Страница:
Так думал Сильвестр, так полагал и Адашев, когда Макарий навел их на известные мысли. И решили они поставить царя лицом к лицу со всею Русской землей.
Решили, столковались, Ивана уговорили при помощи того же владыки-митрополита, хоть тот и крылся в тени, – и все сделали по мысли Макария, как внушил он незаметно.
Глава IV
Глава V
Решили, столковались, Ивана уговорили при помощи того же владыки-митрополита, хоть тот и крылся в тени, – и все сделали по мысли Макария, как внушил он незаметно.
Глава IV
ГОД 7058-й (1550)
Раннее летнее утро, воскресенье.
В теплом воздухе так и висит звон колокольный над возрожденным Кремлем белокаменным.
Жаркий солнечный луч золотой горит на свежепозолоченных крестах да на маковках высоких соборов и церквей, уцелевших от последнего пожара или заново в два года с лишком отстроенных.
Площади кремлевские полны народом.
Берега Москвы-реки и Неглинки, что широкой дугой огибает весь детинец, тоже усеяны толпами людей. Сверху если взглянуть, от народу черно верст на десять вокруг Кремля.
Пешие, конные, в колымагах, в каптанках-возках, по воде в лодках, на паромах, – все новые и новые волны народа текут сюда со всех концов, со всех посадов, изо всех деревень и сел окрестных, из ближних и дальних городов.
Подъезжают и подходят запоздалые. А уж раньше десятки, сотни тысяч народу сошлись в Москву к этому дню и съехались отовсюду. Кто у дружков да на подворьях монастырских или у дворников торговых, на постоялых дворах, места себе не нашел, те станом стоят в рощах пригородных окрестных и на зеленеющих пустырях городских, раскинутых без счета между отдельными посадами и «концами», участками городскими.
Много здесь тех людей, что по указу государеву поспешили на Москву, на Земский великий собор, еще на Руси доселе не виданный. Из всех городов, из посадов больших выборные от сословий сюда собрались.
Но большинство по своей воле пришло, чтобы хоть издали поглядеть и от других скорей услыхать, что молодой царь, Иван Васильевич, будет говорить земле, чего ждет от нее, что сам ей сулит и обещает?..
Весело, радостно перекликаются своими медными грудями все московские колокола… Но даже их переливчатый, громкий перезвон заглушаем бывает порой говором, гомоном и гулом всенародным, плеском вселенской волны.
Особенно тесны сплошные ряды человеческих тел в Китай-городе, перед Фроловскими, позднее Спасскими воротами, по правую руку от которых стоит небольшая церковка на Рву, «на крови казненных» названная, так как через дорогу, наискосок от церкви, красуется невысокий, подковообразный помост – Лобное место.
Здесь ручьями лилась кровь при деде, при отце Ивана. Потоками хлестала в его детские и отроческие годы… Реками хлынет, закипит потом, в зрелый возраст, когда прикуют к имени – царь Иван Васильевич – прозвище Грозный царь…
Но теперь, вот уж третий год, и не видно здесь забавного для черни зрелища… Не обагряет пурпурная струя крови белый снег зимний, не прибивает она летом пыль летучую… Не хрустят кости на дыбе, не свищут ремни батогов и плетей-тройчаток с проволокой медной на концах… Только торговый гомон и клик всегда носится… Ржание коней долетает от недалекого рынка конного, где тысячи голов из крымских и ногайских степей сгоняются для продажи, для тавренья, служащего знаком, что за коня государева пошлина плачена…
Велика Лобная площадь. Не красуется еще на ней дивный, сказочно-причудливый храм Василия Блаженного, созданный только после славного взятия Казани.
Пол-Кремля можно уставить на площади – и еще места останется. А сейчас – тесно на ней… Стоит «материком» толпа… Вся ни взад, ни вперед, ни в сторону не может ни колыхнуться, ни шелохнуться… Гром с неба ударь, татары напади сейчас – не побежит никто прочь, потому как некуда!
Только чудо можно бы заставить это могучее плотное тело, в какое скипелись тысячи людей, раздаться, сжаться, отступить хоть на пядь, образовать просвет в народных рядах…
И чудо совершилось.
От самого дворца царского до Лобного места на мостовой, поверх толстых бревен, из которых эта мостовая настлана, доски толстые, байдашные, барочные доски набиты. Образуют эти доски дорожку, по которой царь пойти должен.
Вдоль всей дорожки, в два ряда, почти плечо к плечу, стража поставлена в лучших уборах и нарядах воинских, с пищалями, с алебардами и секирами длинными.
Но народ стражи не побоялся, сбил ее с мест, прижал один ряд к другому и знать ничего не хочет.
Смирно стоит стража, уж и не обороняется от натиска, как не может бороться с порывом ветра паутинка осенняя, легкая, что бабьим летом в ясный день по воздуху носится.
Но вдруг в Кремле, за стеной, крики послышались, растут, громом катятся, покрывают весь гул толпы несметной, на Лобной площади стоящей. Через стены Кремля восторженный крик переплеснул, перекинулся… Здесь его сотня тысяч грудей подхватила, небо дрогнуло, колокола, устыдившись, замолчали…
А кругом, далеко кругом, так и рокочет, и гремит без конца:
– Да живет наш царь Иван Васильевич! Слава ему!..
И чудо совершилось.
Перед головным отрядом царского поезда, выходившего из Фроловских ворот, расступились скипевшиеся массы тел людских.
Стража вдоль дощатого пути, свободно вздохнув, по-прежнему в два ряда стала… И по настилке прошел весь поезд до самого Лобного места.
Но не даром обошлось это чудо толпе.
Вопли, крики в ней послышались, особенно из задних рядов. Все больше женские голоса, детские вопли. Конечно, бабы всегда любопытством отличаются. И нельзя бы им, а они – тут как тут! И с детьми, если не на кого малышей дома оставить. И немало жен, детей, стариков слабых, даже сильных мужиков здесь в этот миг было подавлено.
Больше тысячи человек на площади и в переулках бездыханными подняли, когда понемногу толпы разошлись. Но это потом было.
А теперь юный царь стоит на возвышении, окруженный блестящей дружиной своей, ближними князьями, боярами и опальниками прощенными, всеми маститыми, степенными думцами, священством, дьяками, писцами – сынами поповскими и дворянами, боярскими детьми… Митрополит-владыко, поэт-художник Макарий, рядом с царем, в облачении святительском, почти не уступающем в блеске царской ризе парчовой и бармам тяжелым, каменьями, образами златоковаными украшенном.
Только в шапках у них и разница.
Клобук белый на Макарии.
Сияющий царский венец прадедовский на Иване.
