Страница:
Рынды в собор прошли, словно снегом блестящим облиты, в кафтанах парчовых, белых, с топориками…
На царское место, на помост пурпурный, поставил митрополит младенца Ивана Васильевича. Стоит он, личиком побелел, глаза темные широко раскрыты, словно в испуге. Все на мать да на мамку Аграфену оглядывается… Тут же обе стоят… Кивают ему, улыбаются, чтобы не плакал… А у самих слезы в глазах.
Подходит митрополит… Причт весь соборный и кремлевский главный – тут же… Бояре… христиане православные… Торжественно осеняет митрополит Даниил крестом младенца-царя и произносит громко, раздельно:
– Бог, Держатель мира, благословляет Своей милостью тебя, по воле родителя усопшего твоего, государь, князь великий Иван Васильевич, володимирский, московский, новгородский, псковский, тверской, югорский, пермский, болгарский, смоленский и иных земель многих, царь и государь всея Руси! Добр-здоров будь на великом княжении, на столе отца своего.
И он приложил холодный крест к пунцовым, горячим губкам ребенка.
В то же мгновение многоголосый, стройный хор грянул, словно сонм ангелов: «Многая лета…» К детским звонким голосам присоединились гудящие октавы басов… Стекла задрожали, огни замерцали в паникадилах…
Царь-ребенок окончательно растерялся… А тут бесконечной вереницей потянулись мимо разные люди, все такие нарядные, в парче да в рытом бархате… И здравствуют ему на царстве… Челом бьют, руку целуют… И складывают к его ногам и меха, и сосуды кованые, и ларцы, и одежды богатые… Кто что может. Еле успевают прислужники уносить вороха мехов и груды драгоценных вещей. Уж ребенок еле стоит… Великая княгиня тут же… И Аграфена-мамушка… И Овчина, которого он так любит… Стал боярин перед ним сбоку немного, на колени, словно поддерживает царя… А сам попросту посадил его к себе на колено. Теперь легче, удобней Ивану… Только устал ребенок… От массы впечатлений красок и лиц, от огней ярких в глазах рябит, они слипаются.
– Не спи, постой еще, миленький… Недолго уж… – говорит ему мать.
– Погоди, желанный… Не спи… Вот леденчик!.. – шепчет мамка Аграфена и сует что-то в руку…
Но он уже дремлет на коленях у дяди Вани, склонясь головкой к широкой груди его…
А из ворот Москвы первопрестольной, Третьим Римом названной, скачут во все стороны царства гонцы и бирючи: присягу отбирать да и клич кликать, что воцарился на Руси великий князь, царь ее, Иван четвертый по ряду, Васильевич отчеством.
Глава IV
На царское место, на помост пурпурный, поставил митрополит младенца Ивана Васильевича. Стоит он, личиком побелел, глаза темные широко раскрыты, словно в испуге. Все на мать да на мамку Аграфену оглядывается… Тут же обе стоят… Кивают ему, улыбаются, чтобы не плакал… А у самих слезы в глазах.
Подходит митрополит… Причт весь соборный и кремлевский главный – тут же… Бояре… христиане православные… Торжественно осеняет митрополит Даниил крестом младенца-царя и произносит громко, раздельно:
– Бог, Держатель мира, благословляет Своей милостью тебя, по воле родителя усопшего твоего, государь, князь великий Иван Васильевич, володимирский, московский, новгородский, псковский, тверской, югорский, пермский, болгарский, смоленский и иных земель многих, царь и государь всея Руси! Добр-здоров будь на великом княжении, на столе отца своего.
И он приложил холодный крест к пунцовым, горячим губкам ребенка.
В то же мгновение многоголосый, стройный хор грянул, словно сонм ангелов: «Многая лета…» К детским звонким голосам присоединились гудящие октавы басов… Стекла задрожали, огни замерцали в паникадилах…
Царь-ребенок окончательно растерялся… А тут бесконечной вереницей потянулись мимо разные люди, все такие нарядные, в парче да в рытом бархате… И здравствуют ему на царстве… Челом бьют, руку целуют… И складывают к его ногам и меха, и сосуды кованые, и ларцы, и одежды богатые… Кто что может. Еле успевают прислужники уносить вороха мехов и груды драгоценных вещей. Уж ребенок еле стоит… Великая княгиня тут же… И Аграфена-мамушка… И Овчина, которого он так любит… Стал боярин перед ним сбоку немного, на колени, словно поддерживает царя… А сам попросту посадил его к себе на колено. Теперь легче, удобней Ивану… Только устал ребенок… От массы впечатлений красок и лиц, от огней ярких в глазах рябит, они слипаются.
– Не спи, постой еще, миленький… Недолго уж… – говорит ему мать.
– Погоди, желанный… Не спи… Вот леденчик!.. – шепчет мамка Аграфена и сует что-то в руку…
Но он уже дремлет на коленях у дяди Вани, склонясь головкой к широкой груди его…
А из ворот Москвы первопрестольной, Третьим Римом названной, скачут во все стороны царства гонцы и бирючи: присягу отбирать да и клич кликать, что воцарился на Руси великий князь, царь ее, Иван четвертый по ряду, Васильевич отчеством.
Глава IV
ГОД 7044-Й (1536), 9 ЯНВАРЯ
У юного царя Ивана, в Столовой палате, боярский совет собрался: о казанских делах рада идет.
Недобрые вести из Казани пришли. Хан Джан-Али, сын Кассаев, верный друг и подручник царей московских, убит.
Крымчак Сафа-Гирей, заведомый и давний враг Руси, брат еще раньше сверженного нами хана казанского Магомет-Амина, занял престол. Значит, по весне жди уж если не войны, так разбою с той стороны, с Булака да с Казанки-реки. Плохая речушка, сиротская, а столько от нее русской крови пролито и татарской, что можно бы всю ее полным-полно налить, да еще и мимо прольется немало!
Первые вести о делах казанских из Касимова-городка пришли. Недаром цари московские, князья и хозяева всей Руси, поставили Касимов-городок, словно на страже, на самом «берегу» царства, на Оке-реке, в Мещерской земле.
«Ворон ворону глаз не клюет!» – говорит пословица. Да, только к татарину оно не относится. Самые лютые враги они друг другу.
Улус с улусом, бек с беком враждуют. А ханы и султаны не то своих же подданных, простых татар, братьев и сестер родных, отца и мать режут, если приходится за богатство, за власть спор завести.
«Око за око!» – вот их закон. Кровавая родовая месть так страшит каждого, что, убив одного человека из рода, властитель торопится извести целый род, до последнего зерна, опасаясь отмщения.
Если же пощадит кого, сам потом покается.
Это испытал и хан Еналей, как называли попросту хана Джан-Али на Москве.
