У Монаха защипало в горле, и он потер его, чтобы не всхлипнуть. Клавка говорила правду, почти правильную правду. Ну не так чтобы мадонна-богородица, веснушки на носу были, маленькая бородавочка на левой щеке, но зато глаза большие и ясные, как весеннее небушко, щечки румяные, с ямочками, губки полненькие, вырезные, а светлая коса чуть не до пяток, три раза вокруг головы обматывалась. И когда умирала, все время повторяла его имя – тоже правда. А насчет того, что не глядел после ни на одну – неправда. Грешен, молодой был, не утерпел, дурак. Сильно уж похожа была на покойницу, сразу потянулся, но после первой же ночи опамятовался и со страхом понял, что замены не найдет. Никогда. С тех пор и стал настоящим монахом. Теперь вот Клавка вроде бы завидует, дурочка, о верной любви до гроба мечтает. И чуть не крикнул: «Не мечтай, Клавдя, не завидуй. Такая любовь – наказанье, а не утешенье одиночества».
   – В среду опять нас допрашивать станете? – спросила она.
   – Почему опять? Мы вас с Ветровой еще не допрашивали – Митя Соловей, кажется, сердился. – На среду вызываем всех основных свидетелей, истцов и ответчиков, надеемся провести самое главное заседание. Так что готовьтесь. Сегодня ко мне приходили газетчики Мухин и Комаровский, пытались выведать следственную информацию, но я, разумеется, отказал. Судебный процесс еще не закончен, а они уж нацелились на фельетон или критическую заметку. Такие настырные. От меня направились, кажется, к Башма-кову. Между прочим, навел, их на наш суд твой прекрасный Монах. Именно он ходил в редакцию и какие-то веники еще им оставил. Вероятно, в подарок. А я считал его серьезным, надежным человеком.
   – Да не наводил я, – сказал Монах, подымаясь. – И веники оставил не для подарка. – Спохватился, что выдал себя, и с сердитым смущением покашлял.
   В кустах раздался шумный плеск, испуганно зафыркал Митя Соловей, упавший в воду, скандально закричала Клавка:
   – Ах ты, хрен моржовый, Робинзон несчастный! Подслушивать подкрался, леший?! Митя, держи руку. Трус же ты, миленький. Чем вот перед своей Варварой оправдаешься? Да не в лодку лезь, не в лодку – • к берегу выбредай, домой пойдем.
   Монах взял тяжелую сумку и, не таясь, – чего уж теперь – подошел к ним. Митя Соловей, весь мокрый, снимал на берегу туфли, Клавка, держась за борт лодки, влезла на нос и спрыгнула на землю, продолжая ругаться.
   – Подслушиваешь, старый пенек? За молодыми подглядываешь? А я-то, дура, его нахваливаю, чуть не за бога считаю! Это надо же такое наказанье на мою голову!
   – Не ори, – сказал Монах. – Заняли мою лодку и рассиживают, молодые! Вам, по-доброму-то, не обниматься-целоваться, а внучат нянчить.
   – Не твое дело. Ишь, свекор нашелся – доглядывать. За лесной, а не за бабьей природой лучше бы доглядывал, скоро всю изломают и растащат по домам. У-у, косматая образина!
   – Не подымай клешни-то, враз обломаю. – Монах, однако, обошел Клавку, поставил продукты в нос лодки и достал из кустов спрятанные утром весла. – Кота судят, паразиты! Вот скажу на суде-то при всем народе, оправдывайтесь тогда, светите бесстыжими-то глазами.
   – Что ты скажешь, что?
   – Все скажу, ничего не утаю. – Монах слез с берега в лодку, вставил весла в уключины, сел на лавку. – Председатель суда милуется со свидетельницей, а она не свидетельница, а воровка.
