборе… Через Неглинку пламя на крыши царского двора перекинуло… Казенный двор запылал, Благовещенский собор загорелся. Сгорела дотла палата Оружейная с оружием древним дорогим, постельная палата с маленькой казной, двор митрополичий. По каменным церквам сгорели иконостасы деревянные и все пожитки прихожан, все людское добро, которое, по старому обычаю, прятали в каменных, надежных от огня, храмах обитатели деревянных теремов и палат. Сгорели Чудов и Вознесенский монастыри, древние обители в Кремле. В Вознесенском монастыре десять стариц-монахинь сгорело. В церковь вошли – не хотят выходить. А церковь дотла спалило. Один образ чудотворный успел отец протопоп спасти! В Успенском соборе уцелел, правда, весь древний иконостас и сосуды дорогие церковные, но укрывшийся там Макарий едва не задохнулся от дыму и пламени, проникавшего в стены храма. И вышел митрополит, как щит благоговейно держа в руках чудотворный образ Владимирской Божией Матери, писанный еще митрополитом Петром. Отец протопоп успенский шел за святителем, нес церковные правила.
Укрылись они на городской стене, в тайнике, где во время нашествия врагов сокровища все церковные прятались.
Но и сюда дым набился. Стал терять сознание Макарий. В Кремль, где пламя бушует, выходу нет… И стали по веревке – со стены прямо – к реке Москве старца спускать… Да оборвался канат – перетерся, должно быть, на остром каменном выступе. И с большой высоты упал владыка. Сильно расшибся. Люди, внизу стоявшие, еле его в чувство привели. Отвезли старика в Новоспасский монастырь, подальше от напасти.
А напасть великая пришла!
В Китай-городе все лавки с товарами, богатые торговые ряды погорели… Все дворы смело, начиная с затейливых палат бояр Романовых. За Китай-городом большой посад по Неглинной, Занеглименье выпалило, с землей сровняло, и Рождественку теперешнюю до Николы в Драчах, до монастыря, снесло… По Мясницкой, где скот били, мясом торговали, вплоть до пригона конского, до святого Флора горело. Пылала Покровка до церкви святого Василия…
На двадцать верст кругом гудело и колыхалось страшное море огня, а в этом море, в пламенных, губительных волнах его метались застигнутые врасплох люди, носились, как безумные… До двух тысяч человек. Да так и сгорели дотла…
Ураган ревел… Пламя разливалось, шипело, свистало, пожирая все на своем пути, и в общем грозном хаосе не было слышно безумных, диких воплей и криков этих несчастных, заживо сгоревших за чужие грехи, за злобу чужую…
Печальная ночь настала за этим страшным днем, напоминающим день последнего Суда Божьего. Тяжко было бедному люду… Не легче и царю Ивану в опочивальне его.
После сильнейшего припадка обычной болезни – причем особенно сильно трепетало и билось могучее, юное тело царя – он заснул на часок, но скоро проснулся.
Зарево пожара доносилось и сюда, за много верст, и чудилось потрясенному Ивану, что он слышит треск горящего дерева, слышит безумный вой и хохот заживо сгорающих бедняков, тут же сходящих с ума…
Эта картина так и реяла перед взором царя…
– Страшно… Страшно, Алексей! – вдруг зашептал он неразлучному своему спутнику, Адашеву, спавшему тут же.
– Да, государь. Это не то, что пожар града Рима, – грустно, с невольной, хотя и мягкой укоризной промолвил тот.
– Молчи! Каюсь! Мой грех!.. Молчи уж лучше…
И, не сомкнув глаз до утра, то рыдая и трепеща, то в молитве припадая перед божницей, проводил эту горестную ночь царь Иван.
Наутро, когда пришли вести о падении митрополита со стены и о чудесном спасении его, сейчас же собрался Иван с Адашевым к Макарию, в Новоспасский монастырь. Бояре все – следом за царем, желая повидать святителя, испросить благословения, совета его.
Телом страдающий, пастырь духом оказался несокрушим. Он же ободрял и утешал их всех, здоровых, но растерянных и подавленных духом.
Только и такое испытание всенародное не смирило бояр.
Стали опять разбирать: кто тут виновен, кто прав?
И снова всплыли обвинения, дней двадцать тому назад высказанные против Глинских. Шуйский, Скопин и Григорий Захарьин с другими заявили:
– От Глинских пожога пошла! Не мы одни – вся Москва то же толкует! Государь, вели обыск навести!..