Как только вести о казанских делах дошли до родственного Казани Касимова, сейчас же сведала о них и Москва, осенью 1535 года, когда убили Еналея.
Много от Москвы в Касимове тайных и явных слуг, дьяков, приставов… И ратных людей, стрельцов, казаков не мало. Но первую весть подал татарин-касимовец Юнус, один из ближних советников царька касимовского, хана Шах-Али, Нур-Девлетова сына.
«Нельзя, надо поторопиться!.. – подумал Юнус. – Русские деньги – хорошие деньги! А тут их можно без крови много получить!..»
И сам поскакал налегке татарин.
Еще за ним потом вестовщики отправились по знакомой, широкой дороге к Волоку-Ламскому. Да Юнус-бек бывалый старик. Первый поспел.
И прямо знал, куда кинуться: к Ивану Федоровичу, к Овчине-Оболенскому пришел.
– Важное дело есть! – в пояс поклонившись боярину, объявил Юнус хотя и ломаным, но понятным русским языком.
Много лет с Москвой водясь, денежки русские получая, и говору русскому выучился татарин.
– Говори: какое важное дело?.. – поглаживая бороду, спросил красавец-боярин.
– Четыре пятниц нет, как Джан-Али хану в Казань секим башка делали, как баран резали!
– Еналея убили? Врешь, Юнуска! Быть того не может! Как же? А наши стрельцы?.. Пищальники? Они чего глядели?.. Отчего вестей нет?..
– Никакой вести не будит! Харашо дела делали! Сам хан виноват! Магмет-Амина-хана сестру, Арзад-салтанэ, живою оставил… Сумела баба обойти хана!.. Она все и устроила!.. Ночью, патихонька иму горла резали, никто не слыхал… И всех тваих казаков захватили… Напоили их харашо… Буза давали… Кумишка давали… Типерь – ани в яме сидят… Выручать их придется…
– Да ты же откуда узнал? Кто помогал хитрой твари? Не сама же она, царевна эта ваша?.. Горшадна самая?
– Ну, конечно, не сам… Баба только за брат свой помстила. Закон у нас такой. А сам баба на ханство ни может садится… Из Крыма Сафа-Гирей-султан близко Казань сидел, словно одно ждал… Он типерь хан казанский стал. Ему Арзад-салтанэ вести прислал…
– Крымчак Сафа?.. Гм, для нас – это не очень гоже… Ну да пождем: какие еще вести будут. А тебе – за верную службу спасибо, Юнус! Царского жалованья жди себе за правду да за дружбу крепкую…
И, отпустив Юнуса, князь Овчина прошел к правительнице.
Выслушав его, Елена задумалась.
– К добру или к худу оно для князя нашего малого? Скорей к худу; как думаешь, Ваня?
– Нет худа без добра, княгинюшка. Не наша то беда, чужая… Авось ее руками разведем!.. Есть у меня догадка одна… Да еще соберем наших бояр. Что седые бороды скажут?..
– Да, надо побеседовать… Покойник мой говаривал: «На татарина – два татарина высылай, пусть грызутся, а нам – барыш…» И всегда по его слову бывало. Поглядим, что ныне станется?..
– Покойный… Что ни дело, то покойный вспоминается, словно живых нет! – угрюмо произнес баловень-боярин. – Чай, не хуже покойного дела делывали!..
– Кто ж говорит, милый! Да молоды еще мы с тобою… А и за сына боюсь… Поневоле старик вспоминается… Он уж всю повадку государскую знавал. О чем теперь нам да боярам приходится думу думать, а он, бывало, утром встает и говорит мне: «Аленушка, помнишь: дело вчерась меня досадило мудреное… А я во сне и надумал, как с ним быть… Да почище совету Шигонину!» И правда: так все рассудит, что и бояре диву даются. Так как же, свет ты мой Ваня, такого хозяина не вспомнить? Не в любви тут дело… Тебя одного любила и люблю… Сам ты знаешь…
После этих слов, порасправив брови, вышел главный боярин – думу на совет созывать велел.
Первая дума была – вестей ждать побольше, повернее.
И правда, вести скоро пришли.
С самой Волги, от Казани казаки подъехали, из стражи хана Джан-Али, те, которым убежать привелось.
Еще татары городские, касимовские пришли…
И вести привезли неплохие. Может, правда, худа без добра не будет… «Лишняя свара в Казани – лишняя свая на Москве!..» Не мимо говорится это слово.
Не все беки, уздени и другие улусники пристали к царевичу крымскому, севшему на трон.
Половина почти царства, половина Юрта Казанского отделилась. Иным дороги были «поминки» – подарочки богатые московские, которыми щедро награждали великие князья своих сторонников, иные из-за кровной и поместной вражды не хотели мириться с новым ханом, с его новыми приближенными людьми.
– Приезжали к нам, – говорил один седой, чубатый казак с Вольского городища, – приезжали казанские люди, знатные и простые… И «бики», князья ихние… И просто мурзы, люди ратные, не черной породы, а получше которы… Всех – человек шестьдесят прискакивало. Говорят: «Дома еще таких из наших боле, чем четыре сотни, своей поры да времени ждут… Не хотим-де Сафая… Чужак он… Вот имена свои сказываем и рукобитье Москве даем и князю вашему великому, Ивану Васильеву. У него жив, мы слыхали, Шигалей!.. Пусть того царевича прирожденного, казанского, нам на ханство вернет… А Сафая, крымчака – не надобно!»
Про присягу еще говорили, про жалованье господарское, какое им шло от покойного князя Василия Ивановича. И от нашего княжати Ивана Василича, милостью Божией… Видимо, не врут татары, вправду Шигалея хотят… Вот еще что мне сказать велели мурзы и бики: «Знаем мы: вина – измена на Шигалее супротив Москвы великая. Да пусть государь бы хана нашего пожаловал, вины ему простил, на Москву бы к себе из места ссыльного быть повелел! Тогда все мы и с родичами – за него, за Шигалея, станем, вон из Казани крымчака погоним!..» Вот, бояре, как мурзы да посланцы нам ихние сказывали и перенесть вам велели! – закончил свои речи старый казак, умолк и стал степенно гладить седой ус, ожидая, что ему дальше скажут.
Отпустили его. Он поклонился и вон пошел.
Дальнейшие все вести на одно сходились. Посланцы и свои и татарские одинаково подтверждали, что полцарства за Шигалея стоит.
Потолковали старшие бояре: Мстиславские, Глинские, Бельские с Шуйским.
Позвали и царевича казанского крещеного Петра Абрамовича, или Худайкулу Кайбулатовича, как его до крещенья звали.
Крестил Петра Василий Иванович, великий князь, да женил на сестре родной, на Евдокии… И не было слуги вернее у Москвы, чем царевич казанский Петр Абрамович… Брат его Шигалей забывал порой милости русские, изменял, делал по-своему или как учили его татары.