   – Это не по-мужски, – встревожился Митя Соловей, стягивающий мокрую рубашку. – Заниматься шпионством, фискалить и вообще…
   Клавка хотела запустить в Монаха сумочкой, но вовремя остановилась: Монах уже налег на весла, и она не докинула бы. Скоро он стал недосягаем и для ее гневных обвинений: ведь кричать, не обнаруживая себя, нельзя, а приглушенного голоса он уже не слышал. И ее поднятых рук, которыми она бессильно грозила, уже не видел: старческие глаза потеряли былую зоркость. В вечернем сумраке он различал лишь размытый белый силуэт – это Митя Соловей разделся и торопливо выжимал праздничную одежду.

XI

   Среда для хмелевцев началась с неприятностей. Утром областное радио сообщило, что сегодня опять ожидается сухая жаркая погода, с температурой в середине дня 32 – 34 градуса, а в заволжских районах – это значит и в Хмелевском – до 36 градусов. Как под пазухой. Впрочем, под пазухой-то нормальная температура здорового тела. А вскоре пришла почта, и в районной газете подписчики прочитали резвый фельетон Мухина и Комаровского «Развлечение дедушек», где осмеивался товарищеский суд Новой Стройки. Навыбирали-де пенсионеров, вот они от безделья и затеяли процесс над котом.
   Очень поверхностное зубоскальство. Именно поэтому в редакцию и в районные организации сразу пошли протестующие звонки. Членов суда хмелевцы уважали, к тому же наскок на них задевал интересы всех пенсионеров, которые охотно занимались общественной работой. К обеду атмосфера в знойной Хмелевке сгустилась настолько, что товарища Взаимно-обоюдова официально пригласили в райком, к Ивану Никитичу Балагурову. Митя Соловей встретил там обескураженного Колокольцева, но на его «здравствуйте» не ответил, в кабинет Балагурова пропустил первым, ты наклепал, вот и вставай на ковер первым.
   Балагуров поздоровался с обоими за руку, Мите Соловью предложил сесть, а Колокольцева оставил на ковре:
   – Расскажи, друг сердечный, как ты додумался мешать такому серьезному мероприятию, как товарищеский суд? – А у самого глаза смеются, потная лысина сверкает тоже весело. – Да не мне рассказывай, а ему, председателю суда. За что он вам не понравился?
   Убедительных оправданий у Колокольцева не нашлось. Мухин и Комаровский писали фельетон с колес, чтобы поспеть в сегодняшний номер и прихлопнуть суд в день его решающего заседания: их обидела дерзость Взаимнообоюднова, который отказался дать информацию о суде, и грубость Башмакова, не терпевшего фельетонистов. Да и тот факт, что подсудимым стал кот, не имел прецедентов и сам просился обнародоваться. Они взяли за основу рассказ ответчика Титкова и невольно упростили историю, дали ее однобокой. Колокольцев сперва не хотел печатать фельетон в таком виде, но о суде над котом пронюхал собкор областной газеты Коптилкин, и гвоздевой материал мог уплыть в чужие руки. Сатирическая публикация в областной прессе ударила бы прежде всего по району, представив его в анекдотической окраске, – объясняй потом, оправдывайся…
   – Объяснить ты и сейчас толком не можешь, – сказал Балагуров, выслушав его сбивчивый рассказ. – Вроде бы заботишься о чести района, а напечатал такой дешевый материал. Этот ваш конкурент Коптилкин даст его со своими комментариями в областной газете, и вот уж героями будем не мы, а ты со своими Мухиными-Комаровскими. Понял? По-дружески советую: извинись перед всеми членами товарищеского суда.
   – Я извинений принять не могу, – заявил Митя Соловей твердо и встал. – Публично смеялись, пусть публично и извиняются. Иначе подадим в суд.
   – Правильно, – согласился Балагуров и пора-женно уставился на Взаимнообоюднова: никогда не предполагал в нем такой решимости. – И подавайте сразу в народный. Они виноваты не только перед нами, но и перед читателями.
