– Она не дура, – сказал Витяй Шатунов. – Зачем возвращаться назад когда тебя утятами кормят, везут, поливают чистой водичкой. И любопытно: куда привезут, что сделают. Я бы на ее месте так и ехал.
   – И все-таки она уползла. Почему?
   – Да надоело ждать, профессор, лежать без движения надоело. Она же красивая была, вольная, где хотела, там и плавала. Может, у ней дружок был. Или подружка.
   – Подружка. Мы уже установили, что это самец.
   – Ну да! С такими-то глазами, с длинными ресницами?! Как смекаешь, батяня?
   Парфенька представил прекрасную изумрудно-янтарную голову, с золотым венцом вокруг, небесные, чарующие глаза, обрамленные черными ресницами, и всхлипнул. Самец или самка, все равно не воротишь. Он как-то сразу поверил, что никогда больше не увидит свое сокровище.
   В тот же день он узнал, что в Ивановке кормачи Степа Лапкин и Степан Трофимович Бугорков видели рыбу в своем заливе. Вчера поздним вечером, рассказывали они, когда огороженные железной сеткой транспортеры с Лукерьей уже не работали, вдруг оттуда послышался шум и они увидели, что Лукерья сползает обратно в залив – быстро-быстро. Лапкин хотел перелезть через ограду и задержать, но Бугорков напомнил о подписке, данной ими в милиции, не подходить к рыбовидному чуду, и тот послушался. Тогда они кинулись за своим начальником. Голубок уже спал, но все же внял их тревоге. Когда он прибежал на берег, Лукерья (или наяда, как хочешь теперь зови) уже сползала с последнего транспортера. У самого берега она прощально подняла голову, повела глазами на небо, на Ивановку, улыбнулась и тихо, без плеска скрылась под водой.
   Рассказу кормачей Парфенька не поверил бы, но Голубок был мужик положительный, он врать не станет и ничего не утаит. Вот даже грустную улыбку заметил. Как же еще ей улыбаться, когда прощалась, как не погрустить!
   Парфенька, не скрывая слез, рассказал об этом Сене Хромкину, и тот, сочувствуя ему, предположил, что наяда стала уползать назад с того дня, как заболел Парфенька. Ведь желоба-то мы покрыли, чтобы ее не беспокоить, и цистерну покрыли, вот она и отползала потихоньку назад, когда ее везли вперед в незримую безвестность. Может, потому, что привыкла к сердечному вниманию Парфеньки, а тут его не стало, беспечный Витяй посадил в кабину Светку Пуговкину и о наяде уже не думал. Все последние дни головные грузовики двигались, должно быть, уже пустые.
   Так это было или нет, теперь не важно. Парфенька долго и тяжело переживал эту потерю, ежедневно сидел у залива с удочками в надежде увидеть голубоглазую чудо-рыбу или хотя бы услышать удалой ее всплеск. Но тих был волжский залив у Ивановки. Парфенька менял привады, наживки, блесны на спиннинге, менял рыболовные места и терпеливо ждал сказочной поклевки.
   – Не видать? – сочувственно спрашивал Голубок. И, не дождавшись ответа, успокаивал самого себя: – Значит, далеко уплыла, утята целее будут.
   Парфенька молча собирал снасти и отправлялся на велосипеде домой. Но на другой день приезжал опять.
   – Не горюй, Парфен Иваныч, – утешал по доброте Голубок. – Дело ее вольное, природное, пусть плавает. Волга у нас просторная…
   Может, и вправду пускай плавает, подумал однажды Парфенька, что это я все ловлю и ловлю, будто нанятый.
   И на следующий день не поехал, дал себе отгул. А потом погода.испортилась, а потом пришла ненастная осень, а за осенью – зима.
   Парфенька понемногу успокоился, оснастил короткие зимние удочки и стал ловить с мужиками ершей и окуньков со льда у дальней горы. Дело спокойное, отпускное. Сидит удит, отдыхает, но как-то незаметно отключается, задумывается, и перед глазами опять встает солнечный летний день, зеленый залив у Ивановки и сказочная изумрудно-янтарная его Лукерья-наяда, прекрасная, как мечта. Глядит на нее Парфенька, любуется, и так хорошо ему, так утешно, что ничего больше не надо. Одна только забота: как ей там, подо льдом, не душно? До весны ведь еще далеко.