А Петр только о благе Москвы и думал. И так верил ему Василий, что, уходя в 1522 году на войну, Петра вместо себя правителем на Москве поставил, власть ему свою сдал над царством.
Подумал теперь Петр, покачал головой и сказал:
– Правду мурзы и беки говорят. Вся их надежда на брата, Шигалея. Я по именам вижу: все такие улусники брата зовут, которых Сафа-Гирей не потерпит, которые с ним хлеба не вкусят, кумысу пить не станут!.. Надо брата звать из Белоозера… Не для него это – для Москвы, для князя великого на пользу. Шигалей в Москве будет – большую опору тогда все в Казани почуют, кто против Сафа-Гирея стоит. А бояться нам Шигалея теперь нечего. Он видел, как Москва сильна! Побоится вперед лукавым обычаем жити… Вот мой совет.
Подумали бояре и согласились:
– Самая пора новый уголек под казанские стены подложить! С Литвой война ослабела… Саин-Гирей крымский с турским салтаном тягается, с Ислам-Гиреем, братом своим, спор ведет. Не хватит у него силы любимого брата, Сафа-Гирея, на Казани подпереть! А мы тут Шигалея и натравим на крымчака!.. Пусть грызутся… Двое грызутся – третьему корысть, старое слово сказано.
В декабре Шигалей уже был перевезен из белоозерского заточенья своего в Москву.
Челом ударил малолетнему князю прощенный изменник, Шигалей принят, обласкан был.
Уходя стал просить:
– Государь великий князь! Позволь увидеть очи светлые княгини матушки твоей! И мне, и царице Фатиме, главной кадине, жене моей!
Заморгал глазками ребенок-царь, когда услыхал просьбу. Все заране ему растолковали: как принять толстого этого татарина, как здороваться, где посадить, что сказать.
А про матушку ничего не сказано.
– Матушку повидать? Княгиню великую?.. – переспросил он и запнулся. Знает, что каждое его слово важную силу имеет и нельзя слова зря промолвить.
Седьмой годок пошел великому князю. Рослый, смышленый он. А теперь в тупик стал.
Зато Овчина Иван Феодорович тут как тут. Перешепнулся с кем след и шепчет царю малолетнему:
– Ты бы, государь, пожаловал, сказал царю Шигалею, что матушку нынче ж спросишь… Как ее воля и обычай господарский будет.
– Как матушкина воля и обычай господарский будет!.. – звонким голосом повторил Иван-царь. – А я нынче ж матушку, княгиню великую, поспрошаю, а на чести спасибо! – от себя уж добавил мальчик. – Прости, брат наш, царь Шигалей! Иди с Богом!.. А жалуем мы тебя на прибытье еще шубой с нашего плеча!..
И отпустил Шигалея на подворье, где тот был помещен со всей его челядью.
Было это 7 декабря. 10-го Елена с боярами совет держала.
– А что же, княгиня-матушка: хоть и не в обычае княгинюшкам у нас бояр да царей принимать, да наш-то царь, гляди, как ни разумен, а больно юн еще, продли Господь ему лет и здоровья!.. Ты у нас всему делу голова, словно матка в улье… Тебе и царя Шигалея принять вместно!.. И его Фатьму-царицу. Особливо если добрые вести для хана из Казани будут! Еще малость подождем: до новых вестей.
Эти вести скоро пришли. И через месяц, 9 января 1536 года, состоялся прием.
С полуночи почти начались сборы, приборы да возня на половине великой княгини.
Кажется, все чисто да хорошо да богато.
Нет, еще чего-то не хватает… Да не забыто ль что из кушанья да из «поминков»… да по обиходу? Ближние боярыни просто с ног сбились. Сами себя подхлестывают:
– Татарская царица в гости припожалует, Фатьма Казанская. У себя, поди, на сальных тахатах валяется… А тут все повысмотрит. Потом на Казани пересмеивать будет, скажет: «Ай да боярыни московские! Княгине великой служить не умеют!»
И с ног просто сбились бедные, чтобы лицом в грязь перед татаркой не ударить!
Рано, еще едва брезжило по зимнему времени, только ранняя обедня отошла, вершники подскакали к крыльцу.
– Царь пресветлый казанский Шигалей к ее царскому здоровью, к великой княгине Елене, на поклон жалует.
Все зашевелилось в новом обширном дворце, недавно еще построенном покойным государем.
Люди высыпали на крыльцо и у крыльца сгрудились.
Впереди всех, в высоких шапках, в шубах дорогих, с посохами в руках два боярина наибольших: первым князь Василий Васильевич Шуйский, что на двоюродной сестре самого царя Ивана женат, на Настасье, дочери Петра Абрамовича, вторым, конечно, сам Иван Феодорыч Овчина-Телепнев-Оболенский. Два думных дьяка за ними стоят, важные, толстые. Только зорко вокруг поглядывают: нет ли где беспорядка?
Но все хорошо налажено.
Стража стоит в ряд… Народу немного, а все-таки собралась толпа постепенно.
Кто из церкви идет, кто на рынок спешит… И останавливаются. Особливо бабы. А иные нарочно пришли. Услыхали от кого из дворцовых, что нынче казанский царь матушке великой княгине приедет челом бить, да потом и женка его… Вот и собрались, стоят чинно поодаль от крыльца, ждут-дожидаются. Только руками похлопывают, с ноги на ногу перескакивают: морозец утренний больно лют!
Вот, окруженные мурзаками и казаками, показались сани большие, широкие, коврами и мехами устланные; в санях важно так сидит, величается нареченный казанский царь.
Дрогнула толпа!.. Вперед все подались: каждому поближе на татарина взглянуть хочется.
С бердышами, с пищалями стражники, расставленные у самого крыльца, осаживают народ, не дают порядка нарушить.
Остановились сани. С трудом вылазит из них Шигалей. Высокий, грузный, хоть и не стар еще, а медлителен, ленив в каждом движении…
Отвесив поясные поклоны по уставу, Шуйский и Овчина приняли царя:
– Мир тебе, господине, царь казанский Шигалей!.. В час благой добро пожаловать!..
Дьяк один по-татарски передал привет царю от бояр.
– И с вами мир! Да благословит этот день Аллах милосердный!.. – отвечал царь и, поддерживаемый под руки боярами, ступил на крыльцо.
За ним его два ближних советника: почтенные важные татары с подстриженной бородой, с ногтями, выкрашенными в красновато-коричневый оттенок особенной краской, хной по-ихнему.
Чинно все поднялись по ступеням. В сени в первые вступили. Тут хана встретил сам царь-малютка, окруженный боярами. И дьяк царский тут, и пристав посольский, который татарскую речь хорошо знает. И казначей Головин Владимир Васильевич, ближний боярин, тут же. На всякий случай: может быть, пожалуют чем гостя? Так чтобы казначей мог записать и выдачу сделать.
