Страница:
Гладит его по голове старец и говорит:
– Терпи, Ваня… Всем нам плакать приходится здесь на земли… Сам Господь Бог, Христос Спаситель мира здесь во плоти терпел, не слезы – кровь из глаз лил… Терпи, дитятко… Иди с Богом!.. Бог защитит тебя!..
Благословит и отпустит.
И легче на душе сделается у мальчика… Словно просветлеет там…
А во дворец вернется – снова душа замутится, закипит досада, обида в груди. Уж, наверное, кто-нибудь чем-нибудь да затронет все самое дорогое ребенку… В памяти у него столько злобы, обиды и горя, что до веку не забыть… И опять сожмет губы, замолчит, волчонком ходит и глядит девятилетний великий князь московский, Иван Васильевич. Так и прозвали «волчонком» его, кто смел это слово сказать. А Иоасаф по уходе ребенка-царя сидит и думает:
«Чудное дитя государь наш малолетний… Чует детская душа, что невзгода и на него, и на Русь пришла… Да что поделаешь?.. Как оборонять и царя, и землю? Он мал, бояре сильны и грозны… Потерпеть еще надо… Эхе-хе… Да, надо, надо терпеть, пока Бог грехам терпит… Вот хоть бы насчет силы боярской, сдается, скорпии сами себя с хвоста грызть починают… Вишь, как нужно было им Овчину да со всеми его присными убрать, так Шуйские и Бельских наперед поставили… Из тюрем, из неволи их повыпускали… Мол, все пополам!.. А как медведя-то свалили, пришла пора шкуру делить, гляди, сами зубы друг на дружку оскалили… Боярам Бельским одоление Господь бы послал. Все же люди, не хищные враны, как эти Шуйские… Василий Шуйский погрознее, да стар и хвор… А Иван – та гадина опасная, хитрая… Ну, да что там?! Что было, то видели; что будет, поглядим еще… На все воля Господня…»
Вздохнул и за книги свои принялся.
Старик ясно видел, в чем горе для Руси.
Из двух союзников, какими явились оба знатнейших рода Бельских и Шуйских, каждый пожелал прочнее в свои руки власть забрать, если не совсем, то хоть до того времени, когда государю пятнадцать лет стукнет и, согласно завещанию родительскому, снимается тогда с него опека боярская, сам володеть всем начнет, как предки правили…
А для укрепления власти один прямой путь: везде и всюду своих насажать, земель побольше, угодий, денег да почету тем доставить, кто и мечом, и словом в трудную годину подсобит, выручит…
Шуйские своих тянут, Бельские – своих…
Сперва Шуйские одолели. Но году не прошло, как умер Василий, старший, воинственный брат, герой литовского похода: от гнева ярого ударом скончался старик.
Иван ему наследовал, как глава партии. Тут и окрепли Бельские, Патрикеевых к себе, Сицкого прилучили. Тучковы с ними же… И стали везде своих сажать.
Было начало смуты еще в 1538 году при Данииле-митрополите положено. Собрались, сговорились тогда Шуйские… Напали на Бельских с дружиною… Кого по тюрьмам рассадили, кого в деревню выслали… А дьяка Мишурина, ближнего слугу покойного царя Василия, прямо, без приказу государева, нагим раздели и голову прочь! – тут же у тюрем, где Бельский был засажен. Даниила на житие в дальний монастырь выслали, а на его место Иоасафа поставили.
Но мы уже видели, что думал год спустя в 1539 году митрополит Иоасаф, хотя и поставленный Шуйскими, однако не любивший их.
Летом же 1540 года, то есть еще год спустя, когда десятилетний царь пришел в один из больших праздников с митрополитом здороваться, тот ему и сказал, подавая какую-то бумагу:
– Прочти, государь… Что молвишь?
Прочел Иван, заблистали глаза. Уж многое он ясно понимать стал, не по годам даже.
– Бельского на волю пустить? Господи! Да конечно! Все же я обиды такой от него, как от Шуйских, не знал и не видел… Да как Шуйские? Разве позволят? Вон дядя Иван и меня самого было раз чуть не прибил… Никого близко заступиться не было… Так он…
– Ничего, государь. Теперь на них, на Шуйских, все! Каждому они, – простым и вельможным людям, – всем больно солоно достались. Подписывай с Богом… Найдем, как сделать…
Подписал Иван, отдал и от радости дважды руку пастырю облобызал.
– Праздник для меня нынче истинный…
– Вижу!.. Не заросли плевелами семена добрые в сердце твоем, чадо! Бог помилует тебя за это!
И Бельский неожиданно был освобожден.
Зашипел от злости Шуйский. Но дознался, что тут митрополитова рука, отступился. Даже на совет государев ездить перестал. Дальше вести борьбу духу не хватило. Далеко ему до покойного дяди, Василия Шуйского.
А у царя и рады, что не видно злого гордеца…
Скоро новая беда постигла Шуйского с присными.
Прибежали к нему приспешники из дворцовых, продажные души, да и говорят:
– Плохо дело твое, боярин! Чего только бояре Бельские и Захарьины и Патрикеевы задумали да у царя молодого выпросили! Андрею, князю удельному Старицкому, жене его, тетке твоей, сыну их Владимиру – всем темницу раскрыли. На ихнем дворе старом, в Кремле, на воле жить всем государь повелел… Только не отъезжать никуда да на светлые очи царевы покуда не показываться.
Потемнел Шуйский, а сам криво так улыбается.
– Ничего. Еще поглядим-посмотрим, чья возьмет. У отца моего кобылка была, без меры ела и пила, пока не лопнула. На свою голову литовский волчонок волю забирает да врагов своих лютых на волю пускает. Что дальше… поглядим!..
А дальше – больше пошло.
С митрополитом, с боярами заглянул Иван в одну из мрачнейших тюремных келий особой, крепкой палаты, где много-много лет в тяжелых оковах сидел Димитрий, удельный князь Угличский. Юношей посадили князя. А теперь дряхлый старец угасает в тюрьме…
Таков уж обычай был у московских великих князей в годы возвышения Русского царства: как воцарялся новый князь, так дядьев, братьев, всех ближайших соперников, всех родных, которые могли бы за престол в спор вступить, скорее таких по тюрьмам да в схиму сбывали…
Сжалось сердце у мальчика, когда он увидел дряхлого князя Димитрия, родича своего. Волосами узник оброс… Борода как у лесного отшельника. От воздуха спертого, тяжкого желтый лицом старик, как остов, худ и страшен.
Сказали ему, кто пришел. Совсем отвыкший от мира и от людей, полуодичалый старец поднялся и, гремя цепями, отвесил поклон юному великому князю.
Вздрогнул от звука этих цепей мальчик. Сам быстро-быстро Бельскому зашептал:
– Снять… снять с него эти цепи скорей. Прошу тебя, князь.
Дал знак боярин, живо расклепали наручники, ножные кандалы сняли.
Старик стоит, не шевельнется. Словно и не ему милость оказана.
– Что мне сделать? Как порадовать его? – шепчет снова царь-мальчик боярину.