   И торопливо поднимается с рыбацкого ящика/ распахивает валенком снег и сверлит на ее долю лишнюю лунку,

ПЕЧАТЬ
Повесть вторая

   Читая… описание происшествия столь неслыханного, мы, свидетели и участники иных времен и иных событий, конечно, имеем полную возможность отнестись к нему хладнокровно.
М. Салтыков-Щедрин

   «Это было давно, так давно, ищо баба девкой была»[14], а многие хмелевцы молодыми и не очень озабоченными людьми [15]. Анатолий Ручьев руководил комсомолом Хмелевского района, сам пребывал в цветущем комсомольском возрасте, все его любили и сердечно звали Толей. Сергей Николаевич Межов был чуть постарше, но тоже, как и директор совхоза Степан Яковлевич Мытарин, не достиг тридцати и тоже занимал солидное кресло – председателя райисполкома. Величали их с Мытариным потому, что и молодых руководителей называть иначе не принято, не то что в комсомоле, где почти все на «ты», хоть начальники, хоть подчиненные. Иван Никитич Балагуров, и тогда бритоголовый, полный, был немолод, но еще и не стар. Первым секретарем райкома партии его избрали за год до начала нынешних событий, он пользовался, как говорится, заслуженным авторитетом и любил людей энергичных и веселых. Сеня Хромкин оставался еще русокудрым и улыбающимся, он изобрел и построил в те дни для местного отделения Госбанка сторожевую машину, а для себя музыкальные часы и был счастлив. Его красивая Феня Цыганка, знаменитая бесшабашно-удалой молодостью, остепенилась, имела двоих детей, любила Сеню и удерживала звание «маяка» среди свинарок. Директор пищекомбината Башмаков именно тогда оставил свой высокий пост и перешел на другой объект – начальником пожарной службы. Кривоногий Федька Фомин по прозвищу Черт и его совсем молодой приятель Иван Рыжих, на время нереста направленные на пищекомбинат, в те дни сбежали в свою рыболовную бригаду, которую возглавлял знаменитый рыбак Парфенька Шатунов. Парфенька еще не мечтал поймать трехметровую щуку, но сома на три с лишним пуда уже поймал. Его сын Витяй, с год как возвратившийся из армии, дружил со степенным своим ровесником Борисом Иванычем Черновым, учился с ним в вечерней школе и не обнаруживал наследственных склонностей отца. Я не рыбак, я бабник, говорил Витяй лихо и в подтверждение этого сообщал, что ухаживает одновременно за двумя девицами и «целует их в уста он у каждого куста».
   Клавка Маёшкина в тот год еще не влюбилась в Митю Соловья, потому что он недавно приехал в Хмелевку из армии, был известен как капитан запаса Взаимнообоюднов Дмитрий Семенович и прозвище получил вскоре, работая инструктором райисполкома и внештатным лектором общества «Знание». Известные в районе газетчики Кирилл Мухин и Лев Комаровский тоже только явились в наши края по распределению после института и еще не были известными.
   Мой добрый друг Александр Петрович Баширов, рассказавший курьезный случай о печати, заведовал тогда отделом пропаганды и агитации райкома партии.
   Александр Петрович отличался и, слава богу, до сих пор отличается [16] редкостным жизнелюбием, незатухающей энергией и веселостью – верный признак человека здорового, духовно щедрого, чистого сердцем.
   Слушая тогда его потешный рассказ о потерянной печати, я тоже смеялся, но что-то в этой истории меня настораживало, казалось грустным. Впрочем, так было четверть века назад, я был молод и, в отличие от своего старшего друга, меланхоличен. В этом возрасте многие из нас склонны от избытка сил если не к мировой скорби, то погрустить, попечалиться, подумать над нелегкой судьбой прогрессивного человечества, поскольку собственная наша судьба связана с ним и тревожит лишь медленно сбывающимися планами. А в особом своем назначении – зачем же тогда родиться? – мы не сомневались. Нас укрепляли и вдохновляли подвиги великих предшественников, благородные задачи современности, впереди была едва початая жизнь, которая казалась нескончаемой.
   А друг мой прошел войну, видел мгновенность человеческой жизни, знал ее истинную цену и не витал в облаках. Как ни парадоксально, именно поэтому он был веселым – один раз жить, да еще печалиться! – уверенным, трудолюбивым. Истинное знание всегда придает нам уверенности, оно плодотворно, плодоносно.