А очи у обоих – у старика и юноши – сейчас одинаково святым огнем горят… Огнем светлой радости, огнем восторга душевного.
Сильвестр, духовник царя, Адашев, друг его, – в первых рядах стоят, глаз с царя не сводят.
И царь часто оглядывается на них, пока бирючи кричат, приставы хлопочут: народ к молчанью, к порядку призывают.
И второе чудо совершилось. Тихо стало на площади.
Так тихо, что слышно каждое слово, слетающее с губ царя… Слышен и гул далеких масс народных, куда не дошло еще слово государево:
– Тихо стоять и молчать! Слушать речи царские!..
Говорит Иван… Не совсем внятно сперва… Волнуется очень… Правда, много лет он в уме каждое слово такой всенародной речи обдумывал… И теперь много раз, составляя ее, записывал, переписывал вновь, как «Отче наш» учил… А волнуется… Русь перед ним стоит и слушает… Чутко внемлет Земля слову царскому.
Попы, с крестами стоящие, совершили молебен.
Поклонился царь митрополиту.
– Отче-господине, внемли чаду своему духовному. Молю тебя, святый владыко! Будь мне помощник и любви поборник. Знаю аз, что ты добрых дел и любви желатель! И ты знаешь сам и ведаешь, что я после отца своего остался четырех лет, осьми годов после матери. Родственники мои небрегли о мне, а сильные бояре и вельможи обо мне не радели, самовластны были. Сами себе саны и почести похищали моим именем, во многих корыстях, хищениях и обидах упражнялись. А з ж е я к о г л у х и н е с л ы ш а х, и н е и м ы й в о у с т а х с в о и х о б л а ч е н и я, п о м о л о д о с т и с в о е й и п о б е с п о м о щ н о с т и! А о н и в л а с т в о в а л и!
Ближние ряды толпы, сначала с любопытством только слушавшие, стали уже волноваться, проникаясь огнем речи царской.
Иван продолжал:
– Думал я прежде мстить вам опалами и казнями. Теперь, егда смягчил, просветил Всесильный душу мою, егда сломил Царь Царей земную, тщетную гордыню мою, хочу, по завету Христову, простить и сим врагам моим, о чем и повещаю в сей миг всенародно, торжественно…
Но и самым прощением моим вины ваши всенародне сугубо обличаются!..
Не могши ранее, теперь, на двадцатом году возраста моего царского, видя государство в великой тоске и печали от насилия сильных и от неправд бояр, наместников, ставленников моих, умыслил аз, грешный, по долгу своему государскому, всех в согласие и любовь привести, к совету отца владыки, бояр, князей верных и с помощью угодников святых московских и иных…
– По совету твоему, отче-господине, постановили мы собрать свое государство, наследие отцовское: ото всех городов всякого чина и звания людей для оповещения и совета всенародного, земского…
Остановился тут царь. Поклонился снова митрополиту. На все четыре стороны отдал народу поклон и снова заговорил, теперь уже громким, звучным, уверенным голосом, далеко разносившимся над несметной толпой.
– Люди Божии и нашему царскому величеству Господом Богом дарованные! Молю вашу веру к Богу и к нам любовь. Теперь нам былых всех ваших обид, разорений и налогов лихвенных исправить не можно. Случились они, все обиды ваши, по причине долгого несовершеннолетия моего, пустоты ребяческой и беспомощности. Один был среди стаи сильных разорителей государских!.. И потерпели вы по причине неправд, содеянных от бояр моих и властей, моим именем буйствовавших… по причине безрассудства неправедного, лихоимства и сребролюбия…
Напряжение народное дошло до высшей степени. Свершилось нечто небывалое не только на Руси – в целом мире, от сотворения его!
Те речи скорбные, которые по углам в опочивальнях, по хатам, на полатях знатные и простые люди шептали, те слова, за которые в застенок брали, языки резали или здесь, на Лобном месте, четвертовали, и вдруг эти же самые речи и слова с этого самого Лобного места произносятся вслух, всенародно, торжественно… самим царем. Не выдержала душа народная наплыва чувств, смятенных, бурных, где скорбь и восторг дивно перемешались и подымали к небу… уносили с грешной, печальной земли, юдоли плача и произвола насильников…
Не вынесла душа всенародная!
Рыдания, сдержанные, могучие, как рыдания моря в грозу, всколыхнули тысячи грудей народных… Словно земля вся, самые недра ее рыдать захотели и глухо вздымались, порывисто – и рыдания те сдерживали в бездонной своей глубине…
А царь, потрясенный, с лицом, влажным от слез, продолжал:
– Люди Божие и мои дети любезные! Молю вас! Оставьте, по Завету, простите друг другу вражды и тягости всяки, кроме разве очень великих покоров. Очень больших дел и убыточных. В этих делах и в новых всех – я сам буду вам, сколь оно возможно, судья и оборона. Буду неправды разорять всякие и похищенное насильниками, кто бы ни были, отбивать и возвращать. Да поможет нам Бог, по той правде, какую нынче мы сказали вам!
Снова поклонился и при рыданиях, криках и реве народном вернулся со всеми своими во дворец.
А там, назначая Адашева окольничим боярином своим, несмотря на худородство этого любимца, Иван строго, внушительно произнес, чтобы все окружающие слышали и запомнили:
– Алексие! Взял я тебя из низших и самых незначащих людей!.. Слышал я о твоих добрых делах, в них осведомился – и теперь тебя милостию царской своей взыскал выше меры твоей, не тебя ради, но ради спасения и для помощи души моей, во гресех тонувшей.
Хотя твоего желания и нет на это, но аз тебя пожелал. И не одного тебя, но и других таких же, кто б печаль мою облегчил, жажду правды истинной, жгучую жажду мою утолил и на людей, врученных мне Богом, призрел бы без прельстительства лукава.
Тебе поручаю днесь: принимать челобитные от бедных, от изобиженных и разбирать их со тщанием. Не бойся сильных и славных, каковые не по заслугам своим, но похитили почести и губят насилием своим бедных и сирых и немощных. Не смотри и на ложные слезы бедного, когда на богатых клевещет, корысти ради, и ложными слезами оправить себя ищет. Но все рассматривай внимательно и переноси к нам истину одну, боясь не гнева земных владык, но единого суда Божия неумытного!..
А в помощь свою избери судей правдивых от бояр и вельмож, кого сам пожелаешь.
Таким образом, Адашев явился посредником между народом и верховным владыкой земли.
Он же был и решитель всей внешней тогдашней московской политики, принимал и отправлял послов, конечно, тоже с помощью митрополита, хотя и не гласною. Впрочем, литовские послы прямо бывали на советах и совещаниях у Макария. Макарий же писал грамоты к ливонским бискупам и орденским командорам.