– Сам подумай… Его спроси…
– Да, да. Князь Димитрий, чего хочешь? На волю? Или чего? Скажи… Я все сделаю…
– Ты кого… спра… шиваешь? – с трудом, отвыкнув почти от членораздельной речи, зашамкал старик. – Димитрия, князя Угличского? Так нету его… Давно помер… А мне, рабу Божию, ничего не требуется. Смерти жду… Скорее бы пришла… Да вот разве Псалтырь новый… Затрепал я свой… Хоть и так весь знаю, да все лучше бы… А больше ничего… Жизни не вернешь мне… А без нее и свобода мне ни к чему… Я здесь прижился…
И умолк. Снова стоит, словно мощи живые…
Вышли тихо все, как из склепа могильного, из кельи той тюремной…
Послал Иван старцу лучший, любимый Псалтырь свой и другие книги божественные… И от стола посылал блюда. Но сравнительная свобода и радость, после полувека страданий, словно подкосили последние силы старика, и он тихо угас, все время почему-то твердя:
– Не столько радости будет о девяноста девяти праведниках, сколько об одном раскаявшемся грешнике.
И так затих.
Но еще это не все. По дальнейшему «печалованию», по просьбам Иоасафа, дозволил царь дяде Андрею с женой и детьми на святой Рождественский вечер во дворец прибыть, за стол его с собой посадил. И здесь великую милость явил.
После трапезы подозвал дядю и говорит:
– По доводу святого отца митрополита, с решения царской думы нашей и нашим хотением, возвращаются тебе, государь дядя наш, князь Андрей Иванович Старицкий, все уделы твои, как дедом Иваном еще было жаловано. Отпускаются вины и измены прошлые, а напредки тебе нам верой и правдой служить, как крест целовал.
Сказал, а сам горит, лицом зарделся весь, исподлобья глядит, в лица окружающих всматривается: так ли, хорошо ли, складно ли сказал, все ли упомнил, что митрополит да бояре ему сказывали? И видит: ропот хороший крутом пошел… Старики – головами кивают. Молодые – между собой перешептываются… Значит, все хорошо. От восторга даже слезы невольные выступили на глазах у самолюбивого, чуткого мальчика.
И все-таки хорошо пошло, да недолго, жаль. Году не прошло, а 3 января 1542 года гроза нагрянула, все от того же повета, от двора Шуйского. Извелся князь Иван Шуйский, думу думаючи. Сердце одна мысль только и жжет: растет, крепнет царь Иван. Говор про дела ребенка милосердного в народе пошел. Раньше словно и не знали на Руси об Иване Четвертом, царе-отроке. А теперь, где тот ни появится, толпа собирается… Здравствуют, «многая лета» кричат… Еще два-три года так пойдет, и с волчонком вовеки не справиться… Бельские совсем одолеют, хоть на Литву всему роду Шуйских уходить… Не может быть этого.
Решился тут Иван Шуйский на последнее. Из Владимира, где жил после опалы князь, засновали гонцы. И в Москву скачут к заговорщикам-боярам, к друзьям Шуйских, к недовольным новыми порядками… И в Новгород, в прежнюю вотчину Шуйских, в былой вольный город вечевой вестники поскакали…
Все новгородцы на клич сошлись. В ночь со второго на третье января Шуйские в Москву прибыли, в город проникли. И триста человек с ними дружины, сильной, на все готовой, оружием увешанной…
Сторожа во дворе Бельского кто спал, кто подкуплен был, других сразу захватили: крикнуть, тревогу поднять не дали.
Проснулся, вскочил Бельский, когда уж в соседней горнице шаги раздались.
– Кто там? Ты, Алексеич? – спрашивает.
Думает: дворецкий по делу какому спешному. А уж полночь пробило давно.
– Василич, а не Алексеич! – вбегая со своими приспешниками, крикнул Шуйский.
Опомниться Бельский не успел, к оружью не поспел кинуться, как уж связан был, кое-как одет, в телегу брошен и вон из Москвы с рассветом вывезен. В заточение далеко увезли его, в крепость на Белоозеро… А потом, чтоб совсем спокойно спать, поехали в мае туда трое холопей Шуйского и удушили князя. На сеновале спрятался он было… Здесь и нашли его, в сено сунули головой, сами навалились сверху, пока не задохнулся несчастный. Князя Петра Щенятева и Сицкого, вдохновителей Бельского, тоже забрали, по городам рассадили.
В испуге вскочил юный царь Иван, крепко спавший давно, когда влетел к нему бледный, окровавленный весь Щенятев. А за ним и новгородские буяны, пьяные, срамные, с криком да гомоном, в шапках, к Ивану в покой ворвались… Не было достаточно стражи во дворце.
– Стойте, холопы… Что вы?! Как вы смеете! – крикнул было царь.
– Ишь ты: холопы!.. Как поет! Тоже приказывает! Молод еще. А мы и сами с усами, гляди: нос не оброс!
И с глумлением, с прибаутками потащили вон Щенятева. Часу не прошло, вбежал сам митрополит Иоасаф, очевидно, не зная, что здесь произошло.
– К тебе прибегаю, государь!.. К владыке земному… Агаряне нечестивые в Чудовом обложили меня. Я в Троицкое подворье… Там запрусь, думаю. Да ведь черно от силы от ихней идумейской, диавольской!.. И сам антихрист, Шуйский Иван, ведет… Спаси, государь… Стражу кликни…
Но стража ни к чему не послужила. Малое число людей Бельский ставил во дворце, опасаясь дать отроку Ивану в руки много ратных людей. Теперь сам поплатился за это.
Вторично с криком и гомоном ворвалась буйная, дикая, полупьяная ватага в покои царя.
Во главе – Шуйский Иван.
– Как посмел ты без приказу моего с Владимира съехать? – перепуганный насмерть, но бодрясь еще, спросил строго юный великий князь и выступил вперед…
Толпа назад подалась. Иоасаф в это время успел через другую дверь вон убежать и кинуться в Троицкое подворье.
Шуйский на слова царя грубо оттолкнул его от себя и крикнул:
– Молчи, литовское отродье… Волчонок молодой… Иоасафа лучше головой нам выдай! Изменник он земле, и сместить его надобно, иного пастыря стаду дать…
Вне себя от обиды, от грубого толчка, мальчик остервенел… С пеной у рта схватил со стола у постели тяжелую книгу с застежками в кожаном переплете и ударил ею обидчика.
Шуйский успел уклониться… Слегка только поцарапало висок ему углом… Еще грубее и более злобно схватил боярин мальчика и швырнул его на кровать. Падая, тот ударился головой о край деревянной стенки… Весь вытянулся, затрепетал, и сильнейший, еще небывалый с мальчиком, припадок судорог тут же начался…
– Ну, ладно, оздоровеешь… – крикнул бездушный крамольник и кинулся со всеми по следам Иоасафа, к Троицкому подворью…
Совсем дикая сцена разыгралась там.
