– Не слушайте ее, по своей глупости бегает, – решил отбиться Ручьев.
   – Я – по глупости?! – Смолькова с неожиданной резвостью вскочила. – Это вы натворили черт знает что, а я со своими школьниками честно выполняла план…
   – Товарищи, дадите объявление или нет?
   – Какой план?
   – По металлолому. И мы не виноваты, что их ржавые мясорубки лежали среди негодных железок.
   – И вы сдали мясорубки в металлолом?! – возликовали газетчики.
   – Сдали. С электромоторами.
   – Ну, Муха, бесподобно! Итак, намечаем канву: колбаса жесткая, директор молодой, печать съедена, производство встало, люди растерянны, свадьба расстраивается, оборудование везут в металлолом, жизнь замирает, история прекратила течение свое.
   – Какие же вы бесстыжие! – Ручьев перебросил пиджак на другую руку и кинулся вон.
   – Куда же вы, товарищ Ручьев? – спохватилась Смолькова. – Не могу же я за вами бегать. – Она обернулась к газетчикам, заглядывая искательно в глаза то одному, то другому: – Помогите же, товарищи! У меня же школьники, я не могу… Товарищ Мухин! Товарищ Комаровский!…
   Газетчики обсуждали будущий фельетон и уже ничего не слышали.
   – Есть блестящий поворот, Комар.
   – Какой?
   – И неожиданная концовка. Пишем вместе?
   – Да. Мой текст, твой снимок. Ты почему не снимал?
   – Да не нужен тут снимок, не придуряйся.
   – Ладно, обойдусь.
   – Не обойдусь, а обойдемся! Иначе я позвоню ребятам в областную.
   – Ладно, черт с тобой, говори концовку.
   Смолькова растерянно глядела на них, слушала, не очень понимая, потом махнула рукой и, подхватив с дивана сумочку, заторопилась догонять Ручьева. Куда он теперь побежал, этот несчастный мучитель?…

XIII

   Столпившиеся в приемной директора и в коридоре комбинатской конторы люди думали о том же: где теперь бегает несчастный директор, удастся ли ему добыть печать и скоро ли разрешатся их неотложные дела.
   Было жарко и душно, как перед дождем.
   Чайкин стоял у раскрытого окна своего временного кабинета и проветривал перевязанную голову, его горюющая Нина сидела, подперев рукой щеку, у стола без дела.
   – Полила бы пол, дышать легче станет, – сказал Чайкин.
   – Через минуту высохнет. И что это духота такая нынче…
   – Вчера лучше, что ли, было?
   – Ага. Вчера только до обеда тосковали, а потом радовались, нынешнего дня ждали.
   – Да. И таким он славным казался, завтрашний-нынешний день, таким счастливым, нашим… Где же он бегает столько, наш Толян?
   – Он найдет где. И что вы, мужики, беспокойные какие?
   – Завод у нас другой, Нинуся. Женская природа заведена по лунному календарю, а наша – по солнечному.
   – Когда же вас переводят на солнечный, после рождения?
   – В день зачатия. Уже с этого момента мы живем по-своему. Оттого у беременных и лицо портится, и прихотничают они, и тошнит их, и беспокоятся без причины… Скоро сама узнаешь.
   – Скорее бы. – Нина поднялась, взяла графин со стола и, придерживая его под дно, стала плескать на пол. Полив в кабинете, вышла в приемную, где сидели на стульях у стен, стояли у окна, отирались возле стола померкшей Дуси осовелые от жары и безделья посетители. Они давно уже израсходовали основной боезапас эмоций и сейчас вяло переговаривались, чтобы скоротать время. Из приоткрытой директорской двери, будто из дальней дали, слышался невнятно тенорок Взаимнообоюднова – он читал третью, если не четвертую, лекцию.
   – Поет себе, заливается соловьем, – сказал Чернов и нечаянно заложил основы клички Взаимнообоюднова.
   – А чего ему не петь, – откликнулся Федька Черт. – Чай, не бесплатно, как мы. Поорали тут и сиди жди, когда он заявится, новый директор.