Другая речь Ивана прозвучала в том же 1550 году на соборе церковном, «Стоглавом», и вот ее слова:
– Отче митрополите и все святые отцы! Нельзя ни описать, ни языком человеческим выразить всего того, что совершил я злого по грехам юности моей. Допрежде всего явно смирял меня Господь Бог! Отнял у меня безвременно отца моего, а у вас пастыря и заступника. Бояре и вельможи, изъявляя вид, что мне доброхотствуют, а на самом деле доискиваясь самовластия, в помрачении ума своего дерзнули поднять руку на род царский, схватили и умертвили братьев родных отца моего, чтобы владеть мной, малолетним и беспомощным. Мало того, извели они же и мать мою, последнюю опору младенчества моего. По смерти матери моей бояре самовластно завладели царством. По моим грехам, сиротству и молодости, по злобе боярской много людей сгибло в междоусобной брани, а я возрастал в небрежении, без наставлений… Навык и сам злокозненным обычаям боярским. И с того времени до сих пор сколько я согрешил перед Богом и сколько казней наслал на нас и на царство все Господь, то Он, Единый, знает!.. Мы не раз покушались отомстить боярам, врагам своим, но все безуспешно! И не понимал я, что Господь и от них наказывал меня великими казнями… А не сами бояре, волей своей!.. И не покаялся аз, но сам еще угнетал бедных христиан всяческим насилием и буйством.
Господь карал меня за грехи то потопом, то гладом, то мором, то в и д е н и я м и г р о з н ы м и… И все я не каялся!.. Наконец, Бог послал великие пожары. И вошел страх в душу мою и трепет в кости мои!.. Смирился дух мой… Умилился я и познал свои согрешения… Выпросил прощение у духовенства, у земли у всей… Дал прощение князьям и боярам. Теперь вас прошу докончить устроение царства и земли… Дать порядок душам православным, пастве Христовой!..
Вот чем отмечен был 1550 год от Рождества Христова, двенадцатый год царствования Иоанна IV.
В теплом воздухе так и висит звон колокольный над возрожденным Кремлем белокаменным.
Жаркий солнечный луч золотой горит на свежепозолоченных крестах да на маковках высоких соборов и церквей, уцелевших от последнего пожара или заново в два года с лишком отстроенных.
Площади кремлевские полны народом.
Берега Москвы-реки и Неглинки, что широкой дугой огибает весь детинец, тоже усеяны толпами людей. Сверху если взглянуть, от народу черно верст на десять вокруг Кремля.
Пешие, конные, в колымагах, в каптанках-возках, по воде в лодках, на паромах, – все новые и новые волны народа текут сюда со всех концов, со всех посадов, изо всех деревень и сел окрестных, из ближних и дальних городов.
Подъезжают и подходят запоздалые. А уж раньше десятки, сотни тысяч народу сошлись в Москву к этому дню и съехались отовсюду. Кто у дружков да на подворьях монастырских или у дворников торговых, на постоялых дворах, места себе не нашел, те станом стоят в рощах пригородных окрестных и на зеленеющих пустырях городских, раскинутых без счета между отдельными посадами и «концами», участками городскими.
Много здесь тех людей, что по указу государеву поспешили на Москву, на Земский великий собор, еще на Руси доселе не виданный. Из всех городов, из посадов больших выборные от сословий сюда собрались.
Но большинство по своей воле пришло, чтобы хоть издали поглядеть и от других скорей услыхать, что молодой царь, Иван Васильевич, будет говорить земле, чего ждет от нее, что сам ей сулит и обещает?..
Весело, радостно перекликаются своими медными грудями все московские колокола… Но даже их переливчатый, громкий перезвон заглушаем бывает порой говором, гомоном и гулом всенародным, плеском вселенской волны.
Особенно тесны сплошные ряды человеческих тел в Китай-городе, перед Фроловскими, позднее Спасскими воротами, по правую руку от которых стоит небольшая церковка на Рву, «на крови казненных» названная, так как через дорогу, наискосок от церкви, красуется невысокий, подковообразный помост – Лобное место.
Здесь ручьями лилась кровь при деде, при отце Ивана. Потоками хлестала в его детские и отроческие годы… Реками хлынет, закипит потом, в зрелый возраст, когда прикуют к имени – царь Иван Васильевич – прозвище Грозный царь…
Но теперь, вот уж третий год, и не видно здесь забавного для черни зрелища… Не обагряет пурпурная струя крови белый снег зимний, не прибивает она летом пыль летучую… Не хрустят кости на дыбе, не свищут ремни батогов и плетей-тройчаток с проволокой медной на концах… Только торговый гомон и клик всегда носится… Ржание коней долетает от недалекого рынка конного, где тысячи голов из крымских и ногайских степей сгоняются для продажи, для тавренья, служащего знаком, что за коня государева пошлина плачена…
Велика Лобная площадь. Не красуется еще на ней дивный, сказочно-причудливый храм Василия Блаженного, созданный только после славного взятия Казани.
Пол-Кремля можно уставить на площади – и еще места останется. А сейчас – тесно на ней… Стоит «материком» толпа… Вся ни взад, ни вперед, ни в сторону не может ни колыхнуться, ни шелохнуться… Гром с неба ударь, татары напади сейчас – не побежит никто прочь, потому как некуда!
Только чудо можно бы заставить это могучее плотное тело, в какое скипелись тысячи людей, раздаться, сжаться, отступить хоть на пядь, образовать просвет в народных рядах…
И чудо совершилось.
От самого дворца царского до Лобного места на мостовой, поверх толстых бревен, из которых эта мостовая настлана, доски толстые, байдашные, барочные доски набиты. Образуют эти доски дорожку, по которой царь пойти должен.
Вдоль всей дорожки, в два ряда, почти плечо к плечу, стража поставлена в лучших уборах и нарядах воинских, с пищалями, с алебардами и секирами длинными.
Но народ стражи не побоялся, сбил ее с мест, прижал один ряд к другому и знать ничего не хочет.
Смирно стоит стража, уж и не обороняется от натиска, как не может бороться с порывом ветра паутинка осенняя, легкая, что бабьим летом в ясный день по воздуху носится.
Но вдруг в Кремле, за стеной, крики послышались, растут, громом катятся, покрывают весь гул толпы несметной, на Лобной площади стоящей. Через стены Кремля восторженный крик переплеснул, перекинулся… Здесь его сотня тысяч грудей подхватила, небо дрогнуло, колокола, устыдившись, замолчали…
А кругом, далеко кругом, так и рокочет, и гремит без конца:
– Да живет наш царь Иван Васильевич! Слава ему!..
И чудо совершилось.