Новгородцы не только ругали, поносили старца, но и удары стали ему наносить…
– Братья! Отчичи! – вне себя крикнул троицкий игумен Алексей. – Какой грех творите, подумайте… Именем святителя Сергия молю и заклинаю вас: не касайтесь главы священной…
– Главы?! Да мы и не по главе можем! – глумливо заголосили злодеи. Но все-таки сдержались.
В Кирилловом Белоозерском монастыре заключили Шуйские Иоасафа, а на митрополичье место посадили «старателя своего», – новогородского же архиепископа Макария, давнего друга царя Василия.
Главное было сделано: власть вернулась в руки Шуйских. С ними ликовали и Палецкие, и Кубенские. Но душа заговора, князь Иван, не пожал плода от злодеяний своих: через год его не стало. Отравили, говорят…
На первое место стали Иван да Андрей Михайловичи Шуйские да Шуйский-Скопин, князь Феодор Иванович…
Год прошел еще.
С той ужасной ночи и после сильного припадка падучей круто опять изменился великий князь. Замолк, побледнел, осунулся… Не слышно стало смеха частого, который так и звенел раньше в каждой горнице, где Иван с братом играл либо с ребятами голоусыми. Это все были дети бояр и дворян значительных, которые наверху, в царских покоях воспитывались, как сверстники отрока-царя.
Отстал от игр Иван. Читает только по-старому много; еще больше прежнего.
Из «верхних» ребят любимец у него объявился, старше его года на три-четыре, Федор, сын Семена Воронцова.
Испорченный средой дворцовых рынд, заменявших пажей при московском дворе, Воронцов рано дал волю своим похотям и сумел пробудить их в царе.
Конечно, зло скоро было замечено. Но Шуйским казалось, что это даже к лучшему. Надо было охладить народное расположение к нему.
И сначала Воронцова терпели, позволили развращенному мальчугану портить сверстника-государя своего.
Иван позабыл и любимые книги, и прежние забавы, словно совсем отупел; только и делал, что по углам сидел да секретничал с Воронцовым, в сад уходил с ним, в аллеи темные… У себя в опочивальне оставлял, «для охраны», как он говорил, «если опять нездоровье с ним случится». А припадки стали все чаще повторяться…
Скоро враги Шуйских с присными своими стали подумывать, что можно сделать через Федю. Через отца Воронцова, падкого на подкуп, стали они сына его учить, как надо вооружать Ивана-царя против правителей.
– Знаешь, Ваня, – мягким голосом, с ленивою, томною манерою стал нашептывать как-то вечером Воронцов Ивану, – Шуйские-то всю казну отца твоего себе перетаскали… И сейчас не столько добытку в твою казну идет, сколько к их рукам прилипает. Ты бы отца моего к казне большой приставил… Вот тогда заживем мы с тобой…
– Ну, что ты?! Не видал разве, миленький, как они со мной? Не чинятся ничуть… Словно они государи, а я ихний вотчинник.
– Да сам виноват!.. Пригрозить не умеешь.
– Чем грозить-то?
– Вот на! Да откуда сила у них? – повторяя натверженный отцом урок, заговорил Федор, и по виду, и по речи похожий не на юношу, а на переодетую девочку. – В чем сила, знаешь ли? В имени твоем царевом!.. Напиши на лоскутке бумаги имя свое… Да хоть мне или отцу моему в руки дай… Я любому воеводе прикажу перехватить их да удавить… Нынче же… А то скажи им раньше: «Мол, если не сделаете по-моему, на площадь выйду… На Лобном месте стану, клич кликну: «Народ православный, люди московские!.. Кто заступится за меня, спасет от боярского своеволия?..» И струсят они тут же! Уж помяни мое слово!..
– Хорошо, Федя. Хорошо, миленький!.. – пообещал царь-мальчик другу и скрепил поцелуем обещание.
Все исполнил, все повторил при первом же случае Иван, что Федя ему говорил. Дело было в Столовой палате, на обычном совете государевом 9 сентября 1543 года.
Нахмурились Шуйские, зароптали Куренские, Пронские, Басманов Михаил с ними и Федька Головин.
– Что за речи негожие? Откуда их взял ты, государь, не потаи!..
– Ниоткуда не взял! – упрямо хмурясь, ответил государь. – Сам я так надумал, решил… Сам так и сделаю… Пиши, дьяк!.. – обратился он к дьяку палатному.
Тот, не зная, что делать – писать или нет? – переводил глаза с Шуйских на Ивана и обратно.
Андрей Шуйский, теперь первый в роду, только бровью повел – и дьяк застыл в своей прежней бесстрастной позе, словно и не слыхал слова царского.
– Пиши, говорю, собака! – крикнул, бледнея, отрок.
– Потерпи малость, государь… Все будет написано и сделано. Да обсудить же малость дай… Не простая вещь… Вишь, Воронца Сеньку к большой казне приставить… Волка овечье стадо стеречи… Не изменишь ли волю свою государскую?
Тринадцатилетний, но много в жизни изведавший мальчик почуял, что глумятся над ним. Он постарался не выйти из себя, чтобы не потерять преимущества над мучителями.
– Нет, не переменю моей воли государевой… – спокойно по виду ответил Иван. Только какая-то больная струна зазвенела в звуках голоса.
– Что делать, видно, исполнить придется… – мигнув единомышленникам, опять мягко процедил Шуйский. – А еще, отче митрополит, ты попроси: не уважит ли твоей просьбы пастырской строгий наш царь-государь.
– И то, сыне! – медленно, убедительно и плавно заговорил ставленник Шуйских, волей-неволей покорный им, Макарий. – Не отменишь ли? Казна твоя большая хорошо оберегается… И малая тож… За какую провинность людей сменять? Не водится… Ну, скажем, если уж так тебе твой слуга люб, иначе чем возвысь его…
– Царь я или не царь я?.. – крикнул мальчик, забывая даже почтение к сану святителя. – Его, вот его!.. – указывая на сидевшего словно на горячих углях Семена Воронцова, заговорил быстро царь. – Его к казне… Нынче же. Не то клич кликну… Народ на вас подниму, на мятежников…
– Вот оно что! – бледнея от ярости, заговорил Шуйский. – До того уж дошло… Царь на верных слуг своих, на бояр на первых, народ натравить желает… Ну как по-твоему не сделать теперь?! Его? Его вот… к казне большой?! Ну, а змееныша этого, содомское семя нечестивое, который и тело и душу тебе поганит? – указывая на стоявшего за местом царевым Федора Воронцова, загремел боярин. – Его куды?.. Уж не на мое ли место?.. И сказать народу: за что он тут от царя посажен!.. Что народ скажет? А?.. Иди, садись, голубчик…
Вплотную подойдя к женообразному, оробевшему от неожиданного поворота дел Федору, Андрей Шуйский повлек наперсника-юношу к своему месту, прочь от Ивана…
Окружающие поняли маневр… Вскочили… Кто окружил великого князя Ивана, другие стали тащить прочь из покоев Федора… Засверкали ножи в руках.