   – Да-а, хорошо бы сейчас стопочку!… – мечтательно вздохнул Иван Рыжих. – У меня Марья сына принесла, за него бы.
   – Кому чего, а шелудивому баня, – сказала от окна Вера Куржак. – Тут платье в ателье не выкуплено, подарок на свадьбу надо припасти… Андрей, хватит чадить, брось папироску!
   Куржак выбросил папиросу в раскрытое окно и направился к двери.
   – Я на пристань, Вера. Или баржу задержу, или украду мясорубки, хватит ждать!
   – Беги, – разрешила Вера.
   – У кого свадьба-то? – спросил ее Чернов.
   – А вот у Нины с Чайкиным.
   – Еще – неизвестно, понимаешь, – сказал от директорской двери Башмаков. • – Нынче он жених, а завтра – извини-подвинься. Из банка с перевязанной головой явился, деятель!
   – Это же несчастный случай, папа, – заступилась за Чайкина Нина. – Этот Рогов-Запыряев…
   – Не вали на других, понимаешь. Печать вам тоже Рогов-Запыряев потерял? А вчера, понимаешь, плясали от радости, все ладони отхлопали за Ручьева. Не так еще попляшете, понимаешь. Печать – это вам не шуточки.
   – Не в печати дело, Гидалий Диевич, – сказала Дуся. – Если бы на комбинате был настоящий порядок, Анатолий Семенович справился бы.
   – Если бы да кабы! А зачем его поставили, понимаешь? Его и поставили наводить настоящий порядок, а не печати терять. Ты, Евдокия Петровна, молодая еще…
   – Не зовите меня так, сколько раз просила!
   – Зову как положено, понимаешь, а Ручьева своего не защищай. Я, извини-подвинься, морально настойчивый, меня не собьешь никакой штурмовщиной в конце месяца. Слабаки, понимаешь, испугались трудностей и хотят что-то доказать. А зачем доказывать, когда известно, что все люди – иждивенцы и ни один лично не станет отвечать за общее казенное дело. Отвечают начальники.
   От порога встал Сеня Хромкин, сидевший прямо на полу, решительно возразил:
   – Неправильно говорите. За результат конечности жизни отвечаем мы все, и передовики и несознательные отстающие труженики. Начальство же пишет о том доклады и отвечает перед другим начальством, но наше счастье не в докладах и прениях, а в примерном труде на благо нравоучительности хмелевского народа. Вот в чем истина.
   – Истина, понимаешь, в правде, – изрек Башмаков.
   – Опять неправильно! – Сеня, волнуясь, пригладил широкой пятерней легкие светлые волосы. – Истина и правда – не одно и то же, потому как правда служит нынешнему дню, а истина дается на все времена продолжительности, независимо от выполнения и невыполнения.
   – Ерунда, понимаешь. Ежедневно истины нет, а всегда есть – глупость! Если каждый день есть правда, то в конце жизни, извини-подвинься, соберется так много правды, что она станет большой истинной правдой!
   – Неправильно! – воскликнул Сеня, но окружающие неожиданно поддержали Башмакова: его рассуждение показалось им убедительней, прочнее.
   – Ты вот споришь, Сеня, – сказал Чернов, – а сам банковскому Запыряеву машину сделал – людей калечить.
   – Не для того же я делал!
   – Для того или нет, а калечит.
   – Точно, – сказал Черт. – Ты ему сделал, а он денег не дает рабочему человеку. Я правду говорю, я в кулак шептать не люблю. Скажи, Ваньк?
   Иван Рыжих кивнул огненно-рыжей головой:
   – Истинная правда. Я тут сижу без дела, а моя Маруся в больнице лежит, ждет мужа с гостинцами. А какие гостинцы, когда на кружку пива нет.
   – Опять вы за свое, – проворчала Вера с досадой. – Ненормальные, что ли, забот нет больше?
   – Сама ты ненормальная. Скажи, Ваньк?… Муравьи вон всегда пьяные, а работают с утра до ночи. Не веришь?… А ты сунь прутик в муравейник, враз облепят и оставят капельки спирта. Ихнего, муравьиного. Я сам лизал, знаю. Скажи, Ваньк?