   Голова Колокольцева загудела, как старая электтронная машина в поисках оптимального решения. Извиняться печатно – это общественная демонстрация своего верхоглядства, удар по престижу газеты, уменьшение полугодовой подписки, нахлобучка от сектора печати обкома и т. д. Не извиняться – народный суд, его гласность и, как результат, те же неприятности, что и при извинении.
   – А если мы косвенным образом исправим эту ошибку? – предложил он. – Например, побываем сегодня на суде и в следующем номере дадим большой репортаж с объективной картиной заседания и положительной оценкой работы всех членов суда.
   – Нет, – отверг Митя Соловей. – На заседание суда мы вас не пустим, пока не принесете публичные извинения.
   И опять Балагуров удивился его непреклонности: такой-то послушный исполнитель, который боялся вышестоящего начальства и не принимал самостоятельно никаких решений, восстал!
   – Хорошо, Дмитрий Семенович, так и действуйте, – сказал он. – Мы с Межовым постараемся в конце дня побывать на заседании вашего суда.
   Митя Соловей не спеша, будто делал это ежедевно, пожал пухлую руку Балагурова, покрыл седеющую голову соломенной шляпой и, не замечая Колокольцева, вышел. В приемной дежурный ждал, что
   его недавний коллега поделится впечатлениями, но Митя Соловей лишь строго кивнул на прощанье и проследовал на выход. Даже словом не обмолвился, такой-то говорун.
   С крутой, в один марш на двадцать две ступеньки лестницы он тоже спустился скоро, не держась за перила, с поднятой головой, и лишь на улице почувствовал, как бесконечно устал и вспотел от напряжения. Впрочем, вспотел он скорее от жары, хотя и был одет в легкий полотняный костюм. Духота стояла непримиримая, улицы Хмелевки обезлюдели, только с водной станции доносились крики молодежи и шумный плеск от падающих, – наверное, прыгают с вышки – в воду тел.
   Он расслабился, вытер платком лицо и шею и устало пошел в уличный комитет. Победы давались ему не просто. Но давались уже, давались!
   В райкоме он привычно почувствовал власть и силу Балагурова, но поборол свое рабское состояние, не закачался, устоял. Даже откровенное удивление Балагурова его не смутило. Не засуетился он в го-товном многословии, не потек, как грубо предрекала час назад жена. Бедная Варвара! Отчаянно борется за сохранение своей бездетной семьи, за прежде дисциплинированного супруга, за спокойную старость. И она по-своему права. Но сколько же в ней властности, стремления подчинить взбунтовавшего мужа! Да как он посмел поднять восстание на таком примерном семейном корабле, как наш! Как решился поставить под сомнение то, что испытано годами совместной жизни! Как он, ничтожный подкаблучник, отважился изменить ей, волевой и порядочной женщине, с какой-то полудикой мерзавкой! Да ты погляди на себя, опомнись! Тебя и зовут-то не по имени-отчеству, а по кличке. Какой ты соловей – ты старая ворона, галка, мокрый воробей! Да как ты смог на такое отважиться!…
   А он отважился. Смог. Посмел. Решился, наконец. И уже не видел в этом большой доблести. Ему шестьдесят лет, он всю жизнь служил или работал, выполняя приказания или задания, он был добросовестным и исполнительным, никогда не изменял строгой жене, слушался ее советов и повелений и вообще делал все, что от него требовали другие. О себе как-то не думал, не успевал. Его просто не было вне службы. И вот – пенсия. Вся прежняя жизнь как-то разом оборвалась, осталась одна Варвара, толстая, старая, сварливая. Она была ежедневно, с утра до ночи, на глазах, она была неизменно прежней, от нее трудно было скрыться. Целыми днями она могла сидеть на скамейке перед домом и лузгать семечки, толкаться в магазинах или на рынке, ругаться с соседками или воспитывать по своему подобию мужа. А вечерами неотрывно сидела у телевизора.