– Убить… Убить гадину, что промежду царя и бояр рознь сеет! – первый крикнул Шкурлятев-князь.
С воплем рванулся на помощь другу Иван, но плотной стеной стояли тут бояре: и Пронские, и Палецкий…
Затем, когда уже увели Воронцовых, сына и отца, совсем вон из палаты, и эти бояре вдогонку побежали…
Оборванный, избитый, бледнее смерти, мотался в руках палачей Федя и молил о пощаде. А те все тащат вперед, из горницы в горницу, на дворцовое крыльцо…
Иван кинулся на колени перед митрополитом.
– Святитель! Заступись… Только бы они, злодеи, не убили его… Пусть все будет по-ихнему!.. Беги скорее… Как хотят, стану покоряться им!.. Только бы не убили его, Федю!..
Встал, пошел Макарий, высокий, сухощавый, на ходу слегка раскачиваясь…
К Морозовым, сидящим тут же, в стороне, печальным и молчаливым, к ним ринулся юный князь.
– Вас чтут бояре, чтит народ… Ради Спасителя, молю: застойте за Федю…
Встали Морозовы, пошли на выручку…
В сенях дворцовых видят: сгрудились все. Угрозы звучат… Ножи в руках…
Стал просить Макарий:
– Чада мои, Бога вспомните!.. Не проливайте крови под сенью царевой… Молод, глуп парень… Сослать – и то кара будет ему!
И Морозовы голос подали:
– Опомнитесь, бояре… До народа еще долетит о нас худая молва. Что хорошего? И царь не всегда в молодых годах пребудет. Попомнит услугу вашу.
Потешившие свою душу над обоими Воронцовыми бояре успели остыть на воздухе.
– Ну, ин ладно! – отозвался запевала, Шуйский Андрей. – Взашей их с крыльца… Эй, стража, подбери-ка казначеев княжевых, господарских!..
И когда кубарем слетели со ступеней сброшенные вниз оба Воронцова, их подхватили стражники Шуйского и повели в тюрьму.
Иван видел это в окно. Не успел вернуться в Столовую палату митрополит, как отрок кинулся к нему:
– Спасибо, отче… Видел я: вызволил ты несчастных. Век тебя не забуду… Еще прошу: поди, от меня Шуйских моли: недалеко бы их… В Коломну бы их, чего лучше?.. Пусть там пока что проживают Воронцовы, если уж из Москвы их выбить задумали… Вон шумят бояре на крыльце… Толкуют, видно: как дальше им быть?.. Скорей иди, отче!
Опять вернулся Макарий на крыльцо.
– С чем опять? – окрикнул его Фомка Головин, особенно не любивший Воронцовых и недовольный, что не дали ему прикончить недругов.
Макарий передал просьбу царя.
– В Коломну? Ишь ты!.. А то еще в Тверь, благо Москве она дверь! – с издевкой подхватил Фомка. – Поди скажи царьку своему: без Федьки девчонок немало на Москве… Ступай, ступай…
Яростно надвигаясь на Макария, чтобы заставить его уйти, Фома тяжелым, подкованным сапогом наступил на край его мантии, и затрещала, разрываясь, крепкая ткань.
Макарий не сдвинулся.
Так же мягко, плавно и внушительно, как всегда, он произнес:
– Да сбудется реченное Пророком: разделили ризы мои между собой и об одежде моей бросали жребий.
Услыхав такой упрек, сравнение их с мучителями Христа, бояре сдержаться захотели.
– Иди, отче, с миром к царю и скажи: в Коломну – больно близко для изменников и воров ведомых… На Кострому мы их сошлем… – сказал Андрей Шуйский.
Молча выслушал ответ бояр Иван, без звука, низко поклонился святителю и прочь пошел в свою горницу.
Не плакал уж он, не приходил в ярость, как в другие разы… Шел медленно, словно и не видал ничего вокруг… Вот уж у себя в покое он…
Сидящий здесь десятилетний Юрий, которого всегда любил и ласкал государь-брат старшой, тот, несмотря на всю тупость свою, когда увидал страшное, перекошенное злобой, лицо Ивана, не осмелился даже подойти к нему. Притихла и Евдокия Шуйская, двоюродная сестра Ивана, тут же, как мышка, прикорнувшая под надзором няньки, боярыни неважной…
И хотела, да боялась малютка подойти спросить: что с братцем, всегда таким веселым и ласковым с ними, с «малышами», как звал Иван ее и Юру, гордясь своим старшинством.
Молча дошел Иван до окна, в глубокой нише которого два выступа по бокам сделаны, словно скамейки две, и ковриками перекрыты…
Не сел он, а так, стоя, глядел на площадь в раскрытое окно.
Вдруг что-то живое, мягкое завозилось у ног его.
Взглянул он: это любимый котенок Евдокии, которого и сам Иван порой баловал. Теперь котенок подобрался к ногам государя, стал лапкой за кисть сапожка сафьянового поигрывать, мурлычет еле слышно, ласково…
Вдруг с каким-то яростным, глухим, горловым взвизгом, скорей похожим на вой зверя, чем на крик человеческий, поднял ногу Иван и с быстротою молнии ударил медной подковкой по голове бедного зверька… Тот и не мяукнул… Раздробился, почти сплюснулся череп… А Иван продолжал топтать ногами трепетавшее мягкое тельце зверька и глухо, хрипло шептал при этом:
– Андрею – так… Фомке – так… И Алешке… И Шкурлятеву… И Кубенским… Так… так… так…
И вдруг, нагнувшись, схватил истоптанное животное и с каким-то необычным, заливчатым хохотом швырнул из окна туда, вниз, в шумную народную толпу, снующую перед дворцом…
Нянька в испуге выбежала… Дала знать митрополиту и большим боярам, что с государем неладное творится что-то… Евдокия сначала окаменела от страха и жалости за своего котенка, но вдруг опомнилась… Кинулась сперва к братцу… Потом к дверям… Словно побежать хотела туда, на площадь, где окровавленное, измятое лежало тельце ее любимицы… Но тут ее переняла возвращавшаяся нянька…
А Иван, заливаясь все тем же больным, истерическим хохотом, повалился на выступ у окна. По телу, по лицу у него стали пробегать частые судороги, предвестники обычного припадка падучей…
Часть II
Глава I
– Терпи, Ваня… Всем нам плакать приходится здесь на земли… Сам Господь Бог, Христос Спаситель мира здесь во плоти терпел, не слезы – кровь из глаз лил… Терпи, дитятко… Иди с Богом!.. Бог защитит тебя!..
Благословит и отпустит.