Глинский Юрий сидит уж, молчит, бледный, запуганный…
– Да что еще бают! – возвысил голос Петр Шуйский. – Что дядевья твои, государь, месте с бабкой-старухой и с жидом-лекарем и с людьми ближними волхвовали! Вынимали у казненных людей сердца человеческие, в воду клали да той водою, ездя по Москве, кропили… Оттого Москва и выгорела. Безумная речь, што и говорить. А надо сыскать поклепщиков! Пусть свою правду докажут. Не то, гляди, народ больно плох, ненадежен стал с перепугу да с разорения пожарного. Колодники из тюрем повыпущены… Злодеи, воры, разбойники всякие. Они и добрых людей на мятеж подобьют. Надо народу правду узнать.
Слушает суеверный, как и все в его время, Иван, и холодный пот выступает на лбу крупными каплями.
Уж не правду ли толкуют бояре, хотя и враги они Глинским?
Первая правда то, что проведали люди про работу лекаря бабкиного, как он режет трупы и на мертвых преступниках живых людей лечить учится… А если не лечить, а губить? Кто знает? Хоть и не жидовин дохтур, как облаяли Згорджетти, все же схизматик, католицкой он веры…
Вторая правда: сам Иван у него сердца в банках видал; в спирту, не в воде… А видал.
Толкует лекарь, все для ученья ему.
Зачем для ученья сердце мертвое?..
Так если две правды враги Глинских сказали, может, и в третьем не лгут? Завидно дядьям, что власть поотнялась у них, вот и жгут Москву?..
И мучительно задумался Иван.
Молчит Макарий. Понимает, что хотя бы и сознал вину Глинских царь, на поругание их не выдаст… Да и не надо бы.
Но за Глинских вступиться – плохой расчет. Их дело потеряно. И всех своих друзей, старых и новых, Шуйских и Захарьиных от себя старец своей заступкой оттолкнет…
И на царя покамест плохая надежда. Вот если удастся последний ход, тогда…
И молчит Макарий, ждет, когда обратится к нему за советом царь.
– Отче-господине! Как быть?! – дрожащим голосом заговорил наконец царь. – Видишь муку мою… Как пред Истинным, открыто пред тобою сердце… Сознаю все окаянство свое… Но вине дядьев не верится. Как быть? Научи, отче-господине! Такой час приспел, что на тебя да на Бога вся надежда моя!
– Тебе не верится, и мне ж не верится, государь! – слабым голосом, но внятно начал Макарий.
Все бояре только переглянулись с угрюмым удивлением и с нескрываемой враждебностью перевели взоры на Макария. Только один царь с бледной улыбкой да Глинский с благодарностью глядят. А святитель Макарий продолжает все так же спокойно и медленно:
– Коли мы оба не верим, значит, и нет того. Отчего ж и обыска не нарядить? Сыскать надо наветчиков. Они своего не докажут. Тут, народне, – и казнить их. Толки и стихнут, все уляжется, успокоится.
Полная перемена в лицах произошла.
Как мертвый сидит Глинский. И он не ошибся. Это прозвучал ему смертный приговор.
Просияли бояре, про себя Макария нахваливают:
«Что за ум светлый! Что за башка! Ловко!..»
Бояре знают, что знают!.. Они и в себе, и в черни, ими же взбулгаченной, ими же подстроенной, твердо уверены… Крышка Глинским.
На том и порешили: через три дня-де, в воскресный день праздничный, на площади кремлевской на Ивановской, клич кликнуть обыск нарядить. Там, на народе, окажется правда: кто Москву спалил?
Вернулся на Воробьевы горы царский поезд.
С Макарием Сильвестр остался. Долго об чем-то беседуют…
– Цело ли? – спросил Макарий.
– Все цело! Только пождать еще надо… Не отгремела гроза… И Адашев там приготовит, что следует.
– Не отгремела, правда твоя. Счастлив конюший боярин, Глинский Михайло, что нет его… А Юрий – не жилец он на свете…
– Сам знает, что не жилец… Рад бы убежать, да некуда. Теперь, поди, бояре его пуще, чем царя, сторожат: не уехал бы!
Покачал только головой в грустном раздумье Макарий…
Не ошиблись ни на йоту оба старца.
Настало воскресенье, 27 июня.
На обширной кремлевской площади черным-черно от народной толпы. Площадь эта, от стоящей здесь церкви Иоанна Лествичника, или Ивана Святого, звалась Ивановской. Теперь это – церковь и колокольня Ивана Великого, Годуновым впоследствии пристроенная.
Во время Ивана IV не было еще колокольни. Колокола большие, в огромной звоннице каменной, шатровидной, почти наружу висят, подвешены скрепами толстыми к балкам огромным.