Перед головным отрядом царского поезда, выходившего из Фроловских ворот, расступились скипевшиеся массы тел людских.
Стража вдоль дощатого пути, свободно вздохнув, по-прежнему в два ряда стала… И по настилке прошел весь поезд до самого Лобного места.
Но не даром обошлось это чудо толпе.
Вопли, крики в ней послышались, особенно из задних рядов. Все больше женские голоса, детские вопли. Конечно, бабы всегда любопытством отличаются. И нельзя бы им, а они – тут как тут! И с детьми, если не на кого малышей дома оставить. И немало жен, детей, стариков слабых, даже сильных мужиков здесь в этот миг было подавлено.
Больше тысячи человек на площади и в переулках бездыханными подняли, когда понемногу толпы разошлись. Но это потом было.
А теперь юный царь стоит на возвышении, окруженный блестящей дружиной своей, ближними князьями, боярами и опальниками прощенными, всеми маститыми, степенными думцами, священством, дьяками, писцами – сынами поповскими и дворянами, боярскими детьми… Митрополит-владыко, поэт-художник Макарий, рядом с царем, в облачении святительском, почти не уступающем в блеске царской ризе парчовой и бармам тяжелым, каменьями, образами златоковаными украшенном.
Только в шапках у них и разница.
Клобук белый на Макарии.
Сияющий царский венец прадедовский на Иване.
А очи у обоих – у старика и юноши – сейчас одинаково святым огнем горят… Огнем светлой радости, огнем восторга душевного.
Сильвестр, духовник царя, Адашев, друг его, – в первых рядах стоят, глаз с царя не сводят.
И царь часто оглядывается на них, пока бирючи кричат, приставы хлопочут: народ к молчанью, к порядку призывают.
И второе чудо совершилось. Тихо стало на площади.
Так тихо, что слышно каждое слово, слетающее с губ царя… Слышен и гул далеких масс народных, куда не дошло еще слово государево:
– Тихо стоять и молчать! Слушать речи царские!..
Говорит Иван… Не совсем внятно сперва… Волнуется очень… Правда, много лет он в уме каждое слово такой всенародной речи обдумывал… И теперь много раз, составляя ее, записывал, переписывал вновь, как «Отче наш» учил… А волнуется… Русь перед ним стоит и слушает… Чутко внемлет Земля слову царскому.
Попы, с крестами стоящие, совершили молебен.
Поклонился царь митрополиту.
– Отче-господине, внемли чаду своему духовному. Молю тебя, святый владыко! Будь мне помощник и любви поборник. Знаю аз, что ты добрых дел и любви желатель! И ты знаешь сам и ведаешь, что я после отца своего остался четырех лет, осьми годов после матери. Родственники мои небрегли о мне, а сильные бояре и вельможи обо мне не радели, самовластны были. Сами себе саны и почести похищали моим именем, во многих корыстях, хищениях и обидах упражнялись. А з ж е я к о г л у х и н е с л ы ш а х, и н е и м ы й в о у с т а х с в о и х о б л а ч е н и я, п о м о л о д о с т и с в о е й и п о б е с п о м о щ н о с т и! А о н и в л а с т в о в а л и!
Ближние ряды толпы, сначала с любопытством только слушавшие, стали уже волноваться, проникаясь огнем речи царской.
Иван продолжал:
– Думал я прежде мстить вам опалами и казнями. Теперь, егда смягчил, просветил Всесильный душу мою, егда сломил Царь Царей земную, тщетную гордыню мою, хочу, по завету Христову, простить и сим врагам моим, о чем и повещаю в сей миг всенародно, торжественно…
Но и самым прощением моим вины ваши всенародне сугубо обличаются!..
Не могши ранее, теперь, на двадцатом году возраста моего царского, видя государство в великой тоске и печали от насилия сильных и от неправд бояр, наместников, ставленников моих, умыслил аз, грешный, по долгу своему государскому, всех в согласие и любовь привести, к совету отца владыки, бояр, князей верных и с помощью угодников святых московских и иных…
– По совету твоему, отче-господине, постановили мы собрать свое государство, наследие отцовское: ото всех городов всякого чина и звания людей для оповещения и совета всенародного, земского…
Остановился тут царь. Поклонился снова митрополиту. На все четыре стороны отдал народу поклон и снова заговорил, теперь уже громким, звучным, уверенным голосом, далеко разносившимся над несметной толпой.
– Люди Божии и нашему царскому величеству Господом Богом дарованные! Молю вашу веру к Богу и к нам любовь. Теперь нам былых всех ваших обид, разорений и налогов лихвенных исправить не можно. Случились они, все обиды ваши, по причине долгого несовершеннолетия моего, пустоты ребяческой и беспомощности. Один был среди стаи сильных разорителей государских!.. И потерпели вы по причине неправд, содеянных от бояр моих и властей, моим именем буйствовавших… по причине безрассудства неправедного, лихоимства и сребролюбия…
Напряжение народное дошло до высшей степени. Свершилось нечто небывалое не только на Руси – в целом мире, от сотворения его!
Те речи скорбные, которые по углам в опочивальнях, по хатам, на полатях знатные и простые люди шептали, те слова, за которые в застенок брали, языки резали или здесь, на Лобном месте, четвертовали, и вдруг эти же самые речи и слова с этого самого Лобного места произносятся вслух, всенародно, торжественно… самим царем. Не выдержала душа народная наплыва чувств, смятенных, бурных, где скорбь и восторг дивно перемешались и подымали к небу… уносили с грешной, печальной земли, юдоли плача и произвола насильников…
Не вынесла душа всенародная!
Рыдания, сдержанные, могучие, как рыдания моря в грозу, всколыхнули тысячи грудей народных… Словно земля вся, самые недра ее рыдать захотели и глухо вздымались, порывисто – и рыдания те сдерживали в бездонной своей глубине…
А царь, потрясенный, с лицом, влажным от слез, продолжал:
– Люди Божие и мои дети любезные! Молю вас! Оставьте, по Завету, простите друг другу вражды и тягости всяки, кроме разве очень великих покоров. Очень больших дел и убыточных. В этих делах и в новых всех – я сам буду вам, сколь оно возможно, судья и оборона. Буду неправды разорять всякие и похищенное насильниками, кто бы ни были, отбивать и возвращать. Да поможет нам Бог, по той правде, какую нынче мы сказали вам!
Снова поклонился и при рыданиях, криках и реве народном вернулся со всеми своими во дворец.
А там, назначая Адашева окольничим боярином своим, несмотря на худородство этого любимца, Иван строго, внушительно произнес, чтобы все окружающие слышали и запомнили:
– Алексие! Взял я тебя из низших и самых незначащих людей!.. Слышал я о твоих добрых делах, в них осведомился – и теперь тебя милостию царской своей взыскал выше меры твоей, не тебя ради, но ради спасения и для помощи души моей, во гресех тонувшей.