И легче на душе сделается у мальчика… Словно просветлеет там…
А во дворец вернется – снова душа замутится, закипит досада, обида в груди. Уж, наверное, кто-нибудь чем-нибудь да затронет все самое дорогое ребенку… В памяти у него столько злобы, обиды и горя, что до веку не забыть… И опять сожмет губы, замолчит, волчонком ходит и глядит девятилетний великий князь московский, Иван Васильевич. Так и прозвали «волчонком» его, кто смел это слово сказать. А Иоасаф по уходе ребенка-царя сидит и думает:
«Чудное дитя государь наш малолетний… Чует детская душа, что невзгода и на него, и на Русь пришла… Да что поделаешь?.. Как оборонять и царя, и землю? Он мал, бояре сильны и грозны… Потерпеть еще надо… Эхе-хе… Да, надо, надо терпеть, пока Бог грехам терпит… Вот хоть бы насчет силы боярской, сдается, скорпии сами себя с хвоста грызть починают… Вишь, как нужно было им Овчину да со всеми его присными убрать, так Шуйские и Бельских наперед поставили… Из тюрем, из неволи их повыпускали… Мол, все пополам!.. А как медведя-то свалили, пришла пора шкуру делить, гляди, сами зубы друг на дружку оскалили… Боярам Бельским одоление Господь бы послал. Все же люди, не хищные враны, как эти Шуйские… Василий Шуйский погрознее, да стар и хвор… А Иван – та гадина опасная, хитрая… Ну, да что там?! Что было, то видели; что будет, поглядим еще… На все воля Господня…»
Вздохнул и за книги свои принялся.
Старик ясно видел, в чем горе для Руси.
Из двух союзников, какими явились оба знатнейших рода Бельских и Шуйских, каждый пожелал прочнее в свои руки власть забрать, если не совсем, то хоть до того времени, когда государю пятнадцать лет стукнет и, согласно завещанию родительскому, снимается тогда с него опека боярская, сам володеть всем начнет, как предки правили…
А для укрепления власти один прямой путь: везде и всюду своих насажать, земель побольше, угодий, денег да почету тем доставить, кто и мечом, и словом в трудную годину подсобит, выручит…
Шуйские своих тянут, Бельские – своих…
Сперва Шуйские одолели. Но году не прошло, как умер Василий, старший, воинственный брат, герой литовского похода: от гнева ярого ударом скончался старик.
Иван ему наследовал, как глава партии. Тут и окрепли Бельские, Патрикеевых к себе, Сицкого прилучили. Тучковы с ними же… И стали везде своих сажать.
Было начало смуты еще в 1538 году при Данииле-митрополите положено. Собрались, сговорились тогда Шуйские… Напали на Бельских с дружиною… Кого по тюрьмам рассадили, кого в деревню выслали… А дьяка Мишурина, ближнего слугу покойного царя Василия, прямо, без приказу государева, нагим раздели и голову прочь! – тут же у тюрем, где Бельский был засажен. Даниила на житие в дальний монастырь выслали, а на его место Иоасафа поставили.
Но мы уже видели, что думал год спустя в 1539 году митрополит Иоасаф, хотя и поставленный Шуйскими, однако не любивший их.
Летом же 1540 года, то есть еще год спустя, когда десятилетний царь пришел в один из больших праздников с митрополитом здороваться, тот ему и сказал, подавая какую-то бумагу:
– Прочти, государь… Что молвишь?
Прочел Иван, заблистали глаза. Уж многое он ясно понимать стал, не по годам даже.
– Бельского на волю пустить? Господи! Да конечно! Все же я обиды такой от него, как от Шуйских, не знал и не видел… Да как Шуйские? Разве позволят? Вон дядя Иван и меня самого было раз чуть не прибил… Никого близко заступиться не было… Так он…
– Ничего, государь. Теперь на них, на Шуйских, все! Каждому они, – простым и вельможным людям, – всем больно солоно достались. Подписывай с Богом… Найдем, как сделать…
Подписал Иван, отдал и от радости дважды руку пастырю облобызал.
– Праздник для меня нынче истинный…
– Вижу!.. Не заросли плевелами семена добрые в сердце твоем, чадо! Бог помилует тебя за это!
И Бельский неожиданно был освобожден.
Зашипел от злости Шуйский. Но дознался, что тут митрополитова рука, отступился. Даже на совет государев ездить перестал. Дальше вести борьбу духу не хватило. Далеко ему до покойного дяди, Василия Шуйского.
А у царя и рады, что не видно злого гордеца…
Скоро новая беда постигла Шуйского с присными.
Прибежали к нему приспешники из дворцовых, продажные души, да и говорят:
– Плохо дело твое, боярин! Чего только бояре Бельские и Захарьины и Патрикеевы задумали да у царя молодого выпросили! Андрею, князю удельному Старицкому, жене его, тетке твоей, сыну их Владимиру – всем темницу раскрыли. На ихнем дворе старом, в Кремле, на воле жить всем государь повелел… Только не отъезжать никуда да на светлые очи царевы покуда не показываться.
Потемнел Шуйский, а сам криво так улыбается.
– Ничего. Еще поглядим-посмотрим, чья возьмет. У отца моего кобылка была, без меры ела и пила, пока не лопнула. На свою голову литовский волчонок волю забирает да врагов своих лютых на волю пускает. Что дальше… поглядим!..
А дальше – больше пошло.
С митрополитом, с боярами заглянул Иван в одну из мрачнейших тюремных келий особой, крепкой палаты, где много-много лет в тяжелых оковах сидел Димитрий, удельный князь Угличский. Юношей посадили князя. А теперь дряхлый старец угасает в тюрьме…
Таков уж обычай был у московских великих князей в годы возвышения Русского царства: как воцарялся новый князь, так дядьев, братьев, всех ближайших соперников, всех родных, которые могли бы за престол в спор вступить, скорее таких по тюрьмам да в схиму сбывали…
Сжалось сердце у мальчика, когда он увидел дряхлого князя Димитрия, родича своего. Волосами узник оброс… Борода как у лесного отшельника. От воздуха спертого, тяжкого желтый лицом старик, как остов, худ и страшен.
Сказали ему, кто пришел. Совсем отвыкший от мира и от людей, полуодичалый старец поднялся и, гремя цепями, отвесил поклон юному великому князю.
Вздрогнул от звука этих цепей мальчик. Сам быстро-быстро Бельскому зашептал:
– Снять… снять с него эти цепи скорей. Прошу тебя, князь.
Дал знак боярин, живо расклепали наручники, ножные кандалы сняли.
Старик стоит, не шевельнется. Словно и не ему милость оказана.
– Что мне сделать? Как порадовать его? – шепчет снова царь-мальчик боярину.
– Сам подумай… Его спроси…
– Да, да. Князь Димитрий, чего хочешь? На волю? Или чего? Скажи… Я все сделаю…
– Ты кого… спра… шиваешь? – с трудом, отвыкнув почти от членораздельной речи, зашамкал старик. – Димитрия, князя Угличского? Так нету его… Давно помер… А мне, рабу Божию, ничего не требуется. Смерти жду… Скорее бы пришла… Да вот разве Псалтырь новый… Затрепал я свой… Хоть и так весь знаю, да все лучше бы… А больше ничего… Жизни не вернешь мне… А без нее и свобода мне ни к чему… Я здесь прижился…
И умолк. Снова стоит, словно мощи живые…
Вышли тихо все, как из склепа могильного, из кельи той тюремной…
Послал Иван старцу лучший, любимый Псалтырь свой и другие книги божественные… И от стола посылал блюда. Но сравнительная свобода и радость, после полувека страданий, словно подкосили последние силы старика, и он тихо угас, все время почему-то твердя:
– Не столько радости будет о девяноста девяти праведниках, сколько об одном раскаявшемся грешнике.