   Митя Соловей остался один. Как всегда, много читал, копался в огороде за домом, но Варвара ухитрилась попрекнуть его и огородом: вот-де если бы не дом моих покойных родителей, жить бы тебе в коммунальной квартире и никакого сада-огорода, читай одни свои книжки, и все.
   Однажды, одинокий в своей пенсионной бездельной жизни, он пошел в библиотеку, а попал на квартиру влюбленной в него Клавки Маёшкиной. Как-то нечаянно. Заблудился, знаете ли. Но как же хорошо ему стало в этой чистой коммунальной квартире, как утешно!
   Громкая Клавка, о которой ходили всякие были и небылицы, как й прежде, при случайных мимоходных встречах с ним, сразу преобразилась в стыдливую, застенчивую девушку, напряженно-внимательную к нему, трогательно робкую, услужливую. И даже потом, когда привыкла к нему, долго еще каждое его слово выслушивала почтительно, советы принимала с благодарностью, выполняла их старательно, как младшая школьница 'заданный урок. Но и подобно школьнице, она считала своего учителя непогрешимым, невольно заставляя его стремиться к этому, и горестно изумилась, когда заметила его слабости. А заметив, – вот она, женская последовательность! – полюбила еще больше: слабый Дмитрий Семенович, Дима, Митенька, Митя Соловей стал близким, родным, он спустился со своих высот на землю, он помогал ей и сам нуждался в помощи, его можно было любить и жалеть, о нем надо было заботиться и даже, пока он сам не окрепнет и не осмелеет при ее возрождающем влиянии, защищать его.
   Очень скоро он понял, что жена Варвара – это необратимая косность, а Клавка – сама естественность, стихия, неизвестность, слепая энергия, бездумный риск, жажда вечной любви и… порядка в своей жизни, гармонии. Как полноводному потоку, ей нужны были надежные берега, чтобы стать рекой и выйти к морю, к океану. Такими берегами она сделала его, Дмитрия Семеновича Взаимнообоюднова. Сама выбрала.
   Раздумчиво шагая сейчас по деревянному тротуару, из досок которого солнце выдавливало грязную смолу, он думал о прошлом свидании, которое подглядел Монах, и своем позорном падении в залив. Клавка тогда заступилась за негo, но тут же при Монахе обозвала трусом, а потом помогла выжать вот этот полотняный костюм и проводила домой, сочувствуя его пугливости и неловкости. Это ее сочувствие, угроза рассказать на суде об их связи, такая же угроза Монаха и особенно ругань жены, которой было лень гладить костюм, ускорило созревание его решимости. Варвара даже не спросила, где он был. Когда же он, вконец расстроенный, признался, что ходил на свидание с Клавкой Маёшкиной, она издевательски засмеялась: потому и прибежал мокренький? Да этой тигрице ты, поди, за версту искательно улыбаешься и за две обходишь, старый теленок, молчал бы уж в тряпочку!
   И тогда, изнемогший от помыканий, Митя Соловей взорвался: «Молчать, старая паразитка! Всю жизнь на моей шее и меня же погоняешь – хватит, приехали!» И влепил ей такую гневную плюху, что Варвара изумленно выкатила глаза и, пятясь, опустилась на диван.
   Ранним утром она срочно помирилась с соседками, и те с радостью подтвердили известную всей Хмелевке неверность ее мужа.
   Когда Митя Соловей проснулся, его полотняный костюм был почищен, отглажен и висел на спинке стула перед кроэатью, а с кухни неслись дразнящие запахи праздничного завтрака.
   И опять он устоял, говорить с Варварой не стал, питался в столовой, ночевать, однако, пришел домой, а не к Клавке: с той надо тоже быть твердым, неизвестно, как поведет себя на суде эта любимая им прохиндейка.
   А среда началась с известного уже испытания – фельетона. Варвара, редко раскрывавшая газеты, каким-то чутьем сразу наткнулась на фельетон, приняла его за подкрепление свыше и решила дать генеральное сражение. Митя Соловей не отступил. Известно, что не сробел он и потом. Если он еще выстоит и на суде, тогда с чистой совестью можно жить дальше.