   – Ну!
   – А чего вы тут, а не на реке? – спросил Чернов.
   – На время нереста запсотили. Навроде ссылки. А то, говорят, браконьерить станете, природе урон нанесете, прискорбие. А когда наш завод свою гадость льет и рыба вверх брюхом плавает, это не прискорбие! Я правду говорю, я в кулак шептать не люблю…
   Сеня покачал соломенной головой на это международное недоумение и опять сел у порога на пол.
   – Оно, конечно, может, и так, – сказал Чернов, разглаживая усы, – но если хорошенько подумать, то, и не эдак. Заводской тот директор тоже ведь браконьер, а если он браконьер, то неужто его подлые дела для вас – как разрешенье браконьерить? А если, на вас глядючи, другие начнут, за другими третьи… Нет, Федька, чужой подлостью свою не прикроешь.
   – Да какая подлость, Кириллыч, когда правду говорю! Он реку отравляет, а мне, может, пуд рыбы с икоркой всего-то и надо.
   – Тебе пуд, Ваньке пуд, Митьке – полтора, и, глядишь, нереститься некому, всю выловили. Вас на реке-то вон сколько развелось, сетки у вас по пятьдесят сажен…
   Из кабинета вышел Чайкин с перебинтованной головой, сел рядом с Верой на подоконник.
   – Правильно, Кириллыч, – сказал он. – О себе больще беспокоимся, а коснись до общего – пусть начальство отвечает. Вот и получается: Ручьев бегает, а мы сидим ждем.
   – Что же мы, все должны бегать? – удивился Черт.
   – Не бегать, а побольше за комбинатские дела беспокоиться, тогда и директор не запарится, не будет бегать за всех.
   – Он за себя бегает, понимаешь, за свою дурость, и ты, Чайкин, рукой на меня не маши. Ты, извини-подвинься, тоже виноват. Мы и без Ручьева выдали бы зарплату, не нынче, так завтра, понимаешь, а с Ручьевым не дадите. Печать – это печать, понимаешь.
   – Оно, конечно, так, – поддержал Чернов. – Новый начальник, может, и хороший, а все же непривычный, делов своих как надо не знает, все для него внове, а старый…
   – Нам что ни поп – все батюшка, – сказал Иван Рыжих.
   – Вот-вот, потому и сидим тут без дела.
   – Не поэтому, Чайкин, – сказала из своего угла Серебрянская. Прежде она кричала звонче всех, а когда Ручьев убежал, спокойно села, достала из сумочки книжку и отключилась. На Чайкина она откликнулась только потому, что он интересовал ее как потенциальный жених. Нину она не считала соперницей и не верила, что их брак состоится. Тут она смыкалась с Башмаковым. – Ты перекладываешь грехи своего директора на нас. А я, Чайкин, никогда не тратила столько времени, чтобы заверить путевку. Гидалий Диевич делал это за две минуты. В установленное время, разумеется.
   – С четырнадцати до пятнадцати ноль-ноль,. понимаешь.
   В приемную заглянул растрепанный Витяй Шату; нов, окликнул Чернова:
   – Дядь Вань, спишь? Сколько будем ждать – протухнет мясо. Позвони Мытарину в совхоз.
   – Звонил уж, тебя не спрашивал, – сказал Чернов. – В райкоме он, на заседанье на каком-то.
   – А мне что делать? Я уж всех девок на комбинате перецеловал, одна Дуська осталась. Дусь, выдь ко мне, лапушка!
   Дуся презрительно отвернулась:
   – Свою Ветрову выманивай да Пуговкину, юбочник!
   – Ах, ах, какие мы ревнивые]
   – Больно ты мне нужен!
   – Не приставай, Витька, иди к машине, – сказал Чернов. – С полчасика еще подождем, не придет – уедем. Охо-хо-хо, самое трудное дело – ждать.
   – Нет, дядь Вань, самое трудное – говорить «будь здоров» при чихании начальника: скажешь – подхалим, не скажешь – невежа. Так, Чайкин?