И так затих.
Но еще это не все. По дальнейшему «печалованию», по просьбам Иоасафа, дозволил царь дяде Андрею с женой и детьми на святой Рождественский вечер во дворец прибыть, за стол его с собой посадил. И здесь великую милость явил.
После трапезы подозвал дядю и говорит:
– По доводу святого отца митрополита, с решения царской думы нашей и нашим хотением, возвращаются тебе, государь дядя наш, князь Андрей Иванович Старицкий, все уделы твои, как дедом Иваном еще было жаловано. Отпускаются вины и измены прошлые, а напредки тебе нам верой и правдой служить, как крест целовал.
Сказал, а сам горит, лицом зарделся весь, исподлобья глядит, в лица окружающих всматривается: так ли, хорошо ли, складно ли сказал, все ли упомнил, что митрополит да бояре ему сказывали? И видит: ропот хороший крутом пошел… Старики – головами кивают. Молодые – между собой перешептываются… Значит, все хорошо. От восторга даже слезы невольные выступили на глазах у самолюбивого, чуткого мальчика.
И все-таки хорошо пошло, да недолго, жаль. Году не прошло, а 3 января 1542 года гроза нагрянула, все от того же повета, от двора Шуйского. Извелся князь Иван Шуйский, думу думаючи. Сердце одна мысль только и жжет: растет, крепнет царь Иван. Говор про дела ребенка милосердного в народе пошел. Раньше словно и не знали на Руси об Иване Четвертом, царе-отроке. А теперь, где тот ни появится, толпа собирается… Здравствуют, «многая лета» кричат… Еще два-три года так пойдет, и с волчонком вовеки не справиться… Бельские совсем одолеют, хоть на Литву всему роду Шуйских уходить… Не может быть этого.
Решился тут Иван Шуйский на последнее. Из Владимира, где жил после опалы князь, засновали гонцы. И в Москву скачут к заговорщикам-боярам, к друзьям Шуйских, к недовольным новыми порядками… И в Новгород, в прежнюю вотчину Шуйских, в былой вольный город вечевой вестники поскакали…
Все новгородцы на клич сошлись. В ночь со второго на третье января Шуйские в Москву прибыли, в город проникли. И триста человек с ними дружины, сильной, на все готовой, оружием увешанной…
Сторожа во дворе Бельского кто спал, кто подкуплен был, других сразу захватили: крикнуть, тревогу поднять не дали.
Проснулся, вскочил Бельский, когда уж в соседней горнице шаги раздались.
– Кто там? Ты, Алексеич? – спрашивает.
Думает: дворецкий по делу какому спешному. А уж полночь пробило давно.
– Василич, а не Алексеич! – вбегая со своими приспешниками, крикнул Шуйский.
Опомниться Бельский не успел, к оружью не поспел кинуться, как уж связан был, кое-как одет, в телегу брошен и вон из Москвы с рассветом вывезен. В заточение далеко увезли его, в крепость на Белоозеро… А потом, чтоб совсем спокойно спать, поехали в мае туда трое холопей Шуйского и удушили князя. На сеновале спрятался он было… Здесь и нашли его, в сено сунули головой, сами навалились сверху, пока не задохнулся несчастный. Князя Петра Щенятева и Сицкого, вдохновителей Бельского, тоже забрали, по городам рассадили.
В испуге вскочил юный царь Иван, крепко спавший давно, когда влетел к нему бледный, окровавленный весь Щенятев. А за ним и новгородские буяны, пьяные, срамные, с криком да гомоном, в шапках, к Ивану в покой ворвались… Не было достаточно стражи во дворце.
– Стойте, холопы… Что вы?! Как вы смеете! – крикнул было царь.
– Ишь ты: холопы!.. Как поет! Тоже приказывает! Молод еще. А мы и сами с усами, гляди: нос не оброс!
И с глумлением, с прибаутками потащили вон Щенятева. Часу не прошло, вбежал сам митрополит Иоасаф, очевидно, не зная, что здесь произошло.
– К тебе прибегаю, государь!.. К владыке земному… Агаряне нечестивые в Чудовом обложили меня. Я в Троицкое подворье… Там запрусь, думаю. Да ведь черно от силы от ихней идумейской, диавольской!.. И сам антихрист, Шуйский Иван, ведет… Спаси, государь… Стражу кликни…
Но стража ни к чему не послужила. Малое число людей Бельский ставил во дворце, опасаясь дать отроку Ивану в руки много ратных людей. Теперь сам поплатился за это.
Вторично с криком и гомоном ворвалась буйная, дикая, полупьяная ватага в покои царя.
Во главе – Шуйский Иван.
– Как посмел ты без приказу моего с Владимира съехать? – перепуганный насмерть, но бодрясь еще, спросил строго юный великий князь и выступил вперед…
Толпа назад подалась. Иоасаф в это время успел через другую дверь вон убежать и кинуться в Троицкое подворье.
Шуйский на слова царя грубо оттолкнул его от себя и крикнул:
– Молчи, литовское отродье… Волчонок молодой… Иоасафа лучше головой нам выдай! Изменник он земле, и сместить его надобно, иного пастыря стаду дать…
Вне себя от обиды, от грубого толчка, мальчик остервенел… С пеной у рта схватил со стола у постели тяжелую книгу с застежками в кожаном переплете и ударил ею обидчика.
Шуйский успел уклониться… Слегка только поцарапало висок ему углом… Еще грубее и более злобно схватил боярин мальчика и швырнул его на кровать. Падая, тот ударился головой о край деревянной стенки… Весь вытянулся, затрепетал, и сильнейший, еще небывалый с мальчиком, припадок судорог тут же начался…
– Ну, ладно, оздоровеешь… – крикнул бездушный крамольник и кинулся со всеми по следам Иоасафа, к Троицкому подворью…
Совсем дикая сцена разыгралась там.
Новгородцы не только ругали, поносили старца, но и удары стали ему наносить…
– Братья! Отчичи! – вне себя крикнул троицкий игумен Алексей. – Какой грех творите, подумайте… Именем святителя Сергия молю и заклинаю вас: не касайтесь главы священной…
– Главы?! Да мы и не по главе можем! – глумливо заголосили злодеи. Но все-таки сдержались.
В Кирилловом Белоозерском монастыре заключили Шуйские Иоасафа, а на митрополичье место посадили «старателя своего», – новогородского же архиепископа Макария, давнего друга царя Василия.
Главное было сделано: власть вернулась в руки Шуйских. С ними ликовали и Палецкие, и Кубенские. Но душа заговора, князь Иван, не пожал плода от злодеяний своих: через год его не стало. Отравили, говорят…
На первое место стали Иван да Андрей Михайловичи Шуйские да Шуйский-Скопин, князь Феодор Иванович…
Год прошел еще.