Всего четыре дня после небывалого такого пожара прошло, а уж жизнь в свою колею вступила. Курятся еще остатки сгоревших палат и храмов Божиих, вьется сизый дымок от пепла и головешек, что грудами всюду навалены… Воздух едкой гарью пропитан, дышать тяжело… Земля остыть не успела, раскаленная… А людской муравейник копошится, гудет, жужжит на все голоса… И черные люди, и крестьяне тут окрестные, приезжие с припасом, который так нужен в погорелом городе… И ратники и дьяки, иначе, дельцы площадные, которые здесь именно кабалы строчат, кому надобно… Все тут, до разбежавшихся колодников включительно. Большинство оборванные, закоптелые, обожженные даже… И все – обозленные, с душой, напряженной всеми минувшими ужасами… Напряжены все до того, что и на геройство и на самое грозное дело, на лютое, на свирепое, эту толпу полуголодную одним словом, одним воскликом подвинуть можно!
Гудет, зловеще рокочет толпа.
Ждут все: нынче бояре о пожоге московском обыск чинить будут.
Появились и бояре наконец, стали на месте на расчищенном, которое раньше метальщики обмели.
Юрий Глинский тут же. Бледный, словно на казнь его вывели. Не хотел он ехать. Да заставили силой почти его.
– Как же, – сказали ему, – о роде твоем обыск, а тебя не будет? Погляди сам, чтобы все по чести шло!
Пришлось сесть на коня. Едет, а у самого ни кровинки в лице!
За ним, как и за другими боярами, челядь его.
Всю как есть взял он с собой.
Да что в ней проку?
Тонет эта кучка вооруженных людей в ревущем море народном, взволнованном, которое, пожалуй, не менее страшно и гибельно бывает порой, чем беспощадное море пламени.
И на людей-то Юрию поглядеть страшно, и вокруг смотреть тяжело. Сколько потерь! Сколько горя! Какой огонь был! Уцелела вон церковь Вознесения, но камень у нее от жару – где глазурью покрыт, где в песок перегорел… Осела церковь, рухнет того и гляди!
И этот вид пожарища, гул разъяренной толпы, страшно все как-то влияет на душу Глинского. Он знает, что его ждет. Тут-то бояре с ним свои счеты и сведут… Чернь за то отомстит, что глух он был к жалобам, когда обиженные челядью его люди простые прибегали к боярину, к дяде царскому…
Настал день расплаты! Так уж скорее… Скорее бы конец! И он близок!
Бирючи уж клич кликали… Бояре обыск начали.
Все рвутся вперед… Еле-еле стражники напор сдерживают, не дают толпе смять, раздавить всех бояр. А бояре, в богатых, чистых нарядах, недвижно-спокойно стоят, словно островок, вокруг которого плещут, вздымаются и ревут волны прибоя всенародного!
– Кто Москву поджигал? – спрашивают у толпы.
– Глинские поджигали… Бабка царева – ведунья, еретица… И с сыночками… И с челядью… – вот что упорно, все грознее и грознее ревут народные волны.
– Смерть им! Подавай их сюды!.. На расправу их нам, выродков литовских!..
Так закричали коноводы, подкупни боярские…
Так заревела за ними толпа, трепеща всей своей напряженной, озлобленной душой!
Инстинкт самосохранения внезапно проснулся в Юрии Глинском. Незаметно, под охраной своих, он укрылся в стоящем рядом Успенском соборе, который чудом каким-то уцелел и высится на опустошенной площади, черный, закоптелый.
Но толпе нужно чем-нибудь разрешить свое напряжение: или подвигом, или кровью.
– Кровью! – решают бояре. Дают приказ близкой челяди.
– В церковь убежал Глинский-злодей, – кричит чей-то голос из толпы боярских слуг.
И вслед за Юрием кидаются натравленные убийцы. Труп Глинского вытаскивают из храма… Сотни рук мелькают… Тысячи проклятий вылетают из пересохших губ…
Через миг обезображенное, кровью залитое тело «поджигателя» выволокли из Кремля через Фроловские ворота и кинули у Лобного места, где по приказу князей и бояр до сих пор только преступников из черни четвертовали и напоказ ставили.
В это же самое время другие толпы людей накинулись на челядь Глинского, на всех этих, чужих по языку и по лицу, людей литовских, усатых, бритобородых!.. Всех постигла та же участь, что и боярина ихнего.
Подвернулись люди северской стороны, где тоже бороду бреют, усы носят. Дети боярские, к роду Глинских непричастные, тоже, за одно сходство с литвинами, поплатились жизнью.
Раз почуяв запах крови, толпа озверела окончательно. Да и бояре не так скоро решили отступиться от своего.
– Уж пугать царя – так вовсю! – говорит кто-то.
И вот в народе раздаются голоса подстрекателей:
– Братцы! С Юрашем покончили… А как же с другим братцем? С конюшим? С Михаилом свет Васильевичем?.. И со старушкой-ведьмой? С Анной-еретичкой?.. Их тоже надобно!..
– Надо бы! Да где они? Чай, схоронились?..
– Не далеко искать. У царя, на Воробьевых, слышь…