Хотя твоего желания и нет на это, но аз тебя пожелал. И не одного тебя, но и других таких же, кто б печаль мою облегчил, жажду правды истинной, жгучую жажду мою утолил и на людей, врученных мне Богом, призрел бы без прельстительства лукава.
Тебе поручаю днесь: принимать челобитные от бедных, от изобиженных и разбирать их со тщанием. Не бойся сильных и славных, каковые не по заслугам своим, но похитили почести и губят насилием своим бедных и сирых и немощных. Не смотри и на ложные слезы бедного, когда на богатых клевещет, корысти ради, и ложными слезами оправить себя ищет. Но все рассматривай внимательно и переноси к нам истину одну, боясь не гнева земных владык, но единого суда Божия неумытного!..
А в помощь свою избери судей правдивых от бояр и вельмож, кого сам пожелаешь.
Таким образом, Адашев явился посредником между народом и верховным владыкой земли.
Он же был и решитель всей внешней тогдашней московской политики, принимал и отправлял послов, конечно, тоже с помощью митрополита, хотя и не гласною. Впрочем, литовские послы прямо бывали на советах и совещаниях у Макария. Макарий же писал грамоты к ливонским бискупам и орденским командорам.
Другая речь Ивана прозвучала в том же 1550 году на соборе церковном, «Стоглавом», и вот ее слова:
– Отче митрополите и все святые отцы! Нельзя ни описать, ни языком человеческим выразить всего того, что совершил я злого по грехам юности моей. Допрежде всего явно смирял меня Господь Бог! Отнял у меня безвременно отца моего, а у вас пастыря и заступника. Бояре и вельможи, изъявляя вид, что мне доброхотствуют, а на самом деле доискиваясь самовластия, в помрачении ума своего дерзнули поднять руку на род царский, схватили и умертвили братьев родных отца моего, чтобы владеть мной, малолетним и беспомощным. Мало того, извели они же и мать мою, последнюю опору младенчества моего. По смерти матери моей бояре самовластно завладели царством. По моим грехам, сиротству и молодости, по злобе боярской много людей сгибло в междоусобной брани, а я возрастал в небрежении, без наставлений… Навык и сам злокозненным обычаям боярским. И с того времени до сих пор сколько я согрешил перед Богом и сколько казней наслал на нас и на царство все Господь, то Он, Единый, знает!.. Мы не раз покушались отомстить боярам, врагам своим, но все безуспешно! И не понимал я, что Господь и от них наказывал меня великими казнями… А не сами бояре, волей своей!.. И не покаялся аз, но сам еще угнетал бедных христиан всяческим насилием и буйством.
Господь карал меня за грехи то потопом, то гладом, то мором, то в и д е н и я м и г р о з н ы м и… И все я не каялся!.. Наконец, Бог послал великие пожары. И вошел страх в душу мою и трепет в кости мои!.. Смирился дух мой… Умилился я и познал свои согрешения… Выпросил прощение у духовенства, у земли у всей… Дал прощение князьям и боярам. Теперь вас прошу докончить устроение царства и земли… Дать порядок душам православным, пастве Христовой!..
Вот чем отмечен был 1550 год от Рождества Христова, двенадцатый год царствования Иоанна IV.
Глава V
ГОД 7060-й (1552), 20 АПРЕЛЯ – 2 ОКТЯБРЯ
Веселый, светлый весенний день сверкает лучами надо всей Москвой, над Кремлем, над двором государевым и над окрестными посадами.
Темные стены старинных церквей блестят под лучами, словно улыбкой озарены. Купола на солнце жаром горят. Но в новом дворце белокаменном государевом и в теремах государыни княгини – тоска и тревога царят, омрачая весеннее, светлое настроение души.
Дурные вести от Казани пришли. Татары, агаряне неверные, совсем уж было присмирели, по-соседски, по-хорошему с Москвою жить стали, а теперь – опять замутились. Шах-Али, царя, Москвою татарам данного, из юрта выжили, другого себе ищут, из Ногайской орды зовут.
Этот новый татарский хан, сын царя астраханского Кассая – Эдигер, человек, Москве знакомый. Одно время он у молодого царя Ивана при дворе проживал, к русским порядкам приглядывался. Даже года два тому назад Казань воевать с русскими полками ходил. Может быть, дума про трон казанский и тогда уж зрела у него? На лакомый этот кусок редкий из татарских князьков не зарился.
Совсем-то Казань в руках у Москвы была, да ужом-змеей выскользнула. А тут и Эдигер скользким угрем мимо русских сторожевых отрядов и станиц за Каму переправился, в Казань вошел, затворился, решил с Москвою воевать, старой вольности добыть царству Казанскому…
Да, совсем уж Казань было Москве в руки шла… И случай все испортил.
Шах-Али посидел там недолго на троне. Безвольный, но хитрый, сладострастный и бесстыдный, он был ненавидим своими подданными, князьями, узбеками, муллами… Словом, всеми… И держался на троне только при помощи сильного отряда стрельцов, данных ему от Москвы. Как раз такой это был царь казанский, какого могли только желать русские. Все он делал по воле Москвы. Смута росла и крепла в царстве. Лучшие, сильнейшие люди в ту же соседнюю Москву бежали. Здесь их принимали ласково, городами дарили и держали про запас, чтобы и на Шах-Али было кого выпустить, если тот зазнается… А с уходом лучших, сильнейших беков и узденей, все больше и больше слабел, грозный когда-то, юрт агарянский, Казань нечестивая. От деда и отца принял один завет Иван и с помощью старых советников умел выполнять этот завет отцовский и дедовский: смуту сеять в Казани, пока не пробьет час, чтобы совсем порушить царство, присоединить к шапке Мономаха и зубчатую корону казанскую… А время это словно бы и приспело.
Почти без бою можно было взять Казань на веки вечные, да случай помешал.
Дело так было попервоначалу сложилось, что лучше и желать нельзя…
Всю эту зиму князья казанские в Москву наезжали, на ставленого царя, на Шах-Али жалобились…
Седой важный старик, с зеленой чалмой на бритой голове, Нур-Али, коджа и князь казанский, Костров и Алемердин-мурза и много других с боярами и дьяками царскими долго толковали.