С той ужасной ночи и после сильного припадка падучей круто опять изменился великий князь. Замолк, побледнел, осунулся… Не слышно стало смеха частого, который так и звенел раньше в каждой горнице, где Иван с братом играл либо с ребятами голоусыми. Это все были дети бояр и дворян значительных, которые наверху, в царских покоях воспитывались, как сверстники отрока-царя.
Отстал от игр Иван. Читает только по-старому много; еще больше прежнего.
Из «верхних» ребят любимец у него объявился, старше его года на три-четыре, Федор, сын Семена Воронцова.
Испорченный средой дворцовых рынд, заменявших пажей при московском дворе, Воронцов рано дал волю своим похотям и сумел пробудить их в царе.
Конечно, зло скоро было замечено. Но Шуйским казалось, что это даже к лучшему. Надо было охладить народное расположение к нему.
И сначала Воронцова терпели, позволили развращенному мальчугану портить сверстника-государя своего.
Иван позабыл и любимые книги, и прежние забавы, словно совсем отупел; только и делал, что по углам сидел да секретничал с Воронцовым, в сад уходил с ним, в аллеи темные… У себя в опочивальне оставлял, «для охраны», как он говорил, «если опять нездоровье с ним случится». А припадки стали все чаще повторяться…
Скоро враги Шуйских с присными своими стали подумывать, что можно сделать через Федю. Через отца Воронцова, падкого на подкуп, стали они сына его учить, как надо вооружать Ивана-царя против правителей.
– Знаешь, Ваня, – мягким голосом, с ленивою, томною манерою стал нашептывать как-то вечером Воронцов Ивану, – Шуйские-то всю казну отца твоего себе перетаскали… И сейчас не столько добытку в твою казну идет, сколько к их рукам прилипает. Ты бы отца моего к казне большой приставил… Вот тогда заживем мы с тобой…
– Ну, что ты?! Не видал разве, миленький, как они со мной? Не чинятся ничуть… Словно они государи, а я ихний вотчинник.
– Да сам виноват!.. Пригрозить не умеешь.
– Чем грозить-то?
– Вот на! Да откуда сила у них? – повторяя натверженный отцом урок, заговорил Федор, и по виду, и по речи похожий не на юношу, а на переодетую девочку. – В чем сила, знаешь ли? В имени твоем царевом!.. Напиши на лоскутке бумаги имя свое… Да хоть мне или отцу моему в руки дай… Я любому воеводе прикажу перехватить их да удавить… Нынче же… А то скажи им раньше: «Мол, если не сделаете по-моему, на площадь выйду… На Лобном месте стану, клич кликну: «Народ православный, люди московские!.. Кто заступится за меня, спасет от боярского своеволия?..» И струсят они тут же! Уж помяни мое слово!..
– Хорошо, Федя. Хорошо, миленький!.. – пообещал царь-мальчик другу и скрепил поцелуем обещание.
Все исполнил, все повторил при первом же случае Иван, что Федя ему говорил. Дело было в Столовой палате, на обычном совете государевом 9 сентября 1543 года.
Нахмурились Шуйские, зароптали Куренские, Пронские, Басманов Михаил с ними и Федька Головин.
– Что за речи негожие? Откуда их взял ты, государь, не потаи!..
– Ниоткуда не взял! – упрямо хмурясь, ответил государь. – Сам я так надумал, решил… Сам так и сделаю… Пиши, дьяк!.. – обратился он к дьяку палатному.
Тот, не зная, что делать – писать или нет? – переводил глаза с Шуйских на Ивана и обратно.
Андрей Шуйский, теперь первый в роду, только бровью повел – и дьяк застыл в своей прежней бесстрастной позе, словно и не слыхал слова царского.
– Пиши, говорю, собака! – крикнул, бледнея, отрок.
– Потерпи малость, государь… Все будет написано и сделано. Да обсудить же малость дай… Не простая вещь… Вишь, Воронца Сеньку к большой казне приставить… Волка овечье стадо стеречи… Не изменишь ли волю свою государскую?
Тринадцатилетний, но много в жизни изведавший мальчик почуял, что глумятся над ним. Он постарался не выйти из себя, чтобы не потерять преимущества над мучителями.
– Нет, не переменю моей воли государевой… – спокойно по виду ответил Иван. Только какая-то больная струна зазвенела в звуках голоса.
– Что делать, видно, исполнить придется… – мигнув единомышленникам, опять мягко процедил Шуйский. – А еще, отче митрополит, ты попроси: не уважит ли твоей просьбы пастырской строгий наш царь-государь.
– И то, сыне! – медленно, убедительно и плавно заговорил ставленник Шуйских, волей-неволей покорный им, Макарий. – Не отменишь ли? Казна твоя большая хорошо оберегается… И малая тож… За какую провинность людей сменять? Не водится… Ну, скажем, если уж так тебе твой слуга люб, иначе чем возвысь его…
– Царь я или не царь я?.. – крикнул мальчик, забывая даже почтение к сану святителя. – Его, вот его!.. – указывая на сидевшего словно на горячих углях Семена Воронцова, заговорил быстро царь. – Его к казне… Нынче же. Не то клич кликну… Народ на вас подниму, на мятежников…
– Вот оно что! – бледнея от ярости, заговорил Шуйский. – До того уж дошло… Царь на верных слуг своих, на бояр на первых, народ натравить желает… Ну как по-твоему не сделать теперь?! Его? Его вот… к казне большой?! Ну, а змееныша этого, содомское семя нечестивое, который и тело и душу тебе поганит? – указывая на стоявшего за местом царевым Федора Воронцова, загремел боярин. – Его куды?.. Уж не на мое ли место?.. И сказать народу: за что он тут от царя посажен!.. Что народ скажет? А?.. Иди, садись, голубчик…
Вплотную подойдя к женообразному, оробевшему от неожиданного поворота дел Федору, Андрей Шуйский повлек наперсника-юношу к своему месту, прочь от Ивана…
Окружающие поняли маневр… Вскочили… Кто окружил великого князя Ивана, другие стали тащить прочь из покоев Федора… Засверкали ножи в руках.
– Убить… Убить гадину, что промежду царя и бояр рознь сеет! – первый крикнул Шкурлятев-князь.
С воплем рванулся на помощь другу Иван, но плотной стеной стояли тут бояре: и Пронские, и Палецкий…
Затем, когда уже увели Воронцовых, сына и отца, совсем вон из палаты, и эти бояре вдогонку побежали…
Оборванный, избитый, бледнее смерти, мотался в руках палачей Федя и молил о пощаде. А те все тащат вперед, из горницы в горницу, на дворцовое крыльцо…
Иван кинулся на колени перед митрополитом.
– Святитель! Заступись… Только бы они, злодеи, не убили его… Пусть все будет по-ихнему!.. Беги скорее… Как хотят, стану покоряться им!.. Только бы не убили его, Федю!..
Встал, пошел Макарий, высокий, сухощавый, на ходу слегка раскачиваясь…
К Морозовым, сидящим тут же, в стороне, печальным и молчаливым, к ним ринулся юный князь.