Низко поклонился царственный гость державному юному хозяину. Пальцами пухлой, жирной, не совсем опрятной руки коснулся до полу, потом ко лбу ладонь прижал и к сердцу.
– Салам-аллейкум! (Мир с тобой!)
– Аллейкум-селям! (И с тобою мир!) – учтиво отвечал Иван, кланяясь гостю, затем подошел к нему и оба взялись за руки. Крохотные ручки царя так и потонули в подушкообразных руках Шигалея.
После обмена приветствий царь-ребенок двинулся вперед, указывая дорогу гостю.
Идет и так рад, так горд малютка.
Ради гостя-хана разрядили его на славу, хотя и постоянно рядит своего царечка княгиня Елена, словно куколку.
Терлик на Иване горит-переливается, жемчугами убран по борту, лалами индийскими и шнурами с кистями золотыми. Шапочка невысокая, соболем опушенная, вся камнями самоцветными разубрана, а посредине, где дрожит-горит султанчик из перьев дорогих, у райской птицы снятых, бриллиантиками осыпанных, там внизу, на темном фоне меха огнем пурпурным сверкает редкий рубин. Рубашечка шелку самого лучшего из-под коротких рукавов терлика да на вороте выглядывает.
Из-под длинных пол терлика видны мягкие, разными узорами тисненные сапожки сафьяна турецкого, с медными подковками на каблучках.
И так бойко выстукивает малолетний царь этими подковками, ведя гостя по сеням и переходам в палату разубранную, где ждет их великая княгиня Елена.
У последних дверей приостановились все.
Двери распахнулись, приподнялись тяжелые ковры. Иван первый прошел и занял свое место по левой руке от трона матери, стоящего среди горницы, у задней стены ее. Для «береженья» по бокам князя два боярина с оружием стоят. И рынды тут же. У самого сиденья великой княгини и князя стоят боярыни, разряженные, в киках дорогих, причем жемчужные сетки-поднизи ниспадают до самых бровей, черно-начерно подведенных. И глаза у всех подведены, и щеки густо, явственно нарумянены по обычаю. А толстый слой белил покрывает все лицо и открытую часть шеи у всех: у старых и молодых, у красивых и безобразных.
Сквозь ниспадающие складки полупрозрачной, опущенной фаты грубо намалеванными, не живыми выглядят женские лица.
По стенам, на лавках, по чинам, сообразно знатности рода своего уселись бояре, думцы, дети боярские, дьяки служилые.
Приставы посольские, приказные и другие – тоже здесь, поодаль стоят. Совсем как на приеме большом у великого князя. Полную почесть будущему союзнику и хану казанскому пожелала великая княгиня оказать по совету боярскому. И темные, загорелые лица мужчин представляют удивительно сильный контраст с намалеванными лицами боярынь, стоящих словно ряд раскрашенных буддийских изваяний.
Медленно передвигая толстыми ногами своими, обутыми в мягкие чувяки, подошел хан Шигалей и остановился шагах в трех-четырех от царского места. Вот осторожно стал он склоняться на колени, чтобы бить челом Елене, как полагается. Видно, что непривычно и тяжело самовластному хану проделывать это, да ничего не поможет: сила солому ломит.
Поднявшись после земного поклона с помощью двух приставов, он отер свое потное, побагровелое от усилий лицо и огляделся немного.
Два советника ханских, быстро и ловко проделав земное метание, стояли сзади, отступя шагов на пять и сложа руки на груди. Лица бесстрастные, словно окаменевшие.
Десятки взоров устремлены на хана. Ждут, что он говорить начнет. Дьяк приготовил прибор свой: писать собирается, в большую царскую книгу внесет все, что сказано и сделано будет в этот знаменательный день.
Жарко в палате, хотя и велика она, особенно по сравнению с покоями казанского и касимовского ханских дворцов.
Люстры медные, чеканенные, вроде паникадил церковных, висят с полусводов и сверкают огнями зажженных восковых, в разные цвета окрашенных свечей.
Лампады, словно звездочки, теплятся в переднем углу перед божницей, заставленной темными ликами святых в золотых, серебряных или бархатных окладах. Последние – сплошь залиты, ушиты и жемчугами, и алмазами, и каменьями-самоцветами.
«Богата Москва! – думает татарин. – Вон на стену какие тысячи навешаны!.. Сильна Москва! Я, хан, потомок царей Золотой Орды, могучих на свете владык, должен вот женщине, литвинке полоненной в ноги кланяться! Когда у нас каждый правоверный только встанет утром и Аллаха благодарит: «Велик Аллах, что не создал меня женщиной!..» Да, плохие времена пришли…»
И, думая в душе все это, раскрывает хан Шигалей свои толстые, полуотвислые губы и мягким, льстивым голосом начинает говорить давно заученную, покорную речь свою.
Пристав Посольского приказа переводит слова хана, дьяк их записывает.
Почти то же повторяет татарин, что месяц тому назад, стоя вдобавок на коленях, говорил он вот этому семилетнему ребенку, в котором сейчас олицетворена вся мощь великого Московского царства.
Вот что говорит Шигалей:
– Государыня, великая княгиня Елена! Взял меня государь мой, князь Василий Иванович, молодого, пожаловал меня, вскормил, как детинку малого…
– Как щенка! – переводит усердный пристав.
Оба советника, стоявшие за ханом, да и сам он, поняли унизительную неточность перевода и бровью даже не повели.
Первые два стоят совсем как живые изваяния. Хан тягуче, бесстрастным и сладким голосом дальше речь говорит. Все трое думают:
«Потешайтесь, гяуры! Величайте себя, унижайте ислам! Будет и на нашей улице праздник!..»
И дальше говорит Шигалей, претендент на корону казанскую:
– Жалованьем меня своим великим князь пожаловал, как отец сына, и на Казани меня царем посадил, подмогу давал и казной и силой ратного. Но, по грехам моим, в Казани пришла в князьях и людях казанских несогласица. Меня с Казани сослали, и я сызнова к государю моему на Москву пришел, молодой и маломощный; государь меня снова пожаловал, города давал в своей земле. А я грехом своим ему изменил и во всех своих делах перед государем провинился гордостным своим умом и лукавым помыслом! Тогда бог Аллах всемогущий меня выдал, и государь князь Василий Иванович меня за мое преступление наказал! Опалу свою положил, смиряя меня. А теперь вы, государи мои, великий князь да княгиня-государыня, меня, слугу своего…
– Холопа своего! – опять умышленно неточно переводит усердный пристав…
– Слугу своего, – продолжает хан, – пожаловали, проступку мою мне отдали; меня, слугу своего, пощадили и очи свои государские дали мне видеть. А я, слуга ваш, как вам теперь клятву даю, так по этой своей присяге до смерти своей крепко хочу стоять и умереть за Баше государское жалованье, как брат мой Джан-Али умер, чтобы вины все свои загладить!