– Плохо нам жить стало от царя Шах-Али! – толкуют все они. – Уж и что он ни творит у нас в юрте – сказать нельзя! Нас убивает, грабит добро наше… Жен, дочерей в свой гарем силой берет… Сколько мурз и беков побито – не счесть… Все ради ихнего добра. Хозяина – убьет, дом – разорит! Пусть лучше государь, великий князь уберет его… Нам какого ни на есть наместника даст… Все лучше будет. А если сам не захочет Шах-Али уйти, пусть только государь прикажет своим стрельцам на Москву вернуться. Наш хан без них часу в Казани не пробудет, бегом вон побежит. А мы станем с Москвой по правде жить… Вон у государя больше трехсот человек наших уланов, и мурзы, и князья есть… Пускай одного наместником нам посадит… И будем дружить с Москвой… И ясак дадим, и все порядки заведем, как государь велит… Только бы зверя-хана Шах-Али убрал!..
– Ведь вот недавно что только сделал этот изверг! – говорит старик Нур-Али и сам дрожит весь, седая борода трясется, на мутных глазах слезы выкатились.
Догадались бояре, про что поминает старик. Давно у них вести из Казани были о последнем злодействе Шах-Али, но, не моргнув глазом, дьяк Клобуков, который принимал гостей, спрашивает:
– А что случилось? Скажи, почтенный князь!
– Слушай… Скажу… скажу… Так этот проклятый хан закон нарушил, так нарушил, что не простит душе его милосердный Аллах… Гостей он позвал… Понимаешь, гостей на пир позвал… Гость – святое дело! Что у вас, московов, то и у нас! Гость – милость Аллаха… А Шах-Али всех тех позвал, у кого близкого роду нет, а добра много… Или кто когда-нибудь про него, про хана, слово дурное сказал. А как не сказать? И про Бога милосердного, про Аллу, люди недовольное слово порой говорят… Так и про злого хана ругань идет… И созвал Шах-Али… Много… Почти восемьдесят князей, и беки, и мурзы, и уланы знатные… И под конец пира, когда упились те, всех зарезать, как баранов, велел!.. Всех… И мой там сын погиб!.. Кровью весь дворец был залит… На двор кровь пролилась, словно кровавый дождь прошел… А зверь глядел и кричал: «Так всем моим изменникам будет!..» И потом все добро убитых себе забрал!.. Не можем мы его больше терпеть. Если нет нашей силы – лучше вам, урусам, юрт сдадим, но его не желаем!.. Вот, Аллах свидетель! – клятвенно поднял исхудалую, дрожащую руку старик.
И все, тут же бывшие князья, тоже подхватили клятву:
– Аллах свидетель!..
И верят на Москве и не верят. Может быть, и правда, так уж все люди казанские затравлены, так измучены смутами, которые Москва же в Казани посеяла, что готовы даже на подчинение своей соседке, лишь бы мирно пожить?..
А на всякий случай Иван все-таки дал знать в Казань, Шах-Али, что против него затевается… Если и прогонят его казанцы, все-таки он другом Москвы останется, вечным пугалом для юрта мусульманского, потому что все права на трон казанский имеет этот толстый, развратный, жестокий татарин… И в то же время знает он, что без Москвы – прав этих ему не осуществить никогда!..
Сам Алексей Адашев с князем Дмитрием Палецким и с большой приличной свитой поехали к царю. А тут же, вторым, негласным посольством, чтобы левая рука не знала подвигов правой, к земле Казанской, к ее бекам и мурзам, снарядилось и второе посольство ото всех живущих на Москве князей татарских. Послы оповестили казанцев, о чем говорили князья царю Ивану, и стали склонять народ поскорей Шах-Али свергнуть…
Все этот тотчас же стало известно толстому, ленивому на вид, но лукавому царю Шах-Али. Задумался он.
А Алексей Адашев мягко так советует:
– Сам видишь, светлый хан: плохи наши дела! Не удержаться тебе. Лукавы твои подданные. Сами к Москве просятся… Право, не удержаться тебе! Так уйди подобру-поздорову. И нам помоги: все караулы и башни, ворота, входы и выходы в городе нам сдай. И скажи: «Ото всего, мол, отступаюсь! Русским вас крамольникам отдаю!..» И поезжай, по-старому, в свой Касимов-городок, там царствуй. А государь великий князь тебя много пожалует за то: и городами, и казной своей богатой!
Задумался Шах-Али. Быстро в голове у лукавого татарина разные мысли проносятся.
«Сдам, – думает, – им Казань, так мне сюда и возврату нет, и на Москве всю цену потеряю. А так, если в борьбе царство им достанется, мое дело сторона. Да и я еще на что-нибудь пригожусь гяурам…»
И, пощипывая несколько редких волосков, заменяющих бороду на его оплывшем, женообразном лице, Шах-Али тягуче, медленно заговорил, плохо составляя русские обороты:
– Э-эх, Алеш! Харош ты башка, а понимать плоха мине можишь. Нилзя свой вера гьяурам давать, хоть и кунак я с вам… Не можно мине мосельменский юрт рушить… Сами придете – бироте, харашо… А я ни магу!
– Что ж, значит, воевать будешь? И с нами, и со своими князьями да беками мятежными?
– И-и, нет! Храни мине Алла!.. Чиво война. Нечим мине война делать… Зарезить мине будут! Нилзя мине тут жить. В ваш Новый городок, на Свиягу уйду! А тут пускай как хочут… А, толки, сам я мосельменский юрт не магу гьяурам… Пусть сам, как хочут сибе…
Уехали послы назад на Москву передать все Ивану, что от хана слышали. А в Казани остались только по-прежнему стрельцы московские, пищальники, в виде обороны хану, под начальством Ивана Черемисинова, сына боярского.
Немного спустя, 6 марта, царь Шах-Али привел в исполнение свой план.
Всегда в эту пору на охоту и на рыбную ловлю хан выезжал, в сопровождении блестящей свиты.
И теперь всех своих друзей и заведомых недругов пригласил лукавый азиат. Человек около ста знати татарской собралось из тех, кто в Казани проживал.
Стрельцы московские, охрана царя казанского от его же народа, так человек пятьсот, с пищалями, в полном боевом наряде, как всегда, за царем едут.
Мурзы и князья толпами, кучками, в пестром беспорядке, по дороге растянулись, рассыпались.
Вот и на место пришли. Целым станом над озером стали. Пора к делу приступать. Но что за чудо?..
Стрельцы стали какие-то движения делать, словно все место, где стан расположился, кольцом окружить хотят. Иные из беков да князей постарше, подогадливей, сразу вскочили на коня и прочь поскакали. Но остальные уж принялись за пиршество, которым всегда сопровождалась эта поездка. И не заметили, как были окружены, переловлены, повязаны. Появился и Шах-Али перед ними, трепещущими, бледными.
– Что же? Зарезать нас хочешь, как других? Режь скорей, кровопийца! – крикнул кто-то голосом, полным ненависти и отчаяния.