– Вас чтут бояре, чтит народ… Ради Спасителя, молю: застойте за Федю…
Встали Морозовы, пошли на выручку…
В сенях дворцовых видят: сгрудились все. Угрозы звучат… Ножи в руках…
Стал просить Макарий:
– Чада мои, Бога вспомните!.. Не проливайте крови под сенью царевой… Молод, глуп парень… Сослать – и то кара будет ему!
И Морозовы голос подали:
– Опомнитесь, бояре… До народа еще долетит о нас худая молва. Что хорошего? И царь не всегда в молодых годах пребудет. Попомнит услугу вашу.
Потешившие свою душу над обоими Воронцовыми бояре успели остыть на воздухе.
– Ну, ин ладно! – отозвался запевала, Шуйский Андрей. – Взашей их с крыльца… Эй, стража, подбери-ка казначеев княжевых, господарских!..
И когда кубарем слетели со ступеней сброшенные вниз оба Воронцова, их подхватили стражники Шуйского и повели в тюрьму.
Иван видел это в окно. Не успел вернуться в Столовую палату митрополит, как отрок кинулся к нему:
– Спасибо, отче… Видел я: вызволил ты несчастных. Век тебя не забуду… Еще прошу: поди, от меня Шуйских моли: недалеко бы их… В Коломну бы их, чего лучше?.. Пусть там пока что проживают Воронцовы, если уж из Москвы их выбить задумали… Вон шумят бояре на крыльце… Толкуют, видно: как дальше им быть?.. Скорей иди, отче!
Опять вернулся Макарий на крыльцо.
– С чем опять? – окрикнул его Фомка Головин, особенно не любивший Воронцовых и недовольный, что не дали ему прикончить недругов.
Макарий передал просьбу царя.
– В Коломну? Ишь ты!.. А то еще в Тверь, благо Москве она дверь! – с издевкой подхватил Фомка. – Поди скажи царьку своему: без Федьки девчонок немало на Москве… Ступай, ступай…
Яростно надвигаясь на Макария, чтобы заставить его уйти, Фома тяжелым, подкованным сапогом наступил на край его мантии, и затрещала, разрываясь, крепкая ткань.
Макарий не сдвинулся.
Так же мягко, плавно и внушительно, как всегда, он произнес:
– Да сбудется реченное Пророком: разделили ризы мои между собой и об одежде моей бросали жребий.
Услыхав такой упрек, сравнение их с мучителями Христа, бояре сдержаться захотели.
– Иди, отче, с миром к царю и скажи: в Коломну – больно близко для изменников и воров ведомых… На Кострому мы их сошлем… – сказал Андрей Шуйский.
Молча выслушал ответ бояр Иван, без звука, низко поклонился святителю и прочь пошел в свою горницу.
Не плакал уж он, не приходил в ярость, как в другие разы… Шел медленно, словно и не видал ничего вокруг… Вот уж у себя в покое он…
Сидящий здесь десятилетний Юрий, которого всегда любил и ласкал государь-брат старшой, тот, несмотря на всю тупость свою, когда увидал страшное, перекошенное злобой, лицо Ивана, не осмелился даже подойти к нему. Притихла и Евдокия Шуйская, двоюродная сестра Ивана, тут же, как мышка, прикорнувшая под надзором няньки, боярыни неважной…
И хотела, да боялась малютка подойти спросить: что с братцем, всегда таким веселым и ласковым с ними, с «малышами», как звал Иван ее и Юру, гордясь своим старшинством.
Молча дошел Иван до окна, в глубокой нише которого два выступа по бокам сделаны, словно скамейки две, и ковриками перекрыты…
Не сел он, а так, стоя, глядел на площадь в раскрытое окно.
Вдруг что-то живое, мягкое завозилось у ног его.
Взглянул он: это любимый котенок Евдокии, которого и сам Иван порой баловал. Теперь котенок подобрался к ногам государя, стал лапкой за кисть сапожка сафьянового поигрывать, мурлычет еле слышно, ласково…
Вдруг с каким-то яростным, глухим, горловым взвизгом, скорей похожим на вой зверя, чем на крик человеческий, поднял ногу Иван и с быстротою молнии ударил медной подковкой по голове бедного зверька… Тот и не мяукнул… Раздробился, почти сплюснулся череп… А Иван продолжал топтать ногами трепетавшее мягкое тельце зверька и глухо, хрипло шептал при этом:
– Андрею – так… Фомке – так… И Алешке… И Шкурлятеву… И Кубенским… Так… так… так…
И вдруг, нагнувшись, схватил истоптанное животное и с каким-то необычным, заливчатым хохотом швырнул из окна туда, вниз, в шумную народную толпу, снующую перед дворцом…
Нянька в испуге выбежала… Дала знать митрополиту и большим боярам, что с государем неладное творится что-то… Евдокия сначала окаменела от страха и жалости за своего котенка, но вдруг опомнилась… Кинулась сперва к братцу… Потом к дверям… Словно побежать хотела туда, на площадь, где окровавленное, измятое лежало тельце ее любимицы… Но тут ее переняла возвращавшаяся нянька…
А Иван, заливаясь все тем же больным, истерическим хохотом, повалился на выступ у окна. По телу, по лицу у него стали пробегать частые судороги, предвестники обычного припадка падучей…
Часть II
СВЕТЛАЯ ПОРА
Глава I
ГОД 7051-й (1543), 29 ДЕКАБРЯ
Большое «гостеванье», пир честной идет в новом доме дьяка посольского, богатого новгородского вотчинника Федора Григорьевича Адашева.
Совсем недавно приехал Адашев со всей семьей на Москву, а повезло ему. И службу хорошую доброхоты доставили, и двор такой, хоромы новые вывел он – каких в Новгороде не имел.
Положим, не зря снялся дворянин со старого пепелища, поехал нового счастья в новом краю искать.
Кроме торговых и родственных связей, какими зачастую новгородцы обзаводились среди москвичей, своих менее богатых, но более могущественных соседей, у старика Адашева нашлись два особливых помощника. Два добрых приятеля живут в Москве белокаменной, которая теперь не одной силой и значением государственным, но и красотой своих новых строений стала затмевать древний град Святой Софии, стремясь стать третьим Римом, опорой христианства на северо-востоке Европы.
Совсем недавно приехал Адашев со всей семьей на Москву, а повезло ему. И службу хорошую доброхоты доставили, и двор такой, хоромы новые вывел он – каких в Новгороде не имел.
Положим, не зря снялся дворянин со старого пепелища, поехал нового счастья в новом краю искать.
Кроме торговых и родственных связей, какими зачастую новгородцы обзаводились среди москвичей, своих менее богатых, но более могущественных соседей, у старика Адашева нашлись два особливых помощника. Два добрых приятеля живут в Москве белокаменной, которая теперь не одной силой и значением государственным, но и красотой своих новых строений стала затмевать древний град Святой Софии, стремясь стать третьим Римом, опорой христианства на северо-востоке Европы.