   Он пришел в уличный комитет, разделся до майки и отдышался. Потом стал разбирать бумаги, готовясь к заседанию. Главное теперь задать твердый деловой ритм и сразу добиться откровенности истцов и свидетелей, тогда и с ответчиком разговор пойдет легче. Но в этом случае самому тоже надо быть предельно откровенным, иначе ничего не добьешься. Ведь достаточно Монаху рассказать о позавчерашнем свидании, которое он подсмотрел, или закрыть глаза на лживую жалобу Клавки о сливках, и все пойдет на потеху. Значит, первое признание надо делать самому. Публично. Но сможет ли он потом вести заседание? Не потеряет ли моральное право на это?
   Пришел с обеда товарищ Башмаков и сунул ему пухлую захватанную тетрадку со своим планом благоустройства жизни в Хмелевке – изучи-ка, понимаешь, до заседания, а потом обсудим. Митя Соловей не дал запрячь себя в случайную повозку и вернул тетрадь, сказав, что товарищеский суд таких планов не обсуждает.
   – Извини-подвинься, председатель. Если вы суд, то должны, понимаешь, обсуждать. Про мелочь какую-то сколько уж дней говорим, а тут план всей будущности района… Если не возьмешь, сам выступлю, понимаешь, перед массами.
   – Это ваше личное дело. А пока помогите обеспечить явку основных жалобщиков и свидетелей.
   Башмаков обидчиво промолчал, но список взял и ушел.
   Потом заглянул Сеня Хромкин – этот с добрым, но слишком общим советом думать на суде не о виновности кота, а об интересах «всего населения трудящегося народа Хмелевки и найти шоссейной гладкости путь движения к всеобщему удовлетворению богатства и счастья для повышения нравоучительности настоящих советских трудолюбов». Такую длинную, мудреную даже для Мити Соловья фразу он, вероятно, подготовил заранее и произнес без отдыха, несмотря на знойную духоту. Впрочем, зной не особенно его беспокоил, потому что он, как древний философ, щеголял почти по-сократовски – в легких шароварах и майке, ноги и лысина босые. Уходя, Сеня сообщил, что на суд вряд ли придет, потому что сейчас размышляет «над единым изобретением всеобщей электродвижущейся дороги, которая должна оставить прежнюю жизнь позади текущих событий злободневной современности. Нельзя растворять себя в разных делах, надо сосредоточить всю личность творчества на чем-то одном».
   Конечно же он прав, надо сосредоточиться… И сделать решительное признание еще до открытия заседания. Или сразу после открытия.
   Духота становилась нестерпимой, и Митя Соловей отложил бумаги, приняв предложение мальчишек восьмиквартирного дома сходить искупаться. «Мы недолго, дядя Митя. Нам бы только поглядеть, как вы плаваете».
   Не очень солидная компания для официального человека, но он всегда любил детей, и они ответно любили его, восхищались его умением плавать «без рук» и далеко нырять. Никто на свете, кроме ребятишек, не замечал этого искусства, а если замечал, то не ценил. «Удивляюсь твоей легкомысленности», – говорила Варвара, когда узнавала, что он в такой вот компании ходил купаться. И его тягу к детям не одобряла: ты-де государственный человек, представитель районной Советской власти, и ты никогда не станешь председателем исполкома, если за тобой ходит ватага мальчишек.
   Тщеславная дура. Столько счастливых минут из-за нее потеряно. Они же все понимают, мальчишки, они его, как родного, дядей Митей зовут, чего перед ними пыжиться! И судом вот интересуются без всяких улыбок, помогают установить истину. «Дядя Митя, вы еще долго Адама судить будете? Он же не любит столько лежать, он бегать любит… Дядя Митя, а зачем один Адам виноват? У Шатуновых Маруська настоящая воровка, тоже полосатая, у дядьки Феди Черта сетку в двух местах прогрызла. Он сетку с рыбой в кусты бросил, а Маруська унюхала ночью и нашла… Дядь Мить, а ему хвост не отрубят? Заступитесь, дядь Мить, он мировецкий кот, никого не боится…»
   И таких ребят он должен стыдиться? Да в их обществе он только и отдыхает по-настоящему, без напряжения, они возвращают ему первоначальное ощущение жизни, свежее, непосредственное, возможное только в детстве.