– Резать? Зачем резать? Вы все такие верные слуги мне! Правда, вы за чужим царем, за ногайцем посылали, убить, отравить меня собирались… жену мою на это подбивали. Предавали меня князю московскому… Просили, чтобы убрал он меня от вас. Вот я и еду в Москву. Только и вас с собой беру. Не поцарюете вы в Казани без меня!.. Предатели.
И, плюнув ближайшему, Ислам-беку, прямо в бороду, он от сдержанной ярости пнул связанного князя концом своего остроносого сапога.
– Предатель ты!.. – сквозь зубы прохрипел поруганный старик.
– Предатель! – как эхо отозвались Кебяк-князь и Аликей-Чурин-мурза, родичи Ислама, люди знатные, известные на Москве и потому не потерявшиеся даже в такую тяжелую минуту.
Эти князья сообразили, что если еще живы они, значит, Москва посоветовала и внушила хану поудержаться, крови напрасно не лить.
И они не ошиблись.
Поневоле сдержав свою холодную, непримиримую ярость, всех их Шах-Али с собою в Свияжск-городок привел.
В Свияжске пленники, все восемьдесят четыре человека, сейчас же были на волю отпущены.
Оно и понятно! Ведь эти же самые беки и посылали в Москву, призывая ее себе на помощь. И государю московскому беречь друзей, а не казнить их надо.
Самые лучшие, дружеские отношения быстро установились между русскими воеводами, стоявшими на Свияге, и новыми подданными великого князя, мурзами и беками, приведенными Шах-Али. Все они искренно желали ввести в городе власть Москвы. Только трое, которых недавно жестоко оскорбил ренегат Шах-Али, только Ислам-бек, Кебяк-князь и Аликей-Чурин-мурза не мирились с тем, что хан предал Юрт Казанский.
Темные стены старинных церквей блестят под лучами, словно улыбкой озарены. Купола на солнце жаром горят. Но в новом дворце белокаменном государевом и в теремах государыни княгини – тоска и тревога царят, омрачая весеннее, светлое настроение души.
Дурные вести от Казани пришли. Татары, агаряне неверные, совсем уж было присмирели, по-соседски, по-хорошему с Москвою жить стали, а теперь – опять замутились. Шах-Али, царя, Москвою татарам данного, из юрта выжили, другого себе ищут, из Ногайской орды зовут.
Этот новый татарский хан, сын царя астраханского Кассая – Эдигер, человек, Москве знакомый. Одно время он у молодого царя Ивана при дворе проживал, к русским порядкам приглядывался. Даже года два тому назад Казань воевать с русскими полками ходил. Может быть, дума про трон казанский и тогда уж зрела у него? На лакомый этот кусок редкий из татарских князьков не зарился.
Совсем-то Казань в руках у Москвы была, да ужом-змеей выскользнула. А тут и Эдигер скользким угрем мимо русских сторожевых отрядов и станиц за Каму переправился, в Казань вошел, затворился, решил с Москвою воевать, старой вольности добыть царству Казанскому…
Да, совсем уж Казань было Москве в руки шла… И случай все испортил.
Шах-Али посидел там недолго на троне. Безвольный, но хитрый, сладострастный и бесстыдный, он был ненавидим своими подданными, князьями, узбеками, муллами… Словом, всеми… И держался на троне только при помощи сильного отряда стрельцов, данных ему от Москвы. Как раз такой это был царь казанский, какого могли только желать русские. Все он делал по воле Москвы. Смута росла и крепла в царстве. Лучшие, сильнейшие люди в ту же соседнюю Москву бежали. Здесь их принимали ласково, городами дарили и держали про запас, чтобы и на Шах-Али было кого выпустить, если тот зазнается… А с уходом лучших, сильнейших беков и узденей, все больше и больше слабел, грозный когда-то, юрт агарянский, Казань нечестивая. От деда и отца принял один завет Иван и с помощью старых советников умел выполнять этот завет отцовский и дедовский: смуту сеять в Казани, пока не пробьет час, чтобы совсем порушить царство, присоединить к шапке Мономаха и зубчатую корону казанскую… А время это словно бы и приспело.
Почти без бою можно было взять Казань на веки вечные, да случай помешал.
Дело так было попервоначалу сложилось, что лучше и желать нельзя…
Всю эту зиму князья казанские в Москву наезжали, на ставленого царя, на Шах-Али жалобились…
Седой важный старик, с зеленой чалмой на бритой голове, Нур-Али, коджа и князь казанский, Костров и Алемердин-мурза и много других с боярами и дьяками царскими долго толковали.
– Плохо нам жить стало от царя Шах-Али! – толкуют все они. – Уж и что он ни творит у нас в юрте – сказать нельзя! Нас убивает, грабит добро наше… Жен, дочерей в свой гарем силой берет… Сколько мурз и беков побито – не счесть… Все ради ихнего добра. Хозяина – убьет, дом – разорит! Пусть лучше государь, великий князь уберет его… Нам какого ни на есть наместника даст… Все лучше будет. А если сам не захочет Шах-Али уйти, пусть только государь прикажет своим стрельцам на Москву вернуться. Наш хан без них часу в Казани не пробудет, бегом вон побежит. А мы станем с Москвой по правде жить… Вон у государя больше трехсот человек наших уланов, и мурзы, и князья есть… Пускай одного наместником нам посадит… И будем дружить с Москвой… И ясак дадим, и все порядки заведем, как государь велит… Только бы зверя-хана Шах-Али убрал!..
– Ведь вот недавно что только сделал этот изверг! – говорит старик Нур-Али и сам дрожит весь, седая борода трясется, на мутных глазах слезы выкатились.
Догадались бояре, про что поминает старик. Давно у них вести из Казани были о последнем злодействе Шах-Али, но, не моргнув глазом, дьяк Клобуков, который принимал гостей, спрашивает:
– А что случилось? Скажи, почтенный князь!
– Слушай… Скажу… скажу… Так этот проклятый хан закон нарушил, так нарушил, что не простит душе его милосердный Аллах… Гостей он позвал… Понимаешь, гостей на пир позвал… Гость – святое дело! Что у вас, московов, то и у нас! Гость – милость Аллаха… А Шах-Али всех тех позвал, у кого близкого роду нет, а добра много… Или кто когда-нибудь про него, про хана, слово дурное сказал. А как не сказать? И про Бога милосердного, про Аллу, люди недовольное слово порой говорят… Так и про злого хана ругань идет… И созвал Шах-Али… Много… Почти восемьдесят князей, и беки, и мурзы, и уланы знатные… И под конец пира, когда упились те, всех зарезать, как баранов, велел!.. Всех… И мой там сын погиб!.. Кровью весь дворец был залит… На двор кровь пролилась, словно кровавый дождь прошел… А зверь глядел и кричал: «Так всем моим изменникам будет!..» И потом все добро убитых себе забрал!.. Не можем мы его больше терпеть. Если нет нашей силы – лучше вам, урусам, юрт сдадим, но его не желаем!.. Вот, Аллах свидетель! – клятвенно поднял исхудалую, дрожащую руку старик.