   – Почти, – улыбнулся Чайкин. – Особенно неловко чихать лежа: голова вздергивается. И высоко, если пустая.
   На Дусином столе зазвонил междугородный телефон, сам товарищ Дерябин спрашивал директора. Дуся закрыла трубку ладонью и, вытянув шею, подалась к Чайкину: что ответить?
   – Скажи, на бюро райкома, – зашептал тот. – Через час, мол, должен вернуться.
   – Новое название комбината спрашивает.
   – У Ручьева, скажи. Сам, мол, передаст…
   А посетители комментировали:
   – Куда же Ручьеву теперь, как не к начальству: свой своего завсегда выручит.
   – Как сказать. Оно, начальство-то, тоже крепость любит, а если некрепко, и подумает: а годится ли эта дощечка на балалайку? Может, выбросить?…

XIV

   Ручьев встретил в переулке бородатого священника отца Василия. И говорили они в самом деле о названии комбината. В спешке он столкнулся с ним носом к носу, извинился, а отец Василий спросил:
   – О чем закручинился, молодой человек?
   – О названии своего комбината, – сказал Ручьев, часто дыша. – Не знаю названия, батюшка. Не подскажете ли? Вот так надо! – И чиркнул рукой по горлу.
   Отец Василий, в мирской легкой одежде – брюках и рубашке с коротким рукавом, в сандалиях,– невольно улыбнулся. Он слышал, что директором пищекомбината назначен комсомольский секретарь Ручьев, знал прежнего директора Башмакова, упорного, забористого в казенном словолюбии человека, которого давно надо было сократить, и вот, стало быть, его сократили, а молодого поставили. Но неужто молодой Ручьев не знает такой малости, как название своего комбината? А по виду трезвый, только замученный и глаза горят, как у тронутого разумом.
   – Новое название велели придумать, – разъяснил Ручьев, видя недоумение священника. – Сам начальник управления приказал. Лично.
   Отец Василий склонил седую косматую голову, стал думать. Если лично начальник, надо думать.
   – Скорее, батюшка, тороплюсь.
   Отец Василий покивал, поднял на него умные глаза:
   – Хорошо название «Слава богу!», но вам, неверующим, думаю, не подойдет. Можно – «Сытная пища», но это хуже, это – мирское.
   – Плохо, – махнул рукой Ручьев и, хромая, побежал дальше.
   – «Румяные щеки»! – крикнул поп вдогонку. Ручьев не оглянулся.
   В райкоме его встретили с веселой сердечностью. Как раз начался перерыв, все члены бюро и приглашенные курили в коридоре, и появление Ручьева сразу было замечено.
   – Привет и горячие поздравления, коллега! – Громадный Мытарин сгреб его за плечи, потряс и подтолкнул к Заботкину.
   Этот сразу захлопотал о своем:
   – Ну как с деньгами? Выдали получку, нет?… Что же ты, разбойник, делаешь? Мы же план по выручке завалим!
   Но Заботкина ловко оттер редактор Колокольцев:
   – Был у моих ребят? Материал в завтрашний номер им вот так надо. Интервью хотели дать, а по Башмакову – фельетон. Утром они бегали к тебе, да что-то неудачно. Ты почему не стал с ними разговаривать, загордился?…
   Межов заметил, что новоиспеченный директор не в себе, взял его под руку, повел в кабинет Балагурова, участливо спрашивая:
   – Что стряслось, Толя? На тебе лица нет, хромаешь, перевязанный… И на бюро опоздал…
   – Да печать все, замучился…
   – Печать? Какая печать, местная?
   – Местная. Наша. Съели. – Ручьеву было неловко, и он отводил виноватый взгляд.
   – Ты что-то путаешь. Газета ведь еще не вышла, какая же печать? Ну проходи, проходи. – Он пропустил его вперед, закрыл за собой двойные двери кабинета.