   Накупавшись и позагорав на песочке, Митя Соловей окончательно решил выступить на суде с саморазоблачением. Утвердившись в этом, он повеселел и пошел с ребятишками пить квас. Бочка стояла у магазина, и ребятишки предложили перекатить ее к восьмиквартирному: «Там же народу соберется тьма, дядь Мить, а тут – под горку, машины не надо. И тележку с мороженым туда же».
   Обе продавщицы согласились, и мальчишки с радостными криками перекатили бочку с тележкой к восьмиквартирному дому. С их же помощью был обставлен и «зал заседаний»: вынесены под липки стол, стулья, скамейки, подметен и полит пыльный «пол» с пожухлой травой, собраны табуретки из соседних домов, принесены для сиденья тарные ящики от магазина. А когда Митя Соловей просмотрел свой листок с порядком рассмотрения жалоб на Адама и Титкова и убедился в его правильности, то почувствовал себя хозяином и понял, что сильный человек – это прежде всего терпеливый и стойкий человек. Как он сам. И еще решительный – как его Клавдия. Значит, и ему надо стать решительным, иначе никакого союза у них не получится.

ХII

   Жара стала заметно спадать, но трещины сухой земли источали жар из самой своей глубины, прохожие жались в тень, охотно задерживались у квасной бочки, не спеша лизали мороженое. И уже не уходили из этого райского уголка, надеясь, что с началом заседания суда их еще и позабавят.
   К открытию заседания собралось столько публики, сколько было в прошлое воскресенье, хотя рабочий день еще не кончился, пришли пока лишь домохозяйки да пенсионеры.
   Юрьевна поздоровалась с Митей Соловьем и с Черновым, которые уже были за судейским столом, кивнула Титкову – тот сидел, сутулясь над своим котом, прикрывая его на боковой скамье. А прямо перед столом красовалась нарядная, будто явилась на праздник, губы подкрашены, глаза подведены, Клавка Маешкина рядом с Анькой Ветровой; сидел с серпом на коленях волосатый Монах.
   Юрьевна заняла свое место за столом, раскрыла папку с бумагами, закурила и разрешающе кивнула председателю: можешь начинать, я готова.
   Митя Соловей почему-то волновался, хрустел пальцами, но встал с напряженной решимостью. Видимо, что-то замыслил. Юрьевна насторожилась.
   – Граждане истцы, ответчики, свидетели и присутствующие! – объявил Митя Соловей звонко. – Прежде чем начать разбор по обвинению в различных проступках и преступлениях кота Адама и его хозяина гражданина Титкова, я должен сделать признание, которое считаю важным не только для себя. – Помолчал, усмиряя волнение, и как прыгнул с обрыва в холодную воду: – Я нахожусь в близких интимных отношениях с Клавдией Васильевной Маёшкиной. Мы любим друг друга и, возможно, соединим свои судьбы, если Клавдия Васильевна поведет себя на суде и в дальнейшем с правдивостью, достойной ее невянущей красоты, ее смелости. К сожалению, вы знаете ее, граждане, не только с лучшей стороны, хотя ее достоинства, по моему мнению, крупнее и ярче недостатков…
   Юрьевна зашлась кашлем от такой глупости, достала папиросу и закурила.
   – Занести в протокол?
   – Непременно, – сказал он, переводя дух.