И, положив руку на свиток Корана, который поднесли хану оба советника, Шигалей громко произнес формулу присяги.
– Присягнул татарин, може, не соврет? – шепнул Морозов князю Александру Горбатому-Суздальскому.
– А и соврет, недорого возьмет! – отвечал воевода боярину. – Да ничего, тогда тесаками разочтемся!..
После легкого шелеста и ропота, который пробежал в палате, когда окончил присягу хан, снова воцарилось молчание.
Заговорила княгиня Елена.
Сейчас же юный царь Иван впился глазами в нее, ожидая, что скажет матушка? – хоть и раньше знал, какова будет речь.
А до того, пока сладким, тягучим голосом говорил Шигалей, Иван глядел и думал:
«Батюшки, какой же это царь? Баба совсем! Толстый, губы отвислые… Жирный, жирный такой, словно боров у матушки откормленный… Большой, чай, много лет ему, а и бороды не видать… И усы мочалкой… Далеко не то, что у моих бояр, даже молодых… Да и у меня, когда вырасту, будет большая борода, вон как у Овчины!.. Кудрявая… И на колени я ни перед кем не стану… Тогда все цари придут и передо мной на колени становиться станут… Вон как перед Соломоном-царем… что мне показывал дядька в книжице…»
И важно сидевший мальчик еще надменней откинул кудрявую головку свою. Даже бровки принахмурил, словно видя перед собой покоренную и покорную вереницу подвластных царей.
Но стоило заговорить матери, и личико ребенка все просияло, блестящие, смышленые глазки так и впились в красиво очерченные губы княгини Елены, ловя каждый звук.
– Царь Шигалей! – заговорила Елена, повторяя тоже заученную, заранее составленную речь. – Великий князь Василий Иванович опалу свою на тебя положил, а сын наш и мы пожаловали тебя, юности твоей ради. Милость свою показали и очи свои дали тебе видеть. Так ты теперь прежнее свое забывай и вперед делай так, как обещался. А мы будем великое жалованье и береженье к тебе держать. Мир тебе в дому и в земле нашей!..
Выслушав речь, снова земно поклонился хан княгине и царю-ребенку и занял приготовленное для него место, по правую руку от княгини, на первой лавке, впереди всех бояр и князей.
Хоть и татарин, да царь прирожденный, так ему и честь.
Принесли тут богатые «поминки», которыми княгиня и Иван дарили хана.
Недобрые вести из Казани пришли. Хан Джан-Али, сын Кассаев, верный друг и подручник царей московских, убит.
Крымчак Сафа-Гирей, заведомый и давний враг Руси, брат еще раньше сверженного нами хана казанского Магомет-Амина, занял престол. Значит, по весне жди уж если не войны, так разбою с той стороны, с Булака да с Казанки-реки. Плохая речушка, сиротская, а столько от нее русской крови пролито и татарской, что можно бы всю ее полным-полно налить, да еще и мимо прольется немало!
Первые вести о делах казанских из Касимова-городка пришли. Недаром цари московские, князья и хозяева всей Руси, поставили Касимов-городок, словно на страже, на самом «берегу» царства, на Оке-реке, в Мещерской земле.
«Ворон ворону глаз не клюет!» – говорит пословица. Да, только к татарину оно не относится. Самые лютые враги они друг другу.
Улус с улусом, бек с беком враждуют. А ханы и султаны не то своих же подданных, простых татар, братьев и сестер родных, отца и мать режут, если приходится за богатство, за власть спор завести.
«Око за око!» – вот их закон. Кровавая родовая месть так страшит каждого, что, убив одного человека из рода, властитель торопится извести целый род, до последнего зерна, опасаясь отмщения.
Если же пощадит кого, сам потом покается.
Это испытал и хан Еналей, как называли попросту хана Джан-Али на Москве.
Как только вести о казанских делах дошли до родственного Казани Касимова, сейчас же сведала о них и Москва, осенью 1535 года, когда убили Еналея.
Много от Москвы в Касимове тайных и явных слуг, дьяков, приставов… И ратных людей, стрельцов, казаков не мало. Но первую весть подал татарин-касимовец Юнус, один из ближних советников царька касимовского, хана Шах-Али, Нур-Девлетова сына.
«Нельзя, надо поторопиться!.. – подумал Юнус. – Русские деньги – хорошие деньги! А тут их можно без крови много получить!..»
И сам поскакал налегке татарин.
Еще за ним потом вестовщики отправились по знакомой, широкой дороге к Волоку-Ламскому. Да Юнус-бек бывалый старик. Первый поспел.
И прямо знал, куда кинуться: к Ивану Федоровичу, к Овчине-Оболенскому пришел.
– Важное дело есть! – в пояс поклонившись боярину, объявил Юнус хотя и ломаным, но понятным русским языком.
Много лет с Москвой водясь, денежки русские получая, и говору русскому выучился татарин.
– Говори: какое важное дело?.. – поглаживая бороду, спросил красавец-боярин.
– Четыре пятниц нет, как Джан-Али хану в Казань секим башка делали, как баран резали!
– Еналея убили? Врешь, Юнуска! Быть того не может! Как же? А наши стрельцы?.. Пищальники? Они чего глядели?.. Отчего вестей нет?..
– Никакой вести не будит! Харашо дела делали! Сам хан виноват! Магмет-Амина-хана сестру, Арзад-салтанэ, живою оставил… Сумела баба обойти хана!.. Она все и устроила!.. Ночью, патихонька иму горла резали, никто не слыхал… И всех тваих казаков захватили… Напоили их харашо… Буза давали… Кумишка давали… Типерь – ани в яме сидят… Выручать их придется…
– Да ты же откуда узнал? Кто помогал хитрой твари? Не сама же она, царевна эта ваша?.. Горшадна самая?
– Ну, конечно, не сам… Баба только за брат свой помстила. Закон у нас такой. А сам баба на ханство ни может садится… Из Крыма Сафа-Гирей-султан близко Казань сидел, словно одно ждал… Он типерь хан казанский стал. Ему Арзад-салтанэ вести прислал…
– Крымчак Сафа?.. Гм, для нас – это не очень гоже… Ну да пождем: какие еще вести будут. А тебе – за верную службу спасибо, Юнус! Царского жалованья жди себе за правду да за дружбу крепкую…
И, отпустив Юнуса, князь Овчина прошел к правительнице.
Выслушав его, Елена задумалась.
– К добру или к худу оно для князя нашего малого? Скорей к худу; как думаешь, Ваня?