   Балагуров сидел в переднем углу за столом и, потный, бритоголовый, с расстегнутым воротником сорочки, кричал в телефонную трубку:
   – Ты мне плакаться брось, ты скажи прямо: сдашь завтра мясо или не сдашь?… Осенью за второе полугодие повезешь, а план первого кто будет выполнять?… Всем трудно. – Он заметил Ручьева, подмигнул ему. – Вот ко мне зашел новый директор пищекомбината Ручьев… Да, да, Башмакова сняли как необеспечившего, а Ручьев вот передо мной, и сразу видно, что воюет: одна рука уже забинтована… Вот-вот, и ты воюй за план… Торопись, четыре дня осталось. Желаю успехов. – Положив трубку рядом с телефоном, чтобы больше не отвлекали, встал: – Проходи, Толя, рассказывай, как дела. Развалил башмаковский «порядок»?
   Загнанный Ручьев с мятым пиджаком через руку торопливо прошел к столу, присел на стул и с вопросительной опасливостью посмотрел на Балагурова. Озадаченный Межов сел рядом.
   – Печать… комбинатская… нечаянно… – Ручьев чуть не плакал.
   Куда делось его удалое, честное лицо, его веселость, стремительная легкость и готовность лететь в будущее? Неужели эта легкость была только от неведения, малого опыта, молодости? Неужели готовность не обеспечивалась характером и деловым балагуровским воспитанием, пусть непродолжительным? Это же был превосходный комсомольский секретарь, смелый, мобильный, постоянно активный. Что же сегодня произошло?
   – Что произошло, Толя? – спросил Балагуров. – О какой печати хлопочешь, о стенной?
   – Нет, о настоящей. Резиночка такая, кругленькая. – Он показал, соединив большой и указательный пальцы в кольцо. – Бумаги заверяют.
   – Не понимаю.
   – Без ручки была. Башмаков такую передал. Вот я и съел.
   – Съел в прямом смысле? Скушал?
   – Скушал. – Ручьев в отчаянии показал синеватый, уже выцветающий язык. – Случайно, Иван Никитич, нечаянно. В кармане лежала, рядом с колбасными кружочками… Не завтракал я, не успел. А тут звонят, ходят, бумагами завалили… Теперь все встало, денег не дали, мясорубки пошли в металлолом…
   Межов невольно улыбнулся, а смешливый Балагуров откинулся на спинку кресла и, дрожа всем телом, красный, залился-зазвенел в неудержимом хохоте. Он всегда умел быть непосредственным и веселым. На этот его смех в дверь заглянул жадный до всякого веселья Мытарин, но Балагуров сразу спохватился, замолк и замахал рукой, запрещая ему входить. Мытарин недовольно убрался и прикрыл за собой дверь.
   – Что же ты наделал, Толя? – Балагуров достал платок и вытер вспотевшее лицо и гладкую, блестящую голову. – Ты хоть понимаешь, что ты натворил?
   – Понимаю, Иван Никитич. – Ручьев с трудом поднял повинную голову и опасливо посмотрел на своего наставника. Тот был серьезен, тревожен.
   – Не понимаешь, Толя. Это же смех на всю Хмелевку, а узнают – на всю область, на всю нашу Россию! Это посмешище, Толя, позор, и не только тебе, но и всем нам. А сколько будет сплетен, разудалых упражнений всяких фельетонистов, сатириков! Нашито, наверно, уже пронюхали, строчат?… Чего молчишь? Были у тебя эти новенькие газетчики Мухин и Комаровский?
   – Были, Иван Никитич. И я у них был. Объявление хотел дать, а они не взяли. Документ, говорят, нужен о съедении. Фельетон, говорят, дадим с удовольствием, а объявление без документа – нет.
   – Вот-вот, они такие. Эх, Толя Толя!… А я надеялся, что ты утрешь нос Башмакову, мечтал увидеть, как черт в церкви плачет. Что вот теперь делать?
   – Надо позвать Колокольцева, – сказал Межов, – пусть пресечет эту затею с фельетоном. А объявление дать простое: «Утерянную печать Хмелевского пищекомбината считать недействительной». Сейчас я его позову.
   Межов вышел и вскоре вернулся с быстрым, вожделенно потирающим руки Колокольцевым, который тоже слышал звонкий смех Балагурова, легко сопоставил его с вероятным проколом Ручьева (очень уж расстроенный вид имел молодой директор) и понял, что для газеты есть интересный материал.