   Юрьевна покачала седой головой и посмотрела в «зал». Конечно, люди были ошпарены такой откровенностью. Все же знали, что Клавка Маешкина долго завлекала Митю Соловья, знали, что в прошлом году она наконец победила и Митя Соловей стал ее мужем на общественных началах, но ведь только на общественных. А сердитая его Варвара как же?
   Косматый Монах удивленно наклонился вперед, выставив лопатой седую бороду, Анька Ветрова раскрыла вместительный жабий рот, ожидая подробностей о своей подружке, Витяй Шатунов с улыбкой вертел пальцем у виска, небритый Федька Черт что-то шептал своему рыболовному напарнику Ивану Рыжих, директор Мытарин, только что заглушивший мотоцикл, недоумевал, почему столько людей подозрительно молчат, глядя на стоящего за столом Митю Соловья, а Клавка Маешкина сидела с таким полыхающим лицом, будто ее высекли принародно или сообщили, что она выиграла по лотерее паровоз. Куда его, заместо самовара?
   Юрьевна наступила под столом на ногу председателю – не молчи! – и он, встрепенувшись, закончил:
   – Поскольку гражданка Маешкина выступает на суде не только как свидетельница, но и как истица, вы вправе считать меня пристрастным и можете не доверять разбор ее жалобы.
   – Доверяем, – сказал Мытарин, пробираясь с тарным ящиком в передний ряд. – Это же открытое разбирательство, пожалуйста. Если сморозите не то – поправим. – И оглянулся: – Как, граждане?
   – Доверяем! – заорали сразу несколько человек.
   – А ответчики? Титков, ты ему доверяешь?
   – Пускай. – Титков кивнул. – Вот только насчет Адама не знаю. Адамушка, ты не против? – И погладил лежащего на коленях кота по голове. Тот прикрыл глаза и замурлыкал. – Доверяет. Нам, говорит, один черт.
   Митя Соловей обиделся, что его решительное признание, стоившее таких волнений, легко принято – могли бы серьезно обсудить, поговорить на тему любви и брака. Но в то же время он вздохнул с облегчением и еще крепче сжал руль заседания.
   – Не вышучивайте дела, гражданин Титков, вы не на завалинке. Тише, граждане. Благодарю всех за доверие, но все же считаю необходимым передать на время функции председателя товарищу Чернову. – И сел, отодвинув папку с судебным делом Кириллычу.
   Принципиальный.
   Юрьевна ткнула окурок в чайное блюдце, служившее пепельницей, и склонилась над протоколом. За свою жизнь она написала таких и подобных им бумаг горы, стенографировала на самых разных заседаниях, совещаниях, собраниях, но работа в товарищеском суде была самой бестолковой и самой интересной. Здесь разговоры часто отражали самое жизнь, а не нормативные представления о ней. И человек тут виднее. Вот хотя бы Чернов. Старик ведь, недавний сеяльщик, плотник, крестьянин, а как просто принимает власть председателя. Не торопится, без смущения. Надел очки, раскрыл папку, нашел первое заявление, породившее это хлопотное дело. Потом навел очки на Маёшкину:
   – Встань, Клавдя, и расскажи, как это кот умудрился причинить такой урон совхозу. Тридцать два литра сливок – это больше трех ведер. А ты, Юрьевна, запиши ее слова в протокол как есть на самом деле.
   – Знаю без тебя, – осердилась Юрьевна. Промолчи, и каждый неуч помыкать тобой начнет.
   Клавка готовно встала, оправила прилипшее к тугим бедрам платье и, не сводя любящего взгляда со своего Мити, призналась:
   – В недостаче сливок виновата одна я как заведующая сепараторным пунктом. Насчет кота пошутила и прошу простить. За сливки совхозу уплачу, или пусть вычтут из получки. Здесь сидит наш директор Степан Яковлевич Мытарин, и у него я тоже прошу прощения. – Мытарин при этом показал ей кулак. – Простите, Степан Яковлевич, по дурости это, больше не буду. И ты, Андрон Мартемьянович, прости, зла я тебе не хотела. Вот, ей-богу, не вру!