И все, тут же бывшие князья, тоже подхватили клятву:
– Аллах свидетель!..
И верят на Москве и не верят. Может быть, и правда, так уж все люди казанские затравлены, так измучены смутами, которые Москва же в Казани посеяла, что готовы даже на подчинение своей соседке, лишь бы мирно пожить?..
А на всякий случай Иван все-таки дал знать в Казань, Шах-Али, что против него затевается… Если и прогонят его казанцы, все-таки он другом Москвы останется, вечным пугалом для юрта мусульманского, потому что все права на трон казанский имеет этот толстый, развратный, жестокий татарин… И в то же время знает он, что без Москвы – прав этих ему не осуществить никогда!..
Сам Алексей Адашев с князем Дмитрием Палецким и с большой приличной свитой поехали к царю. А тут же, вторым, негласным посольством, чтобы левая рука не знала подвигов правой, к земле Казанской, к ее бекам и мурзам, снарядилось и второе посольство ото всех живущих на Москве князей татарских. Послы оповестили казанцев, о чем говорили князья царю Ивану, и стали склонять народ поскорей Шах-Али свергнуть…
Все этот тотчас же стало известно толстому, ленивому на вид, но лукавому царю Шах-Али. Задумался он.
А Алексей Адашев мягко так советует:
– Сам видишь, светлый хан: плохи наши дела! Не удержаться тебе. Лукавы твои подданные. Сами к Москве просятся… Право, не удержаться тебе! Так уйди подобру-поздорову. И нам помоги: все караулы и башни, ворота, входы и выходы в городе нам сдай. И скажи: «Ото всего, мол, отступаюсь! Русским вас крамольникам отдаю!..» И поезжай, по-старому, в свой Касимов-городок, там царствуй. А государь великий князь тебя много пожалует за то: и городами, и казной своей богатой!
Задумался Шах-Али. Быстро в голове у лукавого татарина разные мысли проносятся.
«Сдам, – думает, – им Казань, так мне сюда и возврату нет, и на Москве всю цену потеряю. А так, если в борьбе царство им достанется, мое дело сторона. Да и я еще на что-нибудь пригожусь гяурам…»
И, пощипывая несколько редких волосков, заменяющих бороду на его оплывшем, женообразном лице, Шах-Али тягуче, медленно заговорил, плохо составляя русские обороты:
– Э-эх, Алеш! Харош ты башка, а понимать плоха мине можишь. Нилзя свой вера гьяурам давать, хоть и кунак я с вам… Не можно мине мосельменский юрт рушить… Сами придете – бироте, харашо… А я ни магу!
– Что ж, значит, воевать будешь? И с нами, и со своими князьями да беками мятежными?
– И-и, нет! Храни мине Алла!.. Чиво война. Нечим мине война делать… Зарезить мине будут! Нилзя мине тут жить. В ваш Новый городок, на Свиягу уйду! А тут пускай как хочут… А, толки, сам я мосельменский юрт не магу гьяурам… Пусть сам, как хочут сибе…
Уехали послы назад на Москву передать все Ивану, что от хана слышали. А в Казани остались только по-прежнему стрельцы московские, пищальники, в виде обороны хану, под начальством Ивана Черемисинова, сына боярского.
Немного спустя, 6 марта, царь Шах-Али привел в исполнение свой план.
Всегда в эту пору на охоту и на рыбную ловлю хан выезжал, в сопровождении блестящей свиты.
И теперь всех своих друзей и заведомых недругов пригласил лукавый азиат. Человек около ста знати татарской собралось из тех, кто в Казани проживал.
Стрельцы московские, охрана царя казанского от его же народа, так человек пятьсот, с пищалями, в полном боевом наряде, как всегда, за царем едут.
Мурзы и князья толпами, кучками, в пестром беспорядке, по дороге растянулись, рассыпались.
Вот и на место пришли. Целым станом над озером стали. Пора к делу приступать. Но что за чудо?..
Стрельцы стали какие-то движения делать, словно все место, где стан расположился, кольцом окружить хотят. Иные из беков да князей постарше, подогадливей, сразу вскочили на коня и прочь поскакали. Но остальные уж принялись за пиршество, которым всегда сопровождалась эта поездка. И не заметили, как были окружены, переловлены, повязаны. Появился и Шах-Али перед ними, трепещущими, бледными.
– Что же? Зарезать нас хочешь, как других? Режь скорей, кровопийца! – крикнул кто-то голосом, полным ненависти и отчаяния.
– Резать? Зачем резать? Вы все такие верные слуги мне! Правда, вы за чужим царем, за ногайцем посылали, убить, отравить меня собирались… жену мою на это подбивали. Предавали меня князю московскому… Просили, чтобы убрал он меня от вас. Вот я и еду в Москву. Только и вас с собой беру. Не поцарюете вы в Казани без меня!.. Предатели.
И, плюнув ближайшему, Ислам-беку, прямо в бороду, он от сдержанной ярости пнул связанного князя концом своего остроносого сапога.
– Предатель ты!.. – сквозь зубы прохрипел поруганный старик.
– Предатель! – как эхо отозвались Кебяк-князь и Аликей-Чурин-мурза, родичи Ислама, люди знатные, известные на Москве и потому не потерявшиеся даже в такую тяжелую минуту.
Эти князья сообразили, что если еще живы они, значит, Москва посоветовала и внушила хану поудержаться, крови напрасно не лить.
И они не ошиблись.
Поневоле сдержав свою холодную, непримиримую ярость, всех их Шах-Али с собою в Свияжск-городок привел.
В Свияжске пленники, все восемьдесят четыре человека, сейчас же были на волю отпущены.
Оно и понятно! Ведь эти же самые беки и посылали в Москву, призывая ее себе на помощь. И государю московскому беречь друзей, а не казнить их надо.
Самые лучшие, дружеские отношения быстро установились между русскими воеводами, стоявшими на Свияге, и новыми подданными великого князя, мурзами и беками, приведенными Шах-Али. Все они искренно желали ввести в городе власть Москвы. Только трое, которых недавно жестоко оскорбил ренегат Шах-Али, только Ислам-бек, Кебяк-князь и Аликей-Чурин-мурза не мирились с тем, что хан предал Юрт Казанский.