   Когда я ближе узнал Хмелевку, сроднился с ней, а потом уехал в город, рассказ Александра Петровича о пропавшей печати дал живой литературный росток: тоскуя о Хмелевке, я написал пьесу, назвал ее трагикомедией и в один из свободных вечеров прочитал товарищам по Литературному институту. Молодые и веселые, они щедро похвалили меня, но две или три сцены показались им недотянутыми, и мы тут же, не откладывая на завтра, дотянули их, уточнили отдельные комедийные положения. Затем я причесывал свое детище, приглаживал, придавал ему товарный вид, а потом, уезжая на летние каникулы, отнес в театр имени Н. В. Гоголя – он был неподалеку от вокзала.
   Осенью, возвратившись из Хмелевки в институт, я выслушал от «гоголевцев» ободряющую похвалу и сожаление: репертуарный план уже утвержден, надо ждать следующего года.
   А разве мог я тогда ждать, с готовой-то пьесой! Действовать, немедленно на сцену – заклеймим пороки прошлого, уничтожим бюрократов, преобразуем несовершенную действительность по законам красоты и сделаем жизнь счастливой везде: на Земле, в Космосе и во всех иных беспредельных местах!
   Я отправился в другой театр. В третий. В четвертый… В Москве много театров. Однако везде планы были утверждены, я терял время, пора было приниматься за работу над дипломом, к тому же пришла догадка, что дело не только в их бюрократических планах. И плюнул. Черт с ними, на действительность можно воздействовать и рассказами, которые у меня стали изредка печатать. А роилось столько тем, образов, историй, проблем, меня уже похвалил один профессиональный критик, чего же еще! Вон какие толпы героев окружают, каждый знакомый – потенциальный литературный герой, и что там непритязательная историйка с печатью, курьезный случай, похожий на провинциальный анекдот!
   Я ушел в рассказы о нашей неповторимой действительности, в повести, написал даже роман о своих хмелевцах, переживающих злободневные проблемы наших 60-х годов, а старая башировская историйка с печатью не забывалась. Не знаю уж почему. Ведь основой ее стал случай, исключительный, нетипичный случай, но вот же держит, не отпускает, терпеливо ждет своей очереди.
   А прошло уже двадцать с лишним лет.
   Недавно я встретился с Александром Петровичем, который жил и работал в заволжском небольшом городе, мы вспомнили Хмелевку, годы совместной работы, смешной тот случай, и Баширов посетовал, что я не довел «печать» до ума, не сделал всеобщим достоянием. И я повздыхал. В самом деле жалко. Если столько лет помним тот случай, значит, не такой уж он простенький и будет интересен для кого-то другого. А может, и полезен. Правда, я давно уже не думаю об исправлении человечества на свой лад, не стараюсь удивить читателя, не доверяю ни эффектам, ни исключениям из правил, но не люблю также слов и дел, интересных только мне одному. За последнюю четверть века я кое-что понял в этой жизни, освободился от меланхолии и уже близко подошел к уверенно оптимистическому мировосприятию своего старого друга Баширова. Именно поэтому мне было весело рассказывать давнюю историю, приятно вспоминать родную Хмелевку, далекое то время, свою молодость, товарищей и друзей.

I

   Началось все с директора пищекомбината Башмакова, хотя пострадавшим и виноватым, как это иногда случается, стал его преемник Толя Ручьев, Анатолий Семенович, поскольку он, пусть и один день, возглавлял комбинат и нес определенную ответственность за все происходящие там события.
   Я живо представляю тот солнечный июньский день в Хмелевке, теплую сельскую тишину, зеленые палисады с решетчатой штакетной оградой перед домами, пыльные улицы, по которым носятся на велосипедах подростки, пугая разлетающихся кур, и отрадный гам и плеск на водной станции – в середине дня там купается, наверное, треть населения.
   Башмакова я вижу утром идущим на работу. В синей, уже вышедшей из моды полувоенной форме – китель, брюки галифе, фуражка, – он топает яловыми офицерскими сапогами по дощатому тротуару, в одной руке красная папка, другой он то ораторски жестикулирует, то держится за борт кителя. Вероятно, он рассуждает с кем-то или выступает, но вид строг и невозмутим со всех сторон. Анфас – сросшиеся брови, подозрительный прищур глаз, широкий нос, широкий рот, широкий подбородок. Сзади поглядишь – крутой, с короткой щетиной затылок, плотная широкая спина, рассиженный бабий зад, короткие ноги. Профиль…
   Но в профиль лучше посмотреть его молодого преемника Толю Ручьева. Он красив хоть так, хоть эдак, стройный, румяный, как девушка, большеглазый, волнистые темно-русые волосы, длинные ресницы. А в профиль – Аполлон, ставший секретарем райкома комсомола. Идет из президиума к трибуне, улыбается доверительно, горят розовые губы, сверкают белокипенные зубы – комсомолки замирают и вдруг взрываются бурными, долго не смолкающими аплодисментами. И ребята-комсомольцы их поддерживают, хлопают истово, гулко. Ревнуют, конечно, но хлопают: свой же парень, коренной хмелевец, добряк, не чинится ни перед кем. И не бабник, как Витяй Шатунов. Если и есть недостаток, так самый извинительный – подражание. Но кто в молодости не подражал, не искал себе достойного образца, а Толя берет в пример не последних, а первых людей района. Сперва копировал Баховея, когда тот возглавлял райком партии, теперь нового первого, Балагурова, превосходного человека, веселого, демократичного. Толя и одевался как он – в просторный светлый костюм, соломенную шляпу, сандалеты. Одну допускал вольность: в жаркие дни надевал сандалеты на босу ногу. Надо помыть или освежить ноги – можно не разуваться. Подставь ногу под струю водоразборной колонки, потряси, потом подставь другую и топай чистыми ногами в чистых сандалетах куда надо. А если у реки или озера – еще лучше: зайди в воду да попеременно помотай ногами. Балагуров наверняка так делал, когда был молодой. Он и сейчас не очень-то считается с разными условностями.
   Балагуров посмеивался над Толиной слабостью, но было приятно, что такой добрый парень, молодежный лидер, копирует его, пожилого уже человека, да и вообще считается со старшими. Нынче копирует и завтра, глядишь, определил свой выбор, внес существенные поправки и стал самостоятельным в духе времени руководителем. Конечно, если его копирование, его взросление не слишком затянется. А то ведь бывает и так, что у товарища седая голова, а он все еще кому-то подражает, все на вторых-третьих ролях. И не потому, что слаб, а просто недоглядели старшие, упустили время вывода на самостоятельную должность, вот и привык быть подчиненным. С Ручьевым такого не случится, не допустим.
   И когда назрел вопрос о замене Башмакова, – этот смолоду ходил в начальниках и вроде никому не подражал, поскольку таких в Хмелевке больше не было, – Балагуров предложил Ручьева.
   Случилось это во второй половине июня, в самую горячую беспокойную пору. Начальник областного управления местной промышленности Дерябин позвонил о морально устаревшем директоре в Хмелевку сперва Балагурову, потом Межову. Оба они дали согласие и выдвинули одну и ту же кандидатуру, а время снятия назначил сам Дерябин – 25-го июня. Причем снять решил публично, чтобы другие руководители почувствовали твердую руку начальника и в последнюю пятидневку дожали выполнение производственных заданий. Кровь из носа, а полугодовой план должен быть.
   Солидно топая по тротуару на работу, Башмаков, как зверь перед опасностью, чувствовал тревогу и настороженность, предполагал, что могут даже поставить вопрос о соответствии, и если решаться, то именно сегодня: жена видала нехороший сон по этому вопросу, а сны у нее всегда сбываются. К тому же сорока стрекотала под окнами целое утро – к плохим вестям.
   И все же.он надеялся, что обойдется, но не потому, что сам не видел вещего сна (он никогда никаких снов не видел), а по свойству всякого человека не терять надежды до самого последнего момента и хвататься за какую-нито соломинку, лишь бы она была. У Башмакова – была, и отнюдь не соломинка. Сергей Николаевич Межов за последнюю неделю дважды вызывал его в райисполком, расспрашивал со вниманием, тля дел сочувственно – должно быть, знал, как трудно выполнить комбинату план, увеличенный по сравнению с прошлым годом на полтора процента. А о возможных оргвыводах даже не намекал. И сам товарищ Балагуров беседовал по телефону как всегда – весело, шутейно. Сообщил даже доверительно о молодом начальнике пожарной службы: не справляется-де с должностью, не пойдешь ли, мол, на укрепление кадров? А Башмаков ему: извините-подвиньтесь, товарищ Балагуров, у меня свой хомут, понимаешь, трет шею. А тот смеется: «Вот и дадим другой, помягче». Он всегда шутит, такой уже человек, понимаешь. Если бы готовился вопрос о снятии, разве стал бы шутить? Этим, извини-подвинься, не шутят. Он бы и говорить со мной не стал, с битой-то картой.
   Правда, в мае месяце, сразу после праздников, начальник управления товарищ Дерябин нажимал и грозил, понимаешь, сделать оргвыводы, но то было в мае, к тому же явно по неопытности. Кто же из-за плана поднимает пыль в начале месяца, когда впереди еще, извини-подвинься, две декады? И в середине квартала, за полтора месяца до его, понимаешь, завершения кричать нет резону. Новая метла, она завсегда гуще пылит, а обтрепется, понимаешь, и тогда, извини-подвинься…
   Оргвыводы! Да кто в июне делает оргвыводы? Июнь – самый беспокойный и ответственный месяц в году. Почему, понимаешь, самый? По многим уважительным причинам. Во-первых, окружающая природная среда пришла, понимаешь, в летнее состояние, повышенной температуры. Появилась возможность для, извини-подвинься, загорания тела, и рабочие, а также специалисты и служащие запросились в отпуска, согласно, понимаешь, графику, подписанному профкомом. Во-вторых, июнь – последний, понимаешь, месяц во втором квартале и также в первом полугодии отчетного года. Значит, – а это уже, извини-подвинься, в-третьих, – перед нами три плана: месячный, квартальный и, понимаешь, полугодовой. Все они стоят под угрозой, извини-подвинься, невыполнения, так как главный цех, а именно колбасно-сарделечно-сосисочный, находится, понимаешь, в прорыве по многим причинам: недостаток сырья – раз, старое оборудование – два, мастера Куржаки, муж и жена, – понимаешь, поссорились – три. Вот вам объективная картина реальности без всяких дискуссий.
   Какие же оргвыводы? Для кого?
   Башмаков открыл сапогом дверь проходной, показал через стеклянный барьер пропуск – для соблюдения, понимаешь. Порядок – для всех порядок.
   Дежурили тут напеременках старик со старухой Прошкины – днем Антиповна, вечером, к концу смены, чтобы вдвоем проверять выходящих, заступал Михеич, который оставался на ночь за сторожа. Комбинат работал в одну смену и с неполной нагрузкой.
   – Спишь, Антиповна? – гаркнул Башмаков дежурной, нахохлившейся за боковым застекленным барьером.
   Старуха испуганно встрепенулась:
   – Да что ты, Едалий Дейч [17], кто же с утра спит? А мы на посту, мы службу помним. Уснешь, а тут кто-то потащит сосиски, кто-то сардели…
   – А кто колбасу, – добавил Башмаков строго. – Отворяй, старая.
   Антиповна вышла и с трудом отворила тяжелую дверь на тугой поржавелой пружине.
   – Нет, батюшка Едалий Дейч, понапрасну врать не стану. Нашу колбасу не возьмут – жесткая больно, жилистая.
   «Мягкую вам еще, дармоедам! Челюсти крепче будут».
   Башмаков хлестнул дверью и через комбинатский двор, украшенный разнообразными плакатами и лозунгами, потопал в контору.
   Юная Дуська приподнялась за своим столом с машинкой, демонстративно огладив старомодную юбку – злилась, что запретил носить ей мини. И поглядела на своего начальника с требовательным вызовом, соплюшка. Башмаков проткнул ее взглядом.
   – Упорствуешь, Евдокия Петровна, не здороваешься?
   – Вы должны. И не зовите меня, пожалуйста, Евдокией Петровной. Что я вам, старуха?
   – Грубиянка, понимаешь ты. Кто первый должен сказать «Здравствуй»?
   – Вы! Вчера же объясняла: здоровается первым тот, кто входит в помещение.
   – Извини-подвинься, понимаешь. Первым здоровается младший – правило одно для всех.
   – Не одно, а смотря по ситуации: присутствующий или вошедший к нему, мужчина или женщина, старший или младший, воспитанный или невоспитанный… Вы забываете, что я женщина…
   – Ты – женщина? Когда успела, понимаешь? В восемнадцать лет, без мужа?!
   Она сразу вспыхнула:
   – Не в том же смысле, Гидалий Диевич!
   – Как не в том, когда у женщины это первый смысл, понимаешь. А второй – работа, и ты, значит, есть моя секретарша Евдокия Петровна.
   – Господи, сколько просить: зовите просто Дусей.
   – Извини-подвинься, но мы на службе, и я вам не мальчик и не этот самый, понимаешь…
   Башмаков сердито махнул папкой и скрылся за дверью кабинета, оставив в предбаннике красную секретаршу.
   Дунька необъезженная, понимаешь, соплюшка! Два дня служит и перевоспитывать взялась. Кого перевоспитывать – ди-иректора! Да я – раз приказ, и гуляй девка в другое учреждение. Не погляжу, что твой дядя – редактор районной газеты, понимаешь. Хотя, конечно, вздорить с Колокольцевым ни к чему. Но мы и не будем вздорить, мы тебя, Дунька чертова, перевоспитаем. Не ты нас, а мы тебя, понимаешь.
   В дверь заглянул мастер сосисочного отделения Андрей Куржак:
   – Гидалий Диевич, как насчет мясорубок?
   – Обсудим, согласуем.
   – Сколько же можно – они полгода на складском дворе валяются вместе с электромоторами. Ржаветь начали.
   – Я вас, понимаешь, вызывал? Извини-подвинься. И не мешай мне работать.
   Дверь досадливо захлопнулась, но через минуту открылась сцова – на пороге встала директор восьмилетней школы Смолькова:
   – Я опять насчет сбора металлолома, товарищ Башмаков.
   Башмаков поглядел исподлобья на полную, накрашенную Смолькову, полгода надоедающую ему со своим ломом, нажал клавишу селектора:
   – Евдокия Петровна, вы знаете, что прием посетителей с тринадцати ноль-ноль?
   – У них неотложное дело, товарищ Башмаков, – мстительно ответила секретарша.
   – Неотложных дел, понимаешь, не бывает. У них неотложные, а у меня, извини-подвинься, отложные?… – И пошевелил косматыми бровями на посетительницу: – Уяснили, товарищ Смолькова?… До встречи после тринадцати ноль-ноль.
   И всех других «неотложников» Башмаков решительно отфутболил к установленному времени, но принимать их уже не довелось, потому что в 13.00 состоялось роковое совещание, после которого обстоятельства изменились. И не только для Башмакова.

II

   Совещание было высокое, межрайонное, проводил сам Дерябин, причем не выходя из своего кабинета в областном центре, а местпромовцы всех районов сидели у себя на предприятиях, слушали его указания и проникались. Век техники! Такие заочные совещания практиковались не один год – способ проверенный, удобный. Было бы еще удобней, существуй при этом обратная связь, но и так хорошо: не надо отрывать руководителей и специалистов среднего звена от дела для поездки в областной центр, не надо разводить излишние словопрения, а сообщи свои направляющие идеи и потребуй неукоснительного исполнения.
   Хмелевские местпромовцы собрались в зале заседаний пищекомбината, и Башмаков не насторожился, когда вместе с Межовым пришел Анатолий Ручьев. Секретарь райкома комсомола должен знать, как работает союзная молодежь в напряженный период.
   Башмаков провел представителей районного руководства за стол президиума и, пока радист, путаясь в проводах, устанавливал на красной трибуне черный квадратный репродуктор, прочитал по бумажке краткую вступительную речь:
   – Товарищи специалисты, руководители среднего и низового звена, а также передовые труженики, «маяки»! Настоящее совещание по закрытым проводам радио и телефонной линии считаю открытым. В нашем комбинате имеется пять цехов: хлебопекарный, винный по производству крепленого вина «Красное яблочко», колбасно-сосисочно-сарделечный, грибоварно-консервный и ягодного варенья. Последние два цеха сезонные и не функциру… не фунциру… не функцинируют по причине отсутствия грибов и ягод. Когда поспеют, будем варить, выполнять и перевыполнять, понимаешь, Как директор комбината и опытный руководитель, возглавлявший разнообразные предприятия и хозяйства, я…
   – Раз, два, три, четыре, пять! – нагло перебил с трибуны черный репродуктор. – Даю настройку. Раз, Два. Три. Четыре. Пять… Все районы приготовились?
   – Так точно, готовы, – ответил Башмаков и сел рядом с усмехнувшимся Межовым. И Толя Ручьев улыбается во весь рот нечаянной обмолвке с глухим репродуктором.
   – Заканчивайте приготовление. Ра-аз… Два-а… Три… Четыре… Пять… Достаньте все необходимое для записей.
   Башмаков пододвинул к себе красную папку и достал из нагрудного кармана кителя модную трехцветную ручку.