   Балагуров был серьезен и краток:
   – Утеряна печать пищекомбината, дайте в своей газете объявление. Журналисты затевают фельетон – останови.
   – Фельетон? – насторожился Колокольцев. – Разве тут есть материал для фельетона?
   – К сожалению. Обстоятельства утери несколько курьезны: Ручьев нечаянно съел печать.
   Редактор прыснул и, увидев строгое лицо Балагурова, зажал рот рукой. Успокоившись, сказал:
   – Бывает. А объявление, Иван Никитич, зашлем сегодня же в набор. Только пусть заявит в милицию и сходит к врачу. Вдруг ее можно еще достать.
   – Был я в милиции, – сказал Ручьев.
   – Тогда сходи к врачу, а потом, если ничего не выйдет, к нам. Я сейчас позвоню в редакцию. Разрешите, Иван Никитич?
   Тут ввалилась потная, как скаковая лошадь, Смолькова, с ходу стала объяснять то Балагурову, то Межову свои мытарства с металлоломом, и Ручьев поспешно выскользнул из кабинета и побежал в больницу.

XV

   У кабинета Илиади томилась очередь. Первыми возле двери сидели продавщицы Клавка Маёшкина и Анька Ветрова. Клавка сразу вскочила, заступив Ручьеву путь в кабинет.
   – Там женщина? – спросил он, часто дыша.
   – Женщина или мужчина, а очередь одна. Вон с того краю.
   – Я с работы, Клава.
   – А мы откуда? Мы, думаешь, специальный отгул взяли?
   – У меня неотложное дело.
   – Скажите пожалуйста! Неотложные дела, если хотите знать, бывают только у нас, да и то в роддоме. А-а, бабы?
   – Не пускать! – зашумели в очереди. – Мы тут который час припухаем!
   – Посидишь, куда денешься. Прием назначил с одиннадцати, а самого нет и нет. Он за санитарного врача сейчас.
   – – За себя-то не успевает, старый хрен, а берется еще за другого. Мне в магазин еще идти, в булочную… Весь рабочий день бегаешь не знай где.
   – Не пускать! Ишь какой красивый явился!
   – Да получка у нас сегодня! – крикнул Ручьев досадливо. – Без меня не дадут, а время видите сколько? – Он выкинул руку с часами Клавке под нос.
   – Ты мне часами не тычь, – сердито отступила Клавка, – а попроси по-людски: пустите, мол, бабы. Неужто не пустим, когда такое дело. Тут и комбинатские есть, нам с Анькой тоже выручка нужна.
   – Еще бы! – подхватила Анька. – Мы и магазин-то не закрыли бы, коли так. Дадут, и мы с премией. Пускай идет.
   И когда из кабинета, оправляя ярко-цветастое платье, вышла Феня Цыганка, туда ворвался Ручьев.
   – Мне справку, доктор. Побыстрее!
   Илиади даже не поднял носа от бумаг, молодая медсестра тоже невозмутимо писала. Как в конторе.
   – У меня нет времени, доктор. Или это трудно понять? Там же люди ждут, все встало!
   Илиади поправил на носу круглые старомодные очки, закончил писать, не спеша сунул ручку в чернильницу и промокнул написанное канцелярским пресс-папье. Затем поднял величественный нос с очками на Ручьева:
   – Садитесь.
   Ручьев в изнеможении опустился на кушетку, бросил рядом мятый пиджак.
   – Итак, на что жалуетесь?
   – Не жалуюсь, доктор, здоров я.
   – Принесите его карточку, – сказал Илиади сестре. Та бесшумно, как белый дух, исчезла.
   – Какую карточку, зачем? – удивился Ручьев.
   – Медицинскую, учетную, с историей ваших болезней.
   – Да не болен я! И в больнице сроду не был.
   – Возможно. Однако вот пришли, и значит, больны. Наше учреждение существует не для выдачи справок, а для лечения и предупреждения болезней. Кстати, у вас болезненный вид, бледность, тремор верхних конечностей. Положите руки на стол. Видите, даже на столе дрожат!