– Нет худа без добра, княгинюшка. Не наша то беда, чужая… Авось ее руками разведем!.. Есть у меня догадка одна… Да еще соберем наших бояр. Что седые бороды скажут?..
– Да, надо побеседовать… Покойник мой говаривал: «На татарина – два татарина высылай, пусть грызутся, а нам – барыш…» И всегда по его слову бывало. Поглядим, что ныне станется?..
– Покойный… Что ни дело, то покойный вспоминается, словно живых нет! – угрюмо произнес баловень-боярин. – Чай, не хуже покойного дела делывали!..
– Кто ж говорит, милый! Да молоды еще мы с тобою… А и за сына боюсь… Поневоле старик вспоминается… Он уж всю повадку государскую знавал. О чем теперь нам да боярам приходится думу думать, а он, бывало, утром встает и говорит мне: «Аленушка, помнишь: дело вчерась меня досадило мудреное… А я во сне и надумал, как с ним быть… Да почище совету Шигонину!» И правда: так все рассудит, что и бояре диву даются. Так как же, свет ты мой Ваня, такого хозяина не вспомнить? Не в любви тут дело… Тебя одного любила и люблю… Сам ты знаешь…
После этих слов, порасправив брови, вышел главный боярин – думу на совет созывать велел.
Первая дума была – вестей ждать побольше, повернее.
И правда, вести скоро пришли.
С самой Волги, от Казани казаки подъехали, из стражи хана Джан-Али, те, которым убежать привелось.
Еще татары городские, касимовские пришли…
И вести привезли неплохие. Может, правда, худа без добра не будет… «Лишняя свара в Казани – лишняя свая на Москве!..» Не мимо говорится это слово.
Не все беки, уздени и другие улусники пристали к царевичу крымскому, севшему на трон.
Половина почти царства, половина Юрта Казанского отделилась. Иным дороги были «поминки» – подарочки богатые московские, которыми щедро награждали великие князья своих сторонников, иные из-за кровной и поместной вражды не хотели мириться с новым ханом, с его новыми приближенными людьми.
– Приезжали к нам, – говорил один седой, чубатый казак с Вольского городища, – приезжали казанские люди, знатные и простые… И «бики», князья ихние… И просто мурзы, люди ратные, не черной породы, а получше которы… Всех – человек шестьдесят прискакивало. Говорят: «Дома еще таких из наших боле, чем четыре сотни, своей поры да времени ждут… Не хотим-де Сафая… Чужак он… Вот имена свои сказываем и рукобитье Москве даем и князю вашему великому, Ивану Васильеву. У него жив, мы слыхали, Шигалей!.. Пусть того царевича прирожденного, казанского, нам на ханство вернет… А Сафая, крымчака – не надобно!»
Про присягу еще говорили, про жалованье господарское, какое им шло от покойного князя Василия Ивановича. И от нашего княжати Ивана Василича, милостью Божией… Видимо, не врут татары, вправду Шигалея хотят… Вот еще что мне сказать велели мурзы и бики: «Знаем мы: вина – измена на Шигалее супротив Москвы великая. Да пусть государь бы хана нашего пожаловал, вины ему простил, на Москву бы к себе из места ссыльного быть повелел! Тогда все мы и с родичами – за него, за Шигалея, станем, вон из Казани крымчака погоним!..» Вот, бояре, как мурзы да посланцы нам ихние сказывали и перенесть вам велели! – закончил свои речи старый казак, умолк и стал степенно гладить седой ус, ожидая, что ему дальше скажут.
Отпустили его. Он поклонился и вон пошел.
Дальнейшие все вести на одно сходились. Посланцы и свои и татарские одинаково подтверждали, что полцарства за Шигалея стоит.
Потолковали старшие бояре: Мстиславские, Глинские, Бельские с Шуйским.
Позвали и царевича казанского крещеного Петра Абрамовича, или Худайкулу Кайбулатовича, как его до крещенья звали.
Крестил Петра Василий Иванович, великий князь, да женил на сестре родной, на Евдокии… И не было слуги вернее у Москвы, чем царевич казанский Петр Абрамович… Брат его Шигалей забывал порой милости русские, изменял, делал по-своему или как учили его татары.
А Петр только о благе Москвы и думал. И так верил ему Василий, что, уходя в 1522 году на войну, Петра вместо себя правителем на Москве поставил, власть ему свою сдал над царством.
Подумал теперь Петр, покачал головой и сказал:
– Правду мурзы и беки говорят. Вся их надежда на брата, Шигалея. Я по именам вижу: все такие улусники брата зовут, которых Сафа-Гирей не потерпит, которые с ним хлеба не вкусят, кумысу пить не станут!.. Надо брата звать из Белоозера… Не для него это – для Москвы, для князя великого на пользу. Шигалей в Москве будет – большую опору тогда все в Казани почуют, кто против Сафа-Гирея стоит. А бояться нам Шигалея теперь нечего. Он видел, как Москва сильна! Побоится вперед лукавым обычаем жити… Вот мой совет.
Подумали бояре и согласились:
– Самая пора новый уголек под казанские стены подложить! С Литвой война ослабела… Саин-Гирей крымский с турским салтаном тягается, с Ислам-Гиреем, братом своим, спор ведет. Не хватит у него силы любимого брата, Сафа-Гирея, на Казани подпереть! А мы тут Шигалея и натравим на крымчака!.. Пусть грызутся… Двое грызутся – третьему корысть, старое слово сказано.
В декабре Шигалей уже был перевезен из белоозерского заточенья своего в Москву.
Челом ударил малолетнему князю прощенный изменник, Шигалей принят, обласкан был.
Уходя стал просить:
– Государь великий князь! Позволь увидеть очи светлые княгини матушки твоей! И мне, и царице Фатиме, главной кадине, жене моей!
Заморгал глазками ребенок-царь, когда услыхал просьбу. Все заране ему растолковали: как принять толстого этого татарина, как здороваться, где посадить, что сказать.
А про матушку ничего не сказано.
– Матушку повидать? Княгиню великую?.. – переспросил он и запнулся. Знает, что каждое его слово важную силу имеет и нельзя слова зря промолвить.
Седьмой годок пошел великому князю. Рослый, смышленый он. А теперь в тупик стал.
Зато Овчина Иван Феодорович тут как тут. Перешепнулся с кем след и шепчет царю малолетнему:
– Ты бы, государь, пожаловал, сказал царю Шигалею, что матушку нынче ж спросишь… Как ее воля и обычай господарский будет.
– Как матушкина воля и обычай господарский будет!.. – звонким голосом повторил Иван-царь. – А я нынче ж матушку, княгиню великую, поспрошаю, а на чести спасибо! – от себя уж добавил мальчик. – Прости, брат наш, царь Шигалей! Иди с Богом!.. А жалуем мы тебя на прибытье еще шубой с нашего плеча!..
И отпустил Шигалея на подворье, где тот был помещен со всей его челядью.
Было это 7 декабря. 10-го Елена с боярами совет держала.
– А что же, княгиня-матушка: хоть и не в обычае княгинюшкам у нас бояр да царей принимать, да наш-то царь, гляди, как ни разумен, а больно юн еще, продли Господь ему лет и здоровья!.. Ты у нас всему делу голова, словно матка в улье… Тебе и царя Шигалея принять вместно!.. И его Фатьму-царицу. Особливо если добрые вести для хана из Казани будут! Еще малость подождем: до новых вестей.
Эти вести скоро пришли. И через месяц, 9 января 1536 года, состоялся прием.
С полуночи почти начались сборы, приборы да возня на половине великой княгини.
Кажется, все чисто да хорошо да богато.
Нет, еще чего-то не хватает… Да не забыто ль что из кушанья да из «поминков»… да по обиходу? Ближние боярыни просто с ног сбились. Сами себя подхлестывают:
– Татарская царица в гости припожалует, Фатьма Казанская. У себя, поди, на сальных тахатах валяется… А тут все повысмотрит. Потом на Казани пересмеивать будет, скажет: «Ай да боярыни московские! Княгине великой служить не умеют!»
И с ног просто сбились бедные, чтобы лицом в грязь перед татаркой не ударить!
Рано, еще едва брезжило по зимнему времени, только ранняя обедня отошла, вершники подскакали к крыльцу.
– Царь пресветлый казанский Шигалей к ее царскому здоровью, к великой княгине Елене, на поклон жалует.
Все зашевелилось в новом обширном дворце, недавно еще построенном покойным государем.
Люди высыпали на крыльцо и у крыльца сгрудились.
Впереди всех, в высоких шапках, в шубах дорогих, с посохами в руках два боярина наибольших: первым князь Василий Васильевич Шуйский, что на двоюродной сестре самого царя Ивана женат, на Настасье, дочери Петра Абрамовича, вторым, конечно, сам Иван Феодорыч Овчина-Телепнев-Оболенский. Два думных дьяка за ними стоят, важные, толстые. Только зорко вокруг поглядывают: нет ли где беспорядка?
Но все хорошо налажено.
Стража стоит в ряд… Народу немного, а все-таки собралась толпа постепенно.
Кто из церкви идет, кто на рынок спешит… И останавливаются. Особливо бабы. А иные нарочно пришли. Услыхали от кого из дворцовых, что нынче казанский царь матушке великой княгине приедет челом бить, да потом и женка его… Вот и собрались, стоят чинно поодаль от крыльца, ждут-дожидаются. Только руками похлопывают, с ноги на ногу перескакивают: морозец утренний больно лют!
Вот, окруженные мурзаками и казаками, показались сани большие, широкие, коврами и мехами устланные; в санях важно так сидит, величается нареченный казанский царь.
Дрогнула толпа!.. Вперед все подались: каждому поближе на татарина взглянуть хочется.
С бердышами, с пищалями стражники, расставленные у самого крыльца, осаживают народ, не дают порядка нарушить.
Остановились сани. С трудом вылазит из них Шигалей. Высокий, грузный, хоть и не стар еще, а медлителен, ленив в каждом движении…
Отвесив поясные поклоны по уставу, Шуйский и Овчина приняли царя:
– Мир тебе, господине, царь казанский Шигалей!.. В час благой добро пожаловать!..
Дьяк один по-татарски передал привет царю от бояр.
– И с вами мир! Да благословит этот день Аллах милосердный!.. – отвечал царь и, поддерживаемый под руки боярами, ступил на крыльцо.
За ним его два ближних советника: почтенные важные татары с подстриженной бородой, с ногтями, выкрашенными в красновато-коричневый оттенок особенной краской, хной по-ихнему.
Чинно все поднялись по ступеням. В сени в первые вступили. Тут хана встретил сам царь-малютка, окруженный боярами. И дьяк царский тут, и пристав посольский, который татарскую речь хорошо знает. И казначей Головин Владимир Васильевич, ближний боярин, тут же. На всякий случай: может быть, пожалуют чем гостя? Так чтобы казначей мог записать и выдачу сделать.
Низко поклонился царственный гость державному юному хозяину. Пальцами пухлой, жирной, не совсем опрятной руки коснулся до полу, потом ко лбу ладонь прижал и к сердцу.
– Салам-аллейкум! (Мир с тобой!)
– Аллейкум-селям! (И с тобою мир!) – учтиво отвечал Иван, кланяясь гостю, затем подошел к нему и оба взялись за руки. Крохотные ручки царя так и потонули в подушкообразных руках Шигалея.
После обмена приветствий царь-ребенок двинулся вперед, указывая дорогу гостю.
Идет и так рад, так горд малютка.
Ради гостя-хана разрядили его на славу, хотя и постоянно рядит своего царечка княгиня Елена, словно куколку.
Терлик на Иване горит-переливается, жемчугами убран по борту, лалами индийскими и шнурами с кистями золотыми. Шапочка невысокая, соболем опушенная, вся камнями самоцветными разубрана, а посредине, где дрожит-горит султанчик из перьев дорогих, у райской птицы снятых, бриллиантиками осыпанных, там внизу, на темном фоне меха огнем пурпурным сверкает редкий рубин. Рубашечка шелку самого лучшего из-под коротких рукавов терлика да на вороте выглядывает.
Из-под длинных пол терлика видны мягкие, разными узорами тисненные сапожки сафьяна турецкого, с медными подковками на каблучках.
И так бойко выстукивает малолетний царь этими подковками, ведя гостя по сеням и переходам в палату разубранную, где ждет их великая княгиня Елена.
У последних дверей приостановились все.
Двери распахнулись, приподнялись тяжелые ковры. Иван первый прошел и занял свое место по левой руке от трона матери, стоящего среди горницы, у задней стены ее. Для «береженья» по бокам князя два боярина с оружием стоят. И рынды тут же. У самого сиденья великой княгини и князя стоят боярыни, разряженные, в киках дорогих, причем жемчужные сетки-поднизи ниспадают до самых бровей, черно-начерно подведенных. И глаза у всех подведены, и щеки густо, явственно нарумянены по обычаю. А толстый слой белил покрывает все лицо и открытую часть шеи у всех: у старых и молодых, у красивых и безобразных.
Сквозь ниспадающие складки полупрозрачной, опущенной фаты грубо намалеванными, не живыми выглядят женские лица.
По стенам, на лавках, по чинам, сообразно знатности рода своего уселись бояре, думцы, дети боярские, дьяки служилые.
Приставы посольские, приказные и другие – тоже здесь, поодаль стоят. Совсем как на приеме большом у великого князя. Полную почесть будущему союзнику и хану казанскому пожелала великая княгиня оказать по совету боярскому. И темные, загорелые лица мужчин представляют удивительно сильный контраст с намалеванными лицами боярынь, стоящих словно ряд раскрашенных буддийских изваяний.
Медленно передвигая толстыми ногами своими, обутыми в мягкие чувяки, подошел хан Шигалей и остановился шагах в трех-четырех от царского места. Вот осторожно стал он склоняться на колени, чтобы бить челом Елене, как полагается. Видно, что непривычно и тяжело самовластному хану проделывать это, да ничего не поможет: сила солому ломит.
Поднявшись после земного поклона с помощью двух приставов, он отер свое потное, побагровелое от усилий лицо и огляделся немного.
Два советника ханских, быстро и ловко проделав земное метание, стояли сзади, отступя шагов на пять и сложа руки на груди. Лица бесстрастные, словно окаменевшие.
Десятки взоров устремлены на хана. Ждут, что он говорить начнет. Дьяк приготовил прибор свой: писать собирается, в большую царскую книгу внесет все, что сказано и сделано будет в этот знаменательный день.
Жарко в палате, хотя и велика она, особенно по сравнению с покоями казанского и касимовского ханских дворцов.
Люстры медные, чеканенные, вроде паникадил церковных, висят с полусводов и сверкают огнями зажженных восковых, в разные цвета окрашенных свечей.
Лампады, словно звездочки, теплятся в переднем углу перед божницей, заставленной темными ликами святых в золотых, серебряных или бархатных окладах. Последние – сплошь залиты, ушиты и жемчугами, и алмазами, и каменьями-самоцветами.
«Богата Москва! – думает татарин. – Вон на стену какие тысячи навешаны!.. Сильна Москва! Я, хан, потомок царей Золотой Орды, могучих на свете владык, должен вот женщине, литвинке полоненной в ноги кланяться! Когда у нас каждый правоверный только встанет утром и Аллаха благодарит: «Велик Аллах, что не создал меня женщиной!..» Да, плохие времена пришли…»
И, думая в душе все это, раскрывает хан Шигалей свои толстые, полуотвислые губы и мягким, льстивым голосом начинает говорить давно заученную, покорную речь свою.
Пристав Посольского приказа переводит слова хана, дьяк их записывает.
Почти то же повторяет татарин, что месяц тому назад, стоя вдобавок на коленях, говорил он вот этому семилетнему ребенку, в котором сейчас олицетворена вся мощь великого Московского царства.
Вот что говорит Шигалей:
– Государыня, великая княгиня Елена! Взял меня государь мой, князь Василий Иванович, молодого, пожаловал меня, вскормил, как детинку малого…
– Как щенка! – переводит усердный пристав.
Оба советника, стоявшие за ханом, да и сам он, поняли унизительную неточность перевода и бровью даже не повели.
Первые два стоят совсем как живые изваяния. Хан тягуче, бесстрастным и сладким голосом дальше речь говорит. Все трое думают:
«Потешайтесь, гяуры! Величайте себя, унижайте ислам! Будет и на нашей улице праздник!..»
И дальше говорит Шигалей, претендент на корону казанскую:
– Жалованьем меня своим великим князь пожаловал, как отец сына, и на Казани меня царем посадил, подмогу давал и казной и силой ратного. Но, по грехам моим, в Казани пришла в князьях и людях казанских несогласица. Меня с Казани сослали, и я сызнова к государю моему на Москву пришел, молодой и маломощный; государь меня снова пожаловал, города давал в своей земле. А я грехом своим ему изменил и во всех своих делах перед государем провинился гордостным своим умом и лукавым помыслом! Тогда бог Аллах всемогущий меня выдал, и государь князь Василий Иванович меня за мое преступление наказал! Опалу свою положил, смиряя меня. А теперь вы, государи мои, великий князь да княгиня-государыня, меня, слугу своего…
– Холопа своего! – опять умышленно неточно переводит усердный пристав…
– Слугу своего, – продолжает хан, – пожаловали, проступку мою мне отдали; меня, слугу своего, пощадили и очи свои государские дали мне видеть. А я, слуга ваш, как вам теперь клятву даю, так по этой своей присяге до смерти своей крепко хочу стоять и умереть за Баше государское жалованье, как брат мой Джан-Али умер, чтобы вины все свои загладить!
И, положив руку на свиток Корана, который поднесли хану оба советника, Шигалей громко произнес формулу присяги.
– Присягнул татарин, може, не соврет? – шепнул Морозов князю Александру Горбатому-Суздальскому.
– А и соврет, недорого возьмет! – отвечал воевода боярину. – Да ничего, тогда тесаками разочтемся!..
После легкого шелеста и ропота, который пробежал в палате, когда окончил присягу хан, снова воцарилось молчание.
Заговорила княгиня Елена.
Сейчас же юный царь Иван впился глазами в нее, ожидая, что скажет матушка? – хоть и раньше знал, какова будет речь.
А до того, пока сладким, тягучим голосом говорил Шигалей, Иван глядел и думал:
«Батюшки, какой же это царь? Баба совсем! Толстый, губы отвислые… Жирный, жирный такой, словно боров у матушки откормленный… Большой, чай, много лет ему, а и бороды не видать… И усы мочалкой… Далеко не то, что у моих бояр, даже молодых… Да и у меня, когда вырасту, будет большая борода, вон как у Овчины!.. Кудрявая… И на колени я ни перед кем не стану… Тогда все цари придут и передо мной на колени становиться станут… Вон как перед Соломоном-царем… что мне показывал дядька в книжице…»
И важно сидевший мальчик еще надменней откинул кудрявую головку свою. Даже бровки принахмурил, словно видя перед собой покоренную и покорную вереницу подвластных царей.
Но стоило заговорить матери, и личико ребенка все просияло, блестящие, смышленые глазки так и впились в красиво очерченные губы княгини Елены, ловя каждый звук.
– Царь Шигалей! – заговорила Елена, повторяя тоже заученную, заранее составленную речь. – Великий князь Василий Иванович опалу свою на тебя положил, а сын наш и мы пожаловали тебя, юности твоей ради. Милость свою показали и очи свои дали тебе видеть. Так ты теперь прежнее свое забывай и вперед делай так, как обещался. А мы будем великое жалованье и береженье к тебе держать. Мир тебе в дому и в земле нашей!..
Выслушав речь, снова земно поклонился хан княгине и царю-ребенку и занял приготовленное для него место, по правую руку от княгини, на первой лавке, впереди всех бояр и князей.
Хоть и татарин, да царь прирожденный, так ему и честь.
Принесли тут богатые «поминки», которыми княгиня и Иван дарили хана.