   Ручьев встретил в переулке бородатого священника отца Василия. И говорили они в самом деле о названии комбината. В спешке он столкнулся с ним носом к носу, извинился, а отец Василий спросил:
   – О чем закручинился, молодой человек?
   – О названии своего комбината, – сказал Ручьев, часто дыша. – Не знаю названия, батюшка. Не подскажете ли? Вот так надо! – И чиркнул рукой по горлу.
   Отец Василий, в мирской легкой одежде – брюках и рубашке с коротким рукавом, в сандалиях, – невольно улыбнулся. Он слышал, что директором пищекомбината назначен комсомольский секретарь Ручьев, знал прежнего директора Башмакова, упорного, забористого в казенном словолюбии человека, которого давно надо было сократить, и вот, стало быть, его сократили, а молодого поставили. Но неужто молодой Ручьев не знает такой малости, как название своего комбината? А по виду трезвый, только замученный и глаза горят, как у тронутого разумом.
   – Новое название велели придумать, – разъяснил Ручьев, видя недоумение священника. – Сам начальник управления приказал. Лично.
   Отец Василий склонил седую косматую голову, стал думать. Если лично начальник, надо думать.
   – Скорее, батюшка, тороплюсь.
   Отец Василий покивал, поднял на него умные глаза:
   – Хорошо название «Слава богу!», но вам, неверующим, думаю, не подойдет. Можно – «Сытная пища», но это хуже, это – мирское.
   – Плохо, – махнул рукой Ручьев и, хромая, побежал дальше.
   – «Румяные щеки»! – крикнул поп вдогонку.
   Ручьев не оглянулся.
   В райкоме его встретили с веселой сердечностью. Как раз начался перерыв, все члены бюро и приглашенные курили в коридоре, и появление Ручьева сразу было замечено.
   – Привет и горячие поздравления, коллега! – Громадный Мытарин сгреб его за плечи,^ потряс и подтолкнул к Заботкину.
   Этот сразу захлопотал о своем:
   – Ну как с деньгами? Выдали получку, нет?… Что же ты, разбойник, делаешь? Мы же план по выручке завалим!
   Но Заботкина ловко оттер редактор Колокольцев:
   – Был у моих ребят? Материал в завтрашний номер им вот так надо. Интервью хотели дать, а по Башмакову – фельетон. Утром они бегали к тебе, да что-то неудачно. Ты почему не стал с ними разговаривать, загордился?…
   Межов заметил, что новоиспеченный директор не в себе, взял его под руку, повел в кабинет Балагурова, участливо спрашивая:
   – Что стряслось, Толя? На тебе лица нет, хромаешь, перевязанный… И на бюро опоздал.„
   – Да печать все, замучился…
   – Печать? Какая печать, местная?
   – Да вы же дергали меня весь день, закрутили совсем, курил много…
   – Я вас не дергал, товарищ Ручьев, я требовал соблюдения санитарных правил на комбинате. А вот вы, молодой человек, заставили меня дважды заходить к вам, и оба раза без толку. У меня даже акт до сих пор вами не подписан.
   – Подпишу. Дадите справку, и сразу подпишу.
   Вошла белым привидением сестра:
   – Его карточки нет, я принесла бланки.
   – Заполняйте.
   Сестра села сбоку стола, взяла ручку:
   – Ручьев Анатолий Семенович, так?
   – Да вы что в самом деле!
   – Разденьтесь до пояса, – приказал Илиади.
   – Зачем? Мне же только справку. Я нечаянно съел печать, и нужна справка о том, что съел.
   Сестра и врач вопросительно посмотрели друг на друга, потом на Ручьева, потом опять друг на друга.
   – Снимите рубашку, – повелел Илиади.
   – Черт знает что! – Ручьев стал раздеваться.
   – Возраст? – спросила сестра, продолжая писать.
   – Двадцать шесть. Не судим. За границей не был, и родственников там нет.
   Илиади вышел из-за стола,.ласково положил руку на голое плечо